Рождественские каникулы в Ванкувере

Ольга Новикова 2
Полночь минула. Воздух льдист.
Вся вселенная — чистый лист.
Завершая годичный круг,
мы опять начинаем, друг,
бесконечный по кругу бег.
Хорошо бы, чтоб выпал снег...

ВАНКУВЕР.
- Я здесь, Ханна, здесь, с тобой...
Сколько раз он повторил эту фразу за ночь? На коже остались следы от её бледных костлявых пальцев — боль придала ей силы, и она всю ночь стискивала его руку до кровоподтёков, и только к утру силы, наконец, оставили её, а в пять тридцать пять он констатировал смерть. Вот странно. Она уже будет мертва несколько дней, а синяки всё ещё останутся заметны.
- Доктор Уилсон, не забудьте про посмертный эпикриз — впереди выходные.
- Я помню, доктор Свей, - и добавляет, уже про себя: «но как же я устал от всего этого!»
Вся больница готовится к рождеству. Вестибюль украшен мишурой, напротив двери — большая рождественская ель, увешаная стеклянными шарами и бусами, все в приподнятом настроении, обмениваются подарками...
Он встаёт и с трудом выпрямляется — за ночь спина онемела и ноет. Протянув руку, опускает приоткрытые веки Ханны, окликает сестру:
- Всё закончилось, Эми. Сделайте то, что нужно.
- Доктор Уилсон, мне так жаль... Не хотите встречать рождество вместе с нами? Небольшая тёплая компания, вкусная еда... Пойдёмте!
Эми нравится ему — молодая, красивая, сердечная, жизнерадостная. Рыжая... Жалеет его, одинокого и неприкаянного, вот и зовёт. Он признателен и слабо улыбается ей:
- Нет, Эми, не стоит. Я — плохой гость. Со мной скучно, - «а единственный человек, которому со мной нескучно, далеко отсюда, в Принстоне»
- Вы вчера катались на лыжах? - спрашивает она.
- Конечно. Я стараюсь не пропускать.
- Погода меняется, как бы склон не обледенел...
- Будет жаль...
Действительно, будет жаль, потому что он всю неделю только и живёт предвкушением этого момента — как он встанет на краю у начала спуска, ощущая морозный ветер по сопротивленю вдоху, по пощипыванию кожи и лёгкому жжению в глазах под очками. А потом толчок лыжными палками и — вперёд. Скорость всё нарастает, и лыжи всё труднее удерживать параллельно, их начинает колотить дрожь, и уже ничего не видно и не слышно, кроме размазанных полос и свиста ветра в ушах. Сердце замирает в каком-то патологическом упоении, и его щедро омывает адреналин. В такие мгновения кажется, будто нет ни жизни, ни смерти, ни онкологии - вовне или внутри, ни одиночества и неприяканности, за которые так жалеет его Эми, не пяти десятков прожитых лет, ни медленной выматывающей нервы ссоры с родственниками, а  только воздух и скорость, и крылья за спиной.
Но спуск кончается, лыжи идут всё тише, тише, тише и, наконец, он, развернувшись широким полукругом, останавливается, медленно приходя в себя.
«Ты катаешься на лыжах так же, как на мотоцикле, Джеймс Уилсон, - говорит ему внутренний голос — белая Панда с тёмными кругами вокруг грустных глаз, но почему-то говорящая голосом Хауса. - И ты делаешь и то, и другое так, что, пожалуй, всё-таки следовало бы направить тебя к психиатру».
«Ладно, - говорит он своему внутреннему голосу так же, как сказал бы на его месте Хаус. - Заткнись. Не твоё дело. Я — в порядке».
- С наступающим, Эван, - Эми лучезарно улыбается. Эван — его здешнее имя, его второе имя, он назвался им, почему то решив, что это поможет что-то изменить к лучшему, сбить настройку. Но даже привыкнуть к этому имени не может. Каждый раз, когда его так называют, его охватывает лёгкая оторопь. Тем не менее, он выдавливает улыбку:
- С наступающим, Эми. Пойду писать эпикриз...
Закончив сакраментальной фразой: «и в пять часов тридцать пять минут констатирована смерть», он складывает папки на угол стола и, накинув куртку,  выходит на холод, немного пьяный от недосыпа и от острого морозного воздуха. Снег искрится, ослепительно-белый, чистый, как лист бумаги, на котором можно начать свой текст с первой буквы, словно он только что родился на свет и невинен. Ноздри слипаются при вдохе и совсем нет охоты возвращаться к себе на съёмную квартиру, холодную и безликую, как гостиничный номер, разогревать в СВЧ-печке консервированные голубцы и жевать их, давясь от отвращения, не потому, что голубцы невкусные, а потому, что ему безразлично, вкусные они или нет — всё его существование отвратительно безвкусно. Ангедония, витальная субдепрессия, ментальная параноидная обсессия, псевдоабсанс по каталептоидному типу. Все эти слова, которые хорошо знает Блавски, и которые, по сути, означают, что таблеток слишком много, что психиатры — дотошные ребята, и что, не смотря на это, всё равно ничего не поделаешь с чувством пресной ваты как во рту, так и в голове.
И это — Дом, который он искал?
Он медленно бредёт по прибольничному парку, среди заснеженных деревьев, выходит к оврагу, и ему становится виден тот самый склон, которому не заледенеть бы. На нём уже людно, несмотря на утренний час, и можно было бы присоединиться, но после ночи с Ханной он не чувствует в себе сил на какие бы то ни было физические упражнения, кроме вот такой, нога за ногу, прогулки. Руки засунуты в карманы, длинный вязанный шарф свисает почти до колен, красный на серой искусственной замше — он не из гринписа, но сочувствует движению экозащитников и старается не носить того, что когда-то жило и бегало. Одно время даже в еде придерживался вегетарианства, пока Хаус не сказал ему, что не понимает, чем поедание мёртвых куриных зародышей и трупов убиенных болгарских перчиков нравственно оправданнее нормального природнообусловленного мясоедства, и что поедание телячьего мяса одним конкретным Уилсоном едва ли погубит жизнь большему количеству телят  Нью-Джерси, чем забивается на настоящий момент, но зато у этого конкретного Уилсона, может быть, не будет прогрессировать анемия, от которой он вот-вот сдохнет.
Ну что ж, не анемия — так что нибудь ещё. Он не может похвастаться железным здоровьем, и день свой начинает с пяти-шести таблеток. Сиролимус, азатиоприн, ортоклон, цисплатин, винкристин, доксорубицин — звучные названия меняются, сочетаются так и этак, словно играют с ним в весёлую игру — мозаику. Разноцветные, яркие, разной формы, таблетки и капсулы на его ладони кажутся забавой, вроде бусинок или конфет. И он забрасывает их в рот залихватским движением, как фокусник. А потом запивает стаканом воды, и пока глотает эту бесцветную, безвкусную жидкость, каждое утро думает о том, сколько у него ещё времени. Это превратилось в своего рода ритуал: умыться, почистить зубы, глотнуть таблетки, подумать о смерти.
На последнем МРТ - продолженный рост под вопросом. Услышал заключение — и удивился, что ничуть не испуган, даже не огорчён. Контроль через три месяца. Он не пойдёт. Слишком много вопросов, на которые нет ответов — не стоит усугублять.
Слава богу ещё, что он занят в клинике с девяти тридцати до четырёх. Там он растворяет себя в привычной атмосфере онкологического отделения под началом «железной леди» Делормы Свей и чувствует себя, если не на месте, то, по крайней мере, при деле. Зато вечера воздают ему сторицей, и он сидит, тупо пялясь в телевизор, и почти физически ощущает, как время проходит мимо него.
А как же он ненавидит выходные дни и праздники! Один бодрый голос диктора телевидения, исполняющий у него роль будильника, способен вогнать его в самую чёрную меланхолию. «День сурка»,  вспоминается ему - вот что это такое. Он - Фил Коннорс, но ему не светит вечности взаймы, и все его «дни сурка» отнимаются, а не прибавляются. Лыжи и гитара, мотоцикл и рисование — тут он вполне мог бы соотвествовать герою фильма, он мог бы каждый день ловить мальчиков, падающих с деревьев, но всё равно к полуночи он выходит в полный минус и лежит, глядя через стекло окна на то место неба, где должна быть полярная звезда — когда погода ясная и морозная, он даже видит её. Иногда ему удаётся уснуть, чтобы, задыхаясь от тоски, проснуться всё от того же бодрого голоса: «Доброе утро, доктор Эван Уилсон, карусельная лошадка с почти истекшим сроком годности. Добро пожаловать на круг!»

В конце аллеи, снова напомнив о Филе Коннорсе, какой-то молодой  темноволосый мужчина в дорогом кашемировом пальто и вязаном шарфе выпиливает из ледяной глыбы фигуру лебедя, а несколько мальчишек и девочек — скорее всего, маленьких пациентов больницы - восторженно глазеют на это действо. Он замечает среди них и парочку близнецов из своего отделения — Джим и Джон Фолсы, заболели раком крови почти одновременно — Джим опередил брата на три месяца, и он уже почти в ремиссии, тогда как Джон получает «химию» «по полной» и всё время сосёт лимонные леденцы, чтобы меньше тошнило. Прогулки им разрешены, поэтому при виде него они не стараются «слинять», а громко  с сознанием своего права здороваются: «Доброе утро, доктор Уилсон! С наступающим, сэр!»
- Весёлого рождества, мальчики! - бодро откликается он, хотя, по чести сказать, какое уж тут веселье — только вчера подписал Джону усиление схемы, потому что, не смотря на тошноту, толку пока не видно. Лишний раз заговорить с ними, напомнить себе о них — он старается этого избегать. А подошёл из-за лебедя — парень настоящий мастер, передал в неподвижной глыбе льда скрытое движение — лебедь вытянул шею и вот-вот оторвётся от воды.
Однако, звук его голоса производит странное действие на самодеятельного скульптора — вздрогнув и чуть не выронив пилу, он резко оборачивается: тёмно-карие, мягкие, с лёгкой косинкой, близорукие глаза за прозрачными стёклами очков в тонкой золотой оправе раскрываются шире от удивления:
- Уилсон? Джеймс?
- Харт? Леон? - и тут же настораживается, потому что Харт произносит с торжеством, как водящий в игре в прятки, отыскав последнего, особенно хитро спрятавшегося игрока:
- Так вот ты где! - и тут же спрашивает. - Как ты здесь оказался? Что делаешь? Ты работаешь в этой больнице?
- Да, работаю... в этой...
- Ах да, ты ведь онколог, не только администратор... Ну, надо же! Кто бы мог подумать, что мы можем вот так вот встретиться... просто на улице. Мир воистину тесен. Ну, Джим! Ну, что ты, как замороженный! Отомри! - и Леон весело тискает его за плечи, неловко зажав под мышкой свою пилу.
- А ты что здесь делаешь? - в свою очередь спрашивает он. И улыбается. - Строишь ледяные замки?
- Между делом... Вообще-то мы только что закончили снимать пилот проекта — завтра просмотр, в четверг запускаем в прокат, и днями всё уже будет решаться набело — объём, финансирование, контракты...
- Уже закончили пилот? Надо же! У меня, видно, время течёт по-другому... Ну, и как получилось?
- Трудно сказать. По-моему, всё получилось, а Орли — так просто красавец, но я ведь сам участвую, поэтому не могу посмотреть со стороны... Слушай, Джим! - вдруг загорается Харт. - А ведь это идея! Завтра просмотр. Давай, я проведу тебя — ты сам всё увидишь собственными глазами. А нам будет полезно узнать твоё мнение, как зрителя, понимаешь? Третейский судья, незаинтересованная сторона... А, Джим? Ты где живёшь? Я за тобой заеду. Ну, что ты молчишь? Идёт? Идёт, что ли?
- Идёт, - отвечает он без всякого выражения.
- Да ты что, не рад мне? Тебе неприятно, что ты меня встретил? - продолжает тормошить его Харт. И он, наконец, усилием воли стряхивает с себя оцепенение:
- Я рад, Леон, рад. Просто всё так неожиданно, не могу оправиться от удивления. Я... не думал. Пойдём... Пойдём ко мне — это недалеко, - теперь он уже возбуждённо хватает Харта за рукав. - Ты на машине? Да нет, нет, оставь, тут буквально два шага.

-Ты здесь живёшь? - Харт, морща нос, презрительно оглядывает комнату. - Вид какой-то нежилой...  Можно? - шагнув к окну, он открывает жалюзи и тут же восклицает одобрительно: - О-о, какой обзор! Эта гора... Мы нарочно наснимали панорам — планируем один из сюжетов про горнолыжника с серо...серпо... серповидноклеточной анемией. Тьфу! Не терплю заучивать эти медицинские термины.
- Харт, горнолыжник с серпоклеточной анемией, - осторожно замечает  он, - сомнительное сочетание вообще-то... У вас хороший консультант?
- А-а, я в этом ничего не понимаю, - отмахивается Леон. - Орли говорит, что хороший. У Орли хоть отец был врачом... Да нет, давно умер. Он — поздний ребёнок... Послушай, у тебя совсем нет мебели. Диван-то хоть раскладывается? Я в том смысле, что если захочешь привести проститутку...
- Диван раскладывается, - поспешно перебивает он.  Харту необязательно знать, что ему некого и незачем приводить. Слава богу, руки пока при нём, а вызвать в памяти образ рыжеволосой зеленоглазой женщины — легче, чем терпеть присутствие в своей постели посторонней ему профессионалки. Хаус прав: его заводит жалость и чувство вины, поэтому воспоминание о Блавски — прекрасный афродизиак.
- А вот камин — это круто, - Харт присаживается на корточки. - Имитация живого огня? А греет хорошо? У тебя холодно.
- Сейчас включу. Меня же больше суток дома не было, - он щёлкает реле, и искусственные угли наливаются ровным электрическим пламенем. - Кофе будешь? А может, ты голодный?
- Не голодный. А ты помнишь те конфеты, медовые? - Харт смеётся. - Из-за них, считай, и познакомились — я к тебе тогда на запах конфет заглянул.
- Я помню, Леон. Мне было тогда невесело, ты очень кстати заглянул...
- Похоже, тебе и сейчас не особо весело. Нет больше таких конфет?
- Нет, - слабо улыбается он. - Я вообще-то не любитель сладкого... - позабыв о кофе, он устало опускается на единственный стул.
- Да уж вижу, что горькое тебе больше по вкусу. Онкология, например... А ты что приуныл, приятель? Ах, да, ты с ночи, наверное... Устал? - и он вдруг чувствует ладони Харта на своих плечах. Странное ощущение — он осознаёт, что последние несколько месяцев к нему никто не прикасался вот так, дружески, мимоходом, как... как Хаус? Да, Хаус мог... нечасто, но мог вот так подойти сзади и хозяйски положить руки на плечи. Не просто положить — начать бездумно,  почти машинально, разминать его уставшие от кабинетной работы мышцы своими сильными пальцами, вещая при этом что-нибудь странное, вопиющее, совершенно ужасное, но при этом неуязвимо-правильное. И хочется спорить до хрипоты, и нет никакой возможности найти лазейку в безупречном логическом построении, и чертовски приятные ощущения от массажа отвлекают, не дают собраться с мыслями, и глаза сами закрываются, и вместо возражений он только тихо охает и постанывает: «Ты прав, Хаус, прав, как всегда...».
На глаза вдруг набегают слёзы — этого ещё не хватало.
- Устал, да, - ему проще солгать, чем объяснить про «день сурка», к тому же, это не совсем неправда -  он, действительно, устал. - Девочка умерла...
- Соболезную.
- Не соболезнуй. Она умирала двое суток — мы все вздохнули с облегчением... Знаешь, в онкологии смерть — чаще благо. В том смысле, что когда до неё доходит, промедление только добавляет мук.
- Они... тоже так думают?
- Все так думают, когда боль... Что ты делаешь?
- Ты очень напряжён. Тебе нужно расслабиться.
- Леон... - пауза... - Не надо...
- Тебе неприятно? - удивляется он.
Как ему объяснить, что этот лёгкий массаж — привелегия только одного в мире человека, как ему рассказать тот сон со сбитым мотоциклистом? Как растолковать, что зимой не бывает бабочек, и то, что в его квартире холодно — правильно?
- Мне приятно... Ты здорово умеешь. Где ты научился делать массаж?
- Я же играю доктора, - смеётся Леон. - Ну, по правде говоря, у нас на студии есть очень хорошая массажистка, её наняли ради Орли — у него всё ещё проблемы с ногой, и я взял у неё несколько уроков. О, эти уроки! - он снова смеётся, ещё веселее. - В общем, так... Я заеду за тобой завтра в десять. Не бойся проспать — я не рассержусь, если мне придётся будить тебя...
Он не боится проспать — его сон стал с некоторых пор настолько неглубоким и раздёрганным, что его будит любой звук, любая мелочь. Определённо, разбудит подъехавший автомобиль Харта. Он рано ложится и поздно встаёт, но всё равно не высыпается. И ему снятся сны. Иногда они удушливо-тоскливые, и он, проснувшися, лежит, изнемогая от приступа этой тоски. Но иногда ему снятся лёгкие счастливые сны, и это ещё хуже. Например, как позапрошлой ночью, когда ему приснилось, что они катаются на лыжах с горы вчетвером — он, Блавски, Хаус, и почему-то Стейси. Все четверо молодые, здоровые, смеющиеся от мороза и радости движения. На Хаусе распахнутая куртка и белый пуловер, а девочки обе в полосатых смешных свитерах с аппликациями - обезьяньими мордочками на груди. И свитер Блавски отчётливо оттопыривается там, где он уже теперь не оттопыривается больше, и у него самого нет рака, а Хаус не хромает, а смеётся, и его глаза отражают ясное морозное небо. И он проснулся с улыбкой, а проснувшись, вдруг неожиданно для себя самого расплакался навзрыд, как по покойнику.
- Нет, Леон, я не просплю. Заезжай.
День до вечера абсолютно нечем занять. Он пробует читать, но мозг слишком устал, чтобы воспринимать прочитанное. Телевизор дешёвый, с маленьким экраном. Лучше, чем ничего. Но перед рождественскими каникулами разговоры на всех каналах только о праздновании и, для разнообразия, о грядущем — очередном — конце света. Надо купить хорошую стереосистему, но пока сойдёт и просто плеер с наушниками. Он вытягивается на кровати и закрывает глаза. Хорошая подборка блюзов — вот, что сейчас ему нужно. Хриплоголосый Армстронг или Дюк. «Удивительный мир», «Риджент-стрит», «Серенада солнечной долины». Конечно, он вскоре засыпает — две практически бессонные ночи дают себя знать - и, конечно,  видит во сне белую штору, вздуваемую ветром, как парус, жестяных бабочек на обоях и человека, сидящего перед органом — правая рука с тихим шорохом привычно, почти машинально скользит по натянутой джинсовой ткани, но левая уже исподволь, почти независимо от сознания органиста пробует клавиши.
- Он не вернётся, Блавски.
Женщина в зелёном коротком платье, сидящая, поджав ноги, в углу дивана, встряхивает солнечно-рыжей гривой:
- Ты не можешь этого знать, - почему-то ему кажется, что она ответит именно так.
- Он бежит от себя, а значит обречён на вечные скитания. Потому что от себя не убежишь.
- Он ищет свой Дом. Он думал, что нашёл его здесь, но он ошибся...
- Он нигде его не найдёт, Блавски.
- Почему ты так думаешь?
- Потому что Дом не валяется на дороге.  Каждый носит его с собой, как улитка. И это не всегда легко... Но бывают улитки без Дома, Блавски.
- Слизняки? - слегка ожесточается она.
Её собеседник опускает тронутые улыбкой голубые глаза:
- Не обязательно слизняки. Просто бездомные улитки...

Он просыпается на закате с больной головой и пересохшим ртом, бредёт на кухню и жадно пьёт ледяную воду из-под крана, зная, что от холодной воды почти непременно заболит горло. Когда-то давно одна из его раковых пациенток, одинокая средних лет женщина, ещё только начинающая испытывать первые сигналы боли от растянутой капсулы своей поражённой опухолью поджелудочной железы, сказала ему: «Боже, как я ненавижу рождественские каникулы!» И он ещё наивно спросил её, почему. «Потому что для меня это дни, проведённые наедине с собой и моим раком. Человек не должен  оставаться наедине с собой. Я думаю, тот, кто придумал телевизор, был одиноким человеком. И тот, кто придумал компьютер, тоже был одиноким человеком».
Тогда он её не понял. А сейчас вполне проникся. Сон разбередил ему душу, искушение слишком велико, и он прибегает к старой уловке — мысленному разговору с молчащим собеседником. Не слишком легко представить, что кто-то тебе отвечает, но представить, что кто-то слушает, вполне можно — почему нет? Это как наговаривать на диск письмо, только диск потом разбился, и адресат так ничего и не получил.
«Ну, привет, Хаус,.. С Рождеством... Ты всё ещё злишься на меня? А я так и не понял, отчего ты так вызверился? Или это расплата за прошлое? Не можешь мне простить альянса с Триттером? Не можешь простить отказа взять на себя твою вину, когда это было нужно? Забыл об этом, пока я умирал, а теперь, когда всё улеглось, не смог справиться с давней обидой? На тебя это не очень похоже. Или, может, побоялся, что опять обузой навяжусь на твою шею? Ну уж нет, Хаус, в чём - в чём, а в навязчивости меня, кажется, никак нельзя обвинить. Если бы не эта эпидемия, если бы не страх потерять кого-то из вас, я бы... Боже, как соскучился! Тысячу раз набирал твой номер — и сбрасывал. Не могу решиться.  Хаус, позвони мне сам, а?  Ведь ты знаешь, где я — Мастерс не могла не сказать. Позвони... Ну, ведь у каждого бывают хоть иногда припадки ностальгии.  Рождество — прекрасный повод. Всего три слова — насмешливо, пусть даже язвительно: «С рождеством, Панда!» Мне хватило бы. А то я не могу так больше!» - он закрывает лицо руками и, подтянув колени к животу, лежит без сна и почти без мыслей — тот самый псевдоабсанс по каталептоидному типу.

ПРИНСТОН.
- Мне нужен отпуск. На неделю.
Блавски поднимает взгляд от бумаг и смеривает его этим насмешливым взглядом от нечёсанных зарослей каракуля на голове до жёлто-голубых кроссовок
- А мне нужна ночь бурного секса с Джорджем Клуни.
- Это нечестно. Рождественские каникулы — каникулы для всех.
- «Больница работает на приём круглосуточно, без выходных и праздничных дней», - цитирует она по памяти устав больницы.
- Отработаю, когда вернусь.
- По два часа ежедневно на блиц-консультациях... - и, помолчав, добавляет, чтобы уж добить наверняка: - Во внерабочее время.
Он покладисто кивает:
- Ладно.
Эта покладистость настораживает.
- А куда собрался? - подозрительно спрашивает она.
- В горы. На лыжах кататься.
Не хочет говорить. Здорово. Какие-то секреты от неё появились...
- О кей, - кивает она, стараясь не показывать обиды. - Сдавай отчёт по отделу, закрывай дела — и отправляйся. Лыжную мазь не забудь.
- Отчёт Тауб напишет.
- Тогда и в отпуск Тауб поедет.
- Ты злая, бесчувственная женщина.
- Да я просто монстр, - и не выдерживает. - Давай, Хаус, колись. Куда собрался?
Он придвигает себе стул, усаживается, подбородком упирается в рукоятку трости и смотрит прямо перед собой застывшим взглядом.
- Ну? - снова подстёгивает она.
- В Ванкувер.
- Зачем?
Лёгкое пожатие плеч.
- Значит, ты не успокоишься, пока его не достанешь, да? Послушай, он на нас забил. Какого тебе ещё от него нужно? Зачем ты его преследуешь? У него другая работа, другая жизнь, он сам сделал свой выбор. Он пытается строить свой дом, а ты хочешь виснуть у него на ногах, как ядро каторжанина. Забудь, успокойся и живи рядом с людьми, которым ты реально нужен... Дружба, как и любовь, может заканчиваться, Хаус. Пошли открытку на рождество и забудь. Тебе самому будет легче —  поверь мне, я знаю.
- Да, - кивает он. - Ты права. Ты знаешь... Кстати, Блавски, что легче, килограмм железа или килограмм пуха?
- Ничего. Килограмм — есть килограмм.
- Неправильный ответ. Если треснуть по голове килограммом пуха и килограммом железа, ты сразу почувствуешь разницу.
- Не из-за тяжести, а из-за твёрдости.
-Это правильный ответ. Тяжесть может быть одинаковой, а твёрдость разной...
- Это метафора?
- Скажи лучше, ты меня отпускаешь?
- Потому что если я тебя не отпущу, ты уедешь без спроса?
- Ну... где-то так... И это непоправимо подорвёт твой авторитет.
Она со вздохом снова пододвигает к себе листы:
- Поезжай, если хочешь. Но, по-моему, ты совершаешь ошибку, пытаясь дважды войти в одну реку. Ты всё надеешься найти где-то у него внутри Джеймса Уилсона образца девяностых, а такого уже не существует.
- С каким значением ты это сказала! Выдержка из дипломной работы по психиатрии?
- То есть, я не права?
Довольно долго он молчит. Наконец, отрицательно качает головой:
- Всё много проще, Блавски. Я просто хочу провести рождественские каникулы со своим другом. Никакой особой философии, никакого скрытого смысла, никакого купания в стоячей воде.  И я ничего не ищу.

ВАНКУВЕР.

К утру он всё-таки засыпает, но, как и предвидел, резко, почти испуганно, с заколотившимся сердцем вскидывается от звука подъехавшего автомобиля.
Харт входит свежий, заснеженный, на ходу протирая носовым платком очки.
- Я прошёл пять шагов от парковки до двери, - весело жалуется он, - И меня всего засыпало. Снег просто валит — пока не знаю, как мы доедем до студии. Снегоуборочная техника, по-моему, из сил выбивается. Проезжая мимо главного входа вашей больницы, видел безнадёжно застрявший бульдозер. Я боюсь, мы опоздаем к просмотру, так что поторапливайся.
Да-да, иду, - он встаёт через силу и, путаясь в тенётах вязкой сонливости, кое-как приводит себя в порядок. Нет желания бриться и, пощупав щёки и подбородок, он хмуро решает, что «и так сойдёт». Он теперь стал понимать вечно неряшливого Хауса — его трёхдневную щетину, нечёсанные пряди и мятую рубашку. Когда болит нога (в его варианте, когда рецидив опухоли в средостении), как-то не тянет прихорашиваться. Но совершенным пугалом выглядеть всё-таки стыдно, и он находит приличный галстук и пару раз шаркает щёткой по лацканам пиджака.
Харт терпеливо ожидает, прислонившись плечом к дверному косяку.
- Ты в этом костюме, словно налоговый инспектор. - вдруг замечает он. - У тебя нет чего-нибудь попроще? Куртки там, водолазки... Нет, ты пойми меня правильно: костюм хороший, но ты будешь очень выделяться среди нашей братии.
- Прости, - теряется он. - Я как-то не подумал...
- Это ты меня прости. Я тебя, наверное, обидел, но... можно я взгляну, что у тебя есть? - он хозяйски распахивает дверцы шкафа и оценивающе оглядывает немногочисленные вещи Уилсона. - Вот эти джинсы, пожалуй, надевай и вот эту курточку, ладно? Водолазка бежевая — хорошо, тебе к глазам подойдёт. Галстук не надо, вот этот шарф. Нет, не так, погоди, я тебе сам повяжу. Больше ничего не надо, и голову, - он лёгким взмахом руки слегка растрёпывает ему волосы, - не покрывай, ладно? Не бойся, ты не озябнешь — у меня печка хорошая, и на студии тоже тепло. Пошли.
При виде автомобиля Харта Уилсон оживляется. Он — не ас автомобильных дорог, но он видит, что машина Леона не просто хороша — она великолепна. Если модель и не из лучшей рейтинговой десятки, то уж в пятнадцать-то точно входит. Он, Уилсон, никогда не сможет позволить себе ничего подобного, даже если его осчастливят наследством все знакомые родственницы. С корпусом, обтекаемым, как болид, сдержанного кофейного цвета, своим мягкими и стремительным силуэтом эта машиина вызывает желание не просто поехать, а чуть ли не переспать с нею. И он, не удержавшись, проводит рукой по гладкой поверхности крыла, словно лаская.
- Мне тоже нравится, - улыбается Харт. - Хочешь за руль?
- Хочу, - совершенно искрене говорит он, с удивлением ловя себя на том, что, пожалуй, впервые за довольно долгое время он, действительно, чего-то хочет.
- Садись. Поезжай прямо до развилки, потом направо, дальше скажу. Поехали.
Он трогает с места и чувствует, что у него от волнения вспотели ладони.
- Я слышал, как ты гоняешь на мотоцикле, - вдруг говорит Харт. - В триале не хочешь себя попробовать?
- От кого слышал?
- Не помню. От кого-то в Принстоне. На мотоцикле гоняешь, а тачки моей испугался... Пришпорь-ка. Опаздываем.
Он послушно прибавляет газу.
- Теперь налево, - говорит Харт. - И здесь налево... В переулок сверни. Здесь. Давай, паркуйся.
Здание телестудии не производит на него такого впечатления, на которое он рассчитывал. Выглядит примерно как больница во время ремонта — везде какие-то леса, стремянки, декорации, прислоненные к стене куски фанеры и стекла, приборы непонятного назначения и множество дверей. На одной из них Уилсон видит табличку «Больница», и именно её и распахивает перед ним Харт:
- Входи. Никого не стесняйся, ничего не бойся, на провокационные вопросы не отвечай.
За дверью сдержанно переговариваются  около двух десятков человек, сидящих на стульях и креслах, стоящих рядом со стульями и креслами, даже забравшихся на эти самые стремянки под потолок и что-то там налаживающих. От  голосов  ровный гул. Их приход не вызвает ни удивления, ни особенного внимания. Кто-то кивает Харту: «Привет», и Харт салютует им взмахом руки, кто-то молча наклоном головы здоровается с Уилсоном. Кто-то вообще не  обращает внимания на вошедших. Женщина в мужской кепке и пиджаке подходит и небрежно чмокает Харта в кончик носа.
- Опаздываешь, Лео. Это кто с тобой?
- Мой прототип. Познакомься, Кэт, это Джеймс Уилсон. Джим, это Кэт. Она немножко циник, и у неё совершенно особый взгляд на вещи, поэтому она помреж.
- Привет, Джим, - у женщины приветливая, но при этом прожжённая улыбка.
- Привет, - стеснённо откликается он.
- А где наши вип-персоны? Где Бич и Орли?
- Ваши «вип-персоны» смотрят последний эпизод, из ночных. И Орли, как всегда, убеждён, что все, кроме него, просто великолепны.
- Ну тогда пошли и мы в зал.
Зал оказывается дальше, за аркой. В нём полутемно, по экрану бегут под музыку титры фильма.
- Да будет свет! - Кэт щёлкает рубильником, и под потолком вспыхивают длинные галогеновые лампы.
Двое оборачиваются на шум и свет, щуря глаза — седоватый курчавый еврей лет пятидесяти и Джеймс Орли. При виде последнего Уилсон застывает на месте. Боже! Как всё это болезненно знакомо: хмуроватое умное, подвижное лицо с тёмной щетиной на впалых щеках и ярко-голубыми глазами, мятая рубашка без верхней пуговицы, кроссовки «Найк», кричащей сине-оранжевой расцветки, всклокоченные волосы, больше похожие на каракуль или мох, чем на причёску ведущего актёра проекта. Третий человек в комнате — молодая женщина с неуловимо знакомым лицом и длинными прямыми волосами — с любопытством смотрит на вошедших, словно ожидает от них какого-то сюрприза.
- Это Дженни Гаррисон, - говорит Харт, указывая на неё Уилсону. - Ты её вполне мог видеть в кино. А здесь она играет девушку-врача из команды Билдинга, очень приятную, порядочную во всех отношениях и слегка влюблённую в сурового босса. Дженни, это — мой прототип, врач из Принстона.
- Привет, - Дженни протягивает ладошку лодочкой. И он, коснувшись её руки, снова осознаёт, что у него потные ладони и что, пожалуй, это ей не понравится. Поэтому поспешно отдёргивает руку, едва наметив рукопожатие.
Но в следующий миг рослый Орли загораживает от него и Дженни, и остальных, тоже протягивая руку — серьёзно, без улыбки:
- Здравствуйте, доктор Уилсон. Рад вас видеть.
«Сейчас он спросит о Хаусе, - начинает биться в его голове, как в клетке, паническая мысль. -  Я не смогу ничего ответить, не смогу ничего соврать». Но он ни о чём не спрашивает, задерживает его руку в своей и смотрит в глаза долгим понимающим взглядом.
В первый ряд усаживаются какие-то солидные мужчины в костюмах и при галстуках. Похоже, будущее проекта зависит именно от них, и Уилсон испытывает благодарность к Харту, который заставил его переодеться. Он бы не хотел походить на этих монстров.
- Время, - говорит Бич. - Давайте начинать.
Просмотр напоминает обычный сеанс в обычном кинотеатре, только зрители ведут себя куда несдержаннее, отпуская по ходу дела самые неожиданные реплики.
-  Зря вырезали, - вдруг говорит в одном месте Харт.
- Не зря, - отрезает Кэт. - Потом можете хоть целоваться в кадре, но после утверждения, о кей?
- Я не буду целоваться в кадре, - испуганно тут же заявляет Орли.
- Расслабься, - хлопает его по плечу Харт. - Объектив можно и завесить.
Он, вроде бы не сказал ничего особенно смешного, но Орли от приступа беззвучного смеха буквально сползает с сидения на пол. У них явно что-то связано с этой темой, да и соседи тоже начинают фыркать.
- Перестаньте, - угрожающе говорит Бич. - нас запорют, и вы будете целоваться за харчи в каком-нибудь стрип-клубе при завешенном — чёрт с вами  - объективе.
- Ну а что? Стрип-клуб — низовой жанр хореографического искусства. Джим покажет упражнения с тростью, а я...
- А ты просто  покажешь им трость, - сквозь душащий его смех еле выдавливает Орли, и Харт тоже, не выдержав, фыркает.
- Блин! - говорит Бич. - Я лелеял надежду, что вы только в кадре, ребята, такие придурки. Но вы, похоже, в жизни ещё хуже. Джим, кончай!
- Вот почему у тебя, - задумчиво спрашивает Харт, - каждая реплика какая-то двусмысленная, что в сценарии, что здесь?

Уилсон слушает и не слушает их дружескую пикировку. Он заворожен действием фильма. Его охватывает ощущение, будто это не там, среди световых пятен на экране, а здесь ненастоящее, а там как раз, пусть искажённое, но правильное, его. Там — то, где он хотел бы быть, в чём хотел бы участвовать. «Боже мой, - думает он. - Я схожу с ума. Реальность перестала быть реальностью, а игра, наоборот, стала реальностью, и я совсем запутался, кто я? Может быть, я, вот именно, актёр, насильно и мучительно выдавливающий из себя какую-то роль?» «День сурка, - словно шепчет ему кто-то в ухо. - Это, точно, день сурка».
Он сидит, молча и неподвижно, до самого конца, и уже при очередной пробежке титров вдруг ощущает на своём плече руку Орли:
- Вы не могли бы уделить мне несколько минут для приватной беседы, доктор Уилсон? - Орли говорит тихо, словно не желает быть услышанным хоть кем-то, кроме него.
- Ну... пожалуйста...
- Здесь небольшой буфет. Просто кофе и бутерброды. Вы не против?
- Если вы хотите...
- Сейчас эти господа будут долго совещаться, а наши нервничать и трепетать в ожидании предварительного вердикта — с полчаса у нас будет. Идём?
- А... Харт? - глуповато спрашивает он.
- С Хартом мы оба с радостью пообщаемся чуть позже, ладно? Видите, его пока что Натти Блэйк заинтересовала. Это надолго.
Действительно, он замечает краем глаза, что Леон разговаривает с худощавой светлоглазой девушкой в слаксах и обтягивающем свитере, и разговаривает довольно специфически — попросту «клеит» её.
- Пойдёмте, - Орли увлекает его к двери. - Пойдёмте-пойдёмте... Мы ещё вернёмся.
Буфет маленький и уютный, словно кухня-столовая в квартире. Полная негритянка протирает губкой стойку, на которой тарелки с бутербродами и пончиками.
- Сделай, пожалуйста, два кофе, Мэг, - обращается к ней Орли. - Вам можно кофе, доктор Уилсон? Или лучше без кофеина?
- Кофе без кофеина, как и виски без алкоголя, абсурд — имитация вредного напитка, но без вреда. Не берите мне ничего, Орли, ни есть, ни пить я не хочу.
- Напрасно. Здесь всё очень вкусное. Может, пончик?
- Нет, спасибо.
Он с напряжением ожидает начала разговора, хотя понятия не имеет, о чём собирается говорить с ним Орли. Но Орли вдруг спрашивает, понравилась ли ему пилотная серия.
На это он может ответить, не кривя душой:
- Да, понравилась. Более чем... Но я, наверное, не могу судить объективно. Я просто сидел и думал... вспоминал...
- Мы постарались привязать декорации к вашей больнице. Приблизительно, конечно. А как вам игра актёров?
- Орли, я ведь не искуствовед. Я даже не знаю, какими словами об этом принято говорить. Мне понравилось — всё, что я могу сказать. Очень понравилось. Я не увидел конфет и пудры, и это просто здорово.
- Харт был великолепен, правда? Вам понравился его герой?
- Не знаю... - он, действительно, не знает, что ответить — ведь Харт во всеуслышание называл его прототипом, и, по идее, смотреть на молодого приятеля Билдинга следует, как на своего двойника, пусть искажённого неровной поверхностью зеркала. И всё-таки он признаётся честно:
-  Не особенно. Он производит впечатление глубоко порядочного парня, но на самом деле, я думаю, он странен и тёмен.
- Великолепно! Леон говорит о нём точно так же — значит, смог передать. Это хорошо, это мастерство. Но что вас заставило думать о том, что он не тот, каким кажется на первый взгляд? Что он — как вы сказали? - странен и тёмен?
- Ну, я... мне... - запинается Уилсон, обдумывая ответ. - Да вот, пожалуй... То, как он ответил девушке-пациентке про их отношения с Билдингом, выдаёт в нём определённые глубины. Не слишком прозрачные и не слишком приятные  глубины, я бы сказал.
- Ну а почему, собственно «не прозрачные»? Он ответил положительно — всё прозрачно...
Уилсону опять не сразу удаётся сформулировать мысль, и он трогает лицо пальцами, пока подыскивает нужные слова. Наконец, говорит:
- Это был простой вопрос. А он думал слишком долго.
- То есть, вы не поверили в то, что он сказал правду?
- Н-нет, я бы не сказал, что не поверил. Скорее, мне показалось, что он никогда не задумывался над этим вопросом прежде... А тут вдруг задумался и не смог решить его для себя сразу и окончательно.
Орли с облегчением откидывается на спинку стула, словно Уилсон ликвидировал какую-то давно терзавшую его проблему.
- Вы внимательно смотрели. Леон — мастер, правда?  Показал именно то, что хотел он, и что хотел Бич.
- Да, конечно. Но мне показалось, что и все остальные актёры тоже ... в общем, отвечали идее...
Орли, качнувшись на стуле вдруг бросает ему в глаза короткий, но сосредоточенно внимательный взгляд.
- Доктор Уилсон... Хаус заботится о вас?
- А... - в его глазах, словно пена в бокале с шампанским, вскипает удивление. Потом он закрывает рот и опускает взгляд на свои руки.
- Вы не ответили... Интересно, правда? Взять придуманную сценку, примерить на себя...
- Зачем вы затеяли этот разговор? - он снова смотрит на Орли, невольно озадаченно морщась, щуря глаза.
- Вы всё ещё не ответили, - напоминает Орли.
- Послушайте, Орли, я совершенно не понимаю, почему вы спрашиваете и, уж тем более, не понимаю, почему я всё-таки вам отвечаю... Конечно, он заботится обо мне. Я и жив  до сих пор только благодаря ему... Если я умру, он будет горевать, если заболею, скорее всего, примчится меня лечить. Если узнает, конечно, потому что сам я ему не позвоню... Даже когда заболею. И, уж тем более, когда умру.
- Тогда... - осторожно спрашивает Орли. - Может быть, мне позвонить ему?
- Зачем?- слегка ощетинивается он.
- Если это сделаю я, у него не сложится впечатления, что это ваш крик о помощи. Вы сможете сохранить лицо - вернее, маску на этом лице такую, какую сочтёте нужным. А результат будет всё равно.
 - А что, - с нажимом спрашивает он, - я кого-то о чём-то прошу? Я кричал, Орли?
- Вы не заметили, что на последней реплике из вашей речи исчезла условность? Нет? А я очень внимательно отношусь к таким нюансам — они раскрывают личность собеседника, а заодно и мысли этой личности, особенно навязчивые. Леон сказал мне вчера, что встретил вас здесь, в Ванкувере, в детском хосписе. Это меня уже насторожило. Видите ли,  люди становятся онкологами по призванию: или из сострадания к несчастным больным,  или из интереса именно к этому разделу медицины. Но не вы. Вас привлекает безысходность, возможность терять, не теряя. Спасённая жизнь для вас — победа. Но не только. Победа и лишний год этой жизни, и удачное купирование боли там, где, казалось, она не отступит, и уменьшение тошноты при смене схемы лечения. Вы выбрали профессию, состоящую из этих маленьких побед. Полагаю, вы тотчас же пожалели о своём выборе, а какое-то время спустя, пожалели о том, что пожалели... Но почему теперь именно хоспис для детей? И я подумал, что, может быть, вы таким образом сублимируете желание быть уверенным в том, что кто-то любящий останется с вами до конца. Несмотря на то, какие решения вы будете принимать и перепринимать — вообще не смотря ни на что...
- Вы чушь несёте, Орли, - похоже, Уилсоном овладевает гнев. - Если бы я хотел, чтобы кто-то держал меня за руку всю оставшуюся жизнь, я оставался бы в Принстоне. Там было, кому подержать.
- Я не говорил, - мягко поправляет Орли, - что вы хотели бы, чтобы кто-то держал вас за руку. Я лишь сказал, что вы хотели бы быть уверенным в этом. Улавливаете разницу? В Принстоне вам было бы, с кем выпить пива, но никаких гарантийных писем там вы бы не получили. Однако, вы и здесь их, видимо, не получили. И поэтому вы психологически декомпенсированы. Декомпенсированы настолько тяжело, что это уже попахивает психиатрией.
- Откуда вы можете это знать? - вспыхивает Уилсон. - Вы никак не можете. Мы молча провели бок о бок сорок минут в зрительном зале этой студии — и всё. Мы двумя словами не перебросились, а вы уже мне чуть ли ни диагноз ставите. И даже уже готовитесь к оперативному вмешательству на открытом сердце...
- Не обижайтесь, прошу вас. Я пою с чужих слов, вы правы. Просто я привык доверять суждениям Леона. Он редко ошибается. А в отношении вас... Вы может быть, заметили, доктор Уилсон, что он проявляет к вам особенную симпатию, выделяет вас из круга знакомых — а у него большой круг, уверяю вас.
- Допустим даже, что я это заметил. Ну и что? Он тоже мне очень нравится.
- И вы поэтому всерьёз допускаете, что сами тоже могли чем-то понравиться такому человеку, как Леон? Что что-то в вашей личности серьёзно могло его привлечь? Спровоцировать дружбу?
- Всё меньше мне нравится этот разговор, - тоскливо признаётся Уилсон. - Вы хотите опустить планку моего самомнения? Не трудитесь. Я и так о себе не слишком много  воображаю.
- Я не хочу, чтобы вы испытали разочарование именно в тот миг, который будет для вас критическим. Вы тогда, извините за выражение, попросту «слетите с катушек» - кажется, так говорят, да? И мой друг, Харт, будет в этом виноват, и я не смогу... не смогу поддерживать с ним такие же безоблачные отношения, как теперь. И я... не хочу до этого доводить. А сам он не остановится.
- Я вас... вообще не понимаю. О чём вы?
Но Орли больше не продолжает, потому что в этот самый миг у их столика появляется, как чёртик из табакерки, сам Леон:
- Вот вы где! А Джеймс, как гостеприимный хозяин, даже кофе вам не взял, Джим?
- Нет-нет, я просто отказался... Я не хочу кофе.
- Правильно. Кофе возбуждает и повышает давление. Этого вам не нужно. Минуточку... - он отходит к стойке и, пошептавшись о чём-то с чёрной Мэг, возвращается с двумя бокалами в руке, один из которых протягивает Уилсону, другой — Орли:
- А вот это как раз то, что вам обоим нужно. Поможет расслабиться и смотреть на жизнь проще. К тому же, вкусно. Попробуйте...
Коктейль, действительно, очень приятный. Уилсон улавливает в нём отдельные нотки сложного букета — знакомые и незнакомые: корица, тимьян, смородина. И — вот чертовщина — словно «сторожок» в мозгу срабатывает: «ага, смородина — значит, Хаусу нельзя, надо запомнить», хотя никакого Хауса не предвидится, но это уже, видимо, на подкорке.
- О чём задумался, Джим? - Харт легонько дружески пихает его в плечо. - Тебя нужно то и дело выводить из транса. Пойдёмте в студию, у этих воротил от голливуда, по-моему, уже готов вердикт.  Пошли!
В дверях, когда они уже входят в шумное помещение студийного отдела, Орли вдруг приотстаёт и удерживает за локоть Харта.
- Лео, не делай этого, - говорит он быстрым шёпотом.
- Чего «этого»? - с ненатуральным недоумением откликается Харт. - Ничего я не делаю...
- Ты же сам потом первый пожалеешь.
- Совсем ты спятил со своей мнительностью, дружище, - говорит Харт, но его лёгкость снова кажется Орли фальшивой. - Подумаешь, угостил человека коктейлем, порулить дал... Не в штаны же я к нему залез.
- Ну, я думаю, - совсем тихо говорит Орли, - тут у вас всё впереди ещё...

- Выходи, - Харт распахивает дверцу перед Орли. - Ну, чего ты ещё ждёшь? Выходи!
- Леон...
- Послушай, Джеймс, я просто завезу его — он пьян и почти раздет. И поеду в номер. Увидимся утром.
- Мне именно и не нравится, что он пьян и почти раздет в твоей компании, - мягко замечает Орли. -  И зачем ты, кстати, его напоил?
- Все пили, Орли.  Проект одобрили люди, от которых напрямую зависит его финансирование. Что, тебе, ведущему актёру проекта, надо объяснять, что это значит? Это радость. Это праздник. Все на ушах ходили. Джим — наш гость. Что, я не должен был предложить ему бокал-другой вина? Откуда же я знал, что его так развезёт!
- Давай вместе отвезём его, а потом ты завезёшь меня.
- Ага! И я потом буду делать крюк, чтобы завезти тебя ещё раз? Тебе не кажется, что это отдаёт идиотизмом?
- Ну, или я доберусь автобусом.
- В такой снегопад? Кончится тем, что ты полезешь пешком по сугробам. И ты даже без трости. И у меня всё равно будет душа не на месте, придётся по-любому возвращаться — хотя бы для того, чтобы убедиться, что ты добрался до дома. Я совестливый, понимаешь? Вот этого пьяного типа не могу бросить на автобусной остановке в лёгкой куртке. Это плохо, да?
- Просто мне кажется, что ты хочешь избавиться от меня в своих особых целях, Лео.  Я чувствую тебя, как собака, нюхом. И последние сутки ты всё время, если продолжать метафору с собакой,  то яйца лижешь, то хвост ловишь.
- У тебя навязчивая идея, Джеймс. Я уж стал задумываться, не сублимация ли это твоего собственного желания переспать со мной.
- Я не гей, - спокойно отвечает Орли.
- Я — тоже. Я в своё время, если помнишь, жену у тебя увёл.
- Я знаю, что ты способен на всё.
- Откуда ты знаешь? Покупаешься на шутки про трости, стрип-клубы и тому подобное? Выходи, Орли. Прими снотворное — ты возбуждён.
И едва Орли выбирается из машины, укоризненно покачивая головой, он срывает машину с места.
Снова валит снег. Крупные хлопья мешают видеть дорогу, дворники едва справляются. Уилсон спит. Иногда Харт оглядывается на него через плечо. И выражение его лица при этом непонятное. Больше всего оно похоже на тревожное, болезненное любопытство. Добравшись, наконец, в начинающихся сумерках до «Ласкового заката», он  сворачивает налево, к  жилым корпусам, паркуется у того подъезда, откуда утром забрал Уилсона, но не высаживает своего пассажира, а выходит и, открыв заднюю дверцу,  зачем-то садится рядом с ним, так и не проснувшимся. Некоторое время просто смотрит, даже, пожалуй, разглядывает его лицо. Наконец, протянув руку, осторожно и тоже как-то изучающе проводит ладонью по щеке:
- Проснись! Эй, Джим, просыпайся! Приехали.
Глубоко вздохнув, Уилсон открывает глаза и смотрит на него так, словно как не рассчитывал увидеть ничего нового, так и не увидел.
- Не очень приятно, проснувшись, вспомнить о том, что ещё жив, да? И следующая мысль — о том, что это ненадолго — должна бы порадовать, ан нет, тебе ещё хреновее делается, - насмешливо замечает Леон.
- Ты что, - хрипло, спросонок, но ничуть не пьяно спрашивает Уилсон, - анализировать меня взялся?
- Мне это для роли необходимо. Я играю тебя.
- Да? - невесело и слабо удивляется Уилсон. - А говорил, что твой герой на меня не будет похож...
- Я передумал. Хочу сыграть тебя. Проверю своё актёрское мастерство.
- Что-то я тебя не совсем...
- Ты мне ещё со вчерашнего дня кофе задолжал, - напоминает Харт. - Посулил, а не налил. Пошли сейчас? За кофе и объясню.
- А мы где? - спохватившись, Уилсон поднимает голову и оглядывается. - Я что, всю дорогу проспал?
- Да. Орли решил, что ты нарезался. А ты ведь не нарезался... Ты принял что-то ещё, да? Смешал с алкоголем — вот дурак.
- Брось, я по семь наименований мешаю всякой дряни в день — от одной таблетки лёгкого транка ход матча не изменится.


- Ты что, мало спишь?
- Много. Но плохо. И транк — не снотворное, вообще-то... Это... скорее, лекарство против страха.
- Тогда это ещё хуже. Давай, выходи. Пригласи меня в дом. Можешь трижды — для верности.
- Что ты только несёшь... - бледно улыбается Уилсон.
- А-а, - отмахивается он. - Не моя идея. Это Орли.
- Что Орли?
- Твёрдо уверен в том, что всё, чего я хочу - это залезть тебе в штаны.
Уилсон наклоняет голову к плечу,  часто моргая.
- А ты... не хочешь? - осторожно спрашивает он.
- Только если ты сам хочешь. Хочешь?
- Н-нет... не думаю...
- Тогда, предлагая мне кофе в своём доме, ничем не рискуешь. Хотя...  я не прав — это не твой дом. И не будет он твоим, даже если ты  и умрёшь здесь же.
Уилсону становится не по себе — похоже, Харт читает его мысли.
- Почему ты решил, что я собираюсь умирать?
- Ну, наверное, потому, что на собирающегося жениться ты мало похож. Хватит заговаривать мне зубы на морозе. Идём к тебе. Только первым делом включи камин — что за радость жить в холодильнике! Или ты электричество экономишь?
- Когда уходишь из дому, электроприборы нужно выключать. Пожароопасность...
- Ты правильный до зубовного скрежета, - морщится Леон. - Даже странно, что не переучился правой рукой писать. Левши — люди творческие, нестандартные. Но ты и здесь исключение из правил. Коньяк есть?
- Нет.
- Жаль. Люблю кофе с коньяком. А ты вообще чем-нибудь питаешься здесь, кроме таблеток?
- Ты проголодался?
- Я о тебе спрашиваю.
- Да, конечно.
- Ладно, вари кофе. Я пока твою фонотеку посмотрю, - он завладевает плеером и несколько мгновений молча изучает записи, после чего восклицает вслух. - Нет, ну надо же! Ничего своего!
- В смысле? Какого «своего»? Я же — не джазмен.
- Ты — никто, Уилсон. Это, - он потрясает плеером, - вкус Хауса, а не твой.
- Откуда такая уверенность? Ни меня, ни его толком не знаешь, а...
- Зато я знаю Орли. А ты, между прочим, его дерьмовый вариант. Дерьмовый в том смысле, что у Орли кроме его вечной неуверенности в себе и готовности делать добро всем вокруг за свой и чужой счёт, не глядя, надо ли, есть кое-что за душой — джаз, актёрство, мотоциклы... У тебя — ничего. Ну скажи, положа руку на сердце, что это — твоё... Не скажешь... Джаз — Хауса, мотоцикл — Хауса, даже таблетки начал жрать, как Хаус. Зачем же ты, дурак, перерезал эту пуповину и сам себе, недоношенному, устроил выкидыш?
- Знаешь что, - говорит Уилсон, краснея и порывисто вставая со своего места. - Пошёл бы ты отсюда, Леон Харт, вот что!
Харт, однако, неторопливо наливает кофе в чашку.
- Ну, уйду... - говорит он. - И что? Снова скорчишься на этом казённом диване в позе эмбриона, не снимая ботинок? Или наглотаешься своих транков до полной отключки? Или пойдёшь повесишься? Садись, выпей кофе со мной. Я тебе обещал объяснить насчёт роли... Да, садись, садись. Ну скажу я тебе сейчас «извини» - что изменится? Ну, извини. Не сдержался. Хотел подумать, а получилось вслух. Садись... - несколько мгновений он молчит, глядя, как румянец гнева, вспыхнувший на миг на лице Уилсона, снова сменяется бледностью, потом вдруг говорит:
- Я буду играть воплощённую слабость, человека толпы — помнишь у Эдгара По? Он словно дал зарок, как луна, поворачиваться освещённой стороной, и его другую сторону никто не видел, никто не знает. На первый взгляд он хороший парень: честный, добрый, профессионал, мухи не обидит, бессеребренник, жилетка и плечо для всех, кто ни обратится. Но я покажу зрителю его оборотную сторону — эгоцентризм в глухой обороне, кокон лицемерия, отстранённости, безволие и трусость, предательство...
- И... ты сейчас обо мне говоришь?
- О тебе, конечно. Не перебивай, сделай милость — я не оратор. Ну а потом я сыграю, что есть ещё третий слой, да которого доберутся не все. Умнейшие. И Билдинг  - он ведь не дурак. Эта сердцевина — боль и любовь. И жажда любви и боли.  Мания. Почти подсознательная тяга выпить боли столько, сколько вместится. И любить тоже до боли. И вот за эту сердцевину я заставлю зрителя дать ему всю эту любовь прямо в зрительном зале. Если у меня получится, я сорву и «оскар», и «глобус», и всё, что мне придумается ещё сорвать за роль второго плана. А денежной премией поделюсь с тобой.
Уилсон недоверчиво трясёт головой:
- Я не понял... Я сейчас что, обрадоваться должен?
- Ничего ты не должен. Я обещал объяснить своё видение роли — я объяснил.
- Ну... ладно. Мне то что с того?
- Ничего... Ты долго собираешься в куртке сидеть? Или у тебя внутренняя терморегуляция отказала? Давай-ка, - он бесцеремонно вытряхивает несопротивляющегося Уилсона из куртки. - Подожди... А это что? - оттянув ворот водолазки, с удивлением разглядывает несколько коротких шрамов над ключицей, словно нанесённых неумелой рукой несколько недель назад. - Ты что, горло себе перерезать пытался?
- Пусти, - дёрнув плечом, Уилсон пытается высвободить из его руки свой воротник. - «Горло перерезать»! Я что, идиот, резать горло, когда у меня тут килограмм таблеток из списка «А»? Я взял гистологию из лимфоузла. Дифдиагностика.
- Как взял? Сам у себя? На ощупь, что ли?
- Перед зеркалом. Ужасно неудобно. И больно...
- И... как результат?
- Доброкачественно. Наверное, из-за перелома узел увеличился...
- Почему сам? Почему никого не попросил? Ты же в онкологии работаешь...
Неопределённое движение плечом. Пауза.
- Ну, что ты меня держишь, как пуделя, за шкирку?  - говорит, наконец, Уилсон. - Пусти...
- Снимай водолазку. И джинсы тоже.
- Зачем? Мы же, кажется, уже решили обойтись без интима, - пытается шутить чуть напрягшийся Уилсон.
- Снимай и ложись. Ты устал. Хочу, чтобы уснул при мне.
- Что-то я тебя не пойму, - озадаченно говорит Уилсон, но водолазку стаскивает, взлохматив при этом волосы так, что его не совсем прямые вихры торчат теперь в разные стороны.  - Ты взялся наянчиться со мной?
- Ну, раз Хаус не хочет... не может прямо сейчас...
- Подожди! При чём здесь опять Хаус?
- Объясняю, - обречённо вздыхает Харт. - Ты — на грани. Это видно на расстоянии. Сегодня-завтра станет ещё чуть хуже — мало ли причин — и ты наглотаешься тех самых килограммов из списка «А». Когда Хаус узнает об этом — о том, что ты умер от одиночества — он себе ни за что не простит.  Я знаю, как хреново чувствуешь себя, осознавая, что кто-то умирает из-за твоего действия-бездействия. Я имел случай ощутить на собственной шкуре. Так что Хаусу будет очень плохо. А будет плохо Хаусу — будет плохо Орли. Он начнёт грызть себя за то, что не вмешался, не успел, недооценил. А я люблю Орли, поэтому мне тоже будет... Стой! Ты чему смеёшься?
Уилсон не просто смеётся. Он ухахатывается. Он роняет на пол водолазку, и Харт отчётливо видит, где именно была сломана у него ключица, потому что эти самые ключицы, обтянутые кожей отчётливо видны в вырез футболки и трясутся от смеха.
- Добрый самаритянин, - еле выговаривает он, наконец, сквозь смех. - Оборотная сторона луны... Сколько слов! Ой, не могу! - и, вдруг резко оборвав смех, говорит тихо и утомлённо:
- Пошёл вон, Харт! Миссия не состоялась.

Орли просыпается от настойчивого стука в дверь. Такое впечатление, что поздний гость просто монотонно и нудно бухает кулаком.  Он поспешно хромает к двери — последнее время нога снова стала беспокоить, сказались съёмочные нагрузки — и, выглянув в глазок, торопливо отодвигает задвижку:
- Ты где так нарезался, Леон? - обеспокоенно спрашивает он. - И как ты сюда в таком виде добрался?
- Я за рулём, я — ас автомобильных дорог, - Харт вваливается в номер, чуть не падая и рассыпая снежные комья по полу. - Могу рулить вслепую, в снегопад и по звёздам. Правда, звёзд в снегопад не видно... Ну и чёрт с ними!
- С ума сошёл? Как ты ещё живым доехал!
- Кобыла дорогу знает — сама довезёт, и пришпоривать не надо. Угостишь сенцом, актёр на ведущую роль?
- Давненько тебя таким не видел. Где ты пил? Ты с Уилсоном пил? Сколько же ты в него влил тогда? Ну, хоть... оно того стоило?
- Орли, я не был у него в штанах. Импотенты — не мой профиль. Предпочитаю стойких оловянных солдатиков. Завёз его на квартиру, мы попили кофе, я уехал... Кстати, он не был пьяным, он закинулся «транками». Ты знаешь, кто такие эти «транки», Билдинг?
- Транквилизаторы. Препараты, притупляющие эмоции. Учить надо медлексику, а не с «титровок» читать... У него что, бессоница?
- У него, мне показалось... как там в медлексике? - крыша поехала... Он себе биопсию лимфоузла делал... перед зеркалом. Квартира, как чертоги снежной королевы. В холодильнике — семь упаковок фаршированных перцев, в плеере — куча блюзов. На обивке дивана пятно — похоже, валяется в ботинках и подолгу. Для такого аккуратиста — уже симптом.
- Ну, хорошо. Ты побыл у него, попил кофе, а дальше?
- Поехал в «Ау».
- Пить двойной бурбон?
Харт молча роняет голову в знак согласия.
- Бармен не знает своей работы, если позволил тебе так напиться и сесть за руль.
- Он недооценил моих актёрских талантов. Я сыграл аб-солютно трезвого автомобилиста. Съёмочная площадка — парковка перед баром. Кадр девять, дубль один. Хлопушка! Мотор! - он, взмахнув рукой, вдруг с силой впечатывает кулак в угол косяка и, кривясь, стонет от боли в ушибленной руке.
- Что ты натворил? - Орли упирается ладонями ему в плечи, стараясь завладеть ускользающим вниманием. - Ты же что-то натворил, Лео? Подожди. Стой... Это что у тебя на веке? Закрой глаз.
Осторожно, зацепив ногтями, он вытаскивает из ранки крохотный кусочек стекла.
- А, пустяки. Подрался там с одним... Очки кокнул. Надо будет новые заказать.
- Господи! Так можно и без глаза остаться. И на кой чёрт ты дрался?
- Ну, как тебе сказать... Самому себя по морде бить как-то неловко... Пришлось просить посторонних.
- И мы снова возвращаемся к вопросу: что ты натворил? Постой. Надо обработать порез.
- Ой, вот только не надо обо мне так усиленно заботиться,  - морщится Харт. - Я — не Уилсон. Нечего тут обрабатывать — уже всё подсохло. И я проспиртован, как сама антисептика... Это, кстати, тоже из медлексики — видишь, я учу...  Джеймс, - он вдруг крепко вцепляется Орли в плечо. - Я, кажется, его обидел... Хотя, нет... не так... Разочаровал... Опять не так... Я неправильно подобрал реплики... Не раскрыл образ... налажал... Сфальшивил... Нет, всё это не то...
- Может, пойдёшь ляжешь? - мягко предлагает Орли. - Ты как раз в таком градусе, что слова тебе всё равно подбирать до утра придётся. Утром и расскажешь.
- Джеймс, я вёл себя, как идиот... Нет... Да... Как идиот! Не хотел показывать свои слабости, а тащил из него. А потом, как ногой в пах...  Хотел получше объяснить, что чувствую, как всё переплетается — одно с другим, а по сути сказал, что если он умрёт, всем нам тут будет слегка некомфортно.
- Разве неправильно сказал?
- Господи! Да конечно, неправильно! Я, фактически, потребовал жалеть нас, потому что нам, видите ли, будет плохо в случае его смерти,  вместо того, чтобы пожалеть его самого, которому сейчас уже плохо почти до смерти. Низвёл его до пустой фишки в нашей игре. И знаешь, что самое страшное, Джим? Мне кажется, с ним так поступали все и всегда. Потому что он засмеялся, когда я это сказал... Ты не слышал, как он засмеялся, Джим.  Это уже чистый психоз... И ведь на самом-то деле я как раз хотел... О, господи! Лучше бы я ему и впрямь в штаны залез!
- Ладно, - Орли вздыхает и треплет его по плечу. - Сию минуту всё равно уже ничего не поправишь. Иди, ложись. Подушка и плед на диване.
- Ты звонил Хаусу в Принстон? - вдруг спрашивает Харт, уже собравшийся плюхнуться на диван, но в последнее мгновение передумавший.
- Звонил. Сказали, он в отпуске... Ложись, Лео. У тебя будет нелёгкое утро. Ложись, поспи...

Снегопад, начавшийся с утра, продолжается весь день и всю ночь. Он приглушает все звуки, и в комнате от него рассеивается мягкий полусвет. С этим полусветом и с этой тишиной неожиданно приходит ласковое успокоение, словно кто-то невидимый, но до боли знакомый, родной каждой клеточкой, сел на краешек дивана, запустил ему в волосы тонкие нежные пальцы, пахнущие корицей:
- Всё пройдёт,  Джейми. Всё образуется, малыш. Спи, мой маленький.
И впервые с момента тех пропущеных похорон он обращается прямо к матери и мысленно просит у неё прощения. Искренне, горячо, заливаясь слезами, от которых ему впервые по-настоящему легче.
Потом он одевается и выходит из дома, всё ещё всхлипывая. Ни единого человека — только снег. И всегда немного пугающее его бесконечностью ночное небо как будто задёрнуто шторами, словно вопрос о незначительности и конечности человеческой жизни временно снят с повестки дня, и он под надёжной защитой близкого рождества и снегопада укрыт от неведомой силы, способной и готовой в  один миг раздавить его.
Мороз ослабел, совсем не холодно. Он стряхивает снег со скамейки в аллее больничного парка и, взобравшись на её спинку, как на насест, любуется полузанесённым снегом ледяным лебедем — всё-таки Харт настоящий мастер. В какой-то момент его даже охватывает вдруг сильная сонливость — не как от таблеток, когда он ощущает её насильственность, а тоже мягко, словно он устал после напряжённого рабочего дня и валяется у Хауса на диване под приглушенный телик и негромкий перебор клавиш, и глаза слипаются, и уже сон путается с явью, и голос Хауса слабо пробивается сквозь него: «Ну, я смотрю, ты уже никуда не уходишь... Подушку дать?»
Вздрогнув, он вскидывает голову. Надо же! Чуть не заснул... Пора возвращаться к себе, не то доспишься тут до пневмонии — вон, на голове уже целый сугроб. Он встряхивает головой, как кот, на которого брызнули водой, и снег разлетается с его волос облаком искр в свете фонаря.
Но пока он бредёт обратно, всё ещё сонный, словно немного оглушённый снегопадом, спокойную ласковость ночи успевает грубо сломать какой-то несчастный автомобиль, с рёвом пробуксовывающий в свежем сугробе в нескольких шагах от его подъезда.
- Кого ещё чёрт принёс? - с неприязнью думает он, подходя и ещё издалека видя, как водитель, которому, видно, надоело бороться с сугробом, раздражённым толчком распахивает дверцу и выбирается наружу. «Ну, конечно, - хмыкает Уилсон, узнавая длинную фигуру с тростью. - Теперь Орли явился исправлять дипломатические ошибки своего приятеля. Разве он утерпит!» Вот только... у Орли не такие резкие, раздражённые движения, и он едва ли позволит подолу свитера кое-как торчать из-под слишком короткой потёртой куртки, и трость у него обычная, из полированного дерева, а не эта, чёрно-серебристая, со змеёй...
Уилсон останавливается. Ноги словно вросли в заснеженную дорожку. А в следующее мгновение Хаус оборачивается и замечает его.
- Поздновато гуляешь.
- Поздновато катаешься, - в тон откликается он, с удивлением замечая, что его голос звучит совершенно буднично. -  Далеко заехал — до утра точно не вернуться. А чего хотел?
- Сейчас... - Хаус делает несколько шагов навстречу. - Хотел... Мечтал...  Мечтал сделать вот это, и чтобы тебе бежать было некуда, - последнее он договаривает одновременно с движением кулака. Удар вполсилы, не жестокий, но Уилсон отшатывается, и из носу у него начинают часто падать на снег тёмные тяжёлые капли. Он наклоняется, набирает снега в ладонь, прижимает к носу, снег становится красным, он бросает его и берёт следующий комок. Молча. Толко глаза темнеют всё гуще, словно кипяток в стакане, в который только что опустили пакетик заварки.
- Ну, сделал... - тихо говорит он, наконец. - Дальше что?
- Дальше? - насмешливо  спрашивает Хаус, чуть приподнимая бровь. - Ну да, теперь дальше...
Он делает шаг, разделяющий их, и вдруг, бросив трость, берёт Уилсона обеими руками за плечи. Выражение его лица при этом меняется — так разительно, что Уилсон завороженно не может отвести пойманный в силки его глаз взгляд, одной рукой всё ещё прижимая к разбитому носу снег.
- Не хочу рождества без тебя, - говорит Хаус. -  Давай,  проведём его вместе и не будем задумываться о будущем больше, чем это необходимо, чтобы решить, что заказать на ужин. Прости меня за то, что так тебя встретил в Принстоне, прости за то, что сейчас ударил. Но ты же... ты мне, реально, все нервы вымотал, Панд... Джеймс!
- Пойдём, - Уилсон наклоняется и, подняв трость, всовывает ему в пальцы. - Пойдём скорее в тепло, Хаус — у тебя руки ледяные.
- Да потому что в этом рыдване печка едва тянет. А из-за снегопада я в нём чуть не полночи провёл — не езда, а дайвинг, только вместо воды — снег. У тебя что-нибудь с градусами есть, потому что моих собственных градусов осталось — кот наплакал.

- Сильно я тебя? - спрашивает Хаус, пока они делают несколько шагов, отделяющих их от сугроба с завязшим автомобилем. -  Дай, взгляну...
- Не сильно, - но он не отворачивается и позволяет себя осмотреть,  замирая от прикосновения пальцев Хауса к переносице. -  Сосуды плохие и свёртываемость низкая. Да всё уже... - он бросает последний подтаявший снежный комок и стряхивает капли с рук. - Ты машину что, так в сугробе и бросишь? Где арендовал? В аэропорту?
- Надо было вездеход брать. Хорошо ещё, что аэропорт принял.  Пусть стоит — что ей сделается? Сейчас только из багажника кое-что достану. Помоги.
- Что это? - Уилсон с удивлением смотрит на несколько разного размера картонных коробок.
- Да так, всякая мелочёвка от Санта-Клауса. Бери вот эти и вон ту, и пошли.   Показывай свою берлогу.
Они поднимаются в квартиру — всего несколько ступенек, но Хаус преодолевает их с трудом. Вынужденная поза за рулём в холодном салоне - это не для его ноги.
- М-да... - тянет он, скептически оглядывая обстановку. - Действительно, берлога... Даже телевизора приличного нет. Ты разорился, Скрудж, или тебе на всё наплевать?
- Я разорился. И мне наплевать... Давай куртку. Кстати, предусмотрительные производители одежды пришивают вот сюда, под воротник, петельку для крючка. Здесь тоже была, да? Все куртки — без вешалок, все рубашки — без пуговиц. Ты их нарочно, прямо от новых отрываешь, да?
- Сразу в магазине прошу отрезать. А ты, наверное, просишь запасные нашить?
- Раньше просил. Теперь уже не прошу...
- И бриться бросил? - Хаус проводит ладонью по его щеке, словно пробуя колючесть на ощупь. Щёки Уилсона впалые, скулы заметно выпирают.  Да он не просто похудел, он исхудал. Бледный какой-то, весь словно пеплом присыпанный. А от прикосновения перестаёт дышать, прикрывает глаза, и губы начинают дрожать, словно вот-вот расплачется. Господи! Даже не представлял себе, что всё  настолько плохо. До чего же ты довёл себя, пандёнок! Но он ещё держится, ещё пытается отшучиваться:
- С бородой теплее.
- Пока твоя чахлая растительность до бороды дослужится, июль настанет. В июле и так тепло. Есть, что выпить?
Он плюхается на стул, и пока Уилсон шарит в шкафчике и холодильнике, морщась, растирает бедро. Всегда эта дрянь была метеочувствительной, и этот внезапный снегообвал — не исключение. Боль не ноющая, как в хорошие дни — сверлящая. Нога болит, как зуб.
- Что, сильно достаёт? - сочувственно спрашивает Уилсон. - Хочешь, ванну налью?
- Хочу конечно. Просто не подумал, что у тебя в такой дыре может быть ванна.
- У меня королевская ванна, - улыбается Уилсон. - Водоизмещение, как у дредноута. И я тебе сейчас сделаю всё по рецепту древних лекарей-францисканцев — Умберто Эко читал?
Он идёт в ванную комнату и там колдует довольно долго. Хаус, ожидая его, неторопливо осматривается. Квартира, в которой живёт Уилсон, не производит впечатления жилья. Это временное пристанище, ночлег, комната ожидания в аэропорту, больничная палата, но никак не дом. На столе россыпью целая куча таблеток — некоторые из них Хаус знает «в лицо» - азатиоприн, доксорубицин, метоклопрамид, гидроксикодон — он и это принимает? Здесь же валяется шприц для внутривенных инъекций со следами крови. Но, что вызывает даже некоторую оторопь — ничего больше. Ни глянцевых журналов, ни дисков с записями, ни книг, ни любых обычно плодящихся и множащихся в квартире мелочей — брошенного карандаша, брелока от ключей со сломанным кольцом, присланной кем-нибудь открытки, прислонённой к вазочке, ни самой вазочки. И во всей этой так называемой «квартире» ни единой бабочки — ни картинок, ни фигурок, ни пёстрых магнитиков. На подоконнике — ханукия, новенькая, явно ни разу не зажжённая.
- Хаус, - окликает Уилсон. - Готово. Иди.
В  ванной комнате душистый пар — вода, налитая в ванну, действительно, просто огромную и, кстати, тяжёлую, не из новых, потемнела от каких-то травяных снадобий. Борта этого монстра вздымаются чуть ли ни как борта океанского лайнера на приколе.
- Слушай, - немного обеспокоенно говорит Хаус, - Это всё круто конечно, но как я туда, в воду,  попаду? Я же не аккробат. Мне же не влезть — это как штурм баррикад во времена  французской революции.
- Раздевайся, я помогу.
Хаус всё ещё сомневается, но в горячую воду хочется мучительно. Ну что ж, он стаскивает через голову толстый свитер, выбирается из джинсов и футболки, наконец, снимает бельё:
- Слушай, а ты уверен, что ты меня и обратно сумеешь? Не хотелось бы, понимаешь, всё рождество здесь проплавать, равно как и бригаду спасателей...
- Держись, - перебивает Уилсон, подставляя плечо.
Цепкие пальцы Хауса хватаются за предоставленную опору, но в следующий миг он вдруг резко убирает руку:
- Это что у тебя? Лимфоузлы? Давно? А другие есть?
- Успокойся, - мягко говорит Уилсон, купаясь в тревоге Хауса, как в солнечных лучах. - Это из-за перелома. Упал с мотоцикла, повредил ключицу. Я делал биопсию. Там всё в порядке.
- Ага... Там всё в порядке. Ясно... - кивает Хаус, и, помолчав, вдруг спрашивает: - А где не в порядке?
- Какой ты мнительный... Прямо заботливая тётушка... - Уилсон смеётся, поспешно отводя глаза. - Слушай, ты в воду лезть собираешься? Глупо будет греться в остывшей. Давай уже!
Оказавшись  в горячей пахнущей травами воде, Хаус блаженно прикрывает глаза. Боль словно растворяется, оставляет его. Зато исподволь вползает в расслабленное тело усталость.
- Не уснёшь? - осторожно спрашивает Уилсон, немного погодя. - Давай-ка я лучше посижу с тобой.
- Почему ты гулял ночью? - вдруг спрашивает Хаус. - Ты часто так делаешь?
- Нет. Совсем нет. Я не очень уютно себя чувствую ночью под открытым небом. Просто захотелось побыть наедине со снегопадом... Стой-ка, я сейчас сюда принесу рюмки и бутылку. Я хочу за тебя выпить. За то, что ты приехал.
- Ну, ты, я вижу, совсем растёкся... - Хаус вдруг с плеском принимает сидячее положение и встряхивает головой, прогоняя сонливость. - А что же про остальных не спрашиваешь? Про Блавски, например?

- Вот если я скажу сейчас, что ты бьёшь ниже пояса, это ведь как-то двусмысленно прозвучит, да? - задумчиво спрашивает Уилсон, разглядывая напиток в прозрачном стекле на просвет, как рентгенограмму.
- А если я тебе на это отвечу, что ты идиот, это ведь прозвучит вполне однозначно? Давай, наливай. Залюбовался... Это тебе не калейдоскоп.
- Почему я идиот на этот раз? - невозмутимо интересуется Уилсон.
- Надо объяснять? Уилсон, мне бы спать с Блавски в голову не пришло. Понимаешь, я не фетишист, но пара полноценных сисек для меня... - он не успевает договорить, потому что его голова внезапно оказывается под водой, и Уилсон удерживает её там пару секунд и только потом отпускает, и он выныривает, кашляя и отплёвываясь.
-Тьфу... Заступник! Рыцарь печального образа! Ты бы лучше...
Повторное окунание заставляет его заткнуться.
- Ещё поговоришь? - кротко спрашивает Уилсон, едва ему удаётся поднять голову.
- Подожди, дай дух переведу, - добродушно ворчит он, отфыркиваясь. -  Утопишь ведь, придурок!
- Утоплю — реанимирую... - обещает Уилсон. - Я же доктор. Ты как? В уши вода не попала? А то, знаешь, если ушная сера разбухнет, пробки, и всё такое - придётся вести тебя к оториноларингологу. Ну, ладно, давай... - он вынимает из стеклянного горлышка вожделенного сосуда пробку и наполняет два основательных бокала. - Держи. И оцени мою предусмотрительность.
- Бурбон?
- Ты не спрашивай, ты пробуй... За тебя!
- За меня! -  сощурив один глаз, соглашается Хаус. - А теперь помоги мне отсюда вылезти и придумай, ради бога, как нам обоим выспаться на твоём единственном диване, потому что если я сейчас ещё выпью, я просто отключусь — и всё. Это глупость — жить в квартире, в которой даже кровати нет.
- Зачем мне кровать, когда есть диван?
- Тогда чур, это ты спишь на полу.
- Ладно.
- Как «ладно»? - изумлённо переспрашивает Хаус. - просто «ладно» - и всё? Ляжешь на пол и даже не заспоришь? Уилсон, вот я так и подумал, что ты сфальшивишь. Кончай меня облизывать, о кей? Я — не ты, я не повернусь и не уеду только потому, что ты мне подушки не дал.
- Возьми халат, а то озябнешь после ванны, - говорит Уилсон, протягивая ему тёмный махровый халат с капюшоном и отводя взгляд.
- Ты мне не ответил.
-Ты не спросил...  - но вдруг он, словно на что-то решившись, резко вскидывает голову, и Хаус видит в глубине его зрачков уже знакомые по прошлому февралю протуберанцы лёгкого безумия.
- Ты приехал. Значит, тебе не всё равно, - говорит он, кусая губы, и голос не слушается его, напряжённо подрагивает. - Так что я не то, что на полу — я на потолке спать готов.
Хаус задирает голову, инспектируя взглядом потолок.
- Да ну... - говорит он, словно всерьёз обдумывая предложенную перспективу. - Больно хлопотно, Уилсон... Каждый вечер тебя к нему приклеивать, каждое утро отмачивать, отдирать...
Надо же! А он почти забыл, как Джеймс может смеяться — без горечи, без примеси едкого сарказма — просто потому, что смешно.

Но уже в следующую минуту он начинает просто неудержимо засыпать. Перелёт, езда по сугробам, мороз, горячая ванна — всё вместе действует на него, как снотворное, потенцированное бурбоном. Вот вроде только что просто присел на диван, откинулся на спинку, прикрыв глаза, и уже откуда-то взялась летняя пыльная дорога, освещённая солнцем. «Уилсон, через месяц во Флориде Большие Гонки на нестандартных лодках. Ты должен дожить. На том свете тебе такого не покажут». «Не вопрос, Джи, у нас ещё полно времени!» Но откуда вдруг взялся снег? Почему бабочки-капустницы, только что кружившиеся над обочинами, вдруг превратились в холодные пушистые хлопья? Уже зима? А Уилсон? Он уже умер? Его срок вышел ещё в октябре... Как он мог не запомнить его смерти? Ах, да! Долгой болезненной агонии не было — он разбился на мотоцикле, не справился в дождь с управлением на скользком покрытии. И он, Хаус, должен теперь доставить сердце Уилсона в трансплантационном контейнере Блавски... Но, боже, отчего же он так замешкался? Ведь за столько времени сердце давно погибло...
- Хаус... - рука Уилсона — тёплая, живая — мягко треплет по плечу. - Привстань на секунду — я диван разложу.  И ложись, не спи сидя - опять нога разболится, - он говорит шёпотом, и от этого спать хочется ещё сильнее.
- Который час? - хрипло спрашивает Хаус, щурясь и моргая, как будто это может иметь какое-то значение.
- Уже светает... Да не всё ли тебе равно? Спи...

Солнце набирает силу, и склон горы за окном начинает блестеть, как облитый сахаром рождественский пряник. Последние снеговые тучи неторопливо уползают с неба, и обнажающиеся после них «окна» пронзительно-голубые. Уилсон смотрит на всё это с некоторым недоумением и недоверием: неужели   всё уже когда-то было таким же ярким? Не может быть. Он этого не видел. Последний декабрь — снулый и стылый — состоял из одних только пасмурных дней, был промозглым, холодным, и Уилсон всё время мёрз и, наверное, от холода пребывал в постоянном оцепенении. Не мог же всего лишь приезд Хауса всё так радикально переменить. В конце концов, это всего лишь Хаус — его занозистый друг, с которым они, правда, привыкли понимать друг друга с полпинка, но феями радости друг для друга никогда не были. Не мог Хаус изменить цвет неба. 
Потом, он уже очень давно не чувствовал ни аппетита, ни удовольствия от самого процесса поглощения пищи — ел просто потому, что положено, потому что оправданно с медицинской точки зрения. Даже не ел — питался, укладывал внутрь организма энергетический запас из некоторого количества жиров, белков и углеводов, порой справляясь с тошнотой. А сейчас ему хочется есть. И, уж будьте покойны, не консервированные перцы. И вот он сидит и, подперев согнутыми пальцами подбородок, задумчиво смотрит на спящего Хауса, пытаясь построить хоть какую-то схему причинно-следственных связей между  этим длинным посапывающим телом на диване и внезапным обретением миром его красок.
Хаус спит, хотя солнечные блики пытаются мешать ему, медленно вползая на подушку и подбираясь к лицу. Он в футболке с яркими логотипами бейсбольных команд и белых с чёрными вставками боксёрах, тоже яркий, выделяющийся на фоне «берлоги» Уилсона, как мазок акварелью на несвежем картоне.
Почему он приехал? Почему именно на рождество? Хаус никогда не придавал значения празднованию рождества. Мало того, в семье Уилсона тоже не праздновали рождество — правда, ханука недалеко отстояла от него, зачастую двадцать пятое декабря совпадало если не с двадцать пятым кислева, то хотя бы со вторым тевета.  Не попытка ли это напомнить о том рождестве, которое Хаус когда-то провёл, валяясь на полу в луже собственной блевотины, брошенный всеми — и им, Уилсоном — только потому, что оказался слабее своей тяги к наркотикам, своей боли? Не попытка ли ткнуть его носом в эту разницу между ними?  А может быть, не так? Может быть, Хаус, действительно вспомнил то рождество и своё одиночество, и «не хочу рождества без тебя», откровенно говоря, следовало понимать: «не хочу для тебя такого рождества, которое было тогда у меня»? Ну что ж, он примет и жалость, как мотивацию — минули дни, когда гордость могла заставить его оттолкнуть протянутую руку. Гордость кончилась. Хаус нужен ему, и он не собирается делать хорошую мину при плохой игре. Но... но, может быть, Хаус всё-таки просто соскучился по нему? Сейчас главное не разочаровать его, не позволить депрессии и унынию испортить это рождество — может быть, последнее его рождество, а может быть, оно же и лучшее.  Не говорить о Блавски, не говорите о проклятом «продолженном росте», не поддаваться «второй половине», как её назвал Харт. И, кстати, нужно позвонить Харту — вчера он был попросту груб, а ведь Леон ничем не хотел его обидеть. Но это тоже потом. Сейчас главное — завтрак. И никакого низкокаллорийного творога.
- Это доставка? «Ласковый закат», жилые корпуса. Номер семь. Одну с грибами, одну по-неаполитански, роллы с гребешками, с сёмгой, с баклажанами, рыбу хе — всего по шесть, и эту штуку с панированными капустками — как она называется? Да-да, я именно о ней. О кей.
- Эй,  ты подарки не распаковал ещё?
Голос Хауса застаёт его врасплох, он чуть не роняет телефон от неожиданности.
- Вот эти все коробки, - небрежно дёргает подбородком Хаус. - Это не я — не смотри так, мне бы и в голову не пришло. Мне передали для тебя наши сентиментальные идиоты: Мастерс, Чейз, Колерник, Кэмерон... Но не Блавски, - вдруг говорит он. - Она ничего тебе не передала.
- А зачем ты мне это сказал?
- Прочёл в твоих глазах немой вопрос.
- И вполне мог бы дать на него такой же немой ответ... Однако, ты предпочёл не просто озвучить, но и подчеркнуть... Значит, придаёшь этому обстоятельству особый смысл,  и значит, либо ты хочешь заставить меня чувствовать вину перед Блавски, либо, наоборот, надеешься спровоцировать мою обиду на неё. В любом случае, твоя заинтересованность должна означать, что... Она должна что-то означать, Хаус...
-А-а, ковырялка включилась... Давай-давай, расковыривай. Тебе теперь на десять депрессий хватит. Просто умора на тебя смотреть, как ты сам себе кишки прогрызаешь.
- То есть, ты хочешь сказать, что не имел в виду ничего кроме того, что сказал?
- Я хочу сказать, что я был прав, когда предрекал тебе скорый крах Большой Американской Мечты: ты воспользовался первым нелепым предлогом, чтобы слинять от любви всей твоей жизни. От очередной любви всей твоей жизни. Пятой или шестой по счёту, кажется...
- Ты.. ты не можешь! Это совсем другое! - возмущённо вопит Уилсон. - Ты не имеешь права, Хаус! Это... это... Это нельзя сравнивать! Блавски — не Бонни, не Сэм...
- Не Джулия, не Сони, не Эмбер, не Грейс — ну, видишь, ровно шесть и получилось...
- Это нельзя сравнивать!
- Повторяешься.
- Потому что это нельзя сравнивать!
- Тогда почему ты сбежал? Почему слинял, как последний трус? Почему ты не дрался за свою любовь?
- С кем? С тобой?  С Блавски? С самим собой? С кем?
- Со мной. С собой. Со всем миром. Да куда тебе! Ты же всегда так поступаешь — делаешь вид, что не можешь ничего поделать, что обстоятельства сильнее тебя, и грызёшь себе кишки вместо того, чтобы вмешиваться и исправлять эти самые обстоятельства так, как тебе надо.
- А как мне надо?! Ты знаешь?!
- Ты должен знать, - Хаус выделяет интонацией «ты», но Уилсон уже погас, словно повернули рубильник.
- Никому я ничего не должен, - устало говорит он. - Если у меня и были какие долги, давно я уже по всем расплатился. И никак мне не надо... Зря ты приехал, Хаус... Всё уже. Это — хоспис. Я нашёл свой дом...
Он закрывает глаза и снова вспоминает свой сон-мечту: просторная светлая комната, белая, просвеченная солнцем штора, белый рояль. Он соврал, он твёрдо знает, как ему надо. Только так, как ему надо, не будет — какой смысл впустую дразнить себя? Да и как об этом скажешь вслух? «Хочу, чтобы ты тоже не мог без меня, как я без тебя не могу»? «Хочу, чтобы и Блавски без меня не могла»? «Хочу держать на руках свою маленькую Эрику»? «Хочу, чтобы мне не нужно было стучаться и ждать позволения войти»? Или «Хочу, чтобы мне не надо было уходить»? Зачем впустую сотрясать воздух? Без него краски мира ни для кого не померкнут.
- Ты что, всё это глотаешь? - между тем спрашивает Хаус — он перебирает рассыпанные по столу таблетки. - А это что?
- Преднизолон.
- А эти?
- Ортоклон.
- Круто. А мусорное ведро у тебя есть? Хочешь фокус покажу?
- Стой! Ты что делаешь?
- Ты такое слово «полипрагмазия» слышал, доктор?
- А ты слышал, что без иммунокорректоров транспланты отторгаются, а без цитостатиков рак рецидивирует?
- А ты слышал, что без мозгов обдолбанные мотоциклисты влетают в аварии, а короли рефлексий заедают себя насмерть самокопанием?
- Да я подохну без таблеток, идиот!
- Не сразу. Для начала перестанешь блевать по утрам, как беременная, начнёшь спать без дизритмии и инверсии сна, выкинешь из головы идиотские обидки и суицидальные мыслишки, обретёшь оформленный стул и утраченное либидо. А поскольку после всего этого подыхать тебе уже не захочется, может, ещё передумаешь и не подохнешь.
- Послушай, Хаус, не валяй дурака! Без поддерживающей дозы нельзя. Я онколог, я это лучше тебя... Хаус!
- Всё, поезд ушёл. А как красиво они смотрятся в мусорном ведре! Ты только взгляни — прямо как конфеты.
У него неожиданно начисто пропадает желание спорить — наоборот, становится легче, словно Хаус взял на себя ответственность за какое-то важное решение, а он теперь свободен, и у него просто камень с души сваливается.
- Ну и чёрт с тобой, - говорит он беззаботно. - Если что, будет на твоей совести. Что там в коробках? Показывай!

Пока он с почти забытым детским удовольствием распаковывает подарки, до них, наконец, добирается парень из «службы доставки» с продуктами.
- Простите за задержку, - говорит он, протягивая заказ открывшему дверь Хаусу. - Это всё снегопад. Улицы чистят, но проехать пока довольно сложно. Весь город стоит... С наступающим!
- Тебя больше ответное поздравление устроит или чаевые? - спрашивает Хаус, пальцами выуживая из бумажного пакета хрусткую поджаренную капустку.
- А на то и другое вашего человеколюбия разве не хватит, господин?
- Ладно, держи, в этом несовершенном мире наглость вознаграждается. Весёлого рождества!
Он возвращается в комнату, жуя на ходу, и видит, что Уилсон, недоуменно щурясь, вертит так и эдак в руках ручной вязки шерстяной свитер. Хороший свитер — тёплый, пушистый, приятного светло-коричневого цвета, но на нём вывязан рисунок: очень грустная маленькая панда, почему-то в мотоциклетном шлеме, задрав голову, следит взглядом за полётом огромной яркой тропической бабочки, и надпись: «Не исчезай! Я люблю тебя».
Хаус, чуть не подавившись капусткой, роняет провизию из ослабевших рук на стол и, плюхнувшись на стул, ухохатывается до слёз — не столько над рисунком, сколько над обескураженной физиономией Уилсона.
- Что это...? Кто...? - Уилсон хлопает глазами, не в силах собрать разбежавшиеся мысли. - Кто... это передал?
- Ой, не могу! Наденешь его? Давай, надевай — он тебе к глазам пойдёт, будешь в нём красавчиком, покорителем сердец... Давай-давай, не трусь! Надевай же!
- Хаус, я серьёзно! Кто это передал для меня?
- Ну, Мастерс... И что?
- Она... сама связала?
Этот вопрос вызывает у Хауса новый взрыв хохота:
- Нет, Чейза попросила!
- Наверное, так и есть, - без улыбки задумчиво говорит Уилсон. -  Потому что вязание требует времени, и не матери с грудным ребёнком...
- Ерунда. Грудные много спят, у неё полно времени.
- Ты так говоришь, потому что не сидел с этом ребёнком ни одной ночи, - укоризненно улыбается Уилсон. - И потом, разве Марта умеет вязать?
- Ну, доказательство у тебя перед носом. Так что, наденешь? Надевай!
- Подожди, посмотрю, что в других коробках. Судя по твоей реакции на свитер, ты этого не знаешь?
- Я и не спрашивал. Не всё ли равно — твои подарки, ты и смотри.
Уилсон увлечённо продолжает изыскания и извлекает на свет ещё мотоциклетный шлем — вполне себе приличный новенький шлем, но совершенно такой же, как на изображённой на свитере панде — та же расцветка, чёрная с жёлтыми полосками, та же форма, та же надпись сбоку — на вышивке слов не разобрать — только видно, что она есть, а тут Уилсон отчётливо читает: «Крэйзи баттерфляй».
- Хаус?
- Это — от Чейза. Точно знаю, он сам уговаривал взять эту тяжеленную коробку, я не хотел. Заказной, конечно — по надписи понятно. Давай, мне уже самому интересно. Это от Колерник — похоже на семейный альбом.
Он откидывает крышку с лаконичной надписью: «Заглядывай». Внутри газетные вырезки, статьи из журналов, фотографии. Уилсон пробегает их глазами — всё об одном и том же: успешные случаи трансплантации и излечения рака, научные статьи, популярные материалы, фотографии реципиетов с пересаженным сердцем, один из которых гордо позирует перед объективом с бейсбольной битой. Уилсон перелистывает несколько страниц — текст расплывается перед глазами, и он поспешно вытирает их.
- У тебя будет время вчитаться, - говорит Хаус. - Смотри, последняя коробка осталась. Аккуратнее, её велели не кантовать. Открывай.
В последней коробке оказывается набор ёлочных игрушек, но это не шары или стеклянные шишки — это маленькие фигурки зверей: ёжик, заяц, белка с орешком в лапах, курица, кошка с розовым бантом, лебедь, очень похожий на ледяного лебедя, выпиленного Хартом. И небольшая искусственная ёлка — такую можно собрать и поставить на стол. На самом дне, под ней Уилсон видит большую рождественскую открытку. В ней нет обычных слов и пожеланий — только написанные разными почерками множество раз три слова: «Я люблю тебя» - и подписи. Где-то полностью: «Я люблю тебя. Кристофер Тауб», где-то инициалы: «Я люблю тебя. Д.Н.», где-то только имя: «Я люблю тебя.  Венди». Он снова вытирает глаза, вглядываясь и шевеля губами: Роберт Чейз, Марта Чейз, Лиза Кадди... и вдруг - Ядвига Блавски.  Её почерк не оставляет сомнения.
Он беспомощно оглядывается на Хауса, у него дрожат руки, и открытка прыгает в них. Хаус спокойно забирает её у него из рук и, положив на стол и придерживая одной рукой,  протягивает другую в ищущем жесте:
- Ручку дай... Ну, или карандаш какой-нибудь...
И дописывает внизу, под всеми: «Я тебя люблю. Грегори Хаус».
- Это дело рук Кэмерон, - говорит он, ставя точку. - Но силой, думаю, она никого не заставляла. А если ты справишься с эмоциями и закончишь рыдать в ближайшие полминуты, тебе, может быть, ещё достанется последняя капустка.


- Эй, а ну отдай!
 - Я сказал: может быть, - невозмутимо заявляет Хаус, отправляя последнюю капустку в рот. - А может и не быть. И ты не уложился в полминуты... Да ладно, расслабься, там ещё полно всего. Тебе роллы с чем больше нравятся?
 - Видимо, мне всё равно достанутся те, которые меньше нравятся тебе. Так что давай уже их сюда. Я есть хочу.
 - Ты вернёшься? - спрашивает он, отправляя в рот обмокнутый в соевый соус ролл с баклажаном — спрашивает как бы между прочим.
 - Это нечестно, Хаус!
 - Что нечестно, Уилсон?
 - Брать меня за горло на пике эмоций. Я тронут, я весь в слезах и соплях, и значит, хватай меня, тёпленького, за мягкий живот? Это очень дешёвая манипуляция, не достойная такого мастера экстра-класса, как ты.
 - Это просто вопрос...
 - Хорошо. И я дам тебе на него просто ответ. Но не сейчас.
 - О, господи, как с тобой тяжело! - вздыхает Хаус. - Ну тогда сам придумывай тему для светской беседы — не жевать же нам молча битый час.
 - Очень хорошо, уже придумал. Расскажи мне про больницу. Не может быть, что у вас там не накопилось новостей...
 - Новостей сколько угодно. Например, я больше не главврач.
 Уилсон кладёт палочки, словно внезапно потерял аппетит:
 - Почему?
 - Проиграл предрождественский конкурс Кадди. По условиям пари мы теперь под эгидой больницы «Принстон-Плейнсборо». Определённые выгоды я из этого извлеку — финансовые, например - но, сам понимаешь, не мог я обрекать себя на такое непосредственное руководство. Всё равно, что к тигрице в пасть голову совать — она меня по пятницам в постели-то всего расцарапала... Буду заведывать, как прежде, диагностическим отделом. А главврачом будет Блавски. Самая должность для психиатра. Кадди, кстати, решила, что я хочу быть при ней серым кардиналом...
 - Она ведь правильно решила? - губы Уилсона трогает улыбка.
 - Конечно. Кадди меня знает не хуже твоего. Предвижу, у неё ещё будут сложности. Между прочим, Блавски довольно деспотичная, и будь мы в других отношениях, я бы поостерёгся передавать ей руководство.
 - Хаус... - нерешительность тона ясно говорит о том, что за вопрос последует, и он перебивает, не дожидаясь:
 - Да, я знаю не хуже тебя, что сплетни не возникают на пустом месте, что дыма не бывает без огня и ещё целый набор подобных банальностей. Но давай определимся: или ты мне веришь, и тогда я тебе уже ответил, или не веришь, и тогда мне нет смысла отвечать. Тем более, что между «ничего» и «кое-что» пропасть нюансов, стало быть, чем больше мы будем говорить об этом, тем ветвистее будет наш бонсай лжи.
 - Хорошо, я лучше совсем не буду спрашивать. Расскажи тогда об эпидемии. Что это всё-таки было, и при чём там Сё-Мин? Триттер, кажется, в эту историю основательно врылся...
 - А ты знаешь, что Триттера пытались убить?
 - Как «убить»? Кто?
 - Скорее всего, те же, кто пытался спасти Сё-Мина. У ребят из всех этих секретных служб одинаковые методы, независимо от того, на каком языке они говорят своё: «Выйти из машины, руки за голову». Его сбили на шоссе, да ещё, похоже, проехались колесом - кишечник просто в клочья, Чейз собирал его, как мозаику, по лоскуточкам. Серьёзные ребята, судя по всему. Вот только вирус у них вышел дерьмовый при всей его агрессивности. Стоило чихнуть — и вся вирулентность пошла прахом.
 - Не говори так. Как "чихнуть"? А сколько смертей! Уитнер, Хурани, Биби...
 - Потому что мы не сразу поняли, в чём дело. И про «чихнуть» я, кстати, буквально — аденовирус оказался конкурентным нашему новому штамму. А знаешь, как мы проводили диагностику «ex juvantibus»? Под покровом ночи. С Кэмерон. Пожарная лестница, окно, автомобиль - всё в лучших традициях боевиков Голливуда. Запоздалый полицейский — нам пришлось изображать страстный поцелуй. Ну, тут, боюсь, я перестарался, она завелась, как динамо-машина, с полоборота. Губы мягкие-мягкие, и пахнет клубникой — видимо, её аспирин был с клубничным вкусом... У меня жар, у неё жар, крыша говорит: «прощай» — ты же понимаешь, это не могло закончиться просто так...
 - Подожди... - Уилсон наклоняет голову, недоверчиво сужая глаза. - Так вы с Кэмерон...?
 - Тебе о медицине рассказывать или...?
 - А между вами, действительно, было «или» ? К чёрту медицину, Хаус! Ты серьёзно? Она таки-раскрутила тебя на секс? Стойкий оловянный солдатик сломался, покорённый сердцем прекрасной балерины? - он почти смеётся.
 - Уилсон, у меня температура была под сто три. Думаешь, я соображал чем-то кроме спинного мозга? Она кончила три раза, я пахал, как негр на плантации. Но потом этот коп вернулся...
 - Пришлось отстреливаться... - подхватывает Уилсон, улыбаясь.
 - Ну...да, вроде того...
 - Красиво. Кабы не брехня.
 - Ну, не совсем брехня, знаешь...
 - Что, правда что-то было? - смена выражений его лица доставляет Хаусу истинное удовольствие
 - «Что-то» было. Я же тебе сказал — между «ничего» и «кое-что» пропасть нюансов.
 - Пощелуй в щёчку, о кей?
 - Ну, не совсем поцелуй и не совсем в щёчку... Если, конечно, щёчки — это не то, что расположено у неё ниже пояса.
 - Серьёзно?
 - Мы целовались и лапались, как подростки, - признаётся он, наконец. - На заднем сидении. Я залез ей в трусики, хотя это было непросто — на ней был «первый облегчённый» костюм.
 - Экстрим! - фыркает Уилсон.
 - Она тоже в долгу не осталась. Спросила, не тесны ли мне джинсы и не лучше ли их приспустить, а они к тому времени, сам понимаешь, были ещё как тесны. А потом принесло идиота-полицейского. Пришлось везти его в обсервацию — мы ведь были условно-заразны... Такой облом - до сих пор в паху ноет, как вспомню...
 - А потом?
 - Суп с котом.
 Уилсон под впечатлением от рассказа нервно ерошит волосы.
 - Думаешь, для неё это, как для тебя, просто так? - наконец, спрашивает он.
 - Да это и для меня не просто так... Только я всё равно понятия не имею, что всё это значит. Или я, действительно, стал уже кидаться на всё, что движется... Сначала Кадди, потом Кэмерон... Кровь, что ли, сдать на тестостерон?
 - А как вы с ней сейчас?
 - Никак. Решили, что постель — не повод для знакомства.
 Уилсон раздумывает несколько мгновений, после чего качает головой:
 - Я бы на твоём месте Кэмерон не верил. С Чейзом у неё то же самое было — необременительный секс без обязательств. И куда это их завело? Прямиком на алтарь.
 - Ну, это Чейз форсировал события, а не Кэм.
 - Напомнить тебе пословицу о волевом ограничении со стороны собаки женского пола действий в её отношении собаки мужского пола?
- Помню... Только вот обратной силы этот постулат не имеет. Так что если кобелю самому не захочется... Ладно, Уилсон. Ты бы лучше поел. Не то тебе скоро одеваться в магазине детской одежды придётся.

- А ты разве не знал о том, что они здесь снимают пилот? - Уилсон балуется телефоном Хауса  - лёжа на диване и закинув ноги в носках на подлокотник,  гоняет по экрану электронную змейку, наращивая её новыми сегментами, как собирают бусы на нитку, и следя, чтобы голова с хвостом не запутались.
- Слышал. Забыл. С какой стати мне об этом помнить? - Хаус, сидя за столом, перелистывает альбом Колерник. - Знаешь, какой рекорд продолжительности жизни с пересаженным сердцем?
- Почти тридцать один год. Парень умер от рака кожи в возрасте пятидесяти лет.
- Значит, интересовался вопросом, да?
- А ты бы не интересовался?
- Ну и как у них это всё получилось? Бред, надо полагать?
- Наоборот, очень прилично, по-моему... А процент рецидивов после радикального удаления тимом там тоже указан?
- Тимомы с прорастанием на сто процентов радикально не удалить. Не то зачем бы тебе цитостатики глотать? Пятилетняя выживаемость после операции — до сорока пяти процентов. Почти половина...
- До тридцати трёх вообще-то...
- А, извини, это я с превентивной радиотерапией посмотрел... Кстати, тут одна подруга интересную двойную схему получала... Прикинь, на фоне цисплатина... А, нет, поочерёдно всё-таки...
Лёгкий, ни к чему не обязывающий трёп коллег-врачей, которые давно не виделись.
- Блин! - говорит вдруг Уилсон. - Закуклилась! До шестого уровня дошёл — и всё... Надо, наверное, всё-таки позвонить Харту... Дай телефон со стола.
- А у тебя что в руках?
- У тебя же его номер не вбит. Давай мой. Вон он лежит. Кинь...
- Я думал, ты наизусть помнишь. Вы же с ним вроде друзья... Или нет? - Хаус бросает телефон, нарочно стараясь, чтобы он пролетел мимо рук Уилсона и грохнулся на пол, но Уилсон привык к таким фокусам и ловит.
- Если это предмет для ревности, то я как раз твой номер помню наизусть. Ладно, давай, сейчас я ему позвоню, а потом... повесим игрушки на ёлку, а?  Я понимаю, это такая махровая, дурацкая сентиментальщина, тебе, наверное, смешно...
- Да наплевать сейчас, смешно мне или нет, - вполне искрене говорит Хаус. - Сейчас важно, что ты сам чувствуешь. Как хочешь, так и будет. Хочешь нарядить ёлку — нарядим. Хочешь поплясать вокруг неё с Санта-Клаусом — найдём подтанцовку.
- С чего вдруг такая готовность потакать мне? В рамках моей психиатрической реабилитации?
- Точно. Специальная стратегия по возвращению на место съехавшей крыши Джеймса Эвана Уилсона. Я не шучу... - неожиданно хмуро говорит он. -  Такое состояние, как у тебя, в психиатрии преморбид — рукава вязать ещё рано, но острые предметы лучше убрать подальше. И неплохо, чтобы ты отдавал себе в этом отчёт, прежде чем снова  закинешься психостимуляторами и сядешь на мотоцикл. Ёлочка, по крайней мере, безопаснее... Кстати, забыл: ты ведь теперь не Джеймс, ты имя сменил. Что это? Шифруешься? Хвоста боишься? Мania persecutionis?
- Просто назвался вторым именем. Оно такое же моё, как и первое — имею право. Захотелось что-то радикально переменить...
- Не особо радикально получилось. Лучше бы тогда уж пол сменил.
- Учитывая твой гипотетически высокий уровень тестостерона, пожалуй, хорошо, что поостерёгся. К тому же, когда я приехал сюда, в больнице уже работал один Джеймс Уилсон. Не хотелось путаницы...
- Что ты знаешь про путаницу! - пренебрежительно фыркает Хаус. - Про путаницу я тебе сейчас сам расскажу. Забавная такая путаница с двумя разбившимися на шоссе мотоциклистами, один из которых умер по дороге в больницу. Хочешь?
- Подожди-подожди... Ты о чём?
- О твоей сломанной ключице. Ты пробил дорожное ограждение и слетел под откос неподалёку от Бриджуотера. Тогда и ключицу сломал? Легко отделался,  особенно если учесть, что рулил ты под «метом». Вот только ты был не одинок. В нескольких милях от Бриджуотера другой самоубийца проделал похожий трюк на своём байке. Но ему повезло меньше — он разбился насмерть. Мы решили, что он — это ты...
- Почему? - пугается Уилсон.
- Стечение обстоятельств... Хочешь подробностей?
И хотя он рассказывает коротко, сжато и по существу, видно, что Уилсон потрясён до глубины души.  Он слушает, широко раскрыв глаза и, забывшись,  нервно грызёт ноготь. Как вдруг по его лицу словно проходит короткая судорога, и в глазах снова вспыхивают те самые, опасные протуберанцы.
- Ну и что, - насильственно улыбаясь, спрашивает он. - пролил по мне хоть одну слезинку, Хаус?
- Ты недооцениваешь мою чувствительность. Почему одну? Больше. Штук шесть, может, семь...Не представляешь себе, сколько лука извёл, лишь бы соблюсти приличия. Видишь, я изменился, раньше плевать на них не хотел.
- А Блавски?
- Блавски ревела белугой, - серьёзно говорит он. - А теперь не может тебе простить, что обманул её и не умер. Хотя, как видишь, открытку она тебе всё-таки подписала, но тебе придётся здорово потрудиться, если ты ещё хочешь...
- А кто тебе сказал, что хочу? - быстро перебивает он. - Не я, во всяком случае...
- А ты... не хочешь?
- Говорить об этом — точно, нет.
И он, подчёркивая тем самым, что разговор окончен, набирает на телефоне номер Харта.

- О боже, Джеймс, я сейчас умру...
Орли заботливо обтирает его лицо мокрым полотенцем и меняет компресс на лбу.
- От похмелья не умирают, Лео. Не особенно часто.
- Возьми чёртов телефон — он же прямо в голову ввинчивается. Вдруг что-то важное...
- Да, - говорит Орли в трубку. - Да, я. У него желудочный грипп. Нет, не после вчерашнего. То есть, конечно, после вчерашнего, но это он уже сам. Что нужно? О, нет! Только не это! Побойтесь бога, Бич, всё, что он сейчас способен озвучить — это всасывание жидкости в сливное отверстие раковины. Да, понимаю. Но... Ладно, мы постараемся. - он нажимает отбой и переводит виноватый взгляд на насторожившегося Харта.
- Ему срочно нужна переозвучка. Он нас ждёт к половине второго. Это крайний срок — тебе хватит времени на реанимацию?
- Едва ли, Джейми. По тому, как я сейчас себя чувствую, неделю — не меньше.
- Недели у тебя нет. Но ты же актёр экстра-класса, Лео! Соберись, сыграй, наконец. Сыграл же ты трезвого на парковке у бара.
- Мне было легче — я был пьян. Когда я пьян, я играю лучше, а когда с похмелья — просто из рук вон. Который час?
- Почти одиннадцать.
- Уже так поздно?  Чёрт! Я же сорву проклятую озвучку, я же не могу, я же... я же... О, господи! Ну кто там ещё? Мобильные телефоны — зло...
- Особенно похмельным утром, - сочувственно соглашается Орли. - Держи! - он бросает надрывающийся телефон в подставленные ладони.
Страдальчески кривясь, Харт подносит мобильник к уху:
- Слушаю тебя, Джим...
Голос у Харта хриплый, словно простуженный, и Уилсон слегка пугается:
- С тобой всё в порядке?
- Не совсем. Меня тошнит, потому что вчера я отчаянно перебрал, а мне нужно работать... Ты звонишь, чтобы сказать, что вчера выставил меня за дверь недостаточно вежливо? А знаешь, мне наплевать. Я рад, что сказал тебе то, что сказал. Мне кажется, тебе редко говорят то, что нужно, поэтому ты и сошёлся с Хаусом. Он — твой донатор правды о тебе самом. Все другие принимают твой тон и лгут тебе красивую и бездушную чушь, которая проходит мимо тебя, не задевая.
Он замолкает, потому что рука Орли больно сжимает его плечо. Он замолкает, потому что прекрасно понимает значение пожатия этой руки. Орли уверен, что он пожалеет о сказанном, и он, наверное, действительно, пожалеет. Но не сию минуту.
- Ты опять так безапелляционно говоришь, словно знаешь меня, - помолчав, тихо говорит Уилсон, а потом Харт слышит, что он встал с телефоном и куда-то переместился. Звук льющейся воды убеждает его в том, что разговор с ним Уилсон хочет сохранить втайне от чьих-то ушей.
- Ты не один? - спрашивает он удивлённо. Удивлённо потому, что при первом же взгляде на квартиру Уилсона утвердился в мысли, что гости у него не бывают.
- Нет, не один. Хаус приехал на рождество, - небрежно сообщает Уилсон. - Привёз мне подарки, поздравления от знакомых... Я думаю, он был бы рад увидеться с Орли...
  Харт быстро рукой прикрывает микрофон и оборачивается к Орли:
- У него здесь Хаус.
- Откуда он взялся?
- По-видимому, ночью прилетел.
- Аэропорт сутки не принимал. Я точно знаю, потому что...
Но Харт отмахивается от него и снова прижимает телефон к уху.
- Послушай, у нас сегодня в половине второго переозвучка на студии. Это довольно интересно, так что если хотите... Ты помнишь, как ехать? Привози его.
- Хорошо, - говорит Уилсон и убирает телефон.
Дыхание Хауса отчётливо слышно в щель.
- Ты не мыться пошёл, - уличает он, едва Уилсон появляется в дверях. - Или вода в последнее время стала какая-то немокрая. Ведёшь сепаратные переговоры?
- Не понимаю, о чём ты. Просто упомянул, что ты приехал.
- Зачем? Опровергнуть теорию Харта о том, что ты стремишься к одиночеству и бежишь от тех, кому нужен и интересен только потому, что боишься признаться себе в том, что ты реально никому не нужен и никому не интересен? Следовало ожидать, что тебе понадобится публичное опровержение. Тебе не важно, что происходит на самом деле, вокруг тебя или с тобой самим, а важно лишь то, как это выглядит со стороны.
- Ну конечно. И, должно быть, хреново выглядит, потому что иначе с чего бы ещё вы все взялись лечить меня... Послушай, они с Орли будут в половине второго в студии на озвучке. Харт звал... Хочешь поехать?
- А ты, видимо, хочешь... Ладно... Но ты наденешь этот свитер. Такое моё условие. По рукам?
- Ну... хорошо...
- Ты хотел ёлку нарядить. Давай. Время ещё есть. Давай-давай, чего смотришь так настороженно? Я и не думал над тобой смеяться. Игрушки в коробке выглядят глупее, чем на ёлке, для которой и предназначены, - и он сам, первый, подавая пример, укрепляет на макушке блестящую звезду.
Пока Уилсон развешивает на малютке-ёлочке игрушки, Хаус, подперев щёку кулаком, а локоть утвердив на крышке стола, вовсю критикует и высмеивает его художественный вкус, сомневаясь в наличие у него нормального цветого зрения и даже предлагая проверить его на полихроматических таблицах. Уилсон добродушно огрызается, пока вдруг не вспоминает:
- Харт в больничном парке вырезал изо льда почти такого же лебедя,  как этот. Мы его увидим, когда будем проезжать. Настоящее произведение искусства. Жаль только, что растает.
- Зато я на клавишных лучше играю, - сварливо замечает Хаус. И вдруг спрашивает, даже не просто заставая врасплох, а как ударом под дых:
- Тебе сейчас хорошо?
От неожиданности Уилсон чуть не роняет стеклянного лебедя на пол, но требовательность в голосе Хауса не оставляет возможности отмолчаться или неопределённо пожать плечами. И он пытается объяснить так, как может, так, как понимает сам:
- Смотрел «День сурка» с Биллом Мюрреем? Иногда мне кажется, что каждый мой день — повторение предыдущего. Я пытаюсь что-то изменить, сломать, разорвать цепь, но каждое утро в шесть часов меня будит « I Got You Babe». Может быть, это зло, даже наверное зло, но может быть, и благо. Я — акцентуированный ананкаст, ты сам мне это тысячу раз говорил...
- Зависимо-уклоняющийся вариант со склонностью к неоднозначной типу аффективной реакции, - с удовольствием уточняет Хаус. - Это, кстати, не я придумал -  это Блавски тебе такой длинный ярлык навесила. Но я с ней согласен. Ты про «День сурка» начал...
- Иногда мне кажется, что я — фигурка на диске музыкальной шкатулки. Диск вращается, музыка играет, всё вроде бы здорово и весело. Но музыкальный отрывок очень короткий, и он повторяется снова и снова, пока от казавшейся красивой музыки, наконец, не начинает тошнить. С другой стороны, для зависимо-уклоняющегося ананкаста это, может быть, единственный выход, чтобы оставаться на кругу до конца. Но иногда... иногда мне хочется проснуться другим утром и понять, что всё это — Ванкувер, хоспис, зима - просто тягостный сон, а будильник звонит, и мне нужно на старую мою работу, в «Принстон Плейнсборо», а ещё я обещал заехать за тобой, и ты будешь тысячу лет собираться — искать чистые носки, какой-нибудь журнал, который тебе непременно нужно взять с собой, на ходу жуя буттерброд с арахисовым маслом, потому что дома питаешься только им и ещё чипсами. Будешь медлить просто чтобы позлить меня, потому что видишь, что я уже нервничаю из-за опоздания, и лишний раз проверить, не слишком ли близко проходит граница, после которой я плюну и уеду. А когда убедишься, что неблизко, наконец, объявишь, что готов, и милостиво предложишь мне откусить от буттерброда — в благодарность за долготерпение. Не вербально, конечно — просто ткнёшь мне в губы этот буттерброд той стороной, от которой не откусывал, потому что я брезгливее тебя, и ты это знаешь, и в другое время сыграл бы и на этом, но на сегодня испытания закончились... Что ты так на меня смотришь?
- Ничего, - Хаус отводит глаза.
- Ты спросил, хорошо ли мне, - напоминает Уилсон. - Вот в той маленькой сценке, которую я сейчас придумал, мне было бы хорошо.
- Ладно, я понял, - говорит Хаус. - Кстати, если хочешь вовремя успеть на студию... У тебя нет арахисового масла? Я бы уронил буттерброд на твой новый свитер, и мир опять обрёл бы в твоих глазах гармонию. Я — за руль. Отвечаю за этот автомобиль и не доверю управление амфетамин-зависимому Крэйзи Баттерфляю. Кстати, не подумывал сменить имя Панда на что-то более звучное?Всё лучше, чем Эван.
- Можешь садиться за руль. Вот только ты не знаешь, куда ехать.
- Ты скажешь.
- Уверен?
- Эй! Разве тебе не хочется попасть в студию?
- Меньше, чем тебе.
- Ладно остаёмся дома... - Хаус демонстративно плотно усаживается на диван, раскрыв всё тот же альбом, поскольку никакого другого лёгкого чтива в поле его зрения не обнаруживается.
- Чёрт с тобой, садись за руль, - сдаётся Уилсон. - Буду за штурмана.
Он натягивает через голову свитер, и Хаус с удивлением замечает, что свитер, хотя и сидит мешковато, ему по-настоящему идёт. Яркой картинкой он словно оживляет  лицо Уилсона, скрадывает его болезненность, бледность кожи приобретает матовый оттенок за счёт  сдержанного спокойного цвета высокого, закрывающего  горло  ворота, и глаза Джеймса начинают казаться ярче и выразительнее, а густые брови, всегда придающие его лицу лёгкое сходство с белым клоуном, теперь только добавляют взгляду глубины и значительности.
«Чтобы настолько попасть, нужно держать модель перед глазами или хотя бы перед своим внутренним взором. Неужели так точно помнит?», - мелькает у Хауса мысль, от которой он до поры до времени отмахивается.
- Хорош, - одобряет он вслух обновку. - Знаешь, когда-то при публичной казни преступникам  вешали на шеи таблички с ярлычками: «вор», «душегуб», «конокрад»... Так вот, этот свитер... - он делает паузу и смотрит на Уилсона насмешливо.
- Мерси тебе за удачную аналогию.  Идёшь?

День остаётся солнечным. Небо ясное. Снег сверкает, словно по белой простыне густо насыпали мелкие осколки ёлочных игрушек. Хаус щурится, жалея о том, что нет тёмных очков, Уилсон же оглядывается так, словно проходил с завязанными глазами по меньшей мере месяц, и повязку сняли только вчера.  Хауса так и подмывает спросить что-нибудь вроде: «Ну что, дурачок, приходишь в себя?», но совершенно понятно, что спрашивать так ни за что нельзя, и он молча косится на тоже щурящегося, но — улыбкой — Уилсона. И всё-таки смутное беспокойство гложет его, не даёт расслабиться. И он неустанно ищет источник этого беспокойства, но пока не находит.
- Поезжай прямо и вдоль забора, - говорит Уилсон, откидываясь на спинку сидения. - Хочу, чтобы ты увидел лебедя.
- На кой чёрт он мне сдался... - ворчит Хаус, но послушно сворачивает согласно изгибу ограды больничного парка.
До лебедя, однако, дело не доходит. Их внимание привлекают две детские фигуры. Мальчик в красном вязаном колпачке и пальто, накинутом на больничную пижаму, распахнутую, с голой грудью, привалился к стволу дерева, и его рвёт. На снег выплёскиваются изо рта тёмные ошмётки крови. Другой, в куртке, джинсах и такой же, как у первого, красной вязаной шапке, пытается помочь, и довольно грамотно, охлаждая эпигастральную область первого горстями снега и, по видимому, уговаривая его пару горстей снега проглотить.
- О боже! Хаус! - восклицает Уилсон, делая попытку выскочить из машины, даже не отстегнув ремня безопасности, так что это напоминает избитый комический видеосюжет про подтяжки.
- Думешь, стоит вмешиваться? - с сомнением спрашивает Хаус, останавливая машину и отстёгивая свой ремень безопасности. - По-моему, они и сами справляются... Твои?
- Джим, ты почему никого не зовёшь, видишь же, он... - начинает Уилсон подбегая к мальчишкам, но тот, который взял на себя роль службы спасения мотает головой:
- Я не Джим, я Джон. Он — Джим.
- Ты ешь снег-то, ешь, - советует подошедший Хаус. - Толку, правда, не будет, но зато сможешь блевать тут, не теряя сознания, ещё полчасика, пока злые дяди и тёти со шприцами не набежали.
Уилсон подхватывает мальчишку на руки, сердито бросает его брату:
- За мной! - и почти бегом устремляется к больничному корпусу. Хаус, разумно оценив свои легкоатлетические возможности, возвращается к машине, усаживается на своё место и, сдав назад, находит удобный подёзд к дверям корпуса. Когда он, запарковавшись, выбирается из автомобиля, Уилсон уже укладывает потерявшего сознание близнеца на каталку, которую поспешно прикатили откуда-то из недр отделения трое в комбинезонах — дежурная бригада, судя по всему. На серой куртке Уилсона потёки крови — похоже, мальчишку продолжало рвать и при транспортировке.
- Вы почему одни разгуливаете? - набрасывается на оставшегося в относительном здравии близнеца молодая женщина-медик с тяжёлой гривой волос цвета крепкого кофе. У неё приятный мягкий голос и немного странный  акцент.
- Айви! Айви Малер! - окликает Хаус, и она удивлённо оборачивается:
- Мы знакомы?
- Я звонил по телефону из Принстона во время вашего дежурства. И вы ввели меня в заблуждение вашим произношением — помните?
Озадаченность в лице женщины сменяется узнаванием, и она улыбается — радостно и открыто:
- Я вижу, вы нашли доктора Уилсона.
- Да. Но у меня остался невыясненным один момент: откуда вы узнали про шрам на его груди? Это ведь не та штука, которой станешь хвастаться перед коллегами. Хуже, чем импланты, прибавляющие груди пару размеров к природному нулевому. Так откуда? Обычно в теледрамах ответ на этот сакраментальный вопрос порождает новую арку...
- Заткнись, - шипит Уилсон. - Между нами ничего не было.
- Шрам немного виден в вырез хирургической пижамы. - спокойно отвечает Малер, но радость в её глазах словно гаснет. - Я увидела однажды и просто спросила. Доктор Уилсон сказал, что перенёс операцию на сердце.
- На грудной клетке, - поправляет Хаус. - Операцией на сердце называется такая операция, во время которой режут и шьют миокард или клапанный аппарат. А доктору Уилсону проводили душевную кастрацию — слыхали про такое новое слово в медицине? Хотите, расскажу в чём состоит вмешательство? Понимаете, некоторые люди...
- Простите, - всё так же спокойно останавливает его Малер. - Я тороплюсь.
И, кивнув, она уходит вслед за уезжающей каталкой.
- Дать бы тебе за это, - в сердцах говорит Уилсон. - Ты её оскорбил...
- Понимаю. Что может быть оскорбительнее предположения, будто она могла соблазниться таким субъектом, как ты. Тут бы кто угодно оскорбился... Ну, ладно, гривастая красотка отпадает. Но не хочешь же ты сказать, что ты совсем ни...
- Я останусь здесь, пока Джима не стабилизируют, - перебивает его Уилсон.
- Это завуалированное: «Пошёл вон»?
- Ну, почему... Поезжай на студию, если хочешь.
- Нарисуй план — я же не знаю, как ехать.
- На чём и чем?
- Рисуй на снегу моей тростью. Я запомню.
- Ну, вот смотри, - Уилсон чертит предполагаемый маршрут, давая пояснения, где и куда свернуть. Хаус кивает, думая о своём — ехать он никуда не собирается. Когда Уилсон, кивнув и виновато улыбнувшись ему, скрывается в недрах больничного корпуса, он снова забирается на водительское сидение автомобиля и запрокидывает голову на подголовник в надежде немного подремать под дрожащее урчание приглушенного мотора. Но работа печки, действительно, оставляет желать лучшего. «Если с мальчишкой провозятся достаточно долго, я закоченею», - лениво думает Хаус, засыпая. Ночного сна ему безусловно не хватило после шестидесяти километров за рулём в беспросветный снегопад по полузанесённой ночной дороге. А если бы не связи Триттера, пришлось бы добираться поездом вообще от Слокана, а не от Биллингхема.

Он просыпается от негромкого стука в стекло.
В салон автомобиля заглядывает Санта-Клаус. Самый натуральный - в красной короткой шубке с беличьим воротничком, такой же шапке, с белой бородой и усами, с большим красным мешком, в огромных рукавицах  и в золотых очках. Глаза у него карие, с косинкой из-за неравномерной близорукости.
Несколько мгновений обалдело полюбовавшись на него, Хаус опускает стекло.
- А ты хорошо вёл себя в этом году, Грэг? - спрашивает Санта. - Не обижал малышей? Не списывал во время диктанта? Не клянчил у мамы новый велосипед?
- Не очень хорошо. Уходил от отвественности, лгал, мошенничал, манипулировал людьми... И ты всё равно не подаришь мне ничего такого, чему бы я, действительно, обрадовался. Так что заткнись и проваливай, Санта, не мешай спать.
- Ну, а вдруг всё-таки подарю? Мой Рудольф сказал, что кое-что может вам и понравиться... Можно, кстати, мы сядем к вам в машину? Рудольф, осторожнее с рогами.
- Хромой олень? - Хаус насмешливо, но охотно пожимает протянутую поверх стекла руку. - Рад вас видеть, Орли.
- Мы вас ждали в студии, - говорит Орли, усаживаясь на сидение рядом с Хаусом. Рогатая шапка при этом сваливается с его головы. - Вся озвучка пошла прахом из-за дурацкой студийной техники, надо переделывать. Я думал, вы нам поможете...
- Каким это, интересно, образом?
- Понимаете, слетела закадровая музыка. Нужно рояль и ударник. Гитару, даже скрипку есть, кому сделать, но стучу только я, и клавиши тоже только я из всех, кто здесь остался. А мне не разорваться. Мы пытались записать отдельные дорожки друг на друга, но это как... как...
- Две разнополые мастурбации монтировать в полноценный секс, - наглядно объясняет «Санта», плюхающийся на заднее сидение с банкой пива и большой упаковкой сушёных кальмаров.
- Это лекарство, - тут же объясняет он. - Я страдаю острым похмельным синдромом в стадии неполной медикаментозной ремиссии. Медлексика, э? - поддевает он Орли, одновременно подставляя пакет Хаусу, который уже бесцеремонно сунул руку за кальмарчиками.
- Если бы ты всегда так знал матчасть, не понадобилось бы одиннадцать дублей, чтобы ты выговорил слова «споры аспергилла».
- Какие-какие споры?
- Аспергилла. Споры аспергилла.
- Какие споры аспергилла? Там такого вообще нигде не было.
- Да? Видимо я спутал с аспергиллёзом.
- Аспергиллёза там тоже не было. Там был цисто... чистоцер.... Подожди... я применял мнемонику: «Коза чисто для цирка». И что должно было получиться? Чистоциркоз? Козостероз? Циркокозлоз?
- Цистицеркоз, - равнодушно подсказывает Хаус. - Болезнь непрожаренной свинины. Чего вы от меня хотите?
- Пойду-ка я, - вдруг небрежно говорит Харт. - Оленей покормлю... кальмарами.
Он выбирается из автомобиля и направляется к дверям больничного корпуса. Только теперь Хаус замечает, что времени много, что начинает смеркаться. Где же Уилсон? Харт ныряет вовнутрь и тоже исчезает.
- Доктор Хаус, - Орли хмурится и покусывает нижнюю губу. - Вы ведь из-за вашего друга приехали? Из-за Джеймса?
- Скажи я вам сейчас, что приехал повидаться с вами, поверите?
- Нет. Хотя я был бы счастлив... Как вы добрались? Аэропорт не принимал рейсов...
- Ванкувер не принимал, Биллингхем — принимал.
- Биллингхем? Это же шестьдесят километров, не так ли? В такую погоду, как была ночью, вы должны были добираться несколько часов... На этом автомобиле?
- Хотите вознести мой подвиг дружбы на пьедестал всеобщего признания? Ну, я, в принципе, не против на нём покрасоваться...
- Ерунда, - резко, даже сердито перебивает Орли. -  Дружба — не подвиг, дружба — рутина и повседневность. Правда, эта повседневность стоит очень дорого, но мы обычно платим, не задумываясь... И большое несчастье, когда нам приходится задумываться о таких вещах... А самое худшее, если мы позволяем себе, действительно, примеривать к пъедесталу такие вещи, которые обязаны делать без просьб и знаков опасности...
- Вы только что бросили в меня камнем, Орли?
- Я вами недоволен, Хаус. Ваш друг, лучший и единственный — вы сами говорили так, это не мои слова — умирает здесь от тоски и одиночества. Какая разница, есть под этим что-то вещественное или он просто вбил себе в голову глупые фантазии. Важно, что ему плохо. Очень плохо. Однажды вы уже не ответили на его зов — вы после истерзали себя муками совести. Я это помню. Заткнитесь, не надо меня перебивать! Я знаю, о чём говорю, я сам однажды наглотался таблеток из-за глупых фантазий. Почему вы оказались здесь только теперь, Хаус ? И почему он не там, где ему, действительно, хочется быть? Если бы мой друг позволил мне вариться в такой каше из рефлексий, страхов и обречённости хоть одну неделю, я бы засомневался в том, что, действительно, нужен ему для чего-то, кроме займа денег, а вы оставили его с самим собой на полгода, хотя его приезд в Принстон в ноябре уже был  криком о помощи.
- У вас хороший информатор. Может, назовёте?
- Позже.  Пока просто скажите провидению спасибо, что вы приехали не к трупу... А теперь заберите его отсюда. Заберите в Принстон, туда, где он, действительно, хочет быть, где все его связи. Заберите насильно, раз уж на то пошло.
Несколько мгновений Хаус молчит. Наконец, решительно качает головой:
- Нет.
- Нет?
- Я не стану этого делать. Он — перфекционист. Во всём. В саморазрушении — тоже. Здесь или там, он не успокоится, пока сам не примет решения. А сам он его не примет.
- Подождите... - Орли удивлённо моргает. - Так значит что, по-вашему, он обречён? И ничего нельзя поделать?
- Он обречён. И ничего нельзя поделать.
- И вы так спокойно об этом говорите?
- Мне орать надо?
Несколько мгновений Орли молчит, не находя слов. Потом вдруг с силой стукает кулаком по колену больной ноги и, скривившись, презрительно спрашивает, как выплёвывает:
- Тогда чего вообще стоит ваша дружба? Вы будете просто сидеть в партере?
- Даже на галёрке.
- И это ваша позиция?
- С некоторых пор  - да.
- Тогда он  прав. Он, действительно, одинок. И ему лучше оставаться здесь.
- Да.
- Вы — сволочь.
- Знаете, Орли, я устал от этого...
- От чего? От вашего друга? От моих разговоров?
- Нет. От того, что люди говорят мне «вы-сволочь» вместо «вы правы».
- А это потому, что вы неправы.
- Я прав.
- Тогда зачем вы вообще здесь?
- Я хочу провести рождественские каникулы со своим другом. Разве может быть мотив проще и незамысловатее?
- У вас не бывает простых мотивов, Хаус.
- Напротив. Все мои мотивы, как правило, просты до примитивности: поесть вкусно, поспать крепко, получить сексуальное удовлетворение, насытить мозг работой и зрелищем.
- Запросы обезьяны!
- Вы про мозг пропустили... Орли, из нас двоих инсульт у вас скорее будет — вы слишком эмоциональны. Может, закончим из гигиенических соображений? Вы меня всё равно не... Эй, Орли! Вы что это?! Вы что... плачете?
Вы с ума сошли!
- Нет, - Орли запрокидывает голову, чтобы слёзы высохли в пределах конъюнктив. - Мне просто жаль...
- Чего вам жаль, сумасшедший?
- Моих иллюзий, быть может...
Их прерывает появление на крыльце Харта и Уилсона. Уилсон молчит, засунув руки в карманы, Харт что-то говорит ему — хмуро, без улыбки. На нём всё ещё маскарадный костюм Санта-Клауса, но от бороды он уже избавился — по-видимому, сунув её в карман, а подарочный мешок оставил в машине. Спустившись с крыльца, он вдруг останавливается и, развернув Уилсона лицом к себе, тщательно закутывает его шею шарфом, продолжая что-то говорить — из машины не слышно. Хаус наблюдает за ними странным взглядом, очень внимательно. Потянувшись назад, отпирает и толчком  распахивает заднюю дверцу.
- Ну, что там мальчишка? Ты долго...
- Умер, -  просто говорит Уилсон и усаживается, прищемив дверью край шарфа.
- Как умер?
- А чего ты хотел? Это хоспис. Тут все умирают... Давай, Хаус, поехали.
- Подожди. А «Санта»?
- Так он сам за рулём. Видел, какая у него крутая тачка? Нет? Ну, увидишь... Поехали-поехали, давай...
- Подожди... Куда?
- А вы разве не договорились? Лео сказал, ты согласился на студии с озвучкой помочь... Дорогу я тебе нарисовал... Здравствуйте, Орли! С наступающим.
- Здравствуйте... - Орли снова выглядит слегка ошеломлённым — он явно ждал чего-то другого — других слов, другого тона.
Но Хаус, больше ничего не говоря, трогает с места.

Когда подъезжают к зданию студии, становится слышно, что в здании шумят и, судя по всему, веселятся в честь рождественского праздника.  Хауса это сразу заметно отталкивает, но он всё-таки паркует автомобиль. И тут же Харт, уже снова в бороде, заглядывает к нему в салон:
- Ну вот, наконец, и вы, черепахи! А я тут, кажется, забыл свой мешок с подарками. И ещё своего оленя... Рудольф?
Орли послушно водружает рога на голову. Харт, игнорируя Хауса, поворачивается к Уилсону:
- Ты в порядке, Джим? Давай, не впадай в каталепсию, ты всем понравился, тебя ждут.  Пошли!
У Хауса возникает мгновенный порыв остаться в машине и поскорее поехать восвояси. Но это, пожалуй, выглядело бы глупо, да  и было бы глупо, и он нехотя выбирается из автомобиля.
Первое, что они видят, пройдя в уже знакомую Уилсону дверь с надписью «Больница», это огромное, собранное из нескольких, хвойное дерево, увешаное предметами самыми неожиданными — от стеклянных шаров до перегоревших лампочек, и от шоколадных конфет до канцелярских скрепок, собранных в цепочки. Возле дерева полно людей, и они оборачиваются, салютуя кто взмахами ладоней, кто бокалами с шампанским.
- На санях и на оленях сквозь бураны и мороз, - завывает Харт, потрясая мешком, - прилетел я к вам, ребята, и озвучку вам привёз...
- Ты серьёзно или прикалываешься?  - оживлённо вскидывается Бич. - Нашли клавишника?
- И ещё какого! Сам доктор Билдинг во плоти сыграет нам закадровочку, а мы добавим в титры, и будем иметь наше полное удовольствие и самый высокий рейтинг, - Харт почти поёт.
Хауса снова посещает желание смыться, от которого удерживает только маячащий за спиной рогатый Рудольф.
- Это вы? - спрашивает в упор Бич и тут же, оценивающе оглядев, сам же и отвечает: - Ну конечно, вы и есть. Как вас зовут по-настоящему?
Хаус не отвечает, озадаченный формулировкой «по-настоящему», и за него говорит Орли:
- Это доктор Хаус. Прилетел из  Принстона.
Ответ производит должное впечатление — некоторые присутствующие фыркают смехом, а полноватый и горбоносый тип в очках комично морщит нос:
- Хаус? Это как-то...  Нет, Билдинг всё-таки круче.
- Можно, мы вас будем называть Билдингом? - спрашивает Кэт, протягивая ему бокал с шампанским, из которого только что отпила сама. - Не то собьёмся.
- А можно я вас буду называть Буббс?  - огрызается Хаус, не делая попытки взять протянутый бокал. - Не то собьюсь.
- Почему именно Буббс? - она кокетливо поводит плечами. - Из-за размера?
Но он снова не отвечает. Ему неловко здесь, среди шумной богемы телевизионщиков, словно аташе с соответствующим дресс-кодом на нудистском пляже.
Между тем к Уилсону  подходят поздороваться двое или трое, как к давно знакомому, пожимают руку, обмениваются малозначащими фразами вроде: «Привет, Джим! Всё о кей?»
- Доктор Уилсон, - зовёт кто-то из соседней комнаты. - Как хорошо, что вы заглянули! По-моему, мы вчера в озвучке что-то напутали с терминами, не взглянете? -  и Уилсон охотно идёт на зов, оставив его в шумной, ненужной ему, чужой компании, которая - и даже Орли — отчего-то безумно раздражает его. Да нет, понятно отчего. Он — в центре внимания, но внимания снисходительного, насмешливого, откровенно бесцеремонного.
- Вы, действительно, умеете на рояле играть? - недоверчиво спрашивает скуластая светлоглазая девушка. - Может быть, только... - и она изображает двумя пальцами, как давит на клавиши, напевая на мотив «собачьего вальса», - Та-ра-рам — пам-пам, та-ра-рам — пам-пам.
- Я умею колотить палкой в большой барабан. - хмуро огрызается Хаус.
- Этой? - кивает на его трость худощавый лохматый парень в яркой гавайке  с приятной открытой улыбкой.
- Это Боб Джесс, - говорит про него Орли. - Наш гость из Мельбурна. У него одна из центральных ролей. А это Крейфиш. Хасим Крейфиш, тоже центральная роль. Они с нами сыграют, если вы, конечно, не откажетесь нам помочь. Боб — скрипка, Хас - гитара.
Довольно красивый, но медлительный и подчёркнуто-официальный  негр с воловьими умными глазами протягивает руку.  Хаус протянутой руки словно не замечает, и негр хмуреет:
- Вы, я вижу, сторонник расовой сегрегации?
- Если исходить из точного значения этого слова, безусловно. Я — за любую сегрегацию, в том числе расовую. Или вы признаёте, что между нами есть отличия, или вы — хромой и длинный европеоид с голубыми глазами.
- И поэтому вы не можете пожать мою руку?
- Я не вижу смысла в этом ритуале сейчас, когда мы давно перестали прятать ножи в рукавах и пользуемся средствами куда более смертоносными. И мне наплевать, какого она у вас цвета.  Телесный контакт оправдан при соитии, годится туда-сюда между очень близкими людьми, а во всех остальных случаях должен быть продиктован только необходимостью. К сожалению, афроамериканцы принимают за расизм даже просьбу слить за собой в толчке, но тут я бессилен.
- Да бросьте, - говорит Боб Джесс, улыбаясь. - Это он ещё просто из роли не вышел. Харт говорит, что у него инерция сизифова камня — да, Хас?
- Что «да»? Говорить — говорит, у Харта язык без костей, а острячества на двоих хватит, но если ты спрашиваешь в том смысле, согласен ли я с ним...
- О, боже, ну и зануда! - восклицает Харт, снова вынырнувший откуда-то, как из-под земли. - Не представляю, как ты осиливаешь диалоги с ним, Джеймс, меня он в сон вгоняет.
- Пойдёмте, - поспешно окликает Орли, чувствуя напряжение Хауса. - Я объясню вам, что нужно делать. Это не здесь — для звукозаписи у нас есть более тихое место.
- Подождите-ка, - спохватывается  Джесс. - А звукорежиссёр?
- Давайте пока без него сыграемся.
- Можно мне с вами? - спрашивает неугомонный Харт.
- Нет, - отрезает Орли. - Развлекай Уилсона, не то он заскучает. Мы, может, надолго.
Комната для звукозаписи маленькая, но оборудована как полагается — со звукогасителями, аппаратурой, огромным пультом и многочисленными розетками и проводами. Инструменты тоже имеются — ударная установка, рояль, несколько гитар без чехлов и зачехлённых, саксофон.
За пультом сидит, двигая ползунки, чернявый паренёк, при взгляде на которого Хаус вспоминает Корвина — такой миниатюрный и пропорциональный, он тоже напоминает гипофизарного карлика, но его антропометрические параметры всё же в пределах нормы.
- Это Джон, - говорит про него Орли. - Он нам поможет с эхом, аккустическими тенями и всем тем высоким искусством, в котором я ни черта не понимаю. Вот послушайте, Хаус, нам нужно сделать то же самое, но лучше. Давайте, Джон...
Джон поворачивает какой-то тумблер на своём пульте, медленно наплывает откуда-то из глубины пространства отрывистая давящая музыка.
- Удачно подобранный саунд-трек, - шёпотом говорит Джесс, -  это половина успеха проекта. Так говорит мой папа.
- Твой папа киношник? - реагирует с неожиданным любопытством Хаус, привлечённый самим словом «папа» вместо «предок» или «отец».
- Нет, он врач.
- Тогда тебе стоит к нему прислушаться, парень.
- Знаю... - он осторожно, словно подкрадываясь, подходит к столу в углу комнаты и расчехляет скрипку... Попробую?

- У меня идея, - говорит Орли, улыбаясь. Он раскраснелся, вспотел, короткие волосы стоят торчком. - Давайте  мы запишем ещё несколько вещей впрок. Хаус, вы как?
- Как хотите...
- У меня сейчас пальцы отвалятся, - жалуется Крейфиш. - Никогда не играл столько подряд. Ты как, Боб?
- Ничего, - улыбается Джесс, дуя на кончики пальцев. - Здорово ведь получается — жалко бросить.
- Давай мне гитару, нытик, - предлагает Хаус. - Орли — на клавиши, а ты постучишь. Сможешь?
- И назовём этот квартет «ТиВи-джазбэнд»», - предлагает Орли, тоже улыбаясь.  Или «Билдинг-бэнд»...  А ведь Боб прав — здорово получается.
- Вот это... - предлагает Джесс, насвистывая.
- Да там саксофон нужен!
- Я на скрипке сделаю. А вот тут, где переход, пусть доктор уйдёт вниз на октаву...
- Что с вами, Хаус? - перебивает встревоженный Орли. - Вам нехорошо?
- Изжога, - побледневший Хаус слегка похлопывает себя по грудине. - Наверное, съел... дрянь какую-нибудь... Эй, ты... как тебя там? Джесс! Можешь звать меня Билдинг, если Хаус запомнить трудно, только...  Ладно, Орли, давайте. Я, кажется, понял, о чём он говорит. Поехали!
- Стоп-стоп-стоп! - дверь, распахнувшись пропускает внутрь Бича, горбоносого остряка, светлоглазую девушку, Харта, Кэт и Уилсона. - С Рождеством вас, лабухи! Орли, свет мой, твоя работоспособность стала притчей во языцех, я уже даже не удивляюсь, но пощади человеколюбиво своих партнёров — вы тут уже девять часов чистого времени впахиваете.
- Но... ведь здорово получается, - виновато говорит Орли — действительно, виновато, ему на полном серьёзе неловко, что по его инициативе так много пришлось трудиться и, наверное, устать другим.
А ещё более виноватым, чем Орли, выглядит почему-то Уилсон. Виноватым и пьяным. И с мазком губной помады на щеке. Хаус переводит взгляд с него на Харта, тоже порядочно нетрезвого, утратившего шапку, бороду и мешок, и делает неизбежный вывод, который озвучивает уже когда они, простившись с этим телебомондом, идут к своей машине:
- Ты склеил эту скуластую стервочку, несчастный? Вот так и кончается дружба.
- А что... Почему? - пугается Уилсон.
- Да не со мной, чудило... Ты что не видел, что на эту девчонку Харт запал? Ну, чувак, пора тебе прописывать окуляры...

Ночь незаметно прошла, светает. Ветрено, воздух пахнет сыростью начинающейся оттепели. Хаус ёжится от недосыпа и промозглого холода. Он досадует на собственную трезвость — хорошо бы сейчас быть, как Уилсон, навеселе и с мазком губной помады — наплевать, чьей. Правда, Уилсон, хоть и навеселе, тоже не особенно весел — возбуждение общения и алкоголя прошло, на него накатывает угрюмая похмельная усталость.
- Хаус! Уилсон! Постойте! - припадая на больную ногу, их догоняет взъерошенный Орли. - Есть минутка?
- Мы, кажется, уже предостаточно уделили времени вам и вашей братии, - хмуро откликается Хаус. - По идее, вы нас теперь в титрах должны дать...
- Мы это можем сделать, не вопрос. Особенно если... Хаус, послушайте, - Орли, тяжело дыша, берёт его за язычок полурасстёгнутой молнии на его куртке— за неимением пуговицы, которую можно заискивающе и интимно крутить, вторгаясь в личное пространство, и двигает туда-сюда, а Хаус, что интересно, терпит. - У нас, действительно, неплохо всё получилось... Я имею в виду квартет. Мы могли бы составить контракт... Ну, правда,  ведь здорово же получилось... - просительно повторяет он.
- «Контракт»! - фыркнув, Хаус отодвигается, высвобождая свою молнию. -  Как вы себе это представляете? Я здесь всего на несколько дней. И я — не профессиональный музыкант.
- Я тоже. Музыке всё равно, есть ли у вас диплом. А за несколько дней можно записать очень много.
Он смотрит на Хауса выжидательно, с надеждой, но Хаус решительно качает головой:
- Нет, не хочу.
- Вы могли бы выдвинуть свои условия —  вам охотно пойдут навстречу, даже если вы...
- Я же сказал: не хочу, - отрезает он.
- Но почему? Вы... - он вдруг понижает голос. - Хаус, вы обиделись? Я заметил, вас покоробило то, как вас рассматривали. Это  вполне естественно — если вам даже на один миг показалось, что вас не воспринимают всерьёз, это обида... Человек... любой человек... хочет быть значимым. Хочет, чтобы его жизнь имела смысл, чтобы враги уважали, друзья любили и не забывали говорить об этом чаще, чем подкалывают и подначивают. Но, с другой стороны,  мимолётные обиды, ведь это всё — мелочи.  Нельзя же... Вы помните, вы как-то говорили мне: есть ещё выход — выкладываться по полной, делая своё дело. И ведь это не только о работе — это вообще, обо всём... Нельзя же из-за минутной обиды бросить... бросить всё вообще. У нас классный квартет получился, я ведь не прошу невозможного:  просто забыть минутную обиду, помочь там, где вы можете помочь не только без напряжения, но получая удовольствие от процесса,
делать именно то, что умеешь, там, где хочешь, и тогда вы по-любому будете выкладываться по полной... А только так и можно. Хаус... Ну, может быть, вы всё-таки ещё передумаете?
 Хаус, уже давно слушающий с неподдельным интересом, снова качает головой:
- Это вообще не моё дело, Орли. Я могу быть только сочувствующим зрителем. Если я полезу на сцену, меня выведут под руки... Ну, ладно... Приятно было увидеться. С Рождеством... последнее звучит безапелляционно, и Орли сдаётся:
 - Ну... с рождеством! - и он, повернувшись спиной, хромает обратно, в студию.
- Боюсь, что  хромота останется на всю жизнь, - говорит Хаус, глядя ему вслед. - Жаль, что Корвин тогда ещё у нас не работал...
- Корвин? - удивлённо перебивает Уилсон. - Карлик? Кир Корвин, гипнотизёр, драчун и персона нон грата? Ты залучил его в «Двадцать девятое февраля»? Чем ты его заманил?
- Странно... - задумчиво говорит Хаус, усаживаясь в машину. -  - Твоя реакция на это известие резко отличается от реакции Кадди... Она решила, что я порядочно лоханулся. А по-твоему, это — удачное приобретение? И... чему ты вообще так возрадовался?
- Он — лучший. Специализируется на торакальной хирургии, но, вообще говоря, может всё. Гипофизарным карликам как будто бы свойственна неловкость, но это точно не про него.
- Подожди... А ты его откуда знаешь?
Уилсон отвечает не сразу — прячет глаза, кусает губы, наконец, признаётся:
- Я консультировался у него... Ну, сначала наводил справки, а потом консультировался. Я хотел... я думал... - и совсем замолкает, делая вид, что никак не может застегнуть ремень безопасности.
- Думал, что он удалит тебе опухоль из средостения после того, как все другие отказались? - догадывается Хаус.
- Ну... да.
- А он не взялся?
- У него тогда ещё не восстановили лицензию — он только вышел из тюрьмы. А операция была очень рискованная. Я мог умереть... Это расценили бы, как убийство...
- Так он отказался?
- Нет, он готов был всё устроить... Я отказался, когда узнал о его положении. И тогда он порекомендовал Чейза.
- А когда ты мог загнуться в моей квартире, и в убийстве могли обвинить меня, это тебя как-то не остановило, - задумчиво напоминает Хаус.
- Ты мой друг... А он мне ничем не был обязан.
- Значит, дружба для тебя — обязательство?
- Нет, но дружба накладывает обязательства... Холодно, Хаус, поехали.
- Это тебе-то холодно? Да у тебя общая сумма градусов в точке кипения, должно быть. Тебе не нравится, куда разговор свернул. Потому что ты догадываешься, о чём я спрошу дальше.
- И ты наверняка догадываешься, что я отвечу. Может, пропустим?
- А Орли молодец, - вдруг говорит Хаус, поворачивая ключ зажигания. - Пять слов сказал — обоим врезал. Ты как, утёрся уже? Или, может, и не заметил?
- Послушай... - Уилсон поднимает голову. - Что тебя злит? Я знаю, ты не слишком любишь, чтобы люди замечали, что и тебе иногда бывает стыдно или неловко - может быть, поэтому поступки, продиктованные совестью ты старательно прячешь, выпячивая те, которые продиктованы сволочизмом... Ты же не просто так приехал, не потому что соскучился по мне — ты меня спасать приехал, мессианствовать...  И не сам. Тебя вынудили. Может быть, как раз Орли и вынудил. Он каким-то образом дёрнул тебя за совесть, и ты решил снизойти. А теперь ты злишься на меня, потому что все твоё мессианство видят, да ещё советы дают. И ты думаешь, что в этом я виноват. А я ведь ни о чём  не просил, правда?  Не звонил, не писал, не оставлял дверь открытой «чтобы ты первый нашёл моё тело».
- Хватит себя жалеть, - досадливо перебивает Хаус. - Сейчас заплачешь уже от печальной гордости. Никто тебя из Принстона не гнал — сам рванул, как наскипидаренный. А теперь мучаешься.
- Я живу, работаю, строю отношения!
- ...травишься  таблетками, закидываешься наркотой...
- Ты что, в общество трезвости вступил? А что у трезвенника в кармане? Не флакончик ли викодина?
- У меня боль!
- У меня тоже!
- Моя — физическая.
- А я умираю!
- Опять?! Ты банален, Уилсон!
Уилсон усиленно отворачивает голову и смотрит в окно.
- Банальна смерть, а не я, - глухо говорит он. - Здесь хоспис...
- Так значит, тебе здесь нечего делать, идиот!
- Я работаю.
- Хароном? Что ты сделал для мальчишки, который сегодня вот просто так, за здорово живёшь взял — и ушёл на тот свет? Почему ты не спас ему жизнь?
- Я не смог! Ты тоже не всегда можешь!
- А ты никогда не можешь. И, что самое дрянное, ты и не хочешь. Ты с ней в сговоре, у вас с ней пакт о ненападении подписан...
- Ты сейчас о смерти говоришь?
- А то о ком же! Да ты же смертолюбец, Уилсон! Врач-смертолюбец — что вообще может быть дерьмовее в этом мире! Тебе это надо на табличке написать и на шею повесить, чтобы пациенты не приближались ближе, чем на пушечный выстрел.
- Смотри на дорогу, - угрюмо говорит Уилсон и поплотнее запахивает перепачканную кровью куртку. - А то сейчас увидишь, кто из нас смертолюбец.


Орли ведёт автомобиль Харта, борясь с дремотой.
- Слушай, - говорит он автовладельцу, уютно посапывающему на пассажирском сидении. - Ты бы хоть не спал, а? Поговори со мной, Лео, не то я в столб какой-нибудь врежусь.
- Тут нет столбов, - сонно откликается этот мерзавец. - Одни сугробы. Отстань, у меня голова болит.
- У меня тоже. Кстати, по статистике при автомобильных авариях пассажир страдает чаще и тяжелее, чем водитель.
- Прискорбно... Хотя... в аварию попадать необязательно, - и он снова принимается уютно посапывать.
Орли повышает голос:
- Лео, я засыпаю, слышишь? Я сейчас остановлю, выйду и пешком пойду. В конце концов, это твой автомобиль, и ты должен им управлять.
- Не могу. Я пьяный.
- Ну, тебя никто не заставлял пить.
- А тебя никто не заставлял лабать ночь напролёт с твоей любимой сволочью из Принстона.
От неожиданности Орли останавливает автомобиль и всем корпусом поворачивается к Харту, широко раскрыв глаза:
- Ты приревновал, что ли, Леон ?
- Ты весь поглощён им, как новой книгой или новым диском. Ты прогнал меня, чтобы я не мешал тебе его обхаживать.  Ты... С чего ты вообще решил, что я собираюсь трахнуть Уилсона? Да я бы лучше Хауса трахнул, чтобы только опустить его в твоих глазах. Ты же ведь терпеть не можешь гомиков, презираешь их. Только меня терпишь, и то, скрепя сердце. Мне не нужен Уилсон. Он нравится мне, потому что он — хороший парень... Ну, ладно, вру... Он нравится мне, потому что он — плохой парень.  И он враг себе, и ему плохо. Но он не нужен мне. А ты мне нужен. Чем мне ещё жертвовать, чтобы ты, наконец, это понял? Почему ты всё время, как гулявая сука, ищешь приключений на стороне? Я — вот он!
Орли смотрит на Леона во все глаза: безмятежного сна как ни бывало — карие радужки переливаются огненными протуберанцами, лицо в неровных красных пятнах, губы Лео кусает чуть не до крови.
- Я же не ищу приключений, - наконец, неверным, всё ещё ошеломлённым голосом произносит Орли. - Я же просто... Я же... Я тебя таким никогда не видел, - вдруг говорит он, качая головой. - Ну тебя и вштырило, Леон Харт! Ну тебя и... так ты не к нему, ты ко мне в штаны нацелился? Лихо...
Лео рывком распахивает дверцу и, выскочив из машины, быстро идёт прочь. Он успевает пройти, наверное, целый квартал, когда Орли в автомобиле обгоняет его и сдаёт назад, открыв пассажирскую дверцу.
- Знаешь, - говорит он из салона. - Мы можем это обсудить у меня в номере. За завтраком. Я есть хочу. И спать. И ты тоже. Садись, а?
- Ну зато, - говорит раздражённо Харт, усаживаясь обратно, на своё пассажирское место, - ты же пока проснулся, да?
- Лео... - Орли, кажется, переполняют чувства, которые он не в состоянии выразить, и он подыскивает слова лихорадочно, но Харт морщится.
- Не надо... - просит он. - не говори лучше ничего... Кстати, твой Хаус знает, что у его приятеля, похоже, рецидив рака?
- А ты-то откуда знаешь?
- Из первоисточника. Он проговорился мне. Говорю же, поить людей хорошо и удобно, если хочешь развязать им язык. Нужно просто в какой-то момент отправиться совместно отлить, то есть таким образом добиться уединения и изобразить готовность слушать. А с Уилсоном это вообще было раз плюнуть — он, бедняга, намолчался...
- Всё-таки ты к нему неровно дышишь, - усмехается Орли.
- Потому что иногда я вижу в нём себя. Знаешь сколько раз я порывался вот так же рвануть куда-то, к чёрту на рога, где нет ни Минны, ни тебя, ни вообще телевидения, где меня никто в глаза не видел и понятия не имеет, кто я, и что я, где есть шанс начать заново, не делая всех тех ошибок, которых успел наделать.
- Но ведь не рванул?
На это Харт не отвечает долго — так долго, что они успевают доехать до гостиницы, и Орли останавливает машину. Только тогда он говорит, глядя куда угодно, кроме глаз Орли:
- Потому что ты не Хаус. Ты со мной обращаешься, как с бабочкой, словно боишься пыльцу мне с крылышек сбить. Я чувствую твою любовь не только по спецзапросу. Мне не надо для этого предъявлять тебе КТ-грамму с признаками рецидива опухоли. А главное, меня не грызёт сомнение в том, что дело всё-таки во мне, а не в опухоли.
- Но... Мне кажется, чувствовать любовь или не чувствовать, зависит в большей степени от, так сказать, принимающей стороны... Если, конечно, любовь вообще имеет место быть...
- Ну а кто решит, имеет или не имеет? Где он, третейский судья?
- Может... мы с тобой?
- Да нет, Джим, не выйдет у нас... С собой бы разобраться... Слушай, я у тебя посплю, Джим? Что-то мне тяжело дались эти два дня... - он вдруг улыбается своей мальчишеской, безбашенной улыбкой.
- Конечно.
- Скажешь Хаусу?
- О рецидиве? Я даже не знаю... А что конкретно Уилсон тебе сказал?
- Что анатомически всё очень плохо, но что уверенности в том, что эта дрянь растёт, пока нет, а старые снимки из Принстона он запрашивать не хочет, и что всё равно от него ничего не зависит, так что он не берёт в голову и не расстраивается по пустому. Врёт, конечно...
- Все врут, - задумчиво говорит Орли.


А с середины дня снова принимается валить снег, только на этот раз мокрый, липкий, и давление падает. Метеочувствительные нейроны Хауса сразу напоминают о себе, и он заваливается на диван, проглотив свою обычную дозу, с намерением двигаться поменьше.
Уилсон стаскивает свитер через голову и облачается в респектабельный костюм.
- Ты куда? - настороженно поднимает голову Хаус.
- В больницу.
- Дежуришь? Выходные же...
- Не дежурю. Нужно встретиться с родителями близнецов. Дай твою куртку надеть.
Хаусу это не по душе — он не любит давать кому-то свои вещи.
- Почему мою? - сварливо спрашивает он. - Почему в своей не идёшь?
- Моя в крови.
- А моя в машинном масле и кетчупе.
- Это кровь их ребёнка, идиот! Хочешь, чтобы они от этих пятен глаз отвести не могли?
- Ты же с ними не в куртке собираешься беседовать?
- Откуда я знаю? Может быть, нам придётся выйти. А может быть я их встречу у больницы или перед моргом. Тебе что, жалко твою рвань на пару часов? Не откушу я от неё. И даже не провоняю — я не пользуюсь сейчас парфюмом.
- Надень другую. Что у тебя, единственная куртка, что ли?
Уилсон, которому, видимо, надоедает препираться, пожав плечами, идёт к двери раздетый.
Куртка Хауса, запущенная явно с надеждой сбить с ног, догоняет его уже на выходе. Уилсон улыбается: по всему выходит, что Хаус, несмотря на разболевшуюся ногу, довольно бодро вскочил с дивана, метнулся к двери и швырнул курткой.
- Спасибо, Хаус!
- Спасибо в карман не положишь. Купи каких-нибудь журнальчиков почитать.
- В диване, -  милостиво открывает он тайну месторождения лёгкого чтива.
Хаус немедленно принимается за изыскания, извлекая в качестве трофея на свет пару спортивных выпусков, номер «Плейбоя», журнал «Байкер» и литературный альманах за прошедший год. И — тетрадь в твёрдой обложке, исписанную корявым, скачущим почерком Уилсона, который без труда читают только три человека на земле — сам Хаус, Кадди и больничный фармацевт.

Открывая тетрадь, Хаус отчего-то испытывает лёгкое замирание в груди, как в детстве, когда ему случилось однажды забраться в ящик отца, что было строго запрещено, но он всё равно забрался, с оглядкой на дверь и ожиданием нахлобучки, которая — он знал это — не заставит себя ждать, если хозяин ящика его «застукает». 
На первой странице нарисован мрачный карикатурный тип в бесформенном пиджаке с щетиной и тростью, в огромных кроссовках, сидящий отчего-то верхом на бочонке с колёсами. Рисунок выполнен в несколько примитивистской манере, но старательно. Под ним неровные, то задирающиеся вверх, то спадающие вниз стихотворные строки:      
«Осенняя листва опала под колёса.
 И воздух октября пронзителен и льдист.
 Летит без тормозов с прибрежного откоса
 отчаянный, как вскрик, мотоциклист».
Что это? Не веря своим глазам, он перечитывает снова. «Бож-же мой, Джеймс совсем свихнулся, что взялся под старость рифмоплётствовать?»  Он  едва удерживается от того, чтобы не засмеяться вслух, и удерживается, главным образом, потому, что ощущает кроме желания засмеяться совсем другое смутное, неясное чувство. Может быть, досаду. Он понятия не имел, что Уилсон в состоянии зарифмовать даже «палка-галка». А может, это не его стихи?  Он торопливо перелистывает несколько страниц и натыкается на ещё один катрен — на этот раз сомнений не остаётся, в двух местах перечёркивание и правка — определённо, авторская:
«Время нас подождёт - правда, недолгий срок.
 Небо грозит дождём. Крест четырёх дорог.
 Вынесен приговор -  поздно судье пенять.
 Но... заглуши мотор. Любишь ли ты меня?»
На этот раз уже совсем не смешно. Ему вдруг ощутимо перехватывает горло. «Чего я ещё о тебе не знал, Джейми?» Заваленный набок почерк левши, росчерки местами рвут тонкую плохую бумагу — тетрадку эту он не выбирал в писчебумажном магазине со свойственным ему педантизмом, купил первую попавшуюся — может быть, в аэропорту, потому что часть записей, судя по каракулям, сделана не за столом, а, например, на коленях. Как, например вот эти несколько строк:
« Полночь минула. Воздух льдист.
 Вся вселенная — чистый лист.
 Завершая годичный круг,
 мы опять начинаем, друг,
 бесконечный по кругу бег.
 Хорошо бы, чтоб выпал снег...»
Но в целом стихов не так много. Отрывочные деловые записи, какие-то пометки, схемы химиотерапии  — занимают тоже не слишком много места. Все остальные листы исписаны сплошь, и это письма. Неотправленные письма, которых никто никому и не собирался отправлять. Уилсон обращается то к нему, то к Блавски, но, по сути, это дневник. Просто записи ведутся в форме предельно откровенного разговора с воображаемыми людьми:
«Я чертовски скучаю по тебе. Часто думаю: вот бросил бы всё и рванул, сломя голову, в Принстон. Но ведь это уже не будет вчерашний Принстон, наш с тобой, Хаус, Принстон. И как ещё ты меня встретишь?»
« Что же я за рефлексирующий идиот! Способен бесконечно пережёвывать обиду, как корова траву. У тебя, конечно, была тысяча причин для раздражения. Я не вправе тебя упрекать. И если бы ты знал об этой клятой КТ-грамме, ты, конечно, совсем по-другому говорил бы со мной. А у меня что-то перемкнуло — я понял, что сейчас попросту разревусь, как девчонка. Ты прав, и Мастерс права: я люблю себя жалеть. И я боюсь боли».
«Один день похож на другой, и я ловлю себя на мысли, что можно больше не множить эти никому не нужные, бесконечные, безликие дни. Я чувствую себя карусельной лошадкой, которая упирается — скачет, но с круга ей не сойти. Странно, пока я не получил результатов сканирования, меня это совершенно не беспокоило, я как будто собирался жить вечно, но ведь вечно даже Мафусаил не живёт. Почему мы так расточительны — неужели одно лишь незнание точного срока заставляет нас верить в своё бессмертие? С другой стороны, точного срока ведь и я не знаю...»
А вот это уже не ему:
«Сегодня увидел тебя во сне и, когда проснулся ничего не мог с собой поделать — принялся за самую вульгарную мальчишескую дрочку. Было стыдно перед самим собой, но отголосок сна ещё присутствовал где-то в подсознании, словно и ты незримо присутствовала: твой голос, твои зелёные глаза, твои пряди волос, касающиеся моей груди, когда ты, приподняв голову, вдруг посмотришь на меня  тем самым взглядом, и я кончил очень быстро. А потом вдруг задумался: неужели ты для меня — только вот эта утренняя дрочка? И мне стало так физически гадко от этой мысли, что я бросился в туалет, и меня долго выворачивало над унитазом — вхолостую, потому что я ничего не ел ни с вечера, ни в обед — просто забыл об этом. Я всё чаще забываю о тех вещах, которые являются основой физического существования — поесть, поспать. Но зато вдруг снова начал сочинять стихи, а ведь после мединститута зарёкся: больше ни строчки. Что это означает: духовное возмужание или впадение в детство?»
«Не могу поверить в то, что между тобой и Хаусом могло что-то быть. То есть... не могу поверить, что могло что-то быть, а я бы этого не знал. Даже если Хаус и мог бы спрятать на какое-то время голову в песок, то ты — никогда. Но теперь, похоже, я сам вас толкнул друг к другу. И это хорошо. Одиночество — самая страшная штука на свете — я это понял ещё в феврале, когда Леон Харт так удачно зашёл в мою палату. Не хочу обрекать на одиночество самых близких мне людей. Хаус прав. Я боюсь терять. Всю жизнь боялся терять так сильно, что предпочёл вовсе не находить. Но, может быть, теперь это и к лучшему...».
И опять ему:
«Ты, наверное, посмеёшься надо мной и снова припомнишь твою любимую  притчу про мальчика и волка, поэтому лучше просто забыть старый ник и замолчать. Тебе будет легче, если ты привыкнешь к моему молчанию, а мне будет легче вообще без слов. Всё это время болтаюсь, как на детских качелях: от надежды — к отчаянью, от отчаянья — к надежде. Я так от этого устал. Если бы можно было уснуть и не видеть снов. Но я всё-таки хочу проснуться. Пока ещё хочу проснуться так сильно, что  мысли о неизбежности вызывают у меня паническую атаку, и я срываюсь с места, задыхаясь и держась обеими руками за грудь, за выскакивающее сердце, и опрометью бросаюсь куда-нибудь — на улицу, в больницу, на гору, лишь бы кого-то увидеть, заговорить, отвлечься... Я знаю, что сам процесс умирания исключает сожаление и тоску, но сейчас меня это не утешает. И зачем я только попёрся на проклятое сканирование!»
Он утратил бдительность, увлекшись чтением, и рука, вырвавшая у него тетрадку, появляется, словно из небытия.
- Ты... ты... - багрово-красный, готовый вот-вот лопнуть от гнева Уилсон не может выдавить ни слова. - Да как... Да как ты... Хаус!!! Да как ты посмел?! Это личное!
- Правда? - невозмутимо спрашивает Хаус. - А вроде, мне адресовано — не считая того, где про дрочево... Уилсон, воздух выдохни, пожалуйста, а то у тебя гипоксия начнётся...
- Ты понимаешь, что ты меня всё равно, что раздел и изнасиловал сейчас? -  окраска лица Уилсона начинает внушать ему опасения — на багровом фоне проступают белые, серые и синюшные пятна. - Всё, Хаус! Всё! Это конец! Выметайся отсюда! Мы больше не друзья!
На Хауса, однако, весь этот страстный монолог не производит особого впечатления. Он тянется к опущеной руке Уилсона, в которой забыто зажат большой пакет с чипсами, и, выхватив, вскрывает упаковку:
- С каким вкусом?
- Сметана и зелёный лук, - мимоходом бросает Уилсон. - Для тебя это что, в порядке вещей: вот так залезть в чужой дневник, в чужую душу...
- А пиво? Неужели нет?
Вытащив из кармана, Уилсон сердито суёт ему банку, продолжая при этом говорить:
- … вывернуть её наизнанку, до самых малосущественных мелочей. Тебе малосущественных, я имею в виду...
- Ты же сам хотел, чтобы я это нашёл, - всё с тем же олимпийским спокойствием заявляет Хаус, откупоривая пиво. - Себе что не взял?
- Не хотел! - отвечает Уилсон так резко, что это, явно, ответ на реплику Хауса о дневнике, а не на вопрос о пиве.
- Если бы не хотел, не дал бы мне наводку. Ты же знал, что я мимо не пройду. Хочешь? - он протягивает Уилсону раскрытый пакет с чипсами, и тот нервно цапает несколько штук и забрасывает в рот.
- Да я просто забыл о ней!
- Всё равно всё, что там написано, полная чушь, - лениво говорит Хаус, тоже хрупая вредным лакомством. - Я бы мог заранее предсказать всё, что ты подумаешь и напишешь. Ты ужасно банален.  И твоя сентиментальность просто смешна, потому что ты преподносишь её сам себе, как божественное откровение, а не как нытьё вечно рефлексирующего ананкаста — эгоцентриста. Так что не трясись напрасно за свою обнажённую душу — она у тебя, скорее, прыщавая старшеклассница, чем стриптизёрша — смотреть не на что. Кроме одного... Что там у тебя на КТ-грамме?

- Не хочу об этом говорить, - он опустил голову и мотает ею из стороны в сторону — беспомощно и упрямо.
- Ты разницу в смысле слов «не хотеть» и «бояться» улавливаешь? - на всякий случай уточняет Хаус. - Потому что не хотеть в смысле «не хотеть» ты не можешь — для рефлексирующей панды это же клондайк: можно сколько угодно себя жалеть, и никто не скажет, что повод не стоящий... Давай уже, показывай снимки!
- А ты понимаешь разницу между словами «не хочу об этом говорить» и «готов поболтать прямо сейчас»? - в свою очередь язвительно интересуется Уилсон.
- Хочешь, чтобы я сам хакнул твой ноут? Но только имей в виду, когда я это сделаю, КТ-граммами я не ограничусь.
Уилсон, кажется, напряжённо обдумывает предложенную альтернативу.
- Ты даже «если» не сказал... - задумчиво замечает он
- Потому что нет никакого «если» - только вопрос времени.
- Ну ладно, хорошо... - Уилсон решительно подходит к столу и, открыв ноутбук, пробегает пальцами по клавиатуре. - Я запросил архивный отдел — придётся подождать, - поясняет он.
- Архивный отдел? Я был уверен, ты их держишь на рабочем столе — при чём тут архивный отдел?
- Я запросил архив «Принстон-Плейнсборо», - ровным голосом объясняет Уилсон. - Прежние КТ-граммы, для сравнения. Можно даже все подряд посмотреть — они десять лет хранятся на жёстком диске. Я же говорил: больничный архив — это очень важно, зря ты в «Двадцать девятом февраля» не уделил ему достаточного внимания.
Хаус издаёт труднотолкуемый фыркающий звук:
- Можешь теперь с ним Блавски на мозги капать. Я не у дел. Подожди! - спохватывается он. - То есть... ты же не хочешь сказать, что сам ещё не сверял снимки? Что, действительно. не сверял? Кухоным ножом взял у себя биоптат, а просто посмотреть картинки на мониторе тебя, стало быть, не вштыривает? Ну ты и... - и смолкает под очень красноречивым  взглядом Уилсона.
- Я бы и сейчас не делал этого, - говорит Уилсон, помолчав. - Ты не знаешь, как я устал на этих качелях, Хаус. Боль... боль всё-таки можно терпеть... Страх — хуже. Особенно когда это, как в детской игре... Как же там...? «Умрёт-не умрёт, сейчас — через час, тук-тук — кто тут? - Смерть!» Не играл в детстве в такую?
- А-а, это игра, в которой тебя смешат, а ты не должен зубы показывать?Так, подожди... есть файл! Открой лучше параллельно оба — сразу динамику видно будет... Мы играли в эту игру в скаутском лагере. - говорит он, глядя на экран, где грузится пересланный снимок. - Главная фишка — научиться смеяться с закрытым ртом, если уж удержаться не можешь.
- Вот я и — видишь — пытаюсь... Блин! Динамика отчётливая — так я и знал...
- Ладно-ладно, подожди истерить. Может, там всё выеденного яйца...
- Я онколог — ты забыл? - перебивает Уилсон. - Я отличу выеденное яйцо от Фаберже.
Он берёт со стола валяющийся тут же использованный шприц и указывает колпачком, надетым на иглу:
- Вот здесь, смотри... В проекции коронарного синуса...
- Да она не в проекции! - вглядевшись, хмуро и очень серьёзно говорит Хаус. - Она этот коронарный синус просто верхом оседлала! Вот теперь можешь начинать истерить, Уилсон, потому что эта штука тебя скоро задушит. На снимках из Принстон-Плейнсборо её нет, а значит, она растёт, хотя расти ей фактически некуда. А значит, рано или поздно она пережмёт твои коронары, оттеснит средостение — и всё. И случится это, судя по темпам прогрессирования...
- Не надо, - быстро говорит Уилсон. - Не хочу никаких прогнозов.
- А чипсов хочешь? - помолчав спрашивает Хаус.
- Чипсов давай.
- И всё-таки, Уилсон, почему у тебя телик такой допотопный? - Хаус словно забыл, что они минуту назад разговаривали о раке, о жизни и смерти, о вещах совершенно серьёзных, и теперь переход на проблемы «телика» может показаться неуместным, даже фривольным.
Но Уилсон меняет тему охотно — закрыв файл с томограммами, кликает по панели:
- Посмотри, что я нашёл. Архивные записи художественных фильмов шестидесятых. С бонусами. «Полуночный ковбой», «Квартира», «Доктор Живаго». Хочешь, посмотрим «Бонни и Клайд»? А хочешь «Бутч Кэссиди и Сандэнс Кид»?
- У него маленький экран. Игрушка на одного. Потому так и называется: «Персональный компьютер». Зри в корень, Уилсон!

На хитром сооружении из кухонного стола, двух табуреток и найденных в кладовке гладильной доски и ручки от щётки ноутбук не выглядит в полной безопасности, но зато теперь можно смотреть лёжа, и Уилсон не спорит. Хаус со вкусом вытягивается на разложенном диване, занимая собой две трети, а ещё на одной шестой расположив пакет с чипсами и пиццу с морепродуктами в картонной коробке, так что в распоряжении Уилсона остаётся примерно шестнадцать сотых диванной поверхности. Действие старого фильма не увлекает ни того, ни другого, но оба делают вид, что захвачены сюжетом, и не сводят глаз с экрана.
Пока Хаус не говорит:
- Да, кстати... насчёт Фаберже... Я взял на твоё место бывшего бойфренда Блавски — ну, того онколога, который... она же рассказывала тебе?
Это сообщение, сделанное, к тому же, небрежным тоном, тоном «между прочим», приводит Уилсона в состояние лёгкого шока.
- И... зачем ты это сделал? - наконец, спрашивает он.
- Как это «зачем»? Ты слинял. Онкология «повисла в воздухе», больных ты не передал, визиты не отменил — я что должен был делать? Лейдинг — лучшее из того, что я мог достать. Между прочим, ты радоваться должен — вместо того, чтобы пустить твою хвалёную репутацию псу под хвост, сказав больным, что ты спился или в тюрьме сидишь, я заменил тебя, по крайней мере, приличным онкологом.
- Ну, спасибо тебе огромное! Действительно! Мог ведь моё имя с грязью смешать — я тебе бесконечно благодарен за то, что ты этого не сделал.
- Между прочим, он ничего, как онколог. И, кстати, не такая манная каша, как ты. Его есть, за что уважать — он знает себе цену. Понятно, что Блавски сердце разбил. Правда, Кэмерон — лицо, что уже звучит не так поэтично... Что, так ничего мне и не возразишь?
- А что я могу возразить? Сердце разбить, действительно, поэтичнее, чем лицо... Ты прав... - Уилсон старается казаться спокойным, даже равнодушным, и это спокойствие почему-то вызывает беспокойство Хауса. Он даже приподнимается на локте, чтобы иметь возможность заглянуть Уилсону в лицо, но Уилсон прилежно смотрит на монитор. Невозможно прочесть по его лицу, о чём он думает.
- А почему ты сказал: Фаберже? - вдруг вспоминает он.
- Это ты сказал: Фаберже.
- Потому что ты сказал про выеденное яйцо. Фаберже - ювелир, знаменитый своими яйцами...
- Да, но прозвучало это у тебя сейчас как-то неприлично... Лейдингу не повезло — наша эпидемия обошлась с его тестикулами примерно так же, как Фаберже со своими ювелирными поделками — расписала всеми цветами радуги. Не без помощи гонококка. Так что, дочка Кэмерон, которой он в своё время пренебрёг, имеет реальный шанс оказаться его единственным ребёнком.  Предвижу определённые осложнения между ним и Кэмерон в связи с этим. Осложнения, - притворно вздыхает он, - без которых наша больница легко обошлась бы...
- Больница — возможно, - помолчав, задумчиво говорит Уилсон. - Но не ты. Ты обожаешь холивары. Обожаешь стравливать людей. Ты его нарочно пригласил, чтобы запихать всех пауков в одну банку и наблюдать, как они друг-другу головы отрывают. И то, что некоторые из этих пауков — твои друзья или могли бы называться таковыми, будь ты чуть более открыт, тебя, конечно, не останавливает.
- Конечно, не останавливает. Привнесение эмоциональной составляющей приветствуется. Их интересно наблюдать — я про чувства. Конечно, чаще люди их прячут — здоровый инстинкт самосохранения диктует поворачиваться к противнику только бронированным боком. Но когда этот «горшочек, вари» выходит из-под контроля... Может получиться интересно.
- А ты точно знаешь стоп-слово? Сказка-то, если помнишь, плохо кончилась...
- Разве годовые запасы каши для всего города — плохо?
- Ты читал упрощённый вариант, для нервных детишек. В оригинале каша затопила город, и все погибли.
- В оригинале? Да ладно, Ной-то уцелел... Эту сказку я тоже читал...
Уилсон тихо фыркает смехом и уже не продолжает свои упрёки. Несколько мгновений в тишине слышно только, как Хаус хрупает чипсы и шуршит упаковкой. «Бездонный пакет какой-то!» - думает Уилсон, косясь на кисть руки, снова в очередной раз ныряющую за очередной порцией.
- Я, как проклятый, полгода вгрызаюсь в сочетание онкологии с реципиенцией органов, - вдруг нарушает молчание Хаус. - Гору литературы, которую я прочитал, можно использовать для воссоздания скульптуры вон той горы, с которой ты на лыжах катаешься. В натуральную величину. Я всё учитываю — только что не цвет твоих глаз. И теперь, когда у меня фактически сложилась наиболее рациональная система комплексного лечения, система, специально расчитанная на тебя, даже с учётом леворукости, ты вдруг выдаёшь рецидив. И всё псу под хвост. Вся моя работа...

- Эй! - окликает Хаус, спустя некоторое время. - Ты меня пугаешь, Уилсон. Ты словно в рот воды набрал. О чём молчишь?
 Он и теперь не сразу отвечает — вздыхает глубоким, прерывистым тройным вздохом, словно после долгих слёз, а потом вдруг порывисто поворачивается и утыкается Хаусу лбом в плечо — сильно, почти больно:
 - Прости меня!
 - За что, Джейми? - опешивший Хаус даже забывает отодвинуться.
 - За то, что я такой нелепый дурак. За болтовню. За бегство. За идиотские обиды. За метамфетамин и за «это — хоспис». За то, что был почти готов...
 - На что?
 - Ни на что... Неважно, - он снова прерывисто вздыхает. - Ты всё это время думал обо мне. И не воду в ступе толок — реально пытался помочь, а я только дулся, как глупая девчонка из-за двух-трёх неудачно пришедшихся слов. Из-за ерунды... Хаус, я врал, будто мне всё равно. Хочу жить! Хочу целоваться и трахаться! Хочу пить с тобой пиво, хрупать чипсы и смотреть телик. И чтобы это было год за годом, и чтобы не думать про «день сурка», и чтобы оставаться рядом с тем, что мне по-настоящему нужно, и чтобы всё ещё возвратилось: и мотоциклы, и лето, и мои онкологические из Принстона, и твоя гостиная, где орган и белые шторы, и чтобы я мог входить без стука, и чтобы ты был рад мне, Хаус... - он говорит горячим захлёбывающимся шёпотом, словно умоляет кого-то всемогущего или заклинает такого же всемогущего, но уже недоброго.
 - Тихо, тихо... - Хаус ладонью осторожно, стеснённо проводит по волосам на его затылке. - Люди не меняются, Джеймс. Ты всегда будешь дуться из-за ерунды, рефлексировать и препарировать меня, тысячу раз обижаться и снова отходить, а я всегда буду вытирать тебе сопли, доставать тебя и скрывать свои чувства — се ля ви... Но если нас обоих эта позиция устраивает... я не вижу причины для социальной революции. Мне не за что тебя прощать. Ты, - он иронически усмехается, - такой, каким тебя создал бог...
 На это Уилсон тихонько смеётся, по-прежнему уткнувшись в его плечо, а потом вдруг длинно зевает. Хаус вспоминает, что он не спал не только эту ночь, но, кажется, и предыдущую тоже. И хорошо бы его усыпить сейчас, не акцентируя на этом внимания, как бы между прочим. Потому что лучшее лекарство от бессоницы — забыть о ней, засыпая. Кто-кто, а уж Хаус-то прекрасно знает, что такое бессоница. Сколько раз ему случалось, измучавшись в своей постели в чистой, тихой и проветренной комнате, вдруг мёртво вырубиться за кухонным столом или перед телевизором в совершенно неурочное время — просто потому, что и не думал о сне. Пусть и Уилсон сейчас не думает — просто заснёт. И он, словно забывшись, оставляет ладонь машинально поглаживать затылок Уилсона, а сам негромко, монотонно заговаривает с ним:
 - Раньше нравился этот отстой... Я про кино... Лень выключать — вставать надо. Пусть себе бормочет, о'кей? Я просто хочу тебе рассказать... о твоём подарке... о больнице... Там сейчас кое-что по-другому... Просто послушай. Я пока не требую от тебя никаких решений, никаких действий — у нас ещё будет время всё обсудить.
 И он, действительно, рассказывает о расширении онкологии, об амбулаторном отделении, которое теперь переименовано в «блиц-диагностическое», о том, что то, к чему они стремились — узость профиля, именно диагностическая больница — теперь, под эгидой учебного госпиталя «Принстон-Плейнсборо» снова становится реальной возможностью.
 - И, знаешь, иногда я вдруг ловлю себя на том, что мне начинает казаться, будто последних лет просто не было — ни тюрьмы, ни твоего рака, ни смерти Формана. Будто я заснул на работе в своём кресле — помнишь моё кресло? - и мне приснился не слишком страшный, но беспокойный и безнадёжный сон, а сейчас войдёт Кадди и будет на меня орать за какую-нибудь очередную рискованную процедуру, которую я провёл без её «высочайшего соизволения» - орать, кстати, совершенно напрасно, потому она мне позволила бы и голову на задницу пациенту пересадить, сочини я ей какой-нибудь убойный обоснуй... Всегда была ко мне неравнодушна. И медицина тут не при чём...
 Он уже говорит больше сам с собой, чем с засыпающим Уилсоном, и ловит себя на том, что ему нужно проговорить это вслух, чтобы кое-что, бывшее смутным пока, на грани подсознания, оформилось в конкретную мысль: ему не просто нужна клиника «Двадцать Девятое Февраля» - она стала практически смыслом его существования. И он хочет видеть её такой, какой она рисовалась ему в воображении — с белой доской, исписанной цветными маркерами, с сексуальной фурией-начальницей, влетающей в его кабинет, чтобы разнести-наказать-приструнить - и... снова отдать решение в его руки, с его находчивой, строптивой, сплочённой командой врачей-авантюристов - блестящих врачей, лучших из лучших, умеющих мыслить нестандартно, а действовать решительно. И с Уилсоном, с которым можно беззаботно посплетничать, столкнувшись в больничной кафешке и воруя у него картошку-фри прямо пальцами с тарелки, можно устроить «войнушку» или игру-головоломку, а можно поговорить серьёзно и почти откровенно. И только так, а иначе это будет пародия на мечту, словно вместо новенького велосипеда ему подсунули в подарок учебник арифметики.
 - Не всегда получаешь то, чего хочешь, - почему-то вместо Уилсона с ним говорит Эмбер Волакис, вдруг оказавшаяся у стола в своём длинном красном шарфе, свисающем до самого пола - говорит без насмешки, даже сочувственно...
 - Послушай, Беспощадная Стерва, ну, тебя же больше нет — ты оставишь меня в покое?
 - Меня больше нет. Формана нет. И Уилсона не будет. Ты снова и снова строишь свой мир, складывая стеклянные кубики, и кто-то в очередной раз запускает в хрупкую постройку кирпичом. Кто, ты думаешь? Бог? А удобно было бы всё свалить на этого парня, будь он реален...
 Он просыпается, только по пробуждению сознавая, что заснул. В комнате темно, но не совсем — лунный свет, бледный и призрачный - рисует оконные квадраты прямо по спящим в комнате людям, делая и кожу, и одежду зеленоватыми. Зеленоватый Уилсон непривычно вытянулся на спине на оставшемся ему клочке дивана, запрокинув голову назад. И он не дышит...
 Волна панического страха прокатывается от макушки до пяток Хауса, он быстро протягивает руку, но тут Уилсон, всхрапнув, снова начинает дышать. Просто синдром ночного апноэ. Он и раньше этим страдал. С тех пор, как завелась опухоль в груди, и Хаус помнил об этом — чего же так напугался?
 - Тьфу, дурак, - говорит он шёпотом сам себе и, снова протянув руку, осторожно, стараясь не разбудить, понуждает Уилсона повернуться на бок. Потревоженный Уилсон что то невнятно и недовольно бормочет, не открывая глаз.
 - Так же лучше выспишься, - шепчет Хаус, - ну, всё-всё, спи...

 - У тебя часто бессоница? - спрашивает он утром, когда посвежевший Уилсон собирает лезвием бритвы мыльную пену со щёк.
 - Ну... да. Я обычно плохо сплю... Как ты узнал?
 - Я же читал твой дневник, гений. Трудно заснуть или рано просыпаешься?
 - Трудно заснуть. Просыпаюсь часто — раздражает буквально всё: кран подтекает, сосед кашлянул, автомобиль проехал. А потом не могу уснуть подолгу — иногда часами.
 - Ты много думаешь о смерти?
 Уилсон вздрагивает и тут же шипит сквозь зубы от боли.
 - Порезался?
 - Умеешь же ты... под руку... Там, в шкафчике, кровеостанавливающие салфетки — дай, пожалуйста.
 Хаус открывает шкафчик, выдёргивает салфетку из упаковки, но Уилсону не отдаёт, а сам прижимает к его щеке, перемазанной быстро розовеющей от крови пеной, к кровоточащему порезу. Прикосновение болезненно, и Уилсон снова шипит сквозь зубы, но ему нравится, что Хаус не дал ему салфетку в руки, а прижимает к порезу своей рукой. В этом чувствуется неравнодушие. А для Уилсона всегда мало знать — ему надо именно чувствовать.
 - Знаешь, Уилсон, безопасные станки уже изобрели.
 - Спасибо, я в курсе. Вот только они оставляют щетину вроде твоей. Мне это не подходит.
 - Да? А когда мы совершали приснопамятный круиз на байках, подходило. И когда ты в последний раз навестил нас в Принстоне, подходило.
 Уилсон улыбается одними глазами:
 - Можно, я пока просто промолчу?
 - Можно, - великодушно позволяет Хаус. - Всё. Кровь остановилась. Можешь продолжать наводить красоту. Кстати, рождественские каникулы такие недолгие, - как бы между прочим говорит он. - Через два дня мне нужно возвращаться в Принстон. Ты со мной поедешь? Что... снова порезался?
 Бритва вдруг летит в раковину, разбрызгивая капли пены, и Уилсон, резко повернувшись к нему, почти кричит:
 - Зачем? Зачем ты это делаешь? Ведь я поверил тебе! Поверил! Я был готов на что угодно — химию, рентген, вскрытие, чёрт тебя побери! Но ты снова играешь со мной, и я теперь вообще уже не понимаю, когда ты врёшь — может быть, как раз тогда, когда говоришь, что я нужен тебе, что ты любишь меня!
 Он выдыхается и замолкает. и между ними повисает пауза безмолвного сражения взглядов.
 «Какие у него глаза... - отстранённо, словно со стороны, думает Хаус. - Просто гремучая смесь: боль, страх, надежда, неуверенность, обида, вина...»
 Как же он с этим живёт, и что тут удивляться бессонице? И — с ним нельзя, действительно, нельзя фальшивить. Почему он этого не понял раньше, ещё в первый месяц, когда влез в их сложившийся тандем третьим действующим лицом рак вилочковой железы? Фальшивое наплевательское бахвальство с этой двойной химией. когда Уилсон чуть не умер, фальшивое раздолбайство, когда безумствовал Кайл Кэллоуэй, и фальшивая же готовность следовать его безумствам, фальшивая, разыгранная по сценарию «благодарность» случайных людей в кафетерии, фальшивая, спровоцированная ностальгия и «долг дружбы», фальшивое равнодушие, фальшивая его, Хауса, смерть. Он всё время играл кукловода. И почувствовал досаду и злость, чуть ли не презрение, когда Уилсон разорвал нити под первым предлогом. А досадовать-то следовало не на Уилсона.
 - А чего бы ради я тогда вообще всё это затеял? - устало спрашивает Хаус.
 - Откуда мне знать? Может быть, из любви к искусству, может быть, потворствуя амбициям... Хаус, прошу тебя! Хаус, хоть однажды перестань играть и притворяться — скажи то, что ты думаешь! - он почти умоляет. Но ведь он хочет не правды, а подтверждения своим надеждам. А это снова будет фальшивка.
- Что я думаю? Ладно. Сейчас скажу совершенно честно: я устал от тебя, Джеймс. Устал до изнеможения . Если бы не реальная смерть, стоящая у тебя за плечами последнее время, давно бы плюнул и бросил. Но есть вещи, которые, упустив, уже не поправишь, и я лезу на этот кактус, как идиот, снова и снова. Всё бы отдал, освободи меня кто от этого ярма. Ты мне сказал: «Прости», и не успело смолкнуть эхо, всё начал снова. Я не буду тебя больше ни к чему подталкивать, Джеймс. Я тебе обещаю: больше никаких манипуляций. Но я не вру. Я тебя люблю, о`кей? И ты мне нужен.

Уилсон, отвернувшись, мокрой ладонью стирает брызги розового от крови бритвенного крема с зеркала. И молчит. Молчит очень долго, упорно продолжая бессмысленное действие, от которого зеркалу не становится лучше. Наконец, говорит, не оборачиваясь — хрипло и стеснённо, словно его впервые выгнали выступать на сцену, а он едва может вспомнить слова роли:
- О`кей, Хаус, я понял... Я же... Нет, ты не знаешь, я не скажу тебе... Просто не дави на меня, хорошо? Я буду самой храброй и жизнерадостной пандой во всём бамбуковом лесу. Обещаю. Только... не бросай меня больше одного... никогда... - его голос дрожит и срывается, и «никогда» он договаривает уже еле слышным шёпотом.
- Ну, ты и идиот! - со вздохом качает головой Хаус. - Кто тебя, интересно, бросал? Ну, ты и... слушай, да ладно тебе!
- Я всегда плохо переносил одиночество, знаешь... - Уилсон улыбается той самой улыбкой, от которой у Хауса так щемит сердце и хочется крепко прижать к груди этого, действительно, идиота, который сам себе враг, и никому — а особенно смерти — ни за что не отдавать его.
- Никто тебя не заставляет быть одиноким, - говорит он ворчливо. - Ты просто обожаешь сам себя мучать, Уилсон. Ты - мазохист гонорис кауза.
- Я играю на опережение — только и всего.
- Это как? Валишься в нокаут до удара?
Снова пронзительная улыбка:
- Вроде того... Хаус, а вот умоюсь я в одиночестве, ладно?
Хаус, покладисто кивнув, возвращается в комнату и, словно испытывая зуд,  снова открывает на экране ноутбука сохранённые файлы томограмм. Какая-то неоформившаяся мысль не даёт ему покоя. Он помнит, что его ещё во время первого просмотра что-то зацепило краем, и пытается снова вернуться к тому состоянию, поймать эту ускользающую мысль, оформить её. Он чувствует, что она важная, но даже со знаком определиться не может — плюс или минус. Что-то хорошее? Плохое? Совсем безнадёжное? Он вспоминает чувство, близкое к ужасу, охватившее его, когда он в первый раз сам взглянул на экран монитора в аппаратной сканера — через неделю после ударной химиотерапии толком не апробированным препаратом. Потому что ждал он тогда совсем другого: улучшения, в худшем случае, отсутствия динамики — ведь неделя всего прошла, и Уилсон, так тяжело перенёсший истязательства «химии», заслужил хоть осколок надежды, а сканер — холодный и бездушный — взял и треснул его мордой об стол. Хорошо хоть, что Джеймс всё понял тогда по его молчанию, по выражению лица — не понадобилось слов, потому что сказать он мог только: «Теперь ты, точно, умираешь», а говорить это лучшему другу, который смотрит в глаза взглядом полувзрослого щенка — доверчивым и просящим — хуже двух недель без викодина. Хотя сравнивать, конечно, глупо.
Почему он сейчас вспомнил об этом. Почему мелькнуло, вычитанное ещё на первом курсе: «целью паллиативной терапии является замедление темпа роста раковой опухоли, устранение болевого синдрома и иных симптомов, вызванных онкологическим процессом настолько, насколько это будет возможно». Что он, первый раз узнал о паллиативной терапии? Зачем эта строчка вертится в голове? Что-то, удивившее его ещё тогда, много месяцев, а не пять-шесть, как предрекалось, назад... что-то такое... что-то...
Его мысль прерывает звук мотора прямо под окнами, и от досады он чуть не грохает кулаком по панели ноутбука. Хлопает дверца автомобиля, и почти тотчас же рассыпается мерзким чириканьем дверной звонок.
- Ребята, вы там? Эй! Откройте!
«Нашёл себе ребят, Оскар Уайльд!» - всё ещё не может справиться с досадой Хаус, но дверь отпирает, потому что Уилсон всё ещё в ванной — кстати, что-то он там надолго застрял.
Харт, как всегда, энергичный и жизнерадостный, вваливается, искрясь нерастаявшим снегом. Он один, без Орли. «Вот кто, уж точно, похож на щенка, - думает Хаус. - Щенка ньюфаундленда».
- Привет, - говорит он неласково. - Ты же не ко мне, я полагаю?
- Ну конечно же, я — к Джиму. Но тебя видеть тоже рад. И ещё больше обрадуюсь, если предложишь мне чашку горячего какао — промёрз, как цуцик. Там опять похолодало. Видно, и правда конец света близится — не погода, а русские горки.
- Слушай, Харт, - Хаус наклоняет голову к плечу. - Ты вообще спишь когда-нибудь, а? Мы, например, только встали. Какао, знаешь, не варили ещё.
- Хочешь, я сам сварю? - тут же предлагает Харт. - Кофе или какао — что у вас есть.
Хаус, который уже собрался обрезать его каким-нибудь убойным сарказмом, неожиданно передумывает:
- Вари. Мне кофе, а вы с Уилсоном можете наслаждаться младенческим пойлом, если вам это так нравится.
Он возвращается к двери в ванную, за которой шумно льётся вода, и говорит в щель, почти прижавшись к ней губами:
- Если ты в качестве финального аккорда нашей беседы решил вскрыть себе вены, то делай это не над полом — кровь отвратительно отмывается с плиточных швов.
- Нет нужды валять дурака, - хриплым голосом рычит в ответ Уилсон. - Со мной мой верный кольт сорок пятого калибра и две бухты пеньковой верёвки...
- … густо смазанной цветочным шампунем, девчонка, - подхватывает Хаус. - И ещё, я подозреваю, что у тебя там пара флаконов «льда», жизнерадостная Панда. В качестве гарантии жизнерадостности. Выходи, посмотри представление, как звезда голливуда будет варить тебе какао — бодрит лучше любого «мета».
Вода смолкает, а замок щёлкает. Уилсон появляется из ванной:
- К нам что, Харт с Орли пришли?
- Харт. Но без Орли. Подожди... Ты что там, плакал? - Хаус спрашивает об этом неожиданно мягко и так же мягко за подбородок приподнимает его лицо, чтобы взглянуть в глаза.
- Не фантазируй. Шампунь в глаза попал. Цветочный.
- В оба сразу?
- Нет, только в правый. Левый, очевидно, покраснел рефлекторно. А теперь если ты отпустишь мой подбородок, я пройду поздороваться с Леоном.

Хаус отпускает и, когда Уилсон уходит «здороваться с Хартом», задерживается и наскоро обшаривает шкафчик в ванной на предмет «средств для настроения». Никакого компромата не находит и тоже идёт на кухню, где и кофе, и какао уже готово и разлито по чашкам. Уилсон привычно не оказывает сопротивления, когда заказавший кофе Хаус вместо этого отпивает какао из его кружки, но непривычный Харт поднимает удивлённо брови:
- Вы всегда так делаете. Хаус?
- Как «так»?
- Берёте кружку Джима, его печенье, таскаете у него с тарелки ломтики сыра?
Хаус, только что последовательно проделавший всё это, неопределённо пожимает плечом — зачем спрашивать об очевидном?
- И после этого вы утверждаете, что вы — натурал?
- Нет и да. То есть, я — натурал, но мне не приходило в голову утверждать это.
- Забавно... Так себя ведут обычно интимно-близкие люди, любовники...
- Да? Не знал, - Хаус, протянув руку, цапает ломтик сыра с тарелки Харта. -    Не ревнуй, пра-ативный...
- Это у него просто лёгкая форма клептомании, - поясняет Уилсон. - Доктор Хаус мог бы служить ходячим пособием по психиатрии...
- … не будь это место уже прочно занято тобой, - «отбивает» Хаус.
- Так вот, я что пришёл-то... - поспешно говорит Харт, опасаясь, как бы в ходе дружеской пикировки и ему не «прилетело». - Ты ведь говорил, что хорошо катаешься на лыжах, Джеймс? Мы с частью съёмочной группы планируем пойти покататься. Честно говоря, идея и возникла-то, благодаря тебе — я пленился видом из твоего окна на гору и подбил остальных. Ну а ребята настояли на том, чтобы я и тебя пригласил. Ты им понравился.
- А что, Орли тоже собирается? - как бы между прочим, спрашивает Хаус.
- Нет, конечно, - Харт недоумённо выпячивает губы. - Что делать хромому на горной лыжне? Он отправился навестить своих детей — Минна специально привезла их на денёк повидаться. Так что передать нашим? Ты пойдёшь, Джим? Натти о тебе особо спрашивала.
- Прости, Леон, - Уилсон опускает голову. - Мне хочется побыть с Хаусом. Он всего на несколько дней приехал...
Глаза Хауса превращаются в щёлки. Он делает из слов Уилсона сразу два неутешительных вывода: во-первых, Уилсон врёт, и ему на самом деле хочется пойти, но он боится обидеть «несчастного калеку», которому «на горной лыжне» делать нечего, во-вторых, вопрос с возвращением в Принстон Уилсон для себя ещё далеко не решил, более того, склонен решить в отрицательном смысле. А как же его «не бросай меня одного»? Что, подразумевается, что теперь всю клинику «Двадцать девятое февраля» придётся в Ванкувер перетаскивать? Форменное свинство — у Чейзов малышка ещё совсем маленькая для таких радикальных перемен, и Кадди будет далековато руководить филиалом за две тысячи миль. Ох, Панда-Панда...
- Одно другому не мешает, - говорит он вслух. - Побудь со мной на горе.
Карие глаза Уилсона светлеют от лёгкого экзофтальма:
- Ты хочешь пойти кататься на лыжах? - он явно не верит своим ушам.
- Ха-ха-ха, - ледяным голосом говорит Хаус. - Не издевайся над инвалидом. Где мне кататься! Но я хочу посмотреть, как ты зароешься носом в сугроб — это мне можно?
- Ну и отлично. Я за вами заеду, - Харт, уладивший вопрос, стремительно допивает какао, практически опрокидывая чашку себе на нос, со стуком ставит её на стол и встаёт. - Я буду в половине третьего. Будьте готовы, о`кей?
-  О`кей-о`кей, будем, - Хаус скоренько выпроваживает его, чуть не выталкивает, после чего возвращается к Уилсону, так и не притронувшемуся к завтраку.
- Послушай, - Уилсон кусает губы в замешательстве. - Если ты это из-за меня... Тебе будет трудно лезть в гору, Грэг.
«Грэг» - это не просто так, это Уилсона, похоже, зацепило.
- Ничего, залезу ради удовольствия посмотреть, как Харта передёргивает, едва ты заговариваешь с этой Натти Блэйк.
Уилсон кривовато улыбается и вдруг спрашивает:
- За что ты не любишь Харта?
- За то, что ты его любишь, - ответ срывается прежде, чем Хаус успевает подумать, стоит ли вообще отвечать.
- Так это что, ревность? Кстати, ты знаешь, что ревность — извращённое чувство собственности? Подспудное желание рабовладения.
- Ну почему подспудное? Я совершенно осознанно не прочь обзавестись парой вышколенных рабов. Или, ещё лучше, рабынь. А от твоего Харта за версту разит бисексуальностью, даже если он у тебя в жизни ни ломтика сыра не стянул. Наверное, бережёт силы, чтобы в удобный момент стянуть с тебя сразу всё. Так что я просто обязан быть при тебе на этой лыжной прогулке, моя наивная девочка. За дуэнью.
И снова улыбка Уилсона режет его по живому.
- Забавно, - говорит Уилсон, хотя по улыбке видно, что ему уж никак не забавно. - И ты, и Орли воспринимаете меня в отношениях с Хартом только как объект его сексуальных домогательств. Что, как человек, я уже никому не могу нравиться?
- Харту? Нет, - безапелляционно отрезает Хаус.
- Ну, а почему... так категорично?
- Потому что...панды плохо сочетаются с техасскими прериями. Там нет бамбука. Ты для него экзот — в актёрской среде таких не попадается. Они публичные, они, как шлюхи, торгуют собой и должны предлагать товар лицом, а ты — тёмный, скрытный, нелепый... особь другого вида.
- Может, ему как раз это и интересно?
- Ему — нет.
Но Уилсон качает головой с непонятной улыбкой:
- Ну, ты его просто плохо знаешь. Он только кажется этаким повесой, мачо и поп-арт-мэном.
- Я не хочу узнавать его лучше... Уилсон, я собираюсь, пока ещё есть время, подумать над твоими снимками. Мне кажется, я что-то упускаю. Ты можешь болтать о чём угодно, даже о достоинствах Харта, если хочешь, но не требуй ответов, идёт? Я умею быть приятным собеседником ровно до тех пор, пока меня не вынуждают беседовать, после чего я становлюсь ужасным собеседником — не забывай об этом... Стой! - вдруг хмурится он. - А почему ты не ешь? Ты собираешься кататься на лыжах и при этом ничего не ешь. Это неразумно. Вчера у тебя был аппетит... Ты всё-таки что-то принял, наркоман проклятый?
- От наркомана слышу, - фыркает Уилсон, делает себе бутерброд и принимается жевать — просто, чтобы успокоить Хауса. Ему неспокойно и тревожно, он боится, что Хаус выкинет какую-нибудь штуку из своего богатейшего арсенала, но он ловит себя на том, что рад этому — похоже, покоем он сыт по горло.

Про раздумья над снимками Хаус говорит нарочно — во-первых, чтобы дать Уилсону понять, что он заботится о его, Уилсона, здоровье. Во-вторых, чтобы намекнуть, что положение небезнадёжно, хотя, похоже, это не так, в-третьих, чтобы Уилсон заткнулся и не лез с разговорами или, хотя бы, с вопросами. Раздумывать нечего — опухоль видна отчётливо, перспективы прозрачны, как стекло, а ловить то, что уже однажды ускользнуло — так же бесполезно, как пытаться разглядеть туманные пятна на периферии зрения.
Вместо этого Хаус думает о горных лыжах. Вспоминает. Он был когда-то неплохим лыжником — вообще неплохим спортсменом-любителем, способным достичь твёрдой «троечки» во всём, за что ни брался — будь то гольф, лакросс, велосипед или горные лыжи. Ему нравилось выжимать из собственного тела всё, что оно может дать, и даже чуточку больше, и то, что он серьёзно ничем не увлёкся, стоило, пожалуй, списать на непостоянство, а не на лень. Инфаркт квадрицепса поставил ему серьёзную подножку, оставив только марафонскую ходьбу на трёх ногах. Иногда, на чистой злости, он развивал в этом параолимпийском виде спорта такую скорость, что не столь длинноногий Уилсон едва поспевал за ним, но платить приходилось болью. И недёшево. К тому же, спринтерский рывок удавался только по непересечённой местности, вроде прямого больничного коридора. Единственная ступенька, малейший подъём становились непреодолимым препятствием. Нога могла худо-бедно служить подпоркой — как рычаг, она сдавалась подло и сразу, и тогда с быстрого шага Хаус в лучшем случае успевал ухватиться за плечо того же Уилсона и повиснуть на нём, в худшем — летел на пол, чертыхаясь вслух и скуля от боли про себя.
Но лыжи были до инфаркта, и впечатление осталось в памяти, не замутнённое ни болью, ни викодином. Искры осыпанного солнцем снега, лёгкие облачка пара у губ. Горячий кофе в термосе. Гора с небольшим трамплином в конце. Вполне такая себе серьёзная гора. Их шестеро — три семейные пары. Он и Стейси, Уилсон и Бонни, Майкл и Лидия Дреддвуды. Майкл и Лидия — классные лыжники, они вне конкуренции. Остальные тоже не новички и уже прыгали с таких же небольших трамплинов, но не на этой горе. Уилсон заметно робеет, но хочет скатиться первым, чтобы впечатлить Лидию Дрейдвуд — у них короткий тайный роман, и Хаус и Стейси в курсе, а Майкл и Бонни, разумеется, нет. Стейси подначивает Уилсона, хотя сама боится за него. Хаус, опустившись на колено, проверяет у него крепления лыж — отстегнутся ли с положенной лёгкостью в случае падения.
- Ладно, я первый, - в который уже раз неуверенно говорит Уилсон. - Так и быть, проложу вам дорожку.
- Валяй, - легко и свысока соглашается Майкл. - Я — последним. Подотру за вами лужицы.
- Всё в порядке, Джей-Даблью, - говорит Хаус, выпрямляясь. - Тебе страшно? Не забудь взять носки на себя, когда оторвёшься, не то зароешься в сугроб и переломаешь и лыжи, и ноги.
- Ну, я на память не очень-то надеюсь. Подожди, запишу в книжечку.
- Чем дольше медлишь, тем труднее решиться, - назидательно говорит Дреддвуд. - Давай, пошёл!
С Уилсоном так и надо — окрик парализует его волю, и он послушно ухает вниз и летит по склону, набирая скорость, пригнувшись, удерживая мышцами голеней нарастающую вибрацию. Он добился, чего хотел — Лидия впечатлена.
Хаус смотрит с тревогой на маленькую фигурку, подлетающую к трамплину — на фоне белизны снега Уилсон в своей серой куртке кажется очень незначительным, провидению ничего не стоит сейчас просто сдуть эту фигурку с ладони. Но тут он взмывает и летит — пусть всего несколько метров, но это полёт, и Хаус чувствует непреодолимую зависть и жажду этого же — вибрации набирающих скорость лыж, воздуха по щекам, внезапно обретающего плоть и — крыльев. И он отталкивается и летит вниз, пока ещё касаясь склона, но уже чувствует крылья за спиной и знает, что они понесут его. И он взлетает, не забыв, кстати, потянуть на себя носки, и приземляется плавно, чисто, и делает красивый полукруг, и... Уилсон набрасывается на него чуть ли не с кулаками: «С ума сошёл! А интервал? Да я, блин, еле увернулся, псих ненормальный!»  И уже оба «еле уворачиваются» от пронзительно визжащей и хохочущей Стейси...
- Хаус, - Уилсон никогда не трясёт за плечо и не хлопает по нему, а просто кладёт руку, лишь едва намечая движение пальцев, и ждёт, пока он проснётся. Это его, Уилсона, коронный способ будить, если, конечно, он не зол и не слишком «взведён» по какому-нибудь щедро предоставленному Хаусом поводу. В таких случаях он разнообразнее и изобретательнее на средства пробуждения — от поднесённого к уху будильника до брошенной сверху на одеяло кошки.
Но сейчас это просто прикосновение, и Хаус открывает глаза, всё ещё продолжая слышать смех Стейси.
- Ты слюни распустил, - говорит Уилсон с улыбкой, не убирая руки. - так сладко спишь, что жалко было будить. Но уже вот-вот Харт заедет. Послушай, ты точно уверен, что нам стоит идти туда?
- Я сейчас во сне катался на лыжах. - говорит Хаус мечтательно и потягивается. Но тут его боль тоже просыпается и вспоминает, что голодна, и его лицо искажается. Он расслабился, не успел сгрупироваться, и Уилсон видит его боль, как на диапозитиве.
- Хаус, - Уилсон трогает лицо, а это верный знак, что он хочет о чём-то спросить или сказать таком, что может Хаусу не понравиться, задеть его. - Наверное странно, что я спрашиваю об этом только сейчас, после стольких лет, но... Бывает такое, что ты совсем не чувствуешь боли?
Хаус внимательно смотрит на него:
- Да, забавно, что тебя это вдруг заинтересовало...
- Просто ответь, - кротко просит Уилсон.
- Бывает, Джей-Даблью. Редко. Недолго. В тепле и покое.
- Хорошо, - успокоенно говорит Уилсон. - Я боялся, что ты вообще не помнишь, как это можно, не испытывать боль. Вдруг подумалось... - он поджимает губы и качает головой.
И в тот же миг под окном раздаётся автомобильный гудок.

- Вы хотите кататься на лыжах? - Кэт даже не пытается скрыть удивления. На ней красная парка и белый свитер, и выглядит она во всём этом, надо заметить, довольно приятно.
- Да, и ещё хочу, чтобы Памела Андерсон сделала мне тайский массаж, - грубо отрезает Хаус, плюхаясь на заднее сидение одной из двух шикарных машин съёмочной группы — так, что прижатый им к дверце Джесс издаёт слабый протестующий писк.
- Можно к вам на коленки? - не отстаёт Кэт. Она явно намеренно и бесцеремонно «цепляет» его, и Хаус начинает всерьёз жалеть, что поехал.
- У меня нога болит, - говорит он резко, - так что сначала похудей на десяток килограммов, а уже потом можешь приземляться.
К его удивлению, Кэт, которую он рассчитывал если не обидеть, так хоть задеть, весело смеётся, а потом предлагает:
- Натти худее на двенадцать килограммов. Возьмите её. А я, так уж и быть, к Уилсону плюхнусь.
Только теперь он соображает, что Кэт говорит серьёзно — с ним и Уилсоном их тринадцать человек, и кого-то из девушек придётся сажать на колени, если они хотят поместиться.
- Уилсон сядет вперёд, - безапелляционно заявляет, повернувшись с водительского места Харт. - Садись к Георгису. Он в первой машине.
За рулём первой машины — чернокожий Крейфиш в пижонскоим лыжном костюме, рядом с ним — Гаррисон, сзади — горбоносый смуглый Георгис, маленький звукооператор Джон и хмурый тип в очках с пышногрудой девицей на коленях. Рядом с Хаусом, стеснённо улыбаясь, усаживается темноволосая красавица, кутаясь в вязаное пончо.
- Вот вас бы я посадил на колени без проблем, - говорит Хаус, оценивающим взглядом прохаживаясь по изгибам гибкого тела женщины.
- За отдельную плату, - спокойно говорит женщина. - Мягкое сидение приятнее ваших худых коленок, доктор Хаус. - и не пытайтесь здесь никого шокировать. Скорее уж мы вас в краску вгоним — здесь люди искушённые.
- Лайза Рубинштейн. - представляет красавицу Кэт. - Вам её точно в краску не вогнать, до кино она была стриптиз-танцовщицей. - Ладно, я пойду к Георгису, но Натти - к вам, Джона она просто раздавит.
Наконец, все усаживаются — Натти на левом, здоровом, колене Хауса и правом — Джесса. Харт трогает с места, и почти тотчас Рубинштейн кладёт ладонь на другое бедро Хауса, прямо на шрам, и он вздрагивает, словно она ударила его током, но отстраниться некуда. А просто сбросить её руку он почему-то не может. У неё горячая ладонь, очень горячая — чувствуется через плотную ткань джинсов.
- Неподходящая одежда для лыж, - говорит она, медленно проводя по его бедру до колена и обратно - Вам придётся стоять, и вы озябнете. Мне кажется, вы плохо переносите холод, и у вас разболится нога. Не смотрите на меня так — я знаю о вашем ноцицептивно-нейропатическом синдроме, - она выговаривает сложный медицинский термин без видимого труда. - Орли рассказал мне. У него то же самое, да? И вам пришлось его лечить, словно отразиться в зеркале... Врач-калека — это и хорошо, и плохо. С одной стороны, тот, кто не может вылечить сам себя, едва ли вылечит другого, с другой — вы знаете о боли не понаслышке и не из учебников.
- Уберите руку, - наконец, сдавленным голосом просит он, и сидящий впереди Уилсон встревоженно полуоборачивается на непривычные нотки в его голосе.
- А у вас эрекция, - спокойно говорит Лайза, продолжая поглаживать его бедро всё в том же неторопливом темпе. - Непохоже, чтобы вам так уж не нравилось...
Натти тихо фыркает Джессу в волосы.
- Останови, - вдруг резко говорит Уилсон, и Харт от неожиданности слишком резко нажимает на тормоз. Их бросает вперёд, и рука Лайзы соскальзывает с колена Хауса.
- Ты сволочь, Леон, - Уилсон покрывается красными пятнами, словно у него крапивница. - Ты — любимчик у своих, да? Любишь ставить пьесы, и все соглашаются играть? Я никуда не еду. Открой дверь!
Он дёргает ручку, но Леон быстрым нажатием кнопки блокирует замок, и дверь не открывается.
- Открой! - орёт Уилсон. - Не то я её вышибу!

- Тебе не удастся, - спокойно отвечает Харт. - Здесь всё очень прочное... скажи, что ты чувствуешь? Хочешь меня ударить?
- Уилсон... - тихо окликает сзади Хаус. - Всё в порядке, успокойся.
- Успокойся?! - Уилсон резко перекручивает себя, поворачиваясь назад, чтобы оказаться с Хаусом глаза-в-глаза. - По-твоему, они нормально ведут себя? По-твоему, это не издевательство? Они же нашли себе забаву в твоём лице! Зачем ты терпишь? Пойдём! Пойдём отсюда! Открой дверь, Харт!
- Леон... - говорит Хаус, всё так же тихо. - Вы зря стараетесь. Спровоцировать порыв довольно легко, но жить на порыве больше дня невозможно. Никто не смог бы. Успокойтесь, не жмите масло — у нас всё хорошо. Не обязательно в голос кричать о любви, чтобы её чувствовать. Последние годы нам приходилось не очень-то легко, и вы видели именно это, но у нас есть больше, чем вы видели. Я вас прошу, хоть вы и человек действия, не вмешивайтесь. Просто не пытайтесь ничего исправлять и улаживать.
Уилсон смотрит на Хауса, не поднимающего глаз, широко раскрыв свои собственные. Он не может узнать прежнего Хауса в этом усталом, рассудительном, мудром человеке. Что заставило его так переменится? Неужели дело в нём, в Уилсоне? В его раке? В его бегстве? Это он так вымотал человека, который ему дороже всего на свете? Он чувствует песок в глазах и вынужден отвернуться, мельком заметив, что и все в машине смущены.
- Простите, - тихо говорит Натти, снова отворачивая лицо и зарывая его в шевелюре Джесса. Обстановку разряжает Рубинштейн.
- Вот видишь, Харт, - говорит она хрипловатым низким голосом, - какой ты, оказывается, хреновый психолог... Хаус, Уилсон, простите нас, пожалуйста — это всё Леон. Возомнил себя, понимаешь, знатоком человеческих душ, задумал целое представление, попросил нас подыграть, а мы, как дураки, повелись. Ну да с ним всегда так... Послушайте, он вас отвезёт домой, если хотите, но можете, в самом деле, подняться с нами в гору. Вам, конечно, на лыжах не покататься, Хаус, но, может, просто подышите воздухом? Сегодня не холодно...
- Подождите... - всё ещё не может понять Уилсон. - Так вы все...
- Пытались манипулировать вашими чувствами, Джим, - невозмутимо говорит Харт. - Так домой или в гору?
- Хаус? - Уилсон снова перекручивает себя, поворачиваясь. - Я не понимаю...
- Не надо ничего понимать, Джей-Даблью. Всё нормально. Инцидент исчерпан на корню — меня никто не обижает. Поедем.
- Домой?
- Да нет, почему... Ты же хотел покататься на лыжах. Поедем дальше.
- Твоя нога...
- Не должна управлять моей жизнью А тем более твоей. Поезжайте, Харт.
Харт послушно прибавляет газу.
- Спасибо за попытку, - говорит ему в спину Хаус.
Не отрывая взгляда от дороги, Леон опускает голову в медленном кивке.

До начала подъёмника машине не подобраться. Небольшой павильон лыжного проката выкрашен в яркие цвета, и Уилсона там знают — приветливо здороваются:
- Давно вас не было, доктор Уилсон.
- Ленился, Сэм. Я сам выберу, хорошо?
Он придирчиво выбирает лыжи. Джесс, Натти и Лайза — тоже, и Хаус отходит пока что в сторону, наблюдая, как паркуется вторая машина. Откуда тотчас колобком выкатывается неугомонная Кэт:
- Взять для вас салазки, доктор Хаус?
- Кэт, - негромко окликает её всё ещё не отошедший от машины Харт. - Снято. Достаточно...
- В смысле?
- Хватит. Представление окончено.
- О... - только и говорит она, широко раскрывая глаза. - Ну, тогда и мы за лыжами, да?
Все, кроме Крейфиша, уходят выбирать лыжи. А Харт подходит к Хаусу и независимо останавливается у него за плечом.
- А вы быстро сориентировались, как подстроиться, - говорит он, помедлив. - Думаете, это может помочь?
- Я Уилсона не первый год знаю, и знаю, чем его пронять. Для него чувство вины — самый надёжный крючок, практически безотказно. Но, с другой стороны, я сказал правду — на порыве долго не продержишься. У него не просто депрессия, как побочный исход медикаментозной терапии. Мне кажется, у него стоит какой-то внутренний запрет, барьер на возвращение в Принстон. Как будто там его поджидает его боль. Его смерть. Таблетки я отменил. А вот растущей опухоли отменить не могу... И зачем я обсуждаю это с вами, Харт?
Харт пожимает плечами:
- Мне не всё равно...
- А это, кстати, странно. Не могу понять, что вы в нём нашли, и ещё меньше, что он нашёл в вас.
- А вы что в нём нашли? - без нажима переспрашивает Харт.
- Он мой лучший друг.
- Но он же не всегда был вашим лучшим другом. Думаю, сначала вы всё-таки что-то в нём нашли, а уж потом постарались сделать из него своего лучшего друга, согласно тому шаблону, который на этот случай хранился в вашем воображении. А знаете, что мне по-настоящему интересно? Этот шаблон. Как это, интересно, Джим умудряется доминировать в вашей паре, всё время оставаясь на вторых ролях.
- Он не доминирует.
- Он доминирует. И лучшее доказательство тому — то, что вы сейчас с больной ногой потащитесь в гору безо всякой цели, потому что на лыжах кататься вы ведь не можете... И только из-за того, что Уилсону захотелось пару раз скатиться по склону. Он получает от вас то, что хочет. Любая просьба выполняется, любое сумасбродство поддерживается, любая гадость прощается. Честно говоря, не могу представить, что бы он мог такого сотворить, чтобы вы его не простили. И то, что вы пытаетесь компенсировать всё это мелкими подначками, подколками и кражей какао говорит о том, что такое положение дел вам... неорганично. Но и переменить вы ничего не пытаетесь. Значит, он по-настоящему хорош, раз вы идёте на такие большие жертвы. Вот это меня в нём и привлекает. Это, как зуд. Загадка... нет, сначала-то я реально считал вас гомиками, и всё объяснялось просто. Но нет, при ближайшем рассмотрении — нет. Может быть, дело и не в нём а в вас? Может быть, вы реализуете на нём свой потенциал сострадания, просто избрав случайный объект методом тыка? Слушайте, а вы уверены, что и он готов жертвовать для вас чем-нибудь хоть ненамного серьёзнее глотка какао?
Хаус прикрывает глаза.
- Вы мне надоели со своей болтовнёй, Харт...
«Конечно, я уверен... Нужно только дождаться високосного года, тумана и дождя...»
- Но есть ещё вариант, - не обращая внимания на его реплику, продолжает Харт. - Возможно, вы так податливы, потому что он... Вы, кстати, видели его снимки? Я знаю, что они есть, и знаю, что там всё не слишком хорошо. А вы их уже видели?
Хаус наклоняет голову утвердительно.
- Ну, и... насколько всё...?
- ...не слишком хорошо? Не слишком... Рецидив опухоли, и я не знаю, что это — продолженный рост доброкачественной тератомы или рак. Но расположение иноперабельное. Это место очень опасно трогать — сердце может встать. Потом, у него там полно рубцовой ткани — когда вводили трансплант, сосуды пересекали и сшивали, синус практически в броне. К тому же, не исключено, что на открытой груди картина будет ещё хуже, чем на КТ. Честно говоря, я не знаю хирурга такого уровня, которому мог бы безбоязненно отдать это в руки.
- А если не оперировать, сколько... сколько он ещё...
- Зависит от темпа роста. Не меньше трёх месяцев, но и не больше года.
- Вот же... скотство! - с чувством говорит Харт.

Некоторое время они молчат, только Харт, глубоко задумавшись, машинально продолжает похлопывать перчаткой о перчатку.
- Кто вам сливает информацию из Принстона? - неожиданно спрашивает Хаус. - Вы не могли бы знать о нас с Уилсоном того, что знаете, без постоянного источника информации... Кадди? Промолчите или подтвердите.
Харт не успевает ответить — с зачехлёнными почему-то лыжами и лыжными палками в руках к ним подходит Уилсон. За спиной у него рюкзак, а вид виноватый — впрочем, это для него довольно обычно, и Хауса скорее успокаивает, чем тревожит.
- Послушай, ты, действительно, уверен, что тебе это надо, Хаус? - тихо спрашивает он, когда Харт тоже отправляется за лыжами. - Здесь довольно круто. У тебя хватит сил добраться до подъёмника? Может быть, мы всё-таки вернёмся?
- После того, как ты уже взял лыжи? - Он чувствует нарастающее раздражение, и, хуже того, не может сдержаться, чтобы не продемонстрировать его Уилсону. - Никогда не стоит задавать вопросы просто из вежливости, Уилсон, - назидательно говорит он. - Потому что ответить тебе могут совсем не так, как ты хочешь...
- Подожди... - глаза Уилсона темнеют. - Так ты только из-за меня, из-за того, что тебе показалось, будто я не проживу без этих лыж? Или, того хуже, тебе показалось, будто я не проживу без Харта? Я, честно говоря, подумал, что шутка про дуэнью была шуткой...
- Давай сюда палки, - резковато перебивает Хаус. - И отнеси наверх мою трость. Хоть ты и доминанта в нашей паре, от почётной обязанности нести   поноску тебе не отвертеться. Она тяжёлая, кстати. Бери зубами посередине.
- Что тебе сказал Харт? - Уилсон живо соображает, откуда ветер.
- Сказал, что во время секса рот лучше держать закрытым. А до и после — тем более.
- Знаешь... Он вообще-то неплохо ко мне относится...
- Неплохо. Примерно, как я в детстве к рыбкам в аквариуме. У меня были гуппи, я подсадил к ним меченосца и с интересом наблюдал, как он их гоняет и отрывает хвосты.
- Да ты живодёр, оказывается...
- Не знал?
- И вообще забавная аллегория. Мне, конечно, отводится роль гуппи?
- Харт считает, что меченосца.
- То есть, это ты без хвоста?
- Харт считает, что... ладно давай палки!
Уилсон протягивает ему лыжные палки и забирает трость. Причём шутливо подносит её к губам, имитируя поцелуй, словно ему вручили именную шпагу. И только когда Хаус уже делает пару шагов по склону, спрашивает ему в спину — наполовину риторически:
- А почему тебе вообще интересно, что считает Харт?

С опорой сразу на две палки подниматься в гору немного легче. К тому же Хауса отвлекает от боли в ноге назойливая мысль о том, зачем он вообще карабкается в эту чёртову гору, если всё равно не сможет скатиться с неё на лыжах? Просто постоять наверху, глядя, как катаются другие, а потом повернуться и спуститься вниз, что не намного легче, чем подняться? Неужели Харт прав, и он готов потакать Уилсону абсолютно во всём? Или дело не только в Уилсоне? Почему ему приснился трамплин? Почему ему снова не даёт покоя КТ Уилсона? При чём здесь паллиативная терапия? Может быть, опухоль надо лечить, а не удалять? Но разве Уилсон и так не получал цитостатическую терапию? Иммунодепрессанты подавляют тканевой иммунитет, для борьбы с опухолью нужен тканевой иммунитет. И если он снижен из-за иммунодепрессантов, цитостатиков должно быть больше, но если цитостатиков больше, начинает страдать собственная ткань — в первую очередь активно делящаяся. Семенники, эндотелиальная выстилка и та же имунная система. То есть опять-таки, тканевой иммунитет. А если тканевой иммунитет и так страдает, зачем его искусственно добивать иммуномодуляторами? Он же занимался этими исследованиями всё лето. На фоне высоких доз цитостатиков, тканевой иммунитет падает, и это замкнутый круг, вырваться из которого можно только так, как это сделал он сейчас с Уилсоном — отменив всё сразу. Но есть и ещё кое-что: рак сам по себе запускает паранеопластический процесс, и трансплант может оказаться, как в выигрыше, так и в проигрыше, смотря по тому, насколько он родственен по строению рецепторам первоначальной опухоли. А первоначальная опухоль у нас тимома. Лимфоидная ткань... Лимфоидная ткань есть везде. Перелом ключицы мог послужить пусковым механизмом не только околоключичного лимфоаденита...
- Уилсон, у тебя доброкачественный лимфоаденит. - с воодушевлением говорит он, дождавшись, пока Уилсон, нарочно держащийся сзади, догонит его. - Просто лимфоузлы коронарного синуса отреагировали на... - и замолкает под очень специфичным взглядом Уилсона — взглядом «бедный мой мальчик вот-вот поймёт одну ужасную истину».
- Ты... уже думал? - тихо спрашивает он, задохнувшись от этого взгляда.
- Хаус, я же онколог... Сколько раз ещё я буду напоминать тебе об этом? Я, знаешь ли, кое-что слышал про паранеопластический синдром. И он, знаешь ли, не бывает без собственно неоплазии. И если это, - согнутым пальцем он стучит себя по грудине, - доброкачественный лимфоаденит, то где-то есть и очень даже злокачественный. И мы не знаем, где.
- Отдалённые метастазы... - тихо говорит Хаус.
- Да. И это хуже, чем продолженный рост. Это третья стадия...
- Давно ты понял?
- Сегодня утром.
- Поэтому психанул на меня в ванной? Поэтому плакал?
Уилсон слабо улыбается в ответ. И снова Хаусу хочется изо всех сил прижать его к себе и как-нибудь защитить, уберечь. Но вместо этого он кивает и, отвернувшись, продолжает подъём. А в голове крутится, отталкивая все другие мысли: «Какой же я идиот!»

Когда они добираются до подъёмника — к счастью, кресельного, а не, упаси боже, бугельного, там уже собрались все «киношники». К удивлению Хауса, Уилсон так и не надевает лыжи и даже не вынимает их из чехлов. Не только Хауса — на него удивлённо косится Джесс и очень красноречиво поднимает брови Крейфиш. Но он просто спокойно ждёт своей очереди сесть в парные кресла на штангах. И садится, к тому же помогая и Хаусу занять соседнее с ним кресло. Конструкцию при этом чуть перекашивает, и Хаус озабочен тем, чтобы удержаться настолько, что не замечает, что его трость Уилсон оставил внизу, воткнутой в снег.
- Эй! - спохватывается он, когда что-то поделать уже поздно. - А как я спущусь, по-твоему? Кувырком, как заяц?
- Как все, на лыжах, - беззаботно говорит Уилсон, изучая рисунок облаков.
Повисает длинная нехорошая пауза, в ходе которой Хаус пытается понять, что такого из фармацевтического арсенала Уилсона можно было принять, чтобы так жестоко переклинило?
- Как ты это себе представляешь? - наконец, ядовито интересуется он. - Лёжа на лыжах? Сидя на лыжах? Потому что стоять на лыжах я не могу — ты ведь понимаешь, что для этого нужны, как минимум, две ноги.
- Стоять и полторы хватит, - всё так же беззаботно откликается Уилсон, и Хаусу приходит в голову мысль, что если спихнуть его сейчас с подъёмника, он покатится по склону как раз до трости, забавно кувыркаясь через голову. Но он только говорит:
- Общение с Хартом тебе на пользу. Ты перенимаешь его манеры.
- Или твои, - парирует Уилсон, и Хаус чувствует, что если сейчас эта беззаботность из его голоса не исчезнет, он всё-таки постарается спихнуть Уилсона с кресла. Но тут снег чиркает им по ботинкам, и Уилсон выдёргивает его из кресла и оттаскивает в сторону.
- У меня тоже есть что-то такое, - говорит он, пока Хаус, уцепившись за его плечо, пытается сохранить равновесие, - что я свободно мог делать прежде и больше не могу. Например, планировать отпуск или записаться на конференцию, которая будет через полгода в Лас-Вегасе.
- В Лас-Вегасе? Серьёзно? - перебивает Хаус.
- Нет. Так вот, меня огорчает, когда я понимаю, что больше этого не могу.
- Очень интересно. Записать тебя к психотерапевту?
- Нет, подожди. Ты не можешь бегать, не можешь ездить на велосипеде, не можешь больше кататься на лыжах — тебя это тоже огорчает...
- Перечень несколько длиннее вообще-то, но суть я уловил. Дальше?
- Ты ничего не можешь поделать с моей болезнью, как бы тебе ни хотелось...
- Я же сказал, весь прейскурант можешь не зачитывать...
- Хорошо. Ладно. Но на лыжах нужно просто стоять. Они сами едут вниз.
- О, конечно! Нужно просто расслабиться, лишь бы протезы не отстегнулись. Ты сам-то себя слышишь?
- Сейчас, - Уилсон вытряхивает из рюкзака лыжные ботинки и расчехляет, наконец, лыжи. Это лыжи совершенно особой конструкции, с двойными креплениями — так называемые «инструкторские». Пока Хаус онемело разглядывает их, к ним заинтересованно подходят Харт, Джесс и Рубинштейн. Остальные уже осваивают снежный спуск, больше не обращая внимания на «этих двух врачей из Принстона, из-за которых Харт землю роет копытом».
- Не знал, что здесь и гробы напрокат выдаются, - наконец, нарушает молчание Леон. - Прекрасные образцы... Вам нравятся, Хаус?
- У меня сильные ноги, - с вызовом говорит Уилсон. - И я знаю этот склон. Ты будешь просто вторым номером, как на мотоцикле. Ты устоишь. И мы съедем. И ты будешь знать, что ты это можешь.
- Или я не устою, - говорит Хаус. - И мы разобьёмся оба. В лучшем случае, переломаем ноги. В худшем — шеи. Как промежуточный вариант — все нижележащие отделы позвоночника. Хорошая идея.
- Ты положишь руки мне на плечи. Ты выше. Тебе будет удобно. У тебя будет дополнительная опора. Ты устоишь.
- Послушай, зачем тебе это надо?
- Надо, - говорит Уилсон и отводит глаза.
Он загадал, что если Хаус согласится, и они смогут скатиться вниз благополучно, то и у него всё обойдётся. Может быть, не сейчас. Не сию минуту. Может быть, понадобится операция, ещё химия, рентген, но он не умрёт. Если у них получится скатиться, то получится и всё остальное — вернуться в Принстон, объясниться с Блавски, повидать Кадди, по которой он, оказывается, страшно соскучился, снова оказаться в комнате с белым роялем... Хаус смотрит на него долгим внимательным взглядом — таким, что будь он женщиной, сказал бы, что Хаус раздевает его глазами, а так... Но так, пожалуй, препарирует...
- Ах ты глупая, суеверная Панда! - вдруг говорит Хаус и, усевшись задом на лыжи, начинает расшнуровывать свои тёплые зимние кроссовки. Быстро опустившись на колено и свесив голову ниже плеч, чтобы спрятать лицо, Уилсон помогает ему переобуться, чему Хаус воспротивился бы, и довольно резко, но снова вспоминает свой сон, и тот эпизод, в котором он сам, опустившись на колено, проверяет крепления уилсоновских лыж. Сны всегда должны что-то означать — ведь они отражают работу мозга. А работа мозга не бывает впустую. По крайней мере, когда речь идёт о мозге Хауса.
Как только до зрителей доходит, что они собираются это сделать всерьёз, равнодушие и лёгкая заинтересованность наблюдателей уступает место горячему сочувствию черлидеров.
- Держаться лучше не за плечи — за пояс. У первого номера останется больше физической свободы для маневра, - говорит со знанием дела Джесс.
- Если будете падать — не расцепляйтесь, не то задний сильнее травмируется, - предлагает Лайза.
- Вы же раньше катались на лыжах, Хаус? Уилсон не предложил бы...
- Дело не только в ногах, равновесие можно удерживать корпусом, а если чуть сдвинуть колени, голени понесут большую нагрузку, а на бёдра почти совсем не придётся...
Советы Джесса, по крайней мере, толковые и практические. Он явно знаком с лыжами непонаслышке.
Но почему они вдруг уверились, что это возможно? Вот идиоты! И почему он сам молча позволяет Уилсону защёлкнуть замок крепления на своём ботинке. Харт прав — он готов потакать даже безумству. Зачем он ведётся? Выходки Уилсона больше всего напоминают острые приступы истерики, и он не впервые вовлекает в них Хауса. Почему он не может отказаться? Почему он никогда не может просто послать подальше этого Кайла Кэллоуэя, вселяющегося в тело рассудительного флегматичного Уилсона, как к себе домой, всё чаще и бесцеремоннее? Потому что позволил себе однажды признаться: «Мне нравится Кайл»? Или потому что он ему, действительно, нравится?
- Спуск не крутой, поэтому лавировать не надо- лыжи будут идти прямо. Примерно на половине очень небольшой изгиб, вот так. - Уилсон показывает изгиб движением ладони. Не запрокидывайся — лучше ляг на меня. И всё. И внизу будет поворот — широкий полукруг. Налево. Поэтому вес придётся на твою здоровую ногу. Ты устоишь.
Почему он не спорит? Уилсону это так важно? Может быть, это такая же фишка, как бабочки: мотоцикл, лыжи, а теперь лыжи с Хаусом?.
- Если мы разобьёмся. - говорит он Уилсону на ухо, уже стоя у него за спиной на лыжах, - тебе не надо будет медленно умирать от рака. Вот всегда ты в выигрыше, хитрая Панда.
- Просто держись, - говорит Уилсон странно звонким, не своим голосом. - всё будет хорошо, Хаус! Дав-вай!!!
Как описать снежный вихрь и свист в ушах, и напряжённую вибрацию разгоняющихся всё быстрее лыж, и обрывающий дыхание встречный ветер, и восторг полускольжения — полуполёта, когда думал, знал, был уверен, что больше никогда этого не сможешь, и вдруг ощутил кожей, губами, веками, каждой клеткой тела, каждым адреналовым рецептором, и почти нет возможности удержать крик, и почти нет желания его удерживать? Драйв? Вот так, в одно коротенькое слово? Уилсон как натянутая струна, потому что каждая мышца, каждая жилка в нём сейчас — за двоих. Он прикусил губы и сощурил глаза — надо бы было очки надеть, да уж ладно - и мир для него перестал существовать, оставив только вибрацию лыж, перехваченный ветром крик, боль в перенапряжённых голенях и пальцы Хауса, отчаянно сгрёбшие в кулаки ткань его куртки.
- Держись!!!
Крутизна немного падает, он амортизирует, качнув лёгким приседом, как жокей, мгновенно соображая, что сработал квадрицепсами, чтобы удержаться, и значит, Хаус сейчас может упасть, а значит, вцепится крепче, теряя равновесие, и начнёт заваливаться вправо, поэтому он готов слегка завалиться влево — это же как на мотоцикле, когда передний при внезапном маневре должен помнить о заднем.
- Держись, Джи-мен!!!
Снова чуть круче и поворот. Здесь он не справится, не удержит. А по сторонам трассы рыхлый безопасный снег. Нужно падать, нужно крикнуть Хаусу: «Падай!». Но ему очень важно удержаться, устоять, скатиться чисто.
- Держись, Грэ-э-эг!!!
Стена снеговых искр, словно стена брызг из-под лыж. То, что прорывается у Хауса сквозь зубы, больше всего похоже на звериный рык, он вцепился в Уилсона, как клещ, словно ковбой, участвующий в родео на норовистой лошади. Но спуск становится положе, ещё положе, скорость падает, и они, наконец, заваливаются боком в снег, путаясь лыжами, руками и ногами.

Хаус выбирается из сугроба, отфыркиваясь и отплёвываясь, и в первый момент даже пугается: Уилсон лежит ничком, неподвижно, полузасыпанный снегом. Снег на его куртке. Снег запутался в волосах. Даже циферблат круглых часов на запястье залеплен снегом. Впрочем, это влагоупорные часы — ничего им не сделается.
- Уилсон... - окликает Хаус, почему-то очень тихо. - Уилсон, ты в порядке? Ты не ушибся?
Так было здорово: они летели в хлещущих струях встречного воздуха, даже, кажется, что-то орали, захлёбываясь восторгом — и где это всё? Уилсон лежит ничком, не шевелясь. А его, Хауса, ногу сводит и, словно бельё, выкручивает боль. Маленькая модель человеческой жизни: забыться на миг восторгом полёта — и снова в дерьмо.
- Уилсон... Мы лыжу сломали. Тебе придётся заплатить... Уилсон...
Наконец, Уилсон приподнимается, опираясь на руки, подтягивает колени, и только потом медленно, словно страдающий остеохондрозом старик, выпрямляется.
- А склон-то, - говорит он, глядя на Хауса не то задумчиво, не то ошалело, - был не крутой... - и начинает постепенно смеяться — сначала как-то исподволь пофыркивая и прыская раз-другой, а потом, наконец, открыто, чисто — так, как Хаус уже и не помнит. Хаусу не хочется смеяться — он просто смотрит на Уилсона. И у него снова щемит сердце. Притом самым реальным образом — сжало и не отпускает. Даже дышать больно. И он сдерживает дыхание и нащупывает в кармане нитроглицерин. Вот только принимать его при Уилсоне он будет лишь в самом крайнем случае. Боль вызвала ишемия, ишемия вызвана спазмом, а спазм — выбросом адреналина. Уляжется само собой.
Всё ещё улыбаясь, Уилсон поднимает и осматривает пострадавшую лыжу:
- Просто крепление слетело — ничего страшного, это легко починить.
- Ну и что? Теперь не умрёшь? - вдруг спрашивает Хаус.
Руки Уилсона разжимаются, и лыжа падает на снег:
- Как ты догадался?
Но Хаус, нетерпеливо мотнув головой, переспрашивает с нажимом:
- Теперь не умрёшь?
Даже если бы Уилсон хотел ответить, он не успел бы, потому что к ним без лыж бегут по склону возбуждённые черлидеры. Джесс скатывается на лыжах.
- Ну как вы? Не покалечились?
- Выглядело круто.
- Как ваша нога? - тихо спрашивает Рубинштейн. - Трудно было удержаться?
- Может, ещё попробуете? - подначивает Харт, улыбаясь, и Хаус чувствует желание пересчитать количество зубов в этой улыбке.
- Если ещё немного спуститесь — вон туда, - показывает Джесс. - Леон сможет подобрать вас на машине. Сейчас принесу вашу трость, - он разворачивается и скатывается по пологому склону ещё на несколько метров влево, к подъёмнику, где трость Хауса так и торчит, воткнутая в снег, как флаг, отмечающий начало маршрута какой-нибудь экспедиции.
Уилсон бросает испытующий взгляд на Хауса. Тот едва заметно делает отрицательное движение головой. Спуск на лыжах дался ему тяжелее, чем он даже думал — сейчас, пожалуй, вниз ему и с тростью не сойти — спускаться  хуже, чем подниматься. Нужно время, чтобы улеглась боль, чтобы подействовал наспех и украдкой — от Уилсона - проглоченный викодин. Но как-то не хочется говорить об этом «киношникам», особенно Харту.
А Харт вдруг предлагает устроить «маленький пикничок» прямо здесь.
- Машину я подгоню. Но там у меня кофе, коньяк, бутерброды и эклерчики. Потом, мы ещё не катались. Неужели мы приехали сюда только для одного-единственного спуска на одних лыжах? Уилсон, ты будешь ещё кататься? Может, попробуешь со мной на инструкторских?
Уилсон молча качает головой.
- О`кей. Тогда мы сначала немножко закусим, а потом я завезу вас домой и вернусь сюда за остальными.
- О-о, как это свежо... - тянет Рубинштейн. - Мегазвезда Леон Харт не гнушается подработать таксистом... Я уж думала, тебя ни за что на такое не раскрутить, Леон...
- Ты меня ещё не знаешь!- смеётся Харт. - На самом деле я — альтруист и бессеребреник. Ждите!
Он быстрым шагом, почти бегом спускается к машине. Нужно объехать гору по периметру — это несколько секунд. Но почему-то вместо того, чтобы просто сделать это, он садится за руль, на водительское место и долго сидит неподвижно, глядя прямо перед собой в лобовое стекло. А потом вдруг с размаху остервенело бьёт себя по щеке — раз и другой - и, обхватив сцепленными пальцами затылок, ложится лицом на руль.
Он сидит так, скорчившись, довольно долго, пока не оживает его мобильный телефон. Медленно, словно не совсем проснувшись, Леон вытаскивает его из кармана и подносит к уху.
- Да... Знаю, что ты — у меня твой рингтон «Удивительный мир»... Я ждал твоего звонка... А что, должен был натворить?... Нет, знаешь, Уилсон и без меня справляется — уговорил Хауса скатится на инструкторских лыжах парой... Не знаю, смог... Я бы тебя не смог... Ну, уже не смог же... Нет, Джим, я не в порядке, даже не близко... Не в нём, и не в тебе — дело во мне... Да, я так и подумал, вы — прекрасная пара, я не должен был... Знаю... Конечно, Орли. Дружба — великая вещь, не говори банальностей... Поцелуй её от меня... Ну, конечно, увидимся... Нет-нет, никаких обид... Пока!
Он снова суёт телефон в карман и, вытащив из того же кармана блистер с нитроглицерином — совсем такой же, как у Хауса, кладёт прозрачную розовую горошину под язык.
А ещё через несколько минут он уже, открыв багажник, раздаёт сэндвичи с тунцом и бутерброды с подвяленой сёмгой и арахисовым маслом.
- Не бог весть, что, но для спасения от голодной смерти сойдёт. Хаус, коньяку?
Он наливает коньяк в пластиковый стаканчик, и Хаус замечает при этом, что руки у него дрожат.
- Давайте на брудершафт? Дружба — великая вещь. Жаль, что я не умею говорить тосты — скажи ты, Лайза. Ты ведь всё знаешь о дружбе, правда?
Рубинштейн вздрагивает и вымученно улыбается — можно даже не сомневаться. Леон ткнул её в больное место. Хаус понятия не имеет, что это за место, и где оно, но он уверен, что не ошибся.

Ночью заснувший было с вечера Хаус просыпается, разбуженный болью в бедре. Это что-то новое. То есть, ему случалось, проснувшись, начать корчиться от боли в то же мгновение, но, по крайней мере, раньше боль не будила его.
Ощущения такие, будто на него, пока он спал, надели «испанский сапожок», причём, болотный — до самого паха, и теперь старательно закручивают барашек, ломая бедренную кость.
Не кричит он только потому, что не может набрать в грудь достаточно воздуха для крика.
Уилсона на диване нет — Уилсон сидит перед слабо светящимся экраном ноутбука за столом, положив подбородок на кулаки и вперив взгляд в экран. Наверняка снова разглядывает снимки, пытаясь как-нибудь загипнотизировать их, чтобы изменили неотрадную картину на более приемлемую. Хаус пытается позвать его, но из груди вырывается только сдавленный сип, потому что очередной — по ощущениям — перекрут нервного пучка, в который временно превратилась его нога, обрывает выдох внезапным вдохом-всхлипом. Впрочем, этого достаточно, чтобы привлечь внимание Уилсона — он поднимает голову, после освещённого экрана не видя в темноте, и громким встревоженным шёпотом окликает:
- Хаус... Ты что, Хаус?
- Мне нужно... анальгетик, - он еле выговаривает длинное слово. - Круче викодина... Морфий или... Есть у тебя?
Уилсон быстро подходит к включателю и зажигает свет. Словно удар по глазам и дополнительный импульс нервному пучку.
- Морфий, а не аполлоний, Уилсон! - удавленником сипит Хаус. - Ты долго будешь стоять и пялиться на меня?
- У меня есть лидокаин. Футлярную или проводниковую?
- Спинномозговую, - Хаус цедит слова сквозь сжатые зубы, изо всех сил стараясь сдерживаться. - Раньше это работало лучше всего. И шевелись ты, ради бога, улитка обморочная!
- Хаус, спинномозговая пункция... - начинает он, но тут же окорачивает сам себя — ему не нужны возражения, не нужны лекции — это всё потом, прямо сейчас нужно, чтобы ушла боль. - Ещё две секунды потерпи — сейчас всё сделаю.
Пока Уилсон приготавливает всё, что нужно, для анестезии, Хаус почти теряет сознание — лежит, зажмурив глаза, и тихо подневольно стонет, скрюченными пальцами вцепившись в бедро. Уилсон и всегда знает, помнит о его боли, о том, что она и в лучшие дни достаточно сильна, но помнить и знать — одно, а видеть — другое. Лицо Хауса белое, мокрое, утратившее человеческое выражение, все мышцы напряжены, словно у больного тетанусом, и Уилсону даже немного страшно воткнуть в эту олицетворённую судорожную готовность иглу, а задирая хаусову футболку, он ощущает, что она волглая от пота, словно плохо выкручена в стиральной машине.
- Готов? - глуповато спрашивает он.
Хаус молча подтягивает колени к груди и обхватывает их руками. Спина выгибается. Все остистые отростки становятся отчётливо видны — не ошибёшься. И так же отчётливо видно, что от боли его бьёт дрожь. Стараясь делать всё размеренно и спокойно, Уилсон нащупывает нужные позвонки и определяет место ввода иглы. Местную анестезию он сейчас не делает, только смазывает кожу йодом — лишняя трата времени, бедро и так заглушает всю болевую импульсацию в мозг Хауса. Сама процедура отработана им за последнее время до автоматизма — к спинномозговой анестезии прибегают всё чаще. Игла входит на нужную глубину и под правильным углом. Медленно нажимая на поршень, он вводит анестетик. Действие быстрое. Он ещё не закончил, а Хаус уже расслабляется, облегчённо вздыхая.
- Ты же понимаешь, что это — плохой способ? - спрашивает он, убирая шприц и флаконы с ампулами, потому что теперь, когда дело сделано, наступил час разговоров. - Осложнения...
- Плевать. Главное, что это работает.
- Футлярная или проводниковая тоже сработала бы, и они не настолько опасны.
- Сработала бы наполовину. И с футлярной долго возиться, а с проводниковой трудно попасть.
- Я бы попал.
- Знаю. Ты — король анестезии.
В его тоне Уилсону чудится насмешка.
- Давай помогу тебе лечь удобнее, - говорит он, зная, что онемение ниже пояса не позволит теперь Хаусу подвинуться так, как нужно. - И, к сожалению. это ненадолго.
- Знаю...
- Хаус...
Ну, вот опять он трёт шею и ощупывает верхнюю губу, словно подросток, проверяющий, растут ли уже у него усы.
- Что ты хочешь сказать. Уилсон?
- Хаус, прости меня...
- Ладно. А теперь за что?
- Это же из-за меня у тебя так разболелась нога... Из-за моей выходки с лыжами... Просто не понимаю, почему ты всё время мне потакаешь...
- Не задавай этого вопроса, ради бога, не то я перестану думать, что ты умнее Харта.
- Я не задавал никакого вопроса, Хаус. Я сказал: не понимаю, но я не сказал, что хочу, чтобы ты мне объяснил.
- Я был прав: ты умнее Харта... - он прикрывает на миг глаза и снова вспоминает встречный хлёсткий ветер и вибрацию в напряжённых ногах. И свой полёт-скольжение, словно ощущение крыльев за спиной. - Не надо, не извиняйся, Уилсон. Это был хороший подарок... Просто за всё надо платить.
- Смотря какую цену...
- А заранее этого никто не знает. Счёт приносят перед закрытием заведения.
- Тебе нужно уснуть, - говорит Уилсон, помолчав. - Может быть, тогда действие анестезии продлится дольше...
- Может быть...

Он просыпается от прикосновения к плечу. Ещё темно. Слабо мерцает   экран ноутбука. Притаившаяся боль, шевельнувшись, начинает потихоньку выползать откуда-то из бедренной кости, и Хаус чувствует раздражение, понимая, что теперь предстоит второй акт.
- Какого чёрта. Уилсон? - но в голосе больше тревоги, чем злости — он прекрасно понимает, что друг не стал бы его беспокоить по пустякам. К тому же. Уилсон одет — на нём джинсы, тёплая куртка и шарф. - Ты опять решил гулять по ночам?
- У меня умирает пациент. Звонили из больницы. Ты как? Анестезия отошла?
- Увы.
- Я должен идти.
- Ладно. А зачем ты меня разбудил? Боялся, что проснусь в пустой квартире и начну звать маму?
Уилсон даже не улыбается:
- Нет... Ты... Послушай... ты не мог бы пойти со мной?
А вот это, действительно, что-то новенькое... Обыкновенно Уилсон старается держать своих пациентов от Хауса возможно дальше.
- Зачем, Уилсон? Ты же меня никогда прежде и на пушечный выстрел не подпускал к своим лысым детишкам.
- Да, верно... Не подпускал... - Уилсон пожимает плечами даже как-то чуть сокрушённо. - Мне нужна твоя помощь, Хаус.
- Неясный диагноз? - пытается он угадать.
- Яснее некуда. Рак крови. Тяжёлая форма, терапия неэффективна. Он безнадёжен... Я тебя не как врача зову. Просто... мне не по себе. Хочется, чтобы мой друг был рядом.
- Ты что, стал бояться провожать в смерть, Харон? На себя примериваешь? Это уже профнепригодность, Уилсон. Тебе пора бросать эту работу - все симптомы налицо. Например, тот, что ты мне сам пару часов назад спинномозговую делал, а теперь просишь пойти с тобой.
- Да, прости... - говорит он упавшим голосом, и Хаус улавливает в этом голосе знакомые «я-никому-на-свете-не-нужен» - нотки. - Прости, ты прав... - низко опустив голову, он делает шаг, чтобы уйти, но Хаус, наученный горьким опытом таких вот уходов, быстро ухватывает свисающий конец его шарфа:
- Уилсон... Ну, ты же сам во всём виноват, жизнерадостная Панда. Темнишь, недоговариваешь, и сам же ещё и обижаешься. Что происходит, Джей-даблью? У тебя что, первый раз пациент умирает? Ты же сам говорил: это — хоспис...
- Не первый... У меня они все рано или поздно умирают.
- Уилсон, рано или поздно вообще все умирают... Да что с тобой?
- Ну... видишь ли, это Джон Фолс... Я имею в виду, это мальчик Фолсов - тот... второй из близнецов...
- О, господи, - Хаус живо садится. - Да, Харон, тебе не позавидуешь...
- Просто не знаю, чем утешить родителей...
- Гм... Ну, скажи им, что они, возможно, смогут сэкономить на похоронах.
Уилсон вскидывает голову, из-под густых бровей на Хауса высверкивают сразу две молнии.
- Слушай, ты прав, тебе лучше не ходить со мной.
- Да подожди! - Хаус досадливо морщится. - Я же не совсем идиот, чтобы им это повторить. Ты сам задаёшь глупые вопросы, Панда: какое тут может быть утешение?
- Слушай, - обречённо спрашивает Уилсон, - ты никогда не прекратишь меня звать пандой?
- Тебе идёт.
- Я заметил...
- Подай трость.

Хаус впервые оказывается внутри больницы с дурацким, на его взгляд, названием «Ласковый закат». Слащаво и лицемерно. Интерьер лишний раз доказывает ему, что он не ошибся: на стенах иллюзорно-бодрящая, а на самом деле, должно быть, страшно гнетущая роспись: деревья, окружающие поляну с цветами и ландышами, озеро в окружении плакучих ив, вдали покрытые снегом горные вершины.
- Здесь подписи не хватает, - говорит Хаус, разглядывая стену. - Я не поэт, но что-то типа: «Хрена вы ещё что увидите, кроме этих стен».
- Я понимаю, что тебя бесит, - спокойно кивает Уилсон. Но можно выкрасить стены однотонной краской и точно так же подписать: «Хрена вы ещё что увидите, кроме этих стен». Суть не изменится.
- Зато это не будет чистой воды лицемерием.
- Разрисованная стена — лицемерие? - вроде слегка удивляется он. - Как-то  я, помнится, видел у тебя гавайку с серфингистами — это не было лицемерием?
- Завтра же пойду и куплю с лыжниками.
- Не трать зря деньги. Просто признай, что стена ни в чём не виновата, а виновата твоя нога.
- Виновато враньё. Вы этой стеной хотите пробудить в умирающих ложные надежды.
- Да кто тебе сказал, будто надежда — это плохо?
- Беспочвенная надежда — худшая разновидность вранья, Уилсон. А о том. что враньё — это плохо, я ещё в начальной школе прочитал — ты, может, болел в это время?
- В начальной школе я был здоров, - говорит Уилсон, не поднимая глаз. - И тогда мне не нужны были беспочвенные надежды...
- Так тебе что нужно, выжить или сто грамм вранья?
Глаза Уилсона темнеют, губы сжимаются, и снова на щеках заламываются ямочки, ничего общего с весельем не имеющие.
- А вот ты мне предложи выбор, - тихо говорит он. - Тогда я выберу.
Хаус не успевает ответить — к ним быстрым шагом подходит уже знакомая медсестра Айви Малер:
- Хорошо, что вы пришли, доктор Уилсон. Кровотечение мы остановили, но тромбоцитарная масса упала критически, закровило буквально из каждой поры.
- Так какого дьявола не перельёте? - вмешивается Хаус.
- А кто вам сказал, что не переливаем?
- Пойдём, - Уилсон тянет его за рукав. - Мне нужно переодеться. И я же сказал, что позвал тебя не как врача.
- Но я от этого не перестал им быть. Странно, не находишь? Сначала один брат умирает от кровотечения, потом второй догоняет его.
- У них обоих лейкоз, и кровотечения — обычные осложнения. Большинство детей от них и умирают.
- Одновременно? В один день? И тебе это не кажется маловероятным? - Подожди, - вдруг спрашивает он, - Там, в парке... Ты перепутал их имена. Почему?
Уилсон, как раз надевший хирургическую пижаму, останавливается, как видно, всё-таки впечатлённый рассуждениями Хауса.
- Я перепутал не имена, а мальчиков. У Джона состояние было тяжелее, я подумал, что если развилось кровотечение, то у Джона. Но днём умер Джим. А Джон умирает сейчас. И я не знаю, стоит ли подпускать тебя к его родителям, по правде говоря, потому что... ну, ты же себя знаешь, Хаус...
- Я вижу, главное, что ты меня знаешь...
- Ты обиделся? Что, по-твоему, я не прав? Ты скажешь что-нибудь, что причинит им боль, а с них на сегодня, по-моему, боли хватит...
- Тогда я не понимаю, зачем ты вообще меня притащил.
- Не для них — для себя. Пожалуйста, просто помолчи, я прошу тебя.
- Ага, - рассеянно откликается Хаус.
- И что стоит это «ага»?
- Все врут. Своим лучшим друзьям в том числе...
- Мне не успеть за скачками твоей гениальной мысли, - не без сарказма говорит Уилсон. - А сейчас ты о чём?
- О твоей типичной хирургической пижаме.
- И что с ней?
- С ней? Ничего. А ты спал с Айви Малер.
- Я же уже сказал, что нет.
- И соврал. Твой шрам в вырез пижамы не виден. А если она видела его при других столь же невинных обстоятельствах, не стала бы врать. Следовательно, она видела его при таких обстоятельствах, о которых хотела бы умолчать. Например, когда ты танцевал в её индивидуальном стриптиз-клубе в качестве прелюдии к двум чашечкам кофе. Или это был не кофе?
Уилсон втягивает воздух носом и на миг застывает, уперев руки в бока. Но, вспомнив о том, зачем они здесь, шумно выдыхает:
- Мне сейчас немножко некогда, Хаус, мальчик умирает. Твою паранойю мы обсудим чуть позже, ладно?

Хаус опускает голову и едва заметно улыбается. Последнее время Уилсон сильно изменился, и ему приятно, когда тот, пусть ненадолго, становится прежним — можно потешить себя иллюзией, что у них не случилось ничего плохого — кстати, о ложных надеждах...
 Но в палате мальчика с надеждами, даже ложными, дело обстоит плохо. Пациенты, умирающие от кровотечения, на первом этапе умирания словно выцветают, делаются восковыми, все черты заостряются, «мертвеют». И у Джона Фолса всё это уже проявилось. Он лежит, опутанный прозрачными от природы, но сейчас большей частью красными, проводами капельниц, воздуховодов, зондов и приёмников. И суета вокруг него — Хаус сразу замечает это намётанным глазом — проходит в рамках ИКД — так называемой «имитации кипучей деятельности» - полузаконный медицинский термин, когда уже всем заинтересованным лицам от медицины ясно, что в возне нет смысла, но родственники где-то рядом, и вот для них и играют спектакль неравнодушия: вводятся бесполезные уже растворы, качает аппарат ИдиК и стоит наготове потенциальный реаниматор с электродами — по сути, то же самое, что нарисованная масляной краской лесная поляна.
«И где же наши зрители? - Хаус оглядывается по сторонам. - А, вот они!» Смотрят во все глаза сквозь прозрачную плексигласовую перегородку. Женщина не просто маленькая — малюсенькая, настолько, что глядя на неё, Хаус вспоминает Корвина. Неизвестно, как ей вообще удалось выносить двоих за раз. Тем более, что отец куда крупнее. Но глаза у обоих одинаковые — в них усталая покорность.
- Какие-нибудь анализы у мальчишки брали? - спрашивает Хаус. - Токсины, наркотики?
- Зачем? - вытаращивает на него глаза Айви Малер.
- А и правда, зачем, когда есть кофейная гуща и таро?
- Доктор Хаус, у него лейкоз. Диагноз установлен.
-  То есть, если бы я дал ему цианид, он бы тоже умер от лейкоза?
- Что он говорит? - громко спрашивает маленькая женщина. - Вы дали Джону цианид? Это же яд!
- Ерунда, - любезно заверяет Хаус. -  Здешние эскулапы считают, что на раковых яды не действуют. Равно, как и огонь, вода и медные трубы. Так что теперь, Уилсон...
- Так что теперь, Хаус, ты заткнёшься, - злобно шипит Уилсон, - и дашь персоналу возможность...
-... благополучно угробить второго близнеца, как и первого?
- Что он говорит? Что он говорит? - ещё больше возбуждается женщина.
- Какой уровень тромбоцитов?
- Семьдесят пять... Хаус, я тебя прошу, уйди. Я ошибся, даже только мысль допустив, что твоё присутствие может хоть кому-то быть на пользу.
- Семьдесят пять — это ещё не критический уровень, и если бы дело было в них, перелив тромбоцитарную массу, вы бы получили результат. Мальчишки или спутали курантил с витаминками или... Айви, это у вас духи «Опиум»?
- Хаус! - судя по лицу Уилсона, он уже вполне готов к рукоприкладству. - Может ты подождёшь с выяснением парфюмарных пристрастий мисс Малер...
- Потому что если корицей пахнет не от вас, то...
- Остановка сердца! - громко говорит другая медсестра — чёрненькая и скуластая. - Реанимацию!
Отец близнецов начинает тереть рукой нижнюю половину лица, мать стискивает одной рукой пальцы другой, но это — всё. Больше никаких проявлений: ни беготни, ни расспросов — ничего из того, что обычно так сильно мешает.
«Это — хоспис», - напоминает себе Хаус.
- Опустите жалюзи, - просит Уилсон.
Какой-то здоровяк в пижаме отталкивает Хауса локтём, пробираясь к постели мальчика. Отталкивает резко, зло, не случайно и сильно — так, что Хаус, невольно отступив, теряет равновесие из-за острой вспышки боли в ноге и, невольно же взмахнув рукой, чтобы удержаться от падения, задевает штатив.
- Что вы тут околачиваетесь! - сердится здоровяк. - Не цирк! Идите в коридор.
Хаус беспомощно оглядывается на Уилсона, но тот поглощён пациентом. Тогда, пожав плечами, он, действительно, направляется к двери, и снова замирает на пороге, услышав тихий голос Айви:
- Доктор Уилсон, не надо... Всё равно уже. Назовите время смерти.
Круто повернувшись, Хаус возвращается к постели больного и — не говорит даже — рявкает на Уилсона:
- Продолжайте реанимацию. Он не должен умереть!
- Доктор Хаус, - пытается вразумить его Айви. - У него лейкоз в последней стадии, он...
- Он умирает не от лейкоза. Он умирает от отравления кумарином.
- Что? - здоровяк натужно смеётся. - Ты откуда взялся, клоун?
- Заряжаю на триста, - говорит Уилсон. - Руки!
- Асистолия.
Они продолжают реанимацию ещё около пяти минут.
- Всё, - наконец, говорит Уилсон, и Хаус больше уже не спорит. - Время смерти шесть ноль две.
Хаус поворачивается спиной к завершившейся сцене и молча хромает из палаты. Оба Фолса подаются к нему навстречу, но проделывают это даже не переступив — подаются лицами, лёгким едва намеченным движением плеч.
- Умер, - говорит им Хаус и идёт дальше, внутренне готовый услышать за спиной вой или рыдания матери, потерявшей двух детей за два дня. Но она не воет и не рыдает.

Уилсон находит его сидящим на скамье перед ледяным лебедем.
- Почему-то так и подумал, что ты здесь... Смотри, у тебя пальцы совсем белые. Озяб? - он присаживается рядом и берёт руки Хауса в свои. Тот равнодушно позволяет ему сделать это. У Уилсона ладони горячие. Словно его лихорадит.
- Мы ничего не могли сделать, - говорит он.
- Себя успокаиваешь? Дерьмовый ты врач, Панда.
Уилсон делает слабое отрицательное движение головой:
- Я — просто врач-онколог. В онкологии не бывает выздоровлений — только ремиссии. Ненадолго, как правило.
- Этот ребёнок умер не от рака. Ты вскроешь его?
- Зачем? Искать твой кумарин?
- Искать ответ. Он не должен был умереть.
- Он должен был умереть.
- Но не сегодня.
- Завтра.
- Если ты не видишь разницы, ты лицемер, потому что...
- Знаю, почему. Замолчи, - перебивает он.
- Послушай. - помолчав, снова начинает Хаус. - У тебя же там и другие пациенты есть. Но раз «всё равно», зачем вообще весь этот антураж: картинки на стенах, всякая медицинская фигня в палатах, зачем платить деньги — и немалые - тебе и всем остальным, здесь работающим? Раз «всё равно», зачем ты себе изрезал шею, зачем всю ночь пялишься в монитор? Но нет, тебе не всё равно, ты ищешь ответов...
И снова Уилсон плотно сжимает губы — так, что на щеках заламываются невесёлые ямочки... А интересно, раньше он так делал? Хаус не может вспомнить. Но, может быть, раньше он был полнее, и эта гримаса выглядела иначе?
- Это ты ищешь ответов, - наконец, тихо говорит Уилсон. -  Но и ты ищешь их только для того, чтобы скомкать и силой запихать людям в глотки... Эти мальчики мертвы, а ты сейчас начнёшь рыть землю, чтобы доказать, что их смерть была необязательна, а потом пойдёшь и запихаешь это доказательство в глотки их несчастным родителям. Они будут давиться, отплёвываться, умолять, и в конце концов, Сет Фолс — его, кстати, Сетом зовут, а то ты на такие вещи нелюбопытный — выйдет из себя и врежет тебе по зубам. Тогда ты ещё раз ткнёшь ему своим доказательством в нос, сплюнешь кровь и гордо скажешь: «Я был прав». И ты останешься с этой картонной гордостью, но без зубов, а Фолсы - с осознанием того, что их детей могли, но не спасли. Я в этом не участвую.
У Хауса чуть дёргается угол рта.
- Отличная позиция, Уилсон. Сначала «не спасти», а потом скромно умолчать о том, что «могли». Краеугольный камень безупречной репутации.
- Подожди... - часто моргая, Уилсон недоверчиво трясёт головой. - Ты... ты что, меня обвиняешь в том, что я... ради репутации?
- А разве не ты сам мне говорил, что репутация твоя тебе дороже всего на свете, когда я однажды попросил тебя о небольшой дружеской услуге — кстати, для твоего же блага?
- О «небольшой дружеской услуге» - сесть за тебя в тюрьму?
- Ну, там была не такая формулировка. И тюрьма тебе, в любом случае, не грозила...
- Ты этого не знаешь, - мягко говорит Уилсон.
- Зато я знаю, что причина смерти этого пацана — не лейкоз. И если завтра от кровотечения умрёт очередной лысый карлик, в его смерти будешь виноват не только ты, но и я тоже, а я, в отличие от тебя, чувством вины не питаюсь, и не хочу его.
Уилсон молчит. Но в его молчании Хаус чувствует слабину и идёт в наступление:
- В палате был запах корицы — ты этого не заметил?
- Ты поэтому спросил про «Опиум»?
- Да. «Опиум» пахнет корицей. Но не только «Опиум». Ещё корицей пахнет корица. И она содержит кумарин, причём количество его может очень сильно варьировать у отдельных деревьев. Если близнецы каким-то образом получили значительную дозу корицы — а для того, чтобы провонять ею, доза должна быть значительной — то они могли вместе с нею получить и дозу кумарина, для здорового человека, возможно, и не болезнетворную, но в организме с угнетённым кроветворением и нарушением факторов свёртывания, сыгравшую роковую роль... Что, скажешь, неинтересно?
Последняя реплика вызвана тем, что Уилсон перестал поджимать губы и слушает теперь уже внимательно.
- Интересно. Но непонятно. Зачем им горстями есть корицу — это не сахар. У неё горьковатый, обжигающий вкус. При всём желании, ложками её есть не станешь. Да и где они её взяли? На нашей территории нет торговых точек, продающих корицу, а за пределы они не выходили.
- Ты не можешь этого знать наверняка.
- Не могу. Но мне трудно представить нелегальную вылазку за дозой цейлонской корицы.
- Возможно, корицу им принесли родители. Например, добавлять в чай. На твоём месте, Уилсон, я бы обыскал их тумбочку, пока любвеобильные папа и мама туда не добрались... Что смотришь? Давай-давай. Мне с хромой ногой в Джеймсы Бонды кастинг не пройти. А ты метнёшься в мгновение ока — я тут даже по-настоящему закоченеть не успею.
- Ты что, серьёзно?
- Вполне. Корица пока что объясняет всё наилучшим образом. Даже то, что первым умер здоровяк. А доходяга — только вторым.
- И как она это объясняет?
- Очень просто. Доходяга больше блевал, эрго, ему меньше досталось... Ну, что ты так смотришь,Уилсон? Это же не аутопсия, никаких моральных терзаний — просто иди и сделай вскрытие тумбочке. Я подожду тебя здесь.
- Если тебя это успокоит... - наконец, капитулирует Уилсон.
Он уходит инспектировать тумбочку, Хаус остаётся сидеть, глядя на лебедя. Ещё очень рано, и не слишком светло — в декабре ночи длинные. В парке никого. А одинокую фигуру, застывшую неподалёку, Хаус замечает только тогда, когда фигура раскрывает рот:
- Странно... Какое всё-таки хрупкое существо — человек. Ледяной лебедь — подумать только — простой ледяной лебедь, кусок замёрзшей воды на один холодный сезон, пережил двух мальчишек, только недавно любовавшихся им.
- Харт? - удивлённо окликает он. - Что вы здесь делаете?
- То же, что и вы. Погружаюсь в свой внутренний мир без акваланга и надежды выплыть. Вы позволите? - он присаживается на край скамейки. От него пахнет спиртным, а тёмные глаза косят больше, чем обычно. - Закурите? - он вынимает из кармана слегка помятую пачку.
- Недостаточно пьян для этого.
- Упрекаете... - понимающе кивает Леон.
- Ага, - Хаус достаёт из кармана баночку викодина и неторопливо, ритуально закидывает пару таблеток в рот. - Преимущественно этим и занимаюсь — я ведь сам из общества трезвости, не слыхали?
Харт слабо невесело смеётся, чем-то напомнив при этом Хаусу Уилсона, и закуривает. Но после первой же затяжки кашляет и роняет папиросу. Курить он, похоже, не умеет.
- Кто вам сказал, что мальчики умерли? - спрашивает Хаус, вдруг сообразив, что и вчера Харт узнал о смерти первого близнеца по какому-то сверхестественному наитию.
- Здешний фельдшер.
Что-то никак не укладывается в мозаику Хауса, и он смотрит на Харта отсутствующим взглядом. А Харт вытягивает ноги в замшевых ботинках и засунув руки глубоко в карманы, ёжится.
- Не понимаю. - наконец, говорит Хаус. - Погружаться в себя вы могли и в другом месте. Но вы сделали изо льда этого лебедя, вы водите знакомство со здешним фельдшером... И сейчас ещё совсем рано для прогулок в больничном парке... Колитесь, Харт: какой у вас здесь интерес? У вас кто-то лежит в этом хосписе? Кто? Родственник? Ребёнок?
- У вас безудержный полёт фантазии, - вздыхает Харт. - А у меня нет детей. И слава богу. Понятия не имею, что бы я с ними делал. Что касается фельдшера, мы сошлись на коммерческой почве. У него здесь кличка — Надвацента — и, клянусь, она ему идёт. Перепродаёт значки, конфеты, блокноты. А у меня порой накапливаются чемоданы этой дряни — помните фигурки пиратов?  Он пытался наладить совместный бизнес, когда увидел, что я раздал мальчишкам календари с кадрами из фильма и автографом Джеймса. Насмешил, надо признаться. Представил себя во главе такого бизнеса... - Харт хмыкает, но снова без тени веселья. Хаус поглядывает на него искоса и лишний раз убеждается в том, что Харт со вчерашнего дня сильно переменился — он словно постарел, резче обозначились морщины, которых раньше вроде и не было, исчез флёр весёлой самоуверенности — вместо жизнерадостного щенка ньюфаундленда явился вдруг немолодой усталый человек, то и дело потирающий пальцами лоб.
Впрочем, он оживляется, едва в его поле зрения появляется возвратившийся с обыска Уилсон.
У Уилсона вид немного странный, загадочный. Он подходит и, словно не замечая присутствия Харта, сжав губы с выражением какой-то особой старомодной чопорности, вываливает Хаусу на колени целый ворох надорванных бумажных пакетиков. Приторно-сладкий запах духов «Опиум» наполняет воздух.
- Ну? - поднимает голову Хаус, словно чего-то насмешливо ожидая.
- Ты был прав, - с ненавистью говорит Уилсон. - И хрена ли в твоей правде! - и вдруг с размаху ударяет кулаком ледяного лебедя, словно тот в чём то виноват. Ударяет сильно, ссаживая костяшки пальцев об лёд, а потом зажимает пальцы ушибленной руки другой и подносит ко рту, морщась и шипя сквозь зубы.
- Что случилось? - тихо спрашивает Харт.
- Маленькие дурачки, - Уилсон и не собирается отмалчиваться, только голос у него нетвёрдый. - Цеплялись за последнюю надежду. Узнали, что корица — средство от рака. Была такая статья в журнале. Ну, это, видимо, действительно, так. Какие-то полезные свойства в ней есть, хотя, конечно, нетрадиционно это всё... Но они, глупые, решили, что чем больше, тем лучше. И никому не сказали — наверное, хотели сделать родителям сюрприз — вдруг выздороветь... Покупали пакетики у Геда. А тот, конечно, ни о чём не спрашивал. Ему главное — продать. И они отравились насмерть. Оба. А главное, Джон уже после смерти Джима принял свою последнюю дозу и заплатил за неё этой суке чистоганом. Если б я хоть заподозрил, если б... Сволочь торгашеская! - и он ещё раз пытается ткнуть кулаком несчастного лебедя, но Харт поспешно перехватывает его руку.
- Лебедь-то чем тебе виноват! - и мягко, успокаивающе: - Не надо, Джимми, пальцы сломаешь.
- Гед — это и есть фельдшер Надвацента? - задумчиво спрашивает Хаус.
- Да. Этот тот здоровяк, который толкнул тебя в палате.
- А ты сказал ему?
- Хаус, ему бесполезно говорить. Я сказал. А он мне ответил, что не совершал ничего подсудного... Но неважно даже, что он сказал. У него  невозмутимость с рожи не стёрло. Он... Ему неважно. Он продал смерть за надежду, и его даже не торкнуло.
- Ты не потому расстраиваешься, что он её продал, - говорит, помолчав, Хаус. - И ты расстраиваешься даже не потому, что они купили. Потому что ты знаешь за собой, что и сам бы купил. Только надежда оказалось обманом, да ещё каким. Вот это тебя и расстраивает.
- Ну, ты, конечно, меня лучше меня понимаешь! - раздражённо фыркает Уилсон. И только теперь спохватывается:
- А ты что здесь делаешь, Леон?
- Не спалось. Решил пройтись... Как любой тщеславец, заглянул полюбоваться своей поделкой. Я про лебедя...
- Лжёте, Харт, - перебивает Хаус. - Будь это так, вы не успели бы увидеть Геда, не успели бы узнать о смерти мальчика. Вы не на лебедя любоваться пришли, вы заходили внутрь. И не потому, что вас мучала бессоница — вас с постели подняли звонком. Вы на машине — ключи от неё позвякивают в вашем кармане — но на вас нет ни очков, ни контактных линз. Значит, вы выехали впопыхах, толком не проснувшись. Потому что кто-то сообщил вам что-то срочное. А поскольку поехали вы не куда-нибудь, а именно сюда, значит и причина этой срочной поездки — здесь. А поскольку вы теперь уже явно никуда не торопитесь, значит, тот, кто звонил вам, уже сообщил какую-то информацию, сделавшую срочное несрочным. Невесёлую информацию, судя по вашему лицу. Я было подумал, что вы знакомы с Фолсами ближе, чем хотите показать, но нет, рассказ Уилсона на вас сильного впечатления не произвёл. Значит, что-то ещё... Уилсон, можно узнать, кто-нибудь ещё умер этой ночью?
Харт натянуто смеётся:
- Хаус, скажите, а вам обязательно влезть ногами абсолютно во всё?
- Просто не люблю бездарной лжи. Вы могли не отвечать мне, сказать, что это меня не касается, что это — не моё дело. Но вы предпочли ложь. А если уж хотите врать — врите правдоподобно.
- Не хочу я врать — вы вынуждаете. «Не ваше дело» - звучит грубо. Людская ложь вообще от бессилия противостоять вторжению из вне туда, куда не хочется никого впускать, но так, чтобы при этом не обидеть бесцеремонного проныру. Так поступают почти все. Поэтому сколько вы будете задавать вопросы, столько вам и будут лгать. Это нормально. Вы должны быть к этому готовы.
- Ну, а вы тогда должны быть готовы к тому, что вопросы будут возникать снова и снова.
- Это меня не касается. Хотите искать ответы — ищите. Помогать вам я не стану.
- А почему съёмки в Ванкувере? Что, с самого начала планировалось снимать кино именно здесь? Или выбор места — ваша идея? В принципе, возможно. Вы ведь не только играете в этом проекте, вы и продюссер, если мне память не изменяет?
- А вы не уймётесь, - усмехается Харт. - Ладно, я пошёл. Подвезти не предлагаю — до моей машины тут едва ли ближе, чем до вашего дома.
Запихав руки в карманы чуть ли не по локоть и сутуля спину, он уходит.

Хаус задумчиво зажал губами пакетик из-под корицы и щёлкает по нему пальцами, извлекая сухой трескучий звук. Уилсон внимательно разглядывает сбитые костяшки. Он первый и нарушает молчание:
- Ты не простудишься? Холодно...
- Так пойдём.
- Ты иди, я позже приду. Надо эпикриз записать в медкарту... Иди-иди, доспи... Я что-нибудь из еды принесу.
- Эпикриз... - повторяет Хаус, словно взвешивая слово на слух. - И что напишешь?
- Напишу: «Причина смерти — массированное желудочное и паренхиматозное кровотечение вследствие дефицита системы свёртывания».
- Опять враньё...
- Да нет, не враньё. Он же и в самом деле умер от дефицитарного кровотечения.
- И ни слова про кумарин?
- Тебе бы этого хотелось? «Подострое отравление кулинарной молотой корицей»? Нужно пожалеть их родителей.
- Ну иди, ври, - Хаус резко поднимается с места — так резко, что Уилсон чувствует желание оправдаться:
- Если бы от этого, действительно, что-то зависело... - говорит он.
- Зависит. Например, место этого Геда-Надвацента. Я бы, например, уволил его, не глядя.
- За то, что продавал мальчишкам корицу? Да любой адвокат...
- За то, что будучи фельдшером, ни хрена не слышал о кумарине.
- Не уверен, что он не слышал... - тихо говорит Уилсон и пинает носком ботинка слежавшийся снег — Когда ты в палате почувствовал запах корицы, а потом заговорил про кумарин... Понимаешь, он обычно не такой грубый, а тебя он толкнул и обозвал клоуном. И он хотел, чтобы ты вышел из палаты. Мне кажется... я думаю, что он... уже догадывался...
- И ты спустишь это на тормозах?
Уилсон ещё ниже опускает голову, почти совсем прячет её в плечи и покачивает ею отрицательно:
- Я не знаю... Лучше от этого никому не будет. А Фолсы... Им будет в тысячу раз хуже, я думаю...
- Ладно, как хочешь - это не моё дело. Харт прав, не стоит мне влезать абсолютно во всё. Слава богу, в «Двадцать девятом февраля» таких типов не водится. Но что тебе до «Двадцать девятого февраля»!
- Это вызов? Хочешь поссориться? - тихо спрашивает Уилсон. - Думаешь, мне недостаточно плохо?
- Ничего я не хочу с тобой ссориться. И вообще, я уже ушёл. Делай, как знаешь.
Он устало ковыляет по парку к жилым корпусам, всё тяжелее опираясь на трость. Анестезия совсем отошла, и к привычной нудной боли примешывается распирание, прерывающееся подёргивающими короткими спазмами. Выделываться не перед кем, и, поднимаясь по короткой лестнице, он стонет на каждом шаге, а добравшись сначала падает ничком на диван, и только добрый час спустя находит в себе силы стащить пальто.
Из неглубокого сна его вырывает шум льющейся воды и позвякивание каких-то склянок. Очевидно, вернулся Уилсон. Хаус окликает его, но ничего не получает в ответ. Впрочем, возможно, за льющейся водой Уилсон его не слышит. Некоторое время он ещё лежит, прислушиваясь, но любопытство одолевает, и он осторожно пробует встать. К его удивлению, короткий сон оказал целительное действие большее, чем то, на которое он мог рассчитывать. Впрочем, не такой уж и короткий — первый час, отмечает он про себя, перемещаясь из комнаты в коридор.
Дверь в ванную приоткрыта, перед ней на полу валяется куртка Уилсона, залитая кровью и свитер с пандой, тоже весь в бурых пятнах. Короткий всплеск страха ощущается как удар под коленки, и он распахивает дверь настежь:
- Уилсон!
Уилсон оборачивается. Его губы разбиты,  подбородок и рубашка в крови.
- Вроде остановится, и опять..., - говорит он виновато. - Это из-за таблеток. Плохая свёртываемость...
- А у тебя тут есть что-то из гемостатиков? Ты побледнел.
- Да нет, теперь уже, кажется, совсем всё.
- Ты что, подрался? - Хаус без спроса протягивает руку и ощупывает его распухающее лицо. В какоё-то момент Уилсон вскрикивает и с шипением втягивает сквозь зубы воздух.
- Молодец. - заключает Хаус. - Он тебе скулу сломал. Ты ничего умнее рукопашной придумать не мог, несчастье ты гринписа?
- Я нечаянно, мамочка, - слабо улыбается Уилсон. - Острый зуд в кулаках, знаешь... не сдержался... Представляешь, Хаус, этот мудак, когда я пришёл, стал мне деньги совать, чтобы я молчал. А корицу... ту, что осталась... корицу... - голос Уилсона почему-то начинает странно прерываться. Словно что-то в горле мешает ему говорить. - Он её уже продал... Понимаешь, Хаус, он взял и продал — другому ребёнку. Вместе с этой долбаной статьёй из журнала.
- И тебя переклинило, - понимающе кивает Хаус. - Конечно, так куда проще, чем уволить или затеять судебное разбирательство... Совсем ты здесь психом стал, Уилсон. Дерёшься... Плачешь... Прямо трудный подросток, а не мужик с полтинником за плечами. Да ладно, ты не виноват, - поспешно добавляет он, видя, как Уилсон резко вскидывает подбородок. - Из-за всей этой химии гормоны у тебя просто с ума посходили, как у беременной нимфоманки в климаксе. Это пройдёт... Ну а ты-то хоть ему навешал или только получал?
- Кажется, я сломал ему челюсть. Не уверен, но мне показалось...
- О-о, да ты крутой мачо! Давай-ка, крутой мачо, умойся, да пойди хоть чаю выпей с сахаром, а то ты на двухдневного покойника похож. Стой! Сперва свитер замочи, не то не отстираешь. А куртку можешь смело выбрасывать — её уже никакая химчистка не примет.
- Ладно, - вяло говорит Уилсон и, плеснув несколько раз в лицо холодной водой, подцепляет заляпанный свитер с полу. Он суёт его под кран, и со свитера стекает розовая вода...

Примерно через полчаса, когда он, выпив тёплого и крепкого чаю, вытягивается на диване, Хаус сообщает буднично, между прочим:
- Завтра вечером я уезжаю.
Уилсон не реагирует, глядя куда-то в потолок.
- Ты сейчас слышал, что я сказал? - на всякий случай переспрашивает Хаус.
- Да. Ты завтра уезжаешь.
- Ты поедешь со мной? Заметь себе, Уилсон, я не давлю, не манипулирую — просто задаю вопрос. Ты поедешь со мной?
- Нет, - говорит Уилсон, по-прежнему не сводя глаз с потолка.
- Ты можешь скоро умереть. Ты даже можешь умереть очень скоро. Ты хочешь умирать в этом насквозь лживом месте со лживым названием «Ласковый закат», где мальчишек травят кумарином, и подчинённым проще набить морду, чем воззвать к их совести?
- Хаус, ты обещал, - мягко напоминает он. - Держи слово. Пожалуйста.
- Я просто уточняю, правильно ли понял. Здесь всё пропитано лицемерием. Даже само название - «Ласковый закат». Ласковая смерть... Уилсон, смерть не бывает ласковой. Ласковыми могут быть руки любимых и любящих — даже в последние минуты. На чьи руки здесь ты можешь рассчитывать? Айви Малер? Харта? Харт уедет на съёмки со дня на день.
- Никуда он не уедет, - вдруг с огромным убеждением говорит Уилсон. - Не сейчас... Подожди, я тебе хочу кое-что показать, - он встает с дивана и бредёт в коридор, где всё ещё валяется на полу его куртка, достаёт из её кармана цветную фотографию на тонкой бумаге и возвращается с ней к Хаусу. - Посмотри.
На фото молодой человек в больничной пижаме с тёмными чуть волнистыми волосами. На вид лет двадцати пяти, субтильный. На переносице и щеках россыпь прыщей и узелков, верхняя губа чуть вздёрнута, из-под неё видны крупные резцы. И очень знакомые глаза — грустные, бархатные, чуть косящие, влажные от вечной вины и обиды. Щенячьи глаза.
- Уилсон... - очень тихо, почти шёпотом не то окликает, не то примеряет это имя к человеку с фотографии Хаус. - Уилсон, кто это?
- Наш пациент. Болезнь Прингла, прогрессирующее течение. Слабоумие. Рабдомиосаркома. Вчера ночью впал в кому. Я не веду его, поэтому не приглядывался, но сегодня, когда я докладывал на «летучке» Фолса, его лечащий врач сказала про кому, назвала имя. Я сопоставил...
- И как же его зовут? Как его имя, Уилсон?
- Джеймс. Джеймс Хартман.
- Харт-ман?
- Ну... видимо, еврейство нынче в голливуде не модно... Ладно, посмотрел - давай назад карточку — я её из истории болезни спёр.
Но Хаус не торопится отдавать карточку — вертит в руках.
- И кто он ему по-твоему? Сын? Брат?
- Младший брат. Он его сюда и устроил. И оплачивает содержание. Родители, кажется, умерли... или погибли — я не знаю.
- Теперь понятно, почему он к тебе так неровно дышит. Да... А Орли об этом Джеймсе Хартмане, видимо, тоже ничего не знает...
- Хаус, - угрожающе начинает Уилсон, - если ты хоть одним словом намекнёшь, только намекнёшь Орли, я...
- Ты? - насмешливо переспрашивает Хаус. - А что ты? Ну, что — ты? Расслабься. Уилсон. Не собираюсь я ни на что намекать.
Но Уилсон смотрит недоверчиво. И, пожалуй, он снова сжал бы губы, если бы кулак Надвацента не превратил их в лохмотья.
- Да я серьёзно, - говорит Хаус, возвращая ему фотографию. - Зачем мне?Расслабься, Уилсон. Ляг, полежи. Сильно лицо болит? Может, викодинку?
- Нет, не хочу... Хаус, с этой дракой... я ведь так и не купил никакой еды. Ты, наверное, голодный...
- Ну, пока существует телефон и служба доставки, мы с тобой с голоду не умрём. Жареных капусток в тот раз ты где заказывал?
- Жареные капустки мне сейчас, наверное, не по зубам. Значит так, закажу себе суфле, а тебе...
- А мне ты дашь трубку, потому что после пластической операции Надвацента, боюсь, вместо «суфле» ты способен произнести, например, «фуфло». И страшно представить, во что несъедобное ты сможешь превратить в своей гугнивой речи вкусные капустки.
Пока Хаус делает заказ, Уилсон смотрит на него, подперев голову рукой. Всё это время ему не даёт покоя какое-то невнятное ощущение. Какая-то перемена, произошедшая с Хаусом, и он не может понять, в чём эта перемена состоит. Она не сиюминутная — она вызревала давно, возможно, с того самого момента, как Хаус, чуть кривовато улыбаясь, посмотрел на него снизу вверх, сидя на лестничных ступенях: «Я мёртв, Уилсон. Как хочешь провести свои пять месяцев?»
Хаус, всё ещё говорящий в телефонную трубку, перехватывает его изучающий взгляд и чуть-чуть вопросительно вздёргивает брови. Уилсон качает головой: «ничего», и Хаус успокаивающе опускает веки: «всё нормально». В этот миг Уилсона, наконец, осеняет, что за перемена произошла с ним: Хаус перестал быть его ахиллесовой пятой, его головной болью, его постоянно действующим несчастьем. Это он, Уилсон, теперь постоянно действующее несчастье и головная боль, а Хаус — спокойный, надёжный, ровный и уверенный в себе человек, который не просто знает, чего хочет, но и получает то, что хочет. Который не будет разрушать себя, независимо от того, есть рядом Уилсон, чтобы схватить его за руку, или нет. Созависимости, так пугавшей его прежде, больше не существует. А пять месяцев Уилсона сильно затянулись...

Остаток дня проходит ровно и спокойно. Они едят заказанную Хаусом еду и пьют пиво, смотрят маленький телевизор — с комментариями Хауса это оказывается очень увлекательным занятием, несмотря на мелкий, как в автомобиле, экран. Потом Хаус слушает свой плеер, а послушав, дарит его Уилсону: «Я себе и другой куплю. А ты в них ни черта не понимаешь, купишь непременно какую-нибудь дорогую дрянь». Это приятно — Хаус редко дарит ему подарки — и тревожно — Хаус ведь, в самом деле, очень редко дарит ему подарки. Но плеер кстати. Только несколько дней назад он сетовал на то, что его собственный плеер недостаточно хорош. А хаусов — мощный, его можно подключать и к колонкам, если не хочется слушать в наушниках. И звук всё равно будет великолепный. Ему же просто необходимо спасаться от тишины.
Когда становится темно, они ужинают с небольшим количеством вина — чтобы расслабиться, но не опьянеть, и снова валяются на диване, глядя на экран, где соревнуются женские команды США и Канады по кёрлингу — снова под ленивые комментарии Хауса. Он засыпает. умиротворённый и почти счастливый...
И просыпается меньше, чем через час, от острого всепоглощающего чувства невыносимой тоски. Это настолько нестерпимо, что он начинает задыхаться, ему не хватает воздуху. Сердце ухает одиночными болезненными ударами, сотрясая грудную клетку. К горлу подкатывает тошнота, и несколько мгновений он чувствует, что его вот-вот вырвет, но потом паника притихает, а тоска остаётся — глухая, беспросветная. Он ищет её источник во вне, ищет в себе, и, наконец, находит, бросив взгляд на мерцающую голубую точку подзаряжающегося ноутбука.
- Я не хочу умирать, - еле слышным шёпотом, почти про себя, говорит он. - Не хочу умирать. Ну, сколько же можно меня так мучать?
Спящий Хаус тихо дышит рядом — они не соприкасаются друг с другом, но Уилсон ощущает тепло его тела. И это тепло для него сейчас единственный шанс удержаться от нового всплеска паники, от крика. И всё-таки пусть он уедет. Хаус идиот, если считает, что Уилсону в последние часы нужны ласковые руки. К чёрту! Если к нему хоть кто-то попытается протянуть их, он из последних сил ударит хорошенько по этим ласковым рукам. Он не хочет умирать на руках Хауса, на руках Блавски. Он ещё не такая сволочь, чтобы делать любимых людей заложниками своих последних минут. Он помнит, как это было с Эмбер. И он не хочет отпечататься в серо-голубых, как осеннее небо, глазах Хауса вечной фотографией агонии. Пусть он уедет. Здесь — хоспис, здесь «Ласковый закат» и умиротворяюще фальшивые картинки на стенах. Здесь даже корицей можно обдолбаться до смерти. Здесь смерть — просто соседка по квартире, которая приходит одолжить соли. Надежда? Он уже сыт по горло надеждой. Нужно смотреть на вещи реально. Даже если отдалённых метастазов нет — принять такую милую сказку - даже если эта дрянь, повисшая на его коронарах, как мартышка на развилке дерева, просто продолженный рост недоудалённой кисты, кто полезет в его резанное-перерезанное, перекрученное шрамами средостение, к коронарному синусу, к трансплантированному сердцу, рискуя каждой долей секунды, зная, что малейшее неверное движение остановит это несчастное, кадавральное сердце. А если даже и не остановит, послеоперационное воспаление вызовет отторжение. А если даже не вызовет... Ну, сколько он ещё с ним протянет? Год? Два? Три?
«Больше», - шелестят на столе страницы альбома, подаренного колерник. Надежда — самый худший в мире сорняк, она вырастает из крошечного семечка в ветвистое дерево буквально за секунды. Но это дерево само по себе никогда не приносит плодов, и вдумчивый садовод должен безжалостно, с корнями уничтожать это дерево, отнимающее волю, отнимающее силы. Вот только беда, что кровь этого проклятого дерева — кровь из сердца садовода, и он, глядя широко раскрытыми, полными слёз глазами в потолок, шепчет одними губами, чтобы ни в коем случае не быть услышанным:
- Хаус, мне страшно... Хаус, я не хочу умирать...
- Эй! - тихо откликается голосом Хауса темнота. - Ты чего не спишь, Джей-даблью? Бука в шкафу? Или скула ноет?
- Я тебя разбудил? Прости. Не могу заснуть...
- У тебя что, сорокавосьмичасовой цикл? Не очень удобно в социуме...
Звук его голоса успокаивает. Уилсон глубоко вздыхает и старается подавить в себе желание уткнуться лицом в его мятую футболку, чтобы почувствовать хоть иллюзию защищённости. Но, кажется, Хаус прекрасно понимает его состояние, и сам зарывает длинные пальцы врача и музыканта между его тёмных всклокоченных от подушки прядей:
- Брось, Панда, - говорит он, помолчав. - Мгновение смерти совершенно нестрашно. Просто очень грустно думать о том, что придётся уйти навсегда.  Но смертность — неотъемлемый признак живого организма. Если ты живёшь, значит, ты умрёшь. И это тождество работает в обе стороны. Не загоняйся,  отвлекись... Хочешь, пойдём завтра ещё раз прокатимся на лыжах?
- С ума сошёл? Ты и от одного-то раза не отойдёшь...
- Тогда, может, ещё раз сходим на студию? Я хочу всё-таки записать кое-что вместе с Орли.
- А меня, как в прошлый раз, за дверь выставите? - усмехается он.
- Как раз нет. Я хочу, чтобы ты послушал, что у нас получается. Пойдём? Я утром созвонюсь с ним, он точно захочет. А потом — ещё куда-нибудь, где есть и хлеб, и зрелища. Ну, или просто покатаемся по городу — я тут раньше не бывал. А пока ты давай-ка всё-таки поспи...
Он успокаивается от того, что Хаус говорит тихо и ровно, от того, что перебирает его волосы. Но он всё равно не спит ещё очень долго — просто тихо лежит, и Хаус сам засыпает первый, забыв убрать руку.

А наутро выясняется, что прямо сейчас Уилсон идти никуда не может — его лицо, и особенно губы, здорово распухли, к тому же, другой куртки у него нет, а эта вся заляпана кровью.
- Поехали купим что нибудь, - предлагает Хаус. - Не обязательно горностаевую дублёнку — какой-нибудь скромный прикид — просто, чтобы задницу не отморозить.
- Куда я в таком виде поеду? - шипит Уилсон. - До ближайшего отделения полиции? Ты только посмотри!
- Ну, панде вообще-то тёмные круги вокруг глаз полагаются, - Хаус старательно прячет смех за сочувствием.
- Панде вокруг обоих глаз полагаются, раз уж на то пошло. А такие губы кому полагаются? Гиппопотаму? Нет уж, Хаус, уволь, быть ходячим зоопарком...
- Ладно, сиди дома, делай примочки, я сам посмотрю тебе куртку, - милостиво соглашается Хаус. - Может, хоть к обеду мы сможем куда-то выбраться. Никогда ещё не проводил рождественские каникулы так бездарно, разве что однажды в колледже. Но я тогда влюбился, а она была баскетболистка, на голову выше меня, представляешь? Она слыхала где-то, что возлюбленных полагается носить на руках, и восприняла это в буквальном смысле...
Несколько минут он тратит на рассказ о своём неудачном дебюте в роли рыцаря, заставляя Уилсона хохотать, несмотря на разбитые губы, и вставлять реплики, от которых смеётся уже сам Хаус. И, глядя на него, Уилсон словно чувствует некую раздвоенность, когда одна его половина веселится, а другая смотрит со стороны, закусив губу: «мне, действительно, сейчас хорошо — больше так не будет».
- Ладно. - говорит Хаус. - Куртка к нам сама не придёт — я поехал.
Он выходит и идёт к машине, а Уилсон возвращается в свою квартиру, в гостиную и вдруг останавливается, поражённый странным наблюдением. Он когда-то читал «Лангольеры» Кинга о пассажирах самолёта, нечаянно попавших в прошлое — тусклое, безжизненное, где краски выцвели, звуки уплощились, а еда потеряла вкус. Он помнит описание самолёта, на котором они прилетели — яркостью, своей живостью отличавшегося от окружающего «отработанного мира». Так и сейчас, его гостиная выглядит безжизненно, тускло, и на её фоне яркими пятнами выделяются ёлка с игрушками, новогодняя открытка, альбом Колерник, скомканная красная футболка Хауса и оранжевая баночка из-под викодина у ножки стола. Уилсон поднимает её и смотрит сквозь оранжевый пластик на свет. День становится солнечно-закатным. «Ласковый закат», - снова думает Уилсон. - Хаус прав, чушь какая-то...
Его отвлекает от размышлений телефонный звонок:
- Джим, я, надеюсь, никто не обиделся на меня вчера — боюсь, я был резковат.
- Ты был лучше, чем обычно, Леон. Без притворства и игры. Такой, как есть... Значит, Джеймс Хартман — твой брат?
Харт отвечает не сразу.
- Было бы наивным полагать, - говорит он наконец. - что вы с Хаусом не докопаетесь..
- Конечно. Мы оба не любим вопросы без ответов.
- Он — поздний ребёнок. Я уже заканчивал школу, когда он родился. Болезнь Прингла. При ней не обязательно развивается слабоумие, но Джеймсу не повезло. Пока мама была жива, она уделяла ему очень много внимания — водила по врачам, занималась по специальной методике. Он делал успехи...
- Там всё движется к финалу, - говорит Уилсон. - Но ты, наверное, догадывался и раньше...
- Конечно, догадывался.. Это же хоспис. Поместил его сюда на время съёмок, а теперь уж не заберу до конца.
- Орли знает о нём?
- Нет, Джим. Никто не знает.
- Почему? Почему ты скрываешь? Ты... стыдишься его?
- Я себя стыжусь. Слишком мало уделял ему времени, слишком мало любил... - он довольно долго молчит. - Ты очень похож на него, Джимми.
- Да, теперь я понял... Я слышу по голосу, что тебе очень грустно, Леон. Не хочешь приехать?
- Не хочу лишний раз сталкиваться с Хаусом.
Уилсон невесело усмехается в телефон:
- Хаус многим не нравится.
- Не мне, - перебивает Харт. - Мне он нравится. Просто не настроен сегодня на стриптиз. Моё нижнее бельё слишком откровенно.
- Эй! Да ты что-то совсем нос повесил, друг! Или проблема не только из-за брата? У тебя ещё что-то случилось? Постой! Ты же не просто так позвонил? Леон, послушай, не молчи. Что ещё?
- Плохого — ничего.
- А хорошего? - не отстаёт Уилсон.
- Ну... наверное, Орли снова сойдётся с Минной. Я... я рад за них. Они мне оба небезразличны, так что... Я должен быть рад... Может, зайду к тебе вечером, Джим, когда Хаус уедет. Думаю, тогда уже нам обоим нужны будут собеседники.
- Да, конечно. Заходи, - говорит он и, уже закрывая крышку телефона, вдруг понимает, что Леон совершенно уверен в том, что он, Уилсон, не уедет с Хаусом. А ведь он ещё накануне сам не знал до конца. Неужели, Леон Харт знает его лучше, чем он сам знает себя.
Хаус возвращается через три с половиной часа, когда Уилсон уже не находит себе места. В его руках внушительный бумажный свёрток.
- Ну, что ты так долго! Последний же день сегодня, - не выдержав, упрекает он.
- Еле нашёл, - весело говорит Хаус. - Размер вроде твой. Примерь.
Короткая зимняя искусственная курточка под замшу, подбитая искусственным же мехом, сидит, как влитая. И... физиономия панды возле клапана кармана, рядом с тёмно-коричневыми буквами WWF – Всемирный Фонд Дикой Природы.
- Хаус, ты издеваешься?
- А ты разве против охраны дикой природы от людского вандализма, Джеймс Эван Уилсон? Послушай, наша планета не так неисчерпаема, как может показаться, и забота о последующих поколениях — священный долг каждого добропорядочного американца. К тому же, тебе идёт. Кстати, как там свитер, отстирался?
- Кажется, да. Ещё сохнет... Хаус... это ведь не Мастерс, правда? Я говорю: ведь это не Мастерс связала его?
- Конечно, не Мастерс. Это Блавски. Я думал, ты сразу догадаешься. Она еле успела, между прочим, потому что заранее не знала, что я поеду к тебе. Довязывала практически в аэропорту, так что ты запросто мог, как принц из сказки, остаться с одним лебединым крылом вместо руки.
- Хаус!
- Как твоя скула? Смотри, что я привёз — это настоящий театральный грим, и если уж они из дряхлых старух с его помощью делают молоденьких красавиц, я уж как нибудь превращу битого Уилсона в небитого. Давай, садись и не дёргайся.
Для дилетанта Хаус очень неплохо гримирует. Так что через какие-нибудь сорок минут Уилсон, подняв воротник куртки и надвинув кепку на глаза, решается выйти из дому.
- Куда мы? - спрашивает он. - В студию?
- Нет. Я подумал... Студия — это слишком для меня. А я хочу сегодняшний день — уже полдня — подарить тебе. Мы поедем кататься с горы.
- Хаус!
- Не на лыжах. На двухместных горных снегокатах. Это почти мотоциклы. Любительские соревнования. Главный приз — плазменный телевизор. Я записался. Если выиграем, по крайней мере, сможешь смотреть кёрлинг на нормальном экране... Ну что ты так глядишь на меня. Уилсон? Ведь тебе этого хочется.
Он смотрит себе под ноги и пытается кусать губы, но тут же оставляет это занятие — их больно кусать.
- Где ты взял грим? Ты ведь сегодня видел Орли, да? Он звал тебя в студию или он сказал, что нехорошо оставлять меня одного?
- Подожди... - у Хауса делается растерянное лицо, и Уилсон начинает ненавидеть себя за эту его растерянность. - При чём здесь вообще Орли? Это я, а это — ты. Ты что... ты думаешь... - в его глазах сгущается сумрак. - Я ехал по дороге, Уилсон. Увидел чёртово объявление про чёртовы гонки. Да, я заехал к Орли, потому что чёртов магазин, в котором я покупал тебе куртку в двух шагах от его гостиницы. Я наговорил ему много тёплых слов и пожал руку на прощание, потому что понятия не имею, когда с ним снова увижусь и увижусь ли. И меня это сейчас, знаешь, как-то не особенно волнует, чёртова Панда-Меня-Никто-Не-Любит! Твою пушистую лапу я пожму перед отъездом вечером, и, может быть, даже разревусь от избытка чувств, но сейчас отвали от меня, чёртов идиот Уилсон! - он оглушительно хлопает дверцей машины, и тут же высунув голову в поспешно открытое окно, орёт: - Ты будешь, блин, садиться или нет?!
- Да, конечно, буду, - Уилсон поспешно плюхается на пассажирское сидение, и Хаус рвёт с места так, что из под колёс выбивает фонтаны снега.
- Всю жизнь мечтал выиграть плазму на снегокате, - добавляет Уилсон помолчав. И теперь Хаус не может понять, всерьёз он говорит или насмешничает.

К его удивлению, соревнования оказываются стоящие. Трасса полупрофессиональная, и противники выглядят серьёзно.
- Первый заезд — квалификационный, - хрипло говорит в рупор судья соревнований. - Двойки на старт!
- Я — первым, ты - вторым. - говорит Хаус — за очками Уилсон не видит его глаз, а по губам ничего, кроме слов, не прочитать. - Если бы нужно было не гонку выиграть, а шею свернуть, посадил бы тебя первым.
Квалификационный заезд проходит гладко, и сразу определяется, с кем им придётся соревноваться — это пара рыжеволосых парней — наверное, братья — на ярко-красном снегокате и мужчина-негр с девчонкой-мулаткой.
- У них вес плохо распределён, - сразу отмечает Хаус. - На поворотах будет заносить. А поворотов здесь много. Вот рыжих надо бояться.
- Думаешь, у нас есть шанс? - с сомнением спрашивает Уилсон, поправляя застёжку шлема.
- Шанс есть всегда. А всё остальное — в наших руках.
- Хаус! - окликает он, когда уже до старта доли секунды.
- Ну?
- Мне этого хочется, Хаус!
- Знаю. Не прозевай. Три шага на разгон — и в седло, о`кей? И я газую.
- Есть, понял.
Он ждёт сигнала стартового пистолета, упираясь руками в заднюю часть седла, напружинив ноги. Хаус тоже натянут, напряжён. Оба чувствуют себя так, словно от этой гонки зависит что-то большее, чем плазменный телевизор.
- Старт! - щёлкает пистолет.
Он раньше никогда не гонял на снегокатах. Но это же почти мотоцикл, а мотоцикл — его любовь, его фетиш.  И пусть за рулём сейчас Хаус, он знает, как вести себя и на месте заднего. Прежде всего разгон. С места невозможно развить полную скорость — вот почему, а не почему-либо ещё задний он, а не Хаус. И он толкает вперёд, успевая вскочить в седло до того, как скорость мотоцикла станет выше его собственной. Это недопустимый прокол, опоздать на старте, это сразу делает шанс на победу очень сомнительным. Но он не опаздывает, и Хаус одобрительно хмыкает, прибавляя газ. А дальше ему нужно исчезнуть за Хаусом, сделаться отсутствующим для сопротивления воздуха. И это у него тоже прекрасно получается. И помнить о поворотах, когда его вес нужен для придания машине оптимальной траектории.
Скорость нарастает, и встречный ветер начинает обжигать незащищённую очками кожу. Хаус пригнулся к рулю, почти лёг, и он тоже лёг щекой на спину Хауса — меньше, как можно меньше сопротивления. Они летят, и снег взмывает фонтанами, хлёстко осыпая очки. Это не очень хорошо — в смысле аэродинамики, но, в то же время, это здорово. Уилсон уже давно отождествил эти два понятия: скорость — равно — жизнь. Он бессмертен, пока летит вот так, побиваемый ветром, и даже неважно, что это — мотоцикл, лыжи, снегокат.
И они проигрывают рыжим братьям целую секунду.
- Улыбнулась тебе плазма, - заключает Хаус, тяжело дыша и вытирая рукавом мокрое лицо.
- Плевать. Было здорово. Спасибо тебе.
Приз за второе место — видеоплеер — его не очень интересует, но он забирает коробку под бравурную музыку, апплодисменты и выкрики в мегафон и укладывает её в багажник хаусовского рыдвана.
- Есть хочешь? - буднично спрашивает Хаус. - Поехали?
Они перекусывают в уютном подвальчике, но Уилсон замечает, что Хаус всё чаще поглядывает на часы.
- Ты уже торопишься? - осторожно спрашивает он.
- Просто день кончается. Рождественские каникулы кончаются... - он вдруг резко встаёт и толчком отодвигает свою тарелку. - Мне пора. С тобой было хорошо, Панда. Поехали. Надо ещё сумку собрать.
С этого момента Уилсон больше не произносит ни слова. Молча кивает, молча встаёт, молча занимает своё пассажирское место в автомобиле, молча смотрит в окно, пока они возвращаются в больничный городок, молча выходит и проходит в дом, молча вешает на вешалку новую куртку.
Хаус не раздевается. Он запихивает в сумку скомканную футболку с дивана и растерянно оглядывается, словно рад бы был ещё что-то прихватить с собой, но нечего.
- Ну, - наконец сипло говорит Уилсон, - надеюсь, мы ещё...
- Ага. - с ненастоящей лёгкостью кивает Хаус. - Ладно, я пошёл.
- Подожди, - останавливает Уилсон.
- Ну?
- Ты... плеер забыл.
- Я тебе его подарил. Ладно, Уилсон, пока!
- Подожди...
- Ну, что ещё?
- Тебе хватит бензина до аэропорта?
- Я днём заправился.
- Ладно, - наконец, кивает и Уилсон. - Пока!
Он смотрит, как Хаус привычно, чуть сутулясь и тяжело опираясь на трость, идёт к двери. И щелчок замка этой двери словно ставит жирную точку.
А в следующий миг Уилсон срывается с места. Он хватает из-под вешалки спортивную сумку, грубо пихает в неё ноутбук, упирающийся углами, и кроет его последними словами за неуступчивость, туда же засовывает ещё не высохший свитер и альбом Колерник, он мечется по квартире, как угорелый, хватаясь за всё одновременно и, наконец, сообразив, подскакивает к окну. Шпингалет плотно засел в петлях, ему не удаётся сразу открыть. Тогда он трясёт несчастную раму за ручку, бьёт  кулаком, а, когда она наконец поддаётся, грудью ложится на подоконник:
- Хаус! Стой! Не уезжай! Хаус!!!
Хаус под окном стоит у машины в ленивой позе, привалившись к боковой дверце задом.
- Ты чего истеришь? - негромко спрашивает он, задрав голову. - Не психуй, собирайся спокойно. Деньги и документы не забудь. Я жду.

Он ведёт машину в сгущающихся сумерках, время от времени отрывая взгляд от дороги и бросая его на Уилсона. Уилсон крепко спит...

The end.