Перелом 4 - 10

Николай Скромный
На озерном укосе было пустынно и тихо. Огромные скирды сена внятно дышали пряным запахом сохнущего разнотравья, заглушали болотный душок прибрежной ряски. За озером, над пшеничными полями, на проселочных дорогах, что далеко просматривались с обрывистого берега, медленно оседала пыль, взбаламученная дневным ветром.

Там, где только что скрылось солнце, - там разноцветно-блестящими комками медной фольги ярко и свежо горели вечерние облака, а внизу, над самым урезом воды, объезжая огромную озерную гладь, черной букашкой ползла, уходя с покоса на отдых в село, последняя конная упряжка.

Недвижимо поникли метелки камыша, не слышалось привычного сухого шелеста его твердых, узких, как бы жестяных листьев. В дальнем конце озера темной черточкой застыла рыбацкая лодка. На середине огромного, светло расцвеченного плеса, на вечерней покормке чернела стая диких уток. Далеко в стороне, заехав бричкой с отлогого берега в озеро по колесные ступицы, кто-то из мужиков наполнял водой бочки, а рядом, на обсушке, где еще хранился в пирамидках последний саман, ребятишки развели таинственный к сумеркам костер, хлопотали вокруг него, поддерживая сухим плавником слабый оранжевый огонек, зыбко вспыхивавший на волне, кругами уходящей от брички.

Похмельный закатал брюки, побродил у берега в теплой воде, затем по пыльной стежке взошел на укос, лег на охапку сена.

В ближнем ярке, заросшем лебедой и осокой, мерно звенькала ночная пичуга, за спиной слышались звуки вечернего села, а перед ним в такой чистой, тихой и величественной красоте простирался мир, таким успокоением веяло от царственного простора, что никого не хотелось видеть, говорить с кем бы то ни было, идти на опостылевшую квартиру.

В последнее время он жил в ощущении, как если бы накатилась откуда-то, навалилась тяжесть, равная своей непосильностью времени раскулачивания и этапа. Вначале слух о том, что Леся живет с Назаром, раздавил его. Этому он почему-то сразу поверил.

"Как же так?.. Когда?.. Зачем?.." - недоуменно спрашивал он себя, ничего не понимая, не зная, куда деть себя днями. Где, в какой работе спастись от этих бессмысленных вопросов, от вновь возникшего и растущего чувства потери и непоправимости случившегося? Спрашивал, но уже понимал, что вся неопределенность его отношений с Лесей, которую он сам же создал своей нерешительностью, и ясные в обоюдной ненависти отношения с ее отцом и братом, которые он решительно не хотел изменять к лучшему, должны, в конце концов, привести именно к такому исходу. Лишь на третий день его осенило самому убедиться в правдивости слуха. Для этого ему надо было увидеть Лесю. Неважно где и в чьем присутствии: ее глаза не могли солгать, но чтобы она могла свободно говорить с ним, он выбрал час, когда ее родных не было дома.

Он стоял у окна под маленьким темным образком, там, где недавно сидела Мария, а Леся прислонилась к грубке и не то чтобы предложить гостю сесть и самой найти место - не рядом, как когда-то в вишенной леваде, - хотя бы напротив, - она всякий раз холодно замирала, отворачивалась, когда он подходил близко к ней...

Нет, с Назаром у нее ничего не было. Просто парень приходит иногда помочь по-соседски, других не дождешься; они дружны, не больше, но если она захочет... Никто не вправе от нее чего-то требовать, расспрашивать. Кроме отца она никому не обязана давать ответ, что ей делать, с кем быть. Если надо, она завтра пойдет в женскую бригаду, правда, отец с братом противятся... Не надо? Тогда говорить больше не о чем...

Он стоял, стиснув зубы, глядя в окно на пустую дорогу... Как он мог забыть этот волнующий изгиб молочной шеи в вороте старенького платья, куда любил целовать когда-то, и она, счастливо смеясь, уворачивалась от щекотной ласки; забыть эти плечи, руки, восковую хрупкость ушной раковины среди блестящих завитков волос; как мог позволить отдать какому-то мозгляку эти глаза, губы, ноги, этот запах упрямо склоненной головы, юного тела в пропаленном солнцем платье, нисколько не изменившийся, такой по-прежнему родной и близкий. Какие бабы, какая Мария, какие девки с голыми коленями в саманных ямах! Где он был все это время, о чем думал? Ему хочется подойти к ней, по-звериному мягко наложить свою черно загоревшую лапу на эту шею, развернуть и сжать так, чтобы охнула, зарыться лицом в промытые волосы, окунуться в этот страшный запах, и она, возвращая их обоих в ту счастливую пору, по-детски бы уткнулась ему носом в грудь...

Да, она вольна в своем выборе. Этого права у нее никто не отнимет, в любви сельсоветская печать бессильна, и он пришел не для того, чтобы напомнить о ее бесправии и учинить допрос. Он помнит ее, сострадает. Нет дня, чтоб не подумал о ней, обжигаясь печалью по утерянному прошлому, несбывшемуся, горечью - по исковерканному судьбиной нынешнему... Его вина? Да, есть, не отрицает, но ведь хоть что-то сохранилось, пусть вспомнит, неужто все забыто, затянуто обидой? Он же помнит. Встречи, разговоры, шутки, смех, обещанья - все помнит, все бережет в сердце. Никому не говорил, ей скажет: он остался ради земляков, ради нее. Ему на это было нелегко пойти. Но кто, как не он, им поможет? Ей, отцу, брату, остальным лебяжьевцам? Не все сразу, разумеется, нельзя открыто, время суровое: уличат - снимут, привлекут; надо всем вместе, через колхоз... Понять его надо... Бабы в городе? Пустое! Теперь будут грязь лить. Он здесь четвертый месяц, в селе много вдовых молодиц, девок, только шепни какой, - оскорбил ли он чем-нибудь дорогое для него время встреч с ней? Он любил и любит только ее...

В серо-зеленых глазах Леси блеснуло слезой, обидой, губы жалобно задрожали...

Нашел что вспоминать, беречь... Когда это было? Да и было ли что-нибудь серьезное для него? Баловался со скуки... Если не так, то ее семью он мог бы оставить. Поехал бы к Карновичу, сказал: оставьте, женюсь, сирота, в колхозники запишутся - и оставили бы. Потом ехал бы к своим городским бабам, держать не стала бы, зато отец с братом жили бы сейчас на родине, и она при них...

Она тоже помнит, ну и что с того? Было да сплыло и быльем поросло. Ишь, пришел - думает, тут ему сразу на шею кинутся. Как бы не так. У нее тоже гордость. В селе не только девок уйма - парней хватает. Не засидится в вековухах... Чего пришел, когда отца с братом нет? С наганом ходишь - а боишься? И нечего хмыкать, улыбаться. Воспоминаний просит... Какие воспоминанья, когда лебяжьевцы не прощают ему высылки. И пока не будет мира между ними, ей не до воспоминаний. Нечего помнить. Она сама себе не враг. С нее довольно и того, что было, до сих пор ответ держит...

Помалу оживал голос, обозначалась осанка, приподнялась и гордо откинулась голова с осмелевшим взглядом... Она даже босой ногой пришлепнула, как бы припечатав сказанное...

А разве он не хочет мира? О, как помогло б ему согласье! Но чтобы его достичь, им нужно переломить себя. Пойти навстречу. Трудно? Но другого пути нет. Для них он делает все возможное. Делать больше - нельзя, не позволят колхозники, да и он сам на это не пойдет. О каком уважении к нему можно будет говорить, если унизит себя, словно откупом, поблажками высланным, поступится убеждениями, личной порядочностью и совестью партийца? Жить в селе и ходить по нему псом побитым, перед всеми виноватым... Кому он будет нужен таким? Колхозникам? Они на следующий же день заулюлюкают вслед. Высланным? Совсем перестанут уважать. Ей?.. В нем нет страха, он никого не боится, ему мир нужен для развития колхоза, для будущей жизни, для них самих же. А они тайно собираются на совещания, с бандитом, мечтают о каком-то перевороте при котором председателей первых вздернут. Другой, будь на его месте, давно бы вывел их со взводом гепеушников ночью в глухое место и пустил бы по первой категории - и нет ни обиженных, ни обидчиков. А он молчит, ждет, надеется, бережет их жизни. Кроме нее, ему даже рассказать об этом некому. Нельзя: на следующий же день узнают где нужно, и тогда...

Он-то понимал, что произойдет тогда с высланными земляками. На какое-то мгновение увиделось все, вплоть до свежевырытого рва, и тотчас со страхом подумалось, насколько возрастет его вина за то, что, жалея их сейчас, не пресекает в корне их жалко-безрассудные попытки изменить судьбу с помощью несбыточного переворота. Но все равно было обидно. Он и не предполагал в себе после пережитого способности еще остро, до слез, обижаться...

За спиной неумолчно, звеня голоском, ему выговаривали свои обиды, возражали. Хорошо, значит, не заметила минутной слабости, этого еще недоставало - носом шмыгнуть перед девчушкой! Пусть говорит - тоже, видно, накипело. Выговорится - ей легче станет.

Он повернулся, покорно склонил перед нею голову, слушая...

С какой стати они должны ломать себя перед ним, идти навстречу? Его вина - ему идти. Их и так, с его помощью, переломали в щепки. Вот пусть он вспомнит, кого выслал, перед кем нынче спесивится! Тот бандит не выселял, однако с утешением, хоть с какой-то надеждой, а уж ему-то, председателю колхоза, и подавно есть с чем прийти к ним, для чего собрать. С местными-то, которых не знал - не видел, которым он сбоку припека, сегодня - он председатель, завтра - другой, - с ними-то нашел общий язык, договорился? Да еще как! Бабы прямо не нахвалятся: всегда поздоровается, кепочку приподнимет, пошутит, с мужиков дела требует, парней в строгости держит, во всех работах сам начинает, ездит по селам, точкам, в район, чего-то просит, добивается... А своих односельчан, почти родных, стороной обходит. Все - сквозь зубы, сколь ни сделай - мало... Конечно, с бабами ему проще, чем с мужиками, - опыт накопил немалый и работу показать умеет; вон дошел как, аж мослы повыпирало, молодая хозяйка небось за приют свое требует, а кормить не кормит, прокурился весь, почернел, постарел, сгорбился, провонял конюшней, глядеть тошно, не то чтобы...

Опять радостно дрогнуло сердце, он счастливо улыбнулся, подойдя взял за руку...

Смотри-ка, в этой головке, оказывается, серьезные мысли светятся, умница, с этой стороны он на себя не сообразил глянуть и не подсказал никто, а она подметила - значит, и о нем думает, жалеет, не все в сердчишке, видать, погасло, спасибо тебе, родная, вот уж никак не ожидал, считал - давно из памяти выкинула... Он, когда услышал о Назаре, кулаки грыз, чуть не свихнулся и сегодня решился... А-а, черт с ними со всеми, есть только мы двое...

Тихонько привлек к себе, приобнял, рука легла на талию - и тотчас задохнулся в желанном запахе, сумасшедше застучало в груди и пересохли губы. Она потянулась из рук, освобождаясь, упрямо отворачиваясь в сторону... Нет, нет, только без этого... С чего он решил, что она о нем думает, жалеет? Больно нужно! За три месяца не мог проведать - может, померла давно, а что? - ей худо было... Хорошо же он сострадает: сменил квартиру, живет у молодой бабы - зачем? Ей намекали, хихикают. Иван до слез доводил, она не раз плакала, жить не хотелось, если бы не отец... А он вправду еще... помнит то время?

Не забыл? И она не ожидала, думала - кончилось, и сегодня никак не ждала, не чаяла, платье вот совсем старое одела, дырка на дырке, давно пора на тряпки пустить... А небритый какой, колючий, табашный...

В поднятом к нему прозрачном лице жалко проступала доверчивость, распахнутые глаза светились надеждой, преданностью, смущением; исхудалость плеч, хрупкость ключиц резанули до слез. Господи, что пришлось пережить ей за это время! И ведь правда: не пришел, не поддержал, наоборот - добавил горя дурацким постоем; права Мария: подлец высшей пробы - прикрылся колхозом, работой, идеями, будто они отделимы от живущих рядом с ним людей, от этой девчушки, сохранившей, не в пример ему, несмотря ни на что самое дорогое, что отпущено человеку в этой проклятой жизни, сберегла, он же - отмахнулся, как и не с ним случилось... Прижал крепче - умолкла, затихла, глаза прикрыла... Рука соскользнула с талии вниз, под нижнюю оборку кургузого платьица, одетого на голое тело, поднялась вверх по теплому бедру, к прохладному нежному заду, к горячему теплу низа живота, к началу выступа льняных волос... Леся забилась в руках огромной пойманной птицей, вырвалась, глаза загорелись озорно и весело... Ах вот чего ему вспомнить захотелось! Но стоит ли возиться? С ней, глупой, больше возни, чем удовольствия, - охи, слезы, потом не отвяжешься, родные узнают; он не туда попал, во-он там, через проулок, хата виднеется, там этого добра вволю, без всяких "воспоминаний", если на постое не хватает... Все, все, иди, довольно, сейчас отец с братом на обед придут, опять сцепитесь, опять обиды, угрозы, а ей - попреки; с нее хватит, поняла, не нужны его объяснения, признанья... И во дворе, куда бесцеремонно выпроводила, еще раз смутила вопросом, полным лукавства и насмешки: а зачем он, собственно, приходил? Узнать? Только и всего? Она-то думала... Да с такой робостью ему даже в той, через проулок, хате делать нечего! И дверь захлопнула.

Он понял: если в самое ближайшее время не сделает решительного поступка, Лесю он потеряет. Надо идти на очередной разговор к Гонтарям и, что бы там ни потребовали, надо соглашаться, черт с ними, по-доброму они Лесю не отдадут, и если ему отмерен долгий век, то пора иметь свой семейный угол, где можно будет спасаться, отдыхать душой, а верней жены, чем Леся, вряд ли сыскать. С уверенностью благополучного для него исхода предстоящего разговора он закончил день; вечером не пошел, оправдывая себя тем, что утро мудренее, легче говорить на свежую голову; а с утра за ним пришли, потянули в правление, где вновь нахлынули безотлагательные дела, шумные люди; приехали уполномоченные по уборке, надо было искать им квартиры; он и в тот день не пошел, и на следующий; острота встречи с Лесей исчезала, необходимость решительного разговора пропала вместе с уверенностью... Дней через пять, подсчитывая возы и копны сена, он поймал себя на том, что слишком часто, с каким-то греховно-веселым удовольствием вспоминает трех купавшихся в лесном околке голых баб, на которых случайно вышел, когда привел поить коня. И в недоумении попытался разобраться, что с ним происходит: опять какие-то обрюзглые бабы, а Лесю, от одного присутствия которой недавно щемило сердце и казалось, нет человека родней и желанней, - забывает, до сих пор не зашел, откладывает со дня на день, тянет чего-то... Гонтарей боится? Это он-то? Да хоть сейчас! Не любит? Неправда, любит! Так в чем же дело? Спрашивал и не находил ответа. "Вот же б... натура! - с тоской определял он свою нерешительность. - Привык на баб не больше трех вечеров тратить, теперь, когда требуется потратить всю жизнь, да на одну - раскорячился... Дождешься! - злорадно напоминал он себе. - Отдадут Назару - опять волком взвоешь... Блудыга! Завтра же к Гонтарям. И никаких!"

Но не пошел ни завтра, ни послезавтра...

Документы, которые привезли с собой уполномоченные, подтвердили его давние опасения, стронули их и накатили на него такой тяжестью, из-под которой ему, казалось, уже не выбраться.

Указания по организации работы колхоза и его дальнейшему развитию приходили и раньше, сразу же после окончания посевной. Сначала, с опозданием, поступила Инструкция по организации труда в колхозах на весеннюю посевкампанию.

Вслед за инструкцией пришли приложения к ней. В одном разъяснялись "примерные нормы выработки с живой тягловой силой при десятичасовом рабочем дне".

В другом приложении предлагалась примерная форма тарифной сетки, в которой содержались расценки на выполнение работ. Например: пахота залежей оценивалась в один рубль, паровых полей - 87 копеек, боронование - 75 копеек, ручная посадка картофеля и бахчевых - 62 копейки, и еще множество другой цифири. Приложения рекомендовалось увязывать с разрядной сеткой, в которую должны были быть внесены все члены колхоза. Поступили также нормы ухода за скотом, пришли расценки по сенокосу, в довершение прибыл табель о взысканиях.

Когда пришла инструкция, Похмельный, прочитав ее, улыбнулся: запоздали вы, товарищи, сев проведен и еще неизвестно, сколько бы засеяли, руководствуясь спущенными сверху нормами. На весенней страде одна норма - жилы вон, но засей все. Тем не менее стало очевидно: эти документы помогут в дальнейшей работе. В одном из них подчеркивалась "необходимость не смешивать понятий рабочего дня с трудоднем (рабочий день - это определенное количество часов работы. Трудодень - это не только количество часов работы, но и объем работы по нормам выработки с применением сдельщины, с определенным качеством работы, требуемой квалификации и напряженности работы)". При таком понимании колхозного труда исчезает уравниловка, возрастает справедливость при оплате, сама собой отпадает необходимость изгонять здоровых, крепких мужиков из сторожей, конюхов, объездчиков, водовозов и с прочих нехлопотных местечек, занять которые уже сейчас, ближе к зиме, было несть числа охотникам. Желающие хорошо заработать сами будут искать высокооплачиваемые, хоть и тяжелые работы. Таким подходом правленцы руководствовались и раньше, но теперь он получал законные права.

И тут Похмельный заинтересовался: а что если уже выполненную и планируемую работу просчитать согласно поступившим документам? Во-первых, только так можно определить их стоимость; во-вторых, он подстрахуется на случай проверок и возможных ревизий: уметь грамотно ответить проверяющим, сославшись на документ, не такая уж мелочь для руководителя колхоза; и, в-третьих, станет наконец ясно, кому выгодна работа согласно требуемым нормам - колхозникам или государству? Не останется ли кто-нибудь из них внакладе? Но просчитать оказалось не так-то просто. Первая осечка случилась на плугах -одно-, двух- и трехлемешных, какими за десятичасовой рабочий день должно было вспахать соответственно: 0,6,1,0 и 1,5 гектара, а за двадцать пять дней - срок посевной Гуляевки - в том же соответствии: 15, 25 и 37 с половиной гектаров.

После безуспешных попыток сопоставить требуемые нормы с фактически проделанной работой Похмельный решил начать с более простого: какие сельхозорудия использовались во время сева.

"Это тебе не праздники со старухами подсчитывать!" - посмеивался он, вновь садясь за расчеты у себя в горнице.

Но здесь произошла вторая осечка. Он долго пересчитывал длинный список производительности этих сельхозорудий, припоминая, есть ли такие в селе, кто и в какой бригаде на них работал, злился на свое неумение быстро считать, на плохое знание инвентаря, хоть и хвалился тем, что вырос в селе, негодовал на излишнюю дотошность составителей списка: простейшая борона, известная с детства, оказывается, может быть и бороной "Зигзаг", и "Рондаль", и "Валькура" - и все с разными нормами выработки, с различными расценками в оплате. А наткнувшись на "укстирпатор" и "экстирпатор", рычал в ярости над брошюркой, лютуя на свою неграмотность. К счастью, он довольно быстро понял, что не так уж важны эти выкладки и все они не стоят одного-единственного расчета, ради которого он живет и бьется в этом селе, - сколько зерна получит колхозник при определенном урожае. Положим, урожай составит 50 пудов с гектара, размышлял он. Следовательно, с 900 получится 45000 пудов. Половина - государству, половина - колхозу. По грубым прикидкам, к первому октября у колхозников наберется до 100000 трудодней. Если эти 22500 пудов разделить на все трудодни, то те, кому он за тяжелые работы - пахоту и стройку - ставил 2 трудодня, должны получить по 4-5 килограммов зерна на трудодень. Даже если половину заработанного оплатят деньгами, то все равно колхозники огрузятся хлебом. Замечательно! А если урожай составит 60, 70, 80 пудов с гектара? Доходило до того, что он мысленно снимал по 100 пудов, и тогда колхозники не знали бы, куда хлеб сбыть. Он понимал преждевременность и наивность этих подсчетов: лето выходило засушливым и вряд ли общий урожай гуляевских земель дотянет до 30 пудов на круг, - но ничего не мог с собой поделать. С упорством маньяка он все свободное время занимал тем, что считал и пересчитывал трудодни на число душ в селе, десятины - на гектары, пуды - на центнеры и килограммы, делил их между колхозниками и высланными.

Однажды, безмерно уставший от ночной арифметики, тупо перелистывая подаренный Гнездиловым блокнот, он наткнулся на длинные, во всю страницу, столбцы названий районных отделов и организаций, аккуратно выписанные с язвительными примечаниями Подбельцева на сборах, перечитал раз, другой, припомнил, что довелось услышать в бесчисленных кабинетах, куда заходил с просьбами, за советами, - и вдруг с ненавистью отшвырнул блокнот в сторону: "Расплодилось!.. Ждут... А в полях из вас никого нету!".

...Документы, что привезли с собой уполномоченные, потрясли Похмельного, слетела "счетная" зараза, а вместе с ней исчезло то, чем он жил...

Вначале вручили под роспись план сдачи зерна колхозом "Крепость" по заготовкам нынешнего года. Затем - распоряжение райзо о создании семенного фонда на посевную кампанию 1931 года, где Гуляевке вменялось расширить колхозный клин до 3200 гектаров. И, наконец, - выписку из решения райисполкома с ориентировочными статьями, по которым должны в конце года распределяться доходы. Эти решения требовал Казкрайком от округов, для того чтобы, предварительно рассмотрев и обсудив их с учетом общего по республике урожая, впоследствии, с возможными изменениями, утвердить нормативным документом.

После выполнения плана хлебозаготовок "Крепостью" доходы предполагалось распределить следующим образом:

а) от валового дохода (урожая и продуктивного скота) отчислить для распределения между колхозниками в соответствии с
внесенным ими в колхоз и обобществленным имуществом;
б) от валового дохода отчислить на содержание РКС - 1%;
в) от валового дохода отчислить в премиальный фонд - 2%;
г) от валового дохода отчислить зерно в необходимом количестве для сева 1931 года;
д) от валового дохода отчислить для фуражного фонда на содержание обобществленного скота;
е) от валового дохода уплатить сельхозналог, страховые платежи и выплатить суммы по контрактации земель.
От полученного остатка отчислить:
1. 10% в неделимый капитал.
2. 10% на административно-хозяйственные нужды.
3. 5% в общественный фонд.
4. Валовым доходом оплатить долги, проценты по ним и другие сборы (в тех случаях, когда для оплаты не хватает производственных отчислений в неделимые фонды).
После покрытия всех этих статей остаток распределить между колхозниками по количеству и качеству трудодней.

От правленцев и Гриценяка он до времени скрыл содержание полученных бумаг, хранил их дома; попросил молчать и уполномоченных. Прежде чем вынести документы на обсуждение колхозного актива, он решил подсчитать, что же останется колхозникам после всех выплат и сдачи хлебозаготовок. А поскольку сам просчитать не мог, то поручил это втайне сделать своему счетоводу. Впрочем, не дожидаясь результата, понял: селу останутся крохи. Колхозники, у кого много трудодней, возможно, еще кое-что получат, но остальные... Теперь его желание - как можно больше записать трудодней высланным, теряло значение: ну запишет, посылая их на тяжелые работы, уравняет по количеству с трудоднями колхозников - что толку, если на них ничего не получишь. Сбывалось самое худшее опасение. Вначале он спешил с уборкой: установил 16-часовой рабочий день, от восхода до захода, приказал выходить на косовицу семьями и всячески торопил людей: вдруг ранняя, холодная осень, дожди, слякоть - придется жать серпами, это долго: пока скосят, обмолотят, свезут... Но узнав, что здесь молотят и по снегу, придержал людей. Пусть тянут с уборкой, решил он. Чем дольше, тем лучше: может, к тому времени что-нибудь изменится - отменят сельхозналог, страховые платежи, проценты, сбавят план хлебосдачи и больше зерна останется в селе. Но тут пришла последняя бумага - директива окрисполкома. Она гласила:

1. Косовицу культур, в зависимости от срока вызревания, совмещать с молотьбой и одновременным вывозом обмолота и хлебосдачей на ссыпные пункты.
2. Во избежание самовольного дележа валового сбора все фонды, за исключением фуражного, семенного и общественного, содержать только в ссыпных пунктах, под вооруженной охраной.
3. Всякие расчеты с колхозниками произвести не ранее 01.01.31 г.
4. Контроль за неукоснительным выполнением данной директивы возлагается на председателей колхозов и сельсоветов и в равной с ними ответственности - на уполномоченных по уборке. Лица, допустившие преждевременную оплату трудодней зерном, будут немедленно привлекаться к судебной ответственности.

Суть документов была выражена предельно лаконично ясно, исключала всякие толкования в пользу колхозников. Утаить, занизив урожайность, или иным путем оставить хлеб в селе не представлялось возможным: на время уборки с контролем в село присланы уполномоченные, а для проверки начисленных трудодней созданы районные комиссии, которые, не скостив половину, из колхоза не уезжают. Не спрячешь, не скроешь, ибо помимо проверяющих найдутся еще люди, кто с удовольствием донесет в район об утайках и самоуправстве гуляевского предколхоза, и вряд ли тогда сам Гнездилов сумеет его выручить...

Результат, который вывел счетовод, подтвердил: люди практически остаются без хлеба.

Так какова же теперь цена его, председателя, заверениям о выгоде коллективного труда, которыми он щедро сыпал, выводя гуляевцев на посевную? Обещал со слов Гнездилова? А какое это имеет значение - с чьих слов, с какого расчета? Людям нужен хлеб - единственное доказательство необходимости коллективизации. Хлеб - вот что отныне станет истинной мерой всех правд, ценностей, трудов и самой жизни колхозника. Гнездилов отсидится у себя в кабинете. Хлеб люди потребуют у председателя колхоза. Что ответить, как объяснить правленцам, активу, колхозникам, высланным? Грозные бумаги ему больше трех дней не утаить: наверняка такие же пришли в соседние колхозы. Надо немедленно выносить на всенародное обсуждение, готовить людей, ведь съестные запасы прошлых лет кончились и во многих гуляевских семьях недоедают...

По его приказам выполнялись задания, шла косовица, свозились копны на тока, заканчивалось строительство коровника, во всем угадывалась его воля, его решения, но сам он чувствовал, что все это с каждым днем теряет жизненную силу, сохраняя лишь оболочку председательской власти. Родилось ощущение, какое приходит иногда во сне: сколько ни вкладывай сил, но ни ударить, ни убежать. Рассыпались в прах тайные мечты, надежды, что грели самолюбие; разваливались лишенные опоры подсчеты, деловые прикидки, общие планы на будущее, которыми он недавно упорно занимался. Исчезала главная цель, ради которой он остался здесь. Близился крах, и дальнейшая работа в должности председателя колхоза потеряла для него всякий смысл...

Тихо угасало в западной стороне, отовсюду медленно стекалась темень, лишь середина озера все еще блестела сиреневым цветом в черном обрамлении камышовых берегов. Стояла та пора исхода лета, когда насквозь прокаленная суховеями земля до поздних вечеров дышит жаром и сухи, теплы и полны запахом увядающих трав, листвы, горячей полыни августовские ночи под огромным небом с огненными росчерками косо падающих звезд до вялых безросных рассветов.

Похмельный подобрал подле себя сено, сел поудобнее, так, чтобы видеть опустевший берег и затухающий костерок на нем. Неожиданно сзади подошел кто-то. Он вздрогнул, обернулся.

- Дзень добжий, ваша мивость! - засмеялся, возвышаясь над ним, Семен Гаркуша. - Ну шо ты сидишь як Моисей на Сион-горе? Явленья ждешь? Самый час! Думаешь, зараз среди озера взбурлит бурун, а из того буруна в белой хламиде явится перед тобой Гнездилов и скажет: "Овца моя, Максим! Не вози ты урожай в район, а раздай его весь до зернинки колхозникам, шоб они, собачьи души, еще крепче в Советскую власть поверили!"? Га-а-а...

- Ты чего приплелся? - хмуро улыбнулся Похмельный, удивляясь в душе, как близок к истине ничего не подозревающий приятель. - Что вашей милости не спится? Не намахался кувалдой за день?

- "Ох, не пытай, кума, чо заплаканы очи!" Так намахался, аж руки трясутся.

- Вот и дрых бы без задних ног. У тебя такая работа, что без хорошего отдыха долго не протянешь...

- Слава Богу, хочь один нашелся, пожалел, - вздохнул Семен, усаживаясь рядом.

- Бедный! Полная хата народу, а пожалеть некому?

- Через ту полноту и страдаю!

- Опять батько квартирантами попрекает?

- Он, нудота старая! С первого дня точит.

- Женился бы ты на ней, - задумчиво глядя на меркнущий плес, посоветовал Похмельный. - Попреки бы кончились...

- Кто, я? - Семен в изумлении оставил наполовину стянутый с ноги сапог. - Меня, слава Богу, из зыбки вниз головой не роняли.

- Когда-нибудь придется... Девка работящая... Чорнявая!

- Нехай на ней... серый волк... женится! - кряхтя, сорвал сапог Семен. - Тебе смешки, а нам эти квартиранты осточертели!

Он спустился к воде и, споласкивая ноги, сердито выговаривал снизу:

- Они бачут, шо ты молчишь, и не торопятся!

- Взяли бы да сами поторопили. Чего меня ждете?

- Смешной ты! Ну яка ж Манька скажет своему Ваньке, шоб тот пошел и отлюбил Параньку! Нам наши сараи за здорово живешь отдать якой-то холере ясной.

- Шли бы вы к той самой матушке со своими квартирантами, - равнодушно прервал его сверху Похмельный. - Я их не вселял. Сами с ними расхлебывайтесь. Чтоб я больше про них не слышал... Вылазь! Новость сообщу. Такую, что у тебя из-под ног тот перерезанный обходчик всю ночь землю рвать будет...

Когда Семен поднялся, он рассказал ему содержание двух последних документов. Правленец долго сидел молча, потрясенный, потом тихо и серьезно спросил:

- Ты чуешь, чем оно для нас запахло?

- Чую...

- Шо думаешь предпринять?

- Не знаю...

- Так якого же ты черта сидишь тут, жаб опухаешь! Правление сбирай!

- Что оно даст, твое правление... Надо ехать в район, к начальству, у него выяснить цену этим документам, не будет ли отмены. Кстати, я тебе первому сообщил, не вздумай вякнуть где.

- Все равно всплывет! - с досадой ответил Семен. - В другие села тож направили, не с нас одних потребовали... Это не иначе якась змеюка-вредитель у вышних планах затаилась! Она требует... Надо обнародовать.

- Я тебе обнародую! Сегодня обнародуй - завтра никто в поля не выйдет. Но посоветоваться с надежными мужиками надо. Кого предложишь? Только без Гордея.

- С кем же советоваться, если не с бригадирами? Пошли к Кожухарю. Дядька Захара прихватим.

- Сейчас?

- Утром некогда балакать - не дадут. Пошли зараз, пока они спать не завалились.

По пути к Татарчуку Семен вздыхал, тихо клял весь белый свет и тех, кто составил документы, интересовался, хорошо ли Похмельный помнит их содержание, не упустит ли какой пункт из длинного перечня, поскольку зайти на квартиру за ними предколхоза не захотел.

Беспокойство приятеля вызывало у Похмельного невеселую улыбку: каждая строка документов за эти дни была настолько просчитана им, продумана и примерена к жизни, что теперь горела в памяти строкой вынесенного приговора.

Бригадира второй бригады Захара Татарчука оторвали от вечернего стола, ничего не объясняя увели с собой.

В семье Кожухаря готовились к отдыху. Сам Петро, голый по пояс, мастерил у лампы из старых уздечек ремни Мишке и Сашку. Даниловна возилась у запечья - расставляла по местам очищенные песком чугунки, противни, набивала к утру грубку дровами. Только что Кожухарь немало насмешил родных и постояльцев. Отпросился он сегодня съездить в Щучинскую - заглянуть в лавки, проведать Гарькавого. В поездку обул новые сапоги, а по возвращении с задумчивым видом сунул руку в голенище. "Сапоги ничего, та, мабуть, где-то гвоздик вылез, бо царапае..." Еще долго и безуспешно всей семьей выщупывали бы в сапоге тот гвоздик, если бы Варька не задрала бесцеремонно отцу ногу и не сколупнула у него с пятки огромную канцелярскую кнопку, которую Петро "поймал" вчера, когда босой приходил в правление просить бричку...

Похмельный во всех гуляевских хатах держался свободно, везде его принимали с уважением. В хате Кожухаря он оказался впервые, знал о квартирантах и теперь, окинув взглядом небольшую комнатенку, добрую половину которой занимала русская печь, сочувствуя подумал о тесноте и неудобстве по утрам, когда на ноги поднимаются все проживающие.

Из-за печной ширмы гостей с любопытством рассматривал Сашко с Варькой, старшей - Татьяны - не было видно, еще одна девчушечка лет четырнадцати, судя по внешности чеченка, с небольшим шестком, на котором болталось пустое ведро, и рябым половичком, переброшенным через руку, вошла в комнату вслед за гостями. Когда закрывала дверь, у нее соскользнуло по гладкой деревяшке и упало ведро. Похмельный нагнулся за ним, а она, испугавшись грохота, быстро повернулась и шестком сбила ему кепку с головы. На печи засмеялись. К ним кинулась Даниловна. Выговаривая девочке за неловкость, назвала ее Зинкой, и Похмельный удивился под общие улыбки:

- Так это твоя, Петро Степаныч?

Даниловна коротко пояснила, что зовет чеченку русским именем, в комнате еще шире заулыбались, девчушка окончательно смутилась, и Похмельный, придержав ее и пытаясь ободрить, преувеличенно восхитился над покорно склоненной головой:

- То-то я смотрю - не похожа... А какая она красивая! Первый раз такую вижу. Сколько же тебе лет? Ты давай, расти скорее, я человек холостой, глядишь - свататься приду... Пойдешь за меня? - грубовато и ласково пошутил он, наклоняясь к девчушке. - Смотри, только за меня и ни за кого другого!

На печи расхохотались, Зинка обидчиво сверкнула длинным разрезом глаз, сорвалась из-под его руки в горницу.

Даниловна пригласила к столу. Но стало очевидно: среди бабьих ушей и детских глаз откровенная беседа невозможна, и вскоре все четверо сидели в сухом предбаннике, где теперь Петро вынужден принимать гостей.

Похмельный достал блокнот, в котором вел расчеты, изложил суть документов, кое-что объяснил в цифрах. Долго вникали оба бригадира в их смысл, а разобравшись, заугрюмели, нахохлились. Похмельный хотел выяснить у них одно - каким образом можно придержать хлеб в селе и впоследствии раздать его на трудодни.

- Як ты его придержишь? - басил Петро и злобно косился на раскрытый блокнот, весь испещренный столбиками расчетов. - На трудодни нам, мабуть, оставят одни дожинки...

Однако положение дел требовало размышлений, и собравшиеся, предлагая по очереди и опровергая друг друга, пустились в поиски выхода... Затянуть уборку насколько сумеют, вплоть до снега - возможно, одумаются наверху, пришлют другие бумаги, полегче, ибо хуже нынешних вряд ли кто придумает... Что ж, потянуть-то можно, да недолго, тотчас поступало возражение: колос высохший, слабенький: трепанет еще раз таким, как недавний, ветрюганом - и весь осыпется. Пропадут труды: ни себе, ни государству - долги не выплатить, за контрактацию не рассчитаться... Может, попросту сжульничать? Недовесами, недосчетами... Да как ты сжульничаешь, когда в селе уполномоченные? Они все поля осмотрели, обмеряли, взвесили, сколько пудов каждой культуры набирается с гектара; площадь посевов известна, план сдачи зерна установлен; знают даже конечные цифры. Колхозники не знают, а они знают. Подсчитали. Доложили. Требуют. Проверяют. А если с ними поговорить по-человечески? Здесь Похмельный вспомнил себя на этой должности и отвел глаза... Уполномоченные - волки битые. Эти знают что почем. При такой жесткой постановке дела, какую, чувствуется, продолжают закручивать в колхозах, уполномоченный по сельхозпродукции - должность немалая. Не строить, не думать, не создавать, не руководить - а с хлебом всегда будешь. Одно нужно: нюх хороший. С того и живут, получают. Кто, какой глупец из-за каких-то землеедов, которых и по именам-то не знает, станет рисковать эдаким положением? Нет, не пойдут...

Все другие предложения, как, например: снизить ежедневный план уборки, дав возможность людям заняться своими делами; медленней ремонтировать поломки уборочного инвентаря; снять часть бригадников на побочные работы, - эти и им подобные "мыслюки" отвергли сразу. Во-первых, вся эта возня только задержит уборку и уже уяснили к чему приведет; во-вторых, кто позволит правлению в уборочную страду вести какие-то другие работы, снимать людей на пустяки, снижать темпы? Сами колхозники не позволят. Они уже сейчас требуют высланных отправить на поля, поскольку строительство коровника заканчивается. А всякие мелочно-саботажные дела вполне могут закончиться тем, что донесут в район, кому следует, а уж оттуда наведут скорый суд всем, кто подвернется под горячую руку, - обоим председателям, правленцам, достанется бригадирам, не минет и кузнецов-ремонтников.

Ближе к полуночи пришли к окончательному: темпы косовицы не снижать, косить как косили, но вывоз копен с полей на тока, обмолот и отправку зерна на станцию тянуть до последнего, пока за горло не возьмут. Объяснить уполномоченным и проверяющим, что с обмолотом всегда успеется, надо спешить с жатвой, чтобы не допустить потерь хлеба на корню из-за возможной непогоды, и поощрять желание колхозников по-хозяйски и быстро завершить уборку. Похмельному же срочно ехать в соседние колхозы, выяснить, есть ли там эти документы. Поговорить с председателями, узнать, что они собираются предпринять, какие у них соображения.

Но размышляя, прикидывая и даже пытаясь чем-то грозить, сидящие в баньке понимали, что все их разговоры и тем более угрозы ничего не стоят: все произойдет, как потребуют и распорядятся свыше, и, похоже, правы окажутся те, кто утверждает, будто колхозы - это не больше чем хитроумный ход Советской власти для окончательного и полного подчинения крестьянина государству...