Тель-Авив... русский альянс. Гл. 28 Наши пришли!

Леонид Курохта
***


Город встретил освободителей тишиной, дымом и руинами – каза­лось, каждое строение было если не разрушенным, то поврежденным в ходе оборонительных и наступательных боев двух противоборствующих армий. Специальные отряды СС, выполняя при­каз Гиммлера о «стратегии выжженной земли», взрывали или уничтожали ог­неметами здания, предприятия, электростанции и другие промышленные и жи­лые объекты. Тротуары и мостовые были густо завалены обломками кирпича и гнутой арматуры. В пустых глазницах домов и провалах стен серело небо. В самом центре города чудом уцелел Успенский собор, хотя его золоченый купол служил верным ориентиром сначала для немецкой, а потом и для советской дальнобой­ных артиллерий.

Зола и пепел, коричневая кирпичная пыль и вязкий жирный дым покрыли город. После двухдневного массированного артобстрела и воздушных налетов советских бомбардировщиков жители прятались по подвалам и погребам, не рискуя выходить на улицы. 

Пасмурным вечером по Сумской прогалопировали несколько всадников с автоматами за спиной. Доскакав до памятника Шевченко, они вдруг резко осадили взмыленных коней, о чем-то быстро переговорили между собой. Один из них выстрелил в воздух зеленой ракетой, и все умчались в обратном направле­нии.

Снова стало тихо, но уже ненадолго.

Со стороны Шатиловки и парка имени Горького двумя потоками потяну­лись танки, грузовики и конные обозы; обгоняя их, вперед проскочили бойцы мо­товзвода, по четверо-пятеро оседлавшие каждый мотоцикл с боковой коля­ской; потянулись тягачи с пушками и бронеавтомобили – разнородные части Степного фронта входили в Харьков, урча моторами, лязгая гусеницами и поднимая тучи выхлопного дыма.

Горожане, в основном женщины, старики и ребятишки, всю ночь прятав­шиеся в руинах и подвалах домов, кричали и плакали от радости, едва не бросаясь под боевые машины – словно сверкающие на солнце стальные гусе­ницы, отполированные сотнями километров дорог и бездорожья, были живыми и теплыми, не способными причинить никакого вреда…

       Следом за техникой шла пехота. Усталые, запыленные, перебинтованные, в порыжевших шинельных скатках через плечо, солдаты неспешно двигались по мостовым. Толпы бойцов вразнобой брели по освобожденному от не­приятеля городу, глядя лишь вперед, под ноги, больше опасаясь камня или выбоины под ногой, чем свинца или гранаты с этажей... У многих вместо винтовок были трофейные черно-серые автоматы, один лишь вид которых вызывал у обывателя, пережившего немецкую оккупацию, сперва недоумение, потом – гордость за русского солдата: отнял наш боец оружие у врага, бьет гадов их же собственными пулями, немецкий автомат бьет немцев!..

Следом катили полевые кухни и открытые штабные «виллисы», гарцевали кавалеристы, шли отставшие от своих частей воины, позвякивая котелками и саперными лопатками, шли они вперед, шли вперед, шли...

Шла Красная Армия занимать отбитый у оккупанта город.

В Харьков вернулась Советская власть.


***


– Оставалась бы уже здесь, у меня, слушай, – несмело предложил Илья Ми­хайлович. – Ну, куда тебе одной с дитенком-то? И мне подмога какая была бы в хозяйстве, и я тебе ж не чужой, мужик все-таки в доме…

– Я очень благодарна вам, Илюша, – смущенно отвечала Алина. –  Очень помогли вы мне… нам. Не знаю право, что бы я делала без вас. Но, поймите, у каждого че­ловека должен быть свой дом, и у меня он тоже есть. Это мой дом, это дом моих родителей. И я хочу жить в своем доме. Мы будем приходить к вам в гости… Правда, Хайка, будем? – она улыбнулась маленькому Хаиму и поцеловала его в нос.

Илья Михайлович вздохнул.

– Привык я к вам. И к тебе, и к дитю. Как всю жизнь вместе прожили.

– Я понимаю…

Он ничего не ответил, лишь взял в свои руки изувеченную ладошку Алины и легонько сжал. В глазах его мелькнула мольба, лишь на мгновенье, но Алина успела это заметить и попыталась высвободить свою руку. Илья Михайлович не отпускал.

– Полюбил я тебя, – словно извиняясь, проговорил он и, зардевшись, снова замолчал.

Как и каждой женщине, Алине было приятно слышать это, но сейчас она едва не всхлипнула. «А ведь он ни разу не сказал, не намекнул, что любит меня, – подумала она о Шульгине. – Ни словом, ни взглядом…».

– У меня есть муж, он Хайкин отец – напомнила Алина. – Вот кончится война, и он нас найдет.

– Да какой он тебе муж, так он просто… и погибнуть уже мог давно. Такая страшная беда, столько людей пропало…

– Он не погиб, Илюша.

– Откуда тебе знать, – Илья Михайлович покачал головой. – Всевидящая ты, что ль…
– Я знаю, – твердо сказала Алина. – Я чувствую. И я буду ждать его столько, сколько понадобится. Хоть всю жизнь. Он у меня первый и единствен­ный, и я люблю только его. Его одного, понимаете?

– А мертвого ждать будешь, – Илья Михайлович отпустил, наконец, руку Алины. – Вон, как поразбросало людей-то… Да и забыть он мог тебя, другую найти…

– Не говорите так! – Алина вскрикнула так неожиданно и громко, что маленький Хаим за­плакал от испуга.

– Извини. Не хотел обидеть, – Илья Михайлович поднялся со стула. – Зна­чит, не судьба. Жаль.

Он помог Алине собрать и отнести вещи, по дороге оба не проронили ни слова.
Оглядев жилище, Илья Михайлович остался недоволен. Как и во всем доме, окна были выбиты, двери выломаны, квартира имела все признаки поспешного, но старательного разграбления: отсутствовали не только мебель, но и водопроводные краны, электролампочки и даже крючки для карнизов над окнами. В дверях ванной комнаты полубоком взгромоздилось чугунное корыто, которое чужаки не смогли вытащить, да так и бросили. Зато паркет был полностью сорван и вынесен…

Восемь дней Илья Михайлович с раннего утра до позднего вечера приво­дил в порядок квартиру Алины – вставил стекла, настелил дощатый пол, побелил стены и потолок, наладил кухню и ванную – благо инструментов и материалов искать не пришлось, все это было у потомственного мастерового если не дома, то в лавке.

Как-то Алина увидела на своем подоконнике картонную коробку, акку­ратно перевязанную розовой конфетной лентой. Раскрыв, обнаружила семерых слоников, мал мала меньше, и вопросительно глянула на Илью Михайловича.

– Сам спроворил, – улыбнулся он. – Из глины слепил и отлил в гипсе. Семь, как положено, на счастье…

Алина осторожно выставила в ряд статуэтки и подивилась тонкой работе – даже шерстинки были видны, даже зрачки в глазах у самого маленького сло­ника.

– Спасибо, Илюша, – тихо сказало она. – Очень красиво. Вы мне дворец делаете из простой квартиры, просто хоромы. Я счастлива. И вам желаю тоже большого счастья. Вы хороший, искренний человек, очень хороший…

Трудился мастер на совесть, умело, но время от времени Алина ловила полные надежды его взгляды. Это было не очень приятно – она пони­мала, что Илья Михайлович снова отчаянно пытается завоевать ее расположе­ние. И, уходя в последний раз, он оглянулся, приостановившись, словно ожидая, что хозяйка вдруг переменит свое решение…

Чуда не произошло. Так и остался он, честный труженик, партизан-подполь­щик и добрейший человек в памяти Алины – ссутулившийся и потерян­ный.

…Фронт неумолимо двигался на запад, каждый день сводки Совинформбюро сообщали об освобождении все новых и новых населенных пунктов. Где-то да­леко гремела канонада, а в Харькове уже кипела вполне мирная жизнь. Правда, хлопали кое-где одиночные выстрелы – по закону военного времени на месте расстреливали мародеров, саботажников и прочих вредителей, но уже от­крывались первые продуктовые магазины, торгующие привозным хлебом, почти бесперебойно работали электростанции и водопровод, восстановленные пленными немцами. Этих изможденных бывших вояк, «властителей мира», про­шедших с победами пол-Европы, можно было увидеть повсюду. Гуляя с сы­ном, Алина часами наблюдала, как немцы расчищали площадь Дзержинского от остатков фасада гостиницы «Националь», рухнувшего плашмя при попытке окку­пантов взорвать здание Госпрома на противоположной стороне площади. В Госпроме лишь вставили выбитые ударной волной стекла, само же строение почти не пострадало от взрыва. Госпром-то строили американцы по своей технологии, а «Националь» – русские, они смешивали цемент с речным песком, – вспомнила Алина.

– Капут, капут... – вдруг сказал ей маленький немец, совсем еще подросток, в объеденной молью русской ушанке, с трудом толкая перед собой полную тачку камней. – Капут Руслянд, капут Дойчлянд... Дер криг капут, аллес капут...

Алина протянула ему осьмушку хлеба, выменянного у спекулянток на старую юбку. Ей стало жалко этого мальчишку. Теперь она уже имела право на жалость.

– Данке, фройляйн, данке шен!.. Глик... русс... Йа, йа – щасти-а-е...

«Фашист, пусть пленный фашист, но он пожелал мне счастья», – Алина закусила губу.
Хаим тянул ее за руку: «Ма, мотри!», – увидел, как ворона отнимает у собаки большую кость. Битва затягивалась, переходя из оборонительно-захватнической в изнурительно-затяжную. Ворона тяжко взмахивала крыльями, пытаясь оторвать добычу от земли, а собака истерично визжала от обиды, скакала кругами и отгоняла конкурентку...

Алина замерла и медленно оглянулась.

Немец толкал тачку, он уже успел далеко отойти, переваливаясь с ноги на ногу, и шнурки ушанки покачивались в такт его неспешной походке. Узнал ли он Алину? Наверное, не узнал. А в ее памяти звучало: «Нихт дойчен зольдатен... бистро-бистро нах хаус!..», она смотрела вслед, и слезы текли по щекам, собираясь на подбородке.

 – Вы сейчас говорили на идиш?..

 Лысая беззубая старуха с глубоко ввалившимися глазами, одетая в рваную шубу – сколько Алина себя помнила, эта бабка всегда сидела тут же, напротив гостиницы «Националь», разложив перед собой старомодные шмотки – от корсетов с толстыми бретельками до плетеных жилеток и платьев с рюшками. Ни время над ней не властно, ни война, ни смерть...

 – Мы говорили по-немецки, – смущенно пояснила Алина и зачем-то добавила: – Этот мальчик спас меня и моего будущего ребенка, этот мальчик – самый настоящий солдат… его могли убить за это, а он... он... – и расплакалась навзрыд, взахлеб, да так, что Хаим даже присел от испуга.

 – Всем горе война, – не гладя на Алину, вздохнула бессмертная нищенка. – И русским горе, и немцам горе, и аидам горе. Нет бы жить, а все никак поделить не можете, как вон собаки и вороны, собаки и вороны. Нет на вас суда...

 И возвела глаза к небу старая еврейка, словно видя там то ли семисвечник, то ли православный крест. Два бога задумчиво смотрели с высоты, и никак не могли решить, кто же все-таки должен забрать и упокоить ее – то ли христианский, то ли иудейский...

...На площади перед Благовещенским базаром соорудили крепкую виселицу, шестнадцать петель пеньковой веревки увязали на длинной перекладине. Победители казнили предателей. Их поставили в ряд на длинную скамью. Трое или четверо молча и равнодушно подставили голову, остальные плакали и матерились, но их криков почти не было слышно за шумом горожан, заранее прибывших на объ­явленное зрелище. Неуправляемая толпа готова была растерзать тех, кто почти два года помогал фашистам устанавливать «Орднунг» в родном городе. Сол­даты с трудом сдерживали напор, и офицеру, руководившему казнью, пришлось несколько раз выстрелить в воздух. Добившись относительной тишины, он с трудом, по слогам зачитал приказ военного коменданта, и через несколько минут приговор трибунала был приведен в исполнение.

Дольше всех мучился Тимоха Затычный. Когда его сослуживцы, отдергав­шись и отхрипев свое, уже безвольно покачивались на двухметровой высоте, он продолжал корячиться, ему даже удалось продеть ладонь между петлей и горлом. Так и окончил он свой мерзкий путь – обильно обмочившись, выкатив глаза и свесив тонкую нить слюны до самой земли…

…К началу осени в Харьков толпами повалили жители окрестных сел – в колхозах, разрушенных врагом, нечем было кормиться. Кто-то пустил слух, что Советская власть теперь полно­стью ликвидировала ненавистный колхозный строй, а на полях и фермах теперь будут работать лишь уголовники из тюрем. С узлами, двуколками, а то и по трое-четверо впряженные в конные повозки, крестьяне тащили свой нехитрый скарб в города и районные центры – «займать кватеры». Под немцем помучились, – справедливо рас­суждали они, – а таперича хоть городские мы будем, полное право имеем… В первую очередь были захвачены почти не пострадавшие от бомбежек, артобст­релов и пожаров окраинные районы, но ближе к зиме и деревенские жители, и солдаты Красной Ар­мии, демобилизованные по ранению, и коренные харьковчане, вернувшиеся из эвакуации, начали обживать и центральные улицы.

Обескровленный город нуждался в населении – требовалось как можно ско­рее подниматься из руин, восстанавливать промышленные объекты и коммуникации. Городская комендатура беспрепятственно выдавала разрешения на жительство всем желающим. Нередко случались и недоразумения – определен­ные квартиры уже были заняты, тогда приходилось вызывать патруль­ный наряд и безжалостно вышвыривать тех, кто вселился «самозахватом». Бы­вало и так, что законные владельцы жилья, вернувшиеся в родной дом, уже не могли рассчитывать ни на свое собственное жилье, ни на свое уцелевшее иму­щество – все уже было реквизировано, описано как бесхозное и передано в полноправное владение новым жильцам.

Харьков отстраивался очень медленно. Не хватало инженеров и опыт­ных рабочих. Бывшие крестьяне оказались плохими строителями: привыкшие лишь к сельскому труду, они в большинстве не стремились овладевать новыми, «городскими» профессиями. В этой среде процветали торговля самогоном,  проституция, начались уличные грабежи, налеты на магазины. Именно этот «сельский элемент», заполонив­ший освобожденный от фашистов город, и поднял волну ненависти к интеллигенции, прежде всего к евреям.

…Алина работала в офицерском эвакогоспитале, куда ей помогла устро­иться бывшая соседка Ганна Фесько, школьная подруга матери. Госпиталь располагался в здании школы №1 на улице Красина, в десяти минутах ходьбы от дома. Денег платили мало, но ни она сама, ни маленький Хаим голодными не были – госпиталь снабжался всем необходимым, Алина могла питаться в столовой, и даже брать домой необходимые продукты – начальство знало, что новая кухарка воспитывает одна полутора­годовалого сына. Ранбольных очень забавлял Хаим, у многих из них были семьи, и этот подвижный и горластый мальчишка напоминал им собствен­ных детей. Алина запрещала кормить Хаима сладостями, боялась, как бы не нача­лась у сына сахарная болезнь, но то и дело находила в карманах детских шта­нишек или обертку от конфеты, или недоеденное печенье… Бороться было невозможно.

…Это случилось в начале мая.

Вернувшись домой, Алина с удивлением увидела свою мебель – кровать, комод, стулья, стоящие у парадного входа. По двору была разбросана одежда – ее и Хаима, тут же валялись посуда и книги. Сердце бешено заколотилось. «Фрау Марта не могла вернуться, это какая-то ошибка», – подумала она, и, подхватив на руки сына, взбежала на свой этаж.

То, что она увидела, заставило замереть на пороге.

Замок сломан, дверь распахнута настежь.

В коридоре кряхтели и охали трое солдат, красные от натуги, они вталки­вали пианино, застрявшее в проходных дверях. Золоченые подсвечники зацепи­лись за косяк и затрудняли продвижение музыкального инструмента.

Несмело войдя в свою комнату, Алина увидела еще двоих, они располагали у стены огромный венский шкаф резного дерева. Командовала какая-то незнако­мая девица, в одной руке она держала расческу, другой указывала на ме­сто, до которого, по ее мнению, следовало додвинуть этот тяжелый предмет.

Алина медленно огляделась. На месте ее кровати уже громоздилась широ­кая тахта, в углу стояли мешки, ящики и картонные коробки. Под окном сверкали никелем три совершенно одинаковых немецких патефона.

– В чем дело? – спросила Алина, прижимая к груди сына, кото­рый сразу же заулыбался, увидев солдат. – Это моя квартира, и…

– Это – моя квартира, – довольно и уверенно ответила незнакомка, делая сильный упор на слове «моя».

Алина опустила на пол заупиравшегося Хаима, который тут же подбежал к одному из солдат и, хохоча, охватил его за ноги.

– Вы ошиблись…

– Никакой ошибки, – дамочка сделала Хаиму «козу» двумя пальцами. – Улица Дарвина, дом номер один?

– Да, ну и…

– Квартира сорок вторая?

– Сорок вторая…

– Вот и хорошо, вот и все правильно. Кто твой муж?

– Муж… – запнулась вдруг Алина. – Мой муж на войне.

– Ага! – обрадовалась та. – А мой муж здесь, в Харькове. И у него есть документ на вселение именно в эту квартиру. Он должен подъехать с минуты на минуту, и все тебе объяснит. Уж не обессудь…

Она щелкнула наманикюренными пальчиками, давая понять, что разговор окончен, и упорхала в другую комнату руководить расстановкой мебели. На не­гнущихся ногах Алина поплелась следом, никак не понимая происходящего.

– Я всю жизнь прожила здесь…

– Меня это колышет? – фыркнула девица. – Мой муж – офицер-танкист, Ге­рой Советского Союза и дважды ранен в боях. Ему три комнаты поло­жены по приказу товарища Молотова, и зря ты будешь кудахтать…

Семь слоников, семь гипсовых игрушек стояло на подоконнике. Они, все семеро, сулили призрачное счастье, которого Алина так и не дождалась.

…С дважды раненым в боях Героем разговор получился еще короче. Он подкатил на трофейном «Опель-капитане», спрыгнул на землю и, увидев Алину, тут же по­нял, кто она такая.

– Наши вам большие извинения, сестрица, а ордер у тебя есть? Документ на квартиру? – спросил он, не поздо­ровавшись. – Нету. А у меня есть, вот он. Так что давай, чеши отседова, да поскорее.

Алина заплакала.

– Мой муж должен вернуться. Он же не сможет найти нас, поймите…

– Дык оставишь адресочек, где будешь жить, – снисходительно кивнул Герой. – Передам ему в лучшем виде.

И, повернув к подъезду, бросил на ходу:

– Муж вон, воюет, а сама байстрючонка прижила. От фрица, небось.

– Не от фрица! – в истерике крикнула Алина.

– Ну, может, и не от фрица, все равно ведь… – смутился Герой. – А вот ремонтик-то хороший мне сделала, право слово, хороший. Сталинский прямо. Спасибочки.

Плача от бессилия и унижения, Алина, сколько смогла, подобрала с земли свои вещи и оглянулась. Сын стоял рядом, посасывая палец и с интересом наблюдая, как дво­ровая кошка осторожно крадется по карнизу.

Переночевали в госпитале.

Утром, отпросившись у начмеда, Алина бросилась на Рымарскую. Дверь открыла незнакомая старуха. На вопрос об Илье Михайловиче новая жиличка, ухмыляясь, ответила:

– А ухайдакали его, супостата. Прям тут и стрелили. Я ж поведала нашим, шо он, кровопивец, на германа работал, свою слесарню имел, фашистам зажи­галки чинил за бесплатно, паскудник. И картину вражескую на дверь свою прилепил, вроде как немец освободил нас… Так пришли двое, сразу пах-пах, и нету злодея вред­ного. Шлепнули и увезли…

Через несколько дней Алина нашла пустую полуразваленную квартиру в конце Лермонтовской, у самого спуска к Журавлевке, оформила ее на свое имя в комендатуре. Свой новый адрес она записала на тетрадном листке и отдала Герою. Принося очередные извинения за то, что «уж так оно вышло», Герой клятвенно пообещал хранить этот листок и обязательно передать его по назначению, по са­мому-самому наипервому же требованию…



***


– Ма-ам…

– О, Господи. Ну, чего, чего тебе, горе ты мое луковое!..

– Ска-а…

– Спать немедленно! Я т-те сейчас дам «ска-а…»! Не набегался за день? Вот милиционера позову – заберет!

– Ска-а…

Затянув стежок и вколов иголку в ткань, Алина сурово глянула на малень­кого Хаима, понимая уже, что он не успокоится. Опять, видно, придется рабо­тать до полуночи, а глаза слипаются, и иголка все чаще норовит попасть в палец…

После закрытия эвакогоспиталя Алине пришлось работать в детском доме швеей – переделывать одежду для малышей. Под ее искалеченными, но уме­лыми руками старые солдатские шинели превращались в маленькие пальтишки, а гимнастерки и брюки – в рубахи и штаны для воспитанников. И сейчас, накануне нового, 1947 года, она получила большой заказ от двух соседних детдомов, и справиться с этой работой было очень трудно.

Поднимающаяся из руин и едва встающая на ноги советская промышлен­ность не успевала одевать и обувать подрастающих сирот – детей Большой войны, и опытные портнихи-надомницы, которых было не так уж много, пользовались спросом. Принимая за свою работу лишь хлеб, горохо­вые брикеты и сгущенное молоко, Алина также получила разрешение еже­дневно отводить своего сына в детский дом имени Маршала Жукова, располо­женный на улице Дарвина, 3/5 – по соседству с домом №1, тем домом, в кото­ром она прожила всю свою жизнь… Этот приют Хаима обходился довольно до­рого – приходилось отдавать едва ли не четверть заработка толстой Тамаре Алексеевне – начальнице детдома, однако такой расчет вполне устраивал обеих.

– Ска… Ну-у!.. – напомнил сын, приподнимаясь на локте и колотя розовой пяткой о стену.

– Спать, Хайка! Вот как встану, мало не будет!

– Хны-ы…

Тяжко вздохнув, Алина опустилась на край кровати рядом с мальчиком, пре­красно понимая, что без сказки теперь не обойтись.

– Будет тебе «ска-а…», только очень короткая. Жила-была девочка, звали ее Машенька. Сшила ей мама красную шапочку, и прозвали девочку Красной Шапочкой…

– Не-е, не хочу про Красную Шапку. И про принца тоже не хочу.

– А про кого хочешь? Про принцессу?

– Не-е… Про войну хочу.

– А я не знаю сказок про войну, – пожала плечами Алина.

– Ну, придумай.

– Как же я придумаю, Хайка? Войны уже нет давно.

– А Тамара Алексеевна всегда придумывает про войну. Она умеет…

– Ладно, – ревниво согласилась Алина. – Слушай тогда.

Она заправила Хаиму одеяло и провела рукой по его бровям.

– Только глазки, глазки закрывай. Иначе у меня сказка не придумывается.

Сын мгновенно зажмурился, крепко и старательно.

– Была война, – вздохнула Алина. – Летали пули, бомбы взрывались. Немцы стреляли из пушек и пулеметов. Плохо было и страшно, дети убегали и прятались…

– А немцы громко стреляли?

– Громко, – покачала головой Алина. – Так громко, что люди умирали. А нем­цам нравилось убивать людей… Но вот был один принц, он переоделся в немецкую одежду, и стал понарошку немцем…

– Немножко немцем, а немножко русским? – догадался Хаим, так тщательно жмурясь, что на его маленьком лбу собрались складки.

– Он был евреем, – тихо сказала Алина. – Настоящим. Так слушай дальше. Он все время хотел убежать от немцев, а все никак не получалось. Ему приказы­вали: стреляй в своих, а он не стрелял. Потом он полюбил принцессу, а ему никак нельзя было любить принцесс. А немцы их разлучили, и теперь, когда война уже давно кончилась, он все ищет свою принцессу и плачет, ищет и плачет…

– Ма-ам! – вдруг вскрикнул Хаим, неосмотрительно раскрывая свои чер­ные глаза. – Ты можешь знать, кто стреляет?

Он засучил ногами, сбрасывая одеяло и подпрыгивая на кровати:

– Если русский автомат – тр-р-р-р! А если немецкий – та-та-та-та! Пацаны расска…

Дробный и уверенный стук, похожий на автоматную очередь, донесся из коридора. Алина вздрогнула и вскочила на ноги. У порога стояли четверо – один в штатском, остальные в военной форме. Соседка по квартире, полуслепая Зи­наида Игнатьевна, прикрывая ладошкой рот, в ужасе смотрела на Алину.

Штатский сделал шаг вперед и, не найдя, обо что вытереть ботинки, твердо прошел в комнату.

– Гражданка Хайкина, вы арестованы, – мягко сообщил он, цепким взглядом окидывая небога­тую комнату. – За пособничество врагу в военное время и сотрудничество с осо­бым подразделением СС и СД. Собирайтесь.

– Хайка!

Алина выхватила сына из кровати и прижала к себе колотящееся тельце.

– О ребенке позаботится Советская власть, – величаво изрек штатский. – Он вырастет достойным гражданином Советской Страны. Документы свои не забудьте.

Во дворе урчал мотором темно-синий автозак, прозванный народом как «черный ворон». Ее вывели под руки и коленом вдавили в жесткий пол автомобильного кузова. Алина попыталась вывернуться, но свет по­мерк в ее глазах, когда конвоир больно ткнул ее рукояткой нагана в затылок.

– Тихо будь! – и машина покатила в сторону серого дома на Черны­шевской.

Следствие и суд были короткими – Алине в общей группе с полусотней жен­щин задали несколько вопросов по анкетным данным и определили срок нака­зания – пятнадцать лет исправительных работ в спецлагерях на Соловецких островах.

Алине повезло больше, чем остальным узницам – ее, как молодую мать, не лишили права переписки. Один раз в три месяца она исправно получала вес­точки от Тамары Алексеевны: Хайка живет, растет и ждет маму.

…Когда умер Сталин, весь лагерь рыдал взахлеб. Женский вой и стон стоял над Соловками. Некоторые, проникшись всенародной печалью, искренне горевали о безвременно ушедшем Вожде и Учителе, но большинство заключен­ных плакали от радости в предчувствии скорого освобождения. Бывшие пова­рихи и уборщицы немецких казарм, курьерши районных и сельских коменда­тур, а также дочери, сестры и даже любовницы полицаев, по старому большевист­скому принципу «сын за отца не отвечает», были отпущены на волю в числе первых. Но для Алины, как для вольнонаемной служащей зондерко­манды, лагерные ворота открылись позже – лишь в ноябре 1955 года.

…Хозяин долго пытался понять, чего хочет от него эта рахитичная гостья, держащая за руку подростка в школь­ной форме.

– Не, эт-т не сюда, – хозяин замотал головой, исторгая стойкий дух водки, прошедший через прокуренное горло. – Никакой Шульгин сюда не ходит. И не пишет сюда. Не, не-е… Уж поверь мне, Герою Союза рат­ному… Я тута живу уже мно… ык! много лет будет, как Родина дала за подвиги мои геройские, фронтовые… Токо, слышь, моя баба ушла от меня, сам теперь я здеся, трудно одному. Ходь сюда, ко мне, а?..

В этом спившемся, ополоумевшем инвалиде Алина с трудом узнала того моложавого офицера-танкиста, бойко зарулившего на машине в ее двор и так же бойко выбросившего ее собственные вещи. Сей­час губы его тряслись, изо рта невыносимо воняло, дрожащими пальцами он больно вцепился Алине в ло­коть.


– А тут еще, слышь, гр-рят, золото спрятано в хате этой моей, прям несус­ветно… – Герой качнулся, и, справившись с судорогой в горле, еще крепче сдавил руку Алины. – От фрицев, гр-рят, осталось, и хмырь приходил, выпимши такой, чи то Петренко, чи то Петруненко, все спрашивал… И плакал, и водку носил, и искали мы вместе… Я и сам потом искал, все стенки и пол простукал, а не нашел ни фуя… А я чую, что не зря он, не зря, есть что-то!.. Знает, он, вошь тыловая, зна-ает что-то… И ты, как жила тута, тоже зна-аешь...

– Пойдем, мама, – совсем по-взрослому сказал Хаим, обняв Алину за плечо.

– Э-э… Куды ж! Ы-ык… – увесистый поток вонючей рвоты и рухнувшее на пол тело хозяина поставили точку в этом разговоре.

Мать с сыном вышли на улицу.