Устели судьбу рябиной

Анатолий Коновалов
« Как   зеленеющие    листья    на   густом
дереве  –  одни      опадают,      а     другие
вырастают, так  и род от плоти и крови
– один   умирает,  а другой рождается».

Библия


«Знаменитый  род  умирает   и   прекращается
в   нас,  как  только  мы   наследуем  одно   имя,
не  унаследовав  прославивших  его  доблестей».

Ж.Массийон









Часть первая



















Глава I

     Наступил первый месяц весны 1990 года.
     Лучи солнца плясали на снегу. Он искрился и щекотал Михаилу Михайловичу ноздри. От ярких переливов бриллиантовых россыпей на снежной корочке, рождённой дневной оттепелью и ночным морозцем, слезились глаза.
     Михаил Михайлович вспомнил одну из первых записей дневника, который ведёт вот уже шестьдесят три года, и никогда и нигде с ним не расстаётся.

Запись в дневнике.
     «Сегодня мама вместо сказки, обычной перед сном, рассказала о какой-то далёкой России. Не о самой стране, а её… снеге. Я ни разу в Боцене не видел снега, не представляю, что это такое. В Италии, где мы живём, его не бывает. Мама говорит, что он, когда падает с небес, щекочет щёки. А ещё он холодный. Неужели правда, что снег, когда ляжет на землю, искрится, и глаза от искр плачут, и щёки розами расцветают? И нос тоже?
     Мама ещё говорит, что он пахнет небом и свежестью, и что Россия без снега – не Россия.
     И что тот снег мальчишки и девчонки в комочки лепят и с хохотом их друг в друга бросают. Забава такая весёлая у них.
     Чудно!
     Вот бы этот снег, хоть одним пальчиком потрогать…
         7 января 1927 года».

     Михаил Михайлович улыбнулся в задумчивости: «Как права была мама!». Снег-то он потом видел и в Альпах, и в Финляндии, и в России в войну его пришлось потоптать. А вот материнский рассказ почему-то только сейчас всплыл.
     Он остановил машину с австрийскими номерами. Вышел из тёплого салона. Потянулся до хруста в костях. Вдохнул воздух настолько чистый и свежий, что от лёгкого опьянения им малость закружилась голова.
- Михаил Михайлович, нам ещё ехать до усадьбы километра четыре. Нас там ждут, - не понимая, зачем остановился гость, пояснил заведующий отделом пропаганды и агитации райкома КПСС.
     Тот с заметным акцентом и радостным сиянием, как снег, на лице спокойно ответил:
- Понимаете, я на родине предков… Это немыслимо…
- Что немыслимо? – в недоумении переспросил сопровождавший.
- Это - чудо! – уши Михаила Михайловича будто заложило, он совершенно не слышал вопроса.
- Нам надо ехать. Нас ждут, - не унимался районный идеолог. Ему не терпелось показать руководству совхоза, различных сельских организаций и учреждений, простым труженикам села Михайловка гостя из далёкой Австрии. И непростого гостя, а потомка известного в округе рода помещиков Малининых, которому, мол, на чужбине без России плохо.
     Это был первый случай в новой российской истории, когда в сельскую глубинку коммунистической страны приехал человек, родителей которого «революционная метла» вымела, как класс угнетателей трудового крестьянства, в европейские и другие дали. И вот теперь сынок-отпрыск ступил на землю, хозяевами которой когда-то были его известнейшие на всю Россию помещики-конезаводчики.
- У нас сегодня праздник, - заведующий отделом Виктор Дмитриевич Рогов этими словами хотел вежливо поторопить мужчину, на вид которому было чуть более пятидесяти лет, а на самом деле ему скоро исполнится… семьдесят.
     Малинин упоминание о празднике понял по-своему:
- О! Да, да!
     Он подумал, что праздник местная власть устраивает в честь его.
     Ещё раз повторил, улыбаясь:
- О! Да, да!
     И сел за руль автомобиля. Михаил Михайлович проехал пол-Европы самостоятельно, без чьей-то помощи. Вёл машину легко и уверенно. Не переставал повторять:
- Это чудо! Это сказка! Великолепно!
     Ему казались необыкновенными простые стожки соломы, задремавшие на зиму в снежных тулупах и державшие на своих головах белоснежные шапки. Вдалеке виднелись полезащитные лесополосы, их деревья и кустарники, словно многочисленные руки с чёрными венами, тянулись к свету и солнцу. Они замерли в ожидании весеннего зелёного пожара.
     Подъехали к последнему повороту на Михайловку – конечному пункту их визита. Появились дома села Губово. Их со всех сторон остерегали мощные деревья – ветвистые, высокие. Михаил Михайлович впервые видел такие:
- Как называются эти великаны? – спросил он у Виктора Дмитриевича.
     Тот удивился, по лицу скользнула еле заметная улыбка.
- В народе их величают лозинами, ракитами…
- Ло-зи-ны? Ра-ки-ты?
- Да.
- А зачем их так много насажено?
     «Придуривается австриец или действительно не знает, что это лозины из семейства ив?» - в его душе плясали весёлые чёртики от того, что этот «капиталист» мало представляет о его, Рогова, земле, её богатстве, её растительном мире. Ответил с искорками гордости:
- Они служили всегда в деревнях живой изгородью между огородами сельчан.
- Изгородью? – волна удивления вновь накрыла его. – В Европе такого нет.
     У Виктора Дмитриевича чуть не сорвалось с языка: «У вас там на загнивающем Западе много чего нет».
- А у нас это испокон веков повелось – одну усадьбу от другой так отгораживали.
- О! Да, да… - неизвестно почему так произнёс гость.
- А ещё они в лихую годину крестьянские дома от холода спасали.
- Даже? Как?
- Обыкновенно. Шли на дрова в лютые зимы. А весной от пней дикая поросль мощным зелёным хороводом к солнцу тянулась. И так почти ежегодно омоложение живых изгородей происходило…
- О! Это чудо!
     Машина въехала в аллею, подступающую к дороге с обеих сторон густым разнолесьем. Если смотреть метров за пятьсот вперёд, то аллея образовывала своеобразный тоннель – загадочно тёмный после белых полотен-полей.
     Рогов со знанием истории объяснил:
- Старожилы говорят, что эту аллею посадили в начале века Ваши предки…
- И она сохранилась до сего времени?
- Конечно, нет…
     Михаил Михайлович уставился непонимающе на собеседника.
- В войну её, тоже по рассказам местных жителей, почти полностью вырубили. Что пошло на стройматериал, а больше - на дрова для печей. Другим-то их топить было нечем. Шахты Украины почти все оказались разрушенными. Потому об угле селянам думать не приходилось. А кузбасских углей даже для оборонной промышленности не хватало. Вот и пошли насаждения этой аллеи под топор и пилу.
- А когда и кто их вновь насажал?
- А их - вот эти деревья и кустарники  - никто и не сажал.
- Как это так?
- Сами выросли. Корни-то остались, семена от вырубленных деревьев в плодородную почву попали. Так и появилась дикая поросль…
- О! Да, да… Это чудо!
- Да никакого чуда, Михаил Михайлович, вовсе нет. У нас такая земля, что сунь в неё сук или какую-нибудь палку, через год-два дерево кудри ветру подставлять начнёт…
- Это чудо! И везде такая плодородная почва?
- Везде, - не мог сдерживать гордости Рогов.
- Чудо!
- Говорю же Вам, ничего тут чудного нет… А Вы у нас в стране первый раз?
- О! Да, да…
     …Показались первые дома Михайловки.

***
     Михайловка – родовое имение родителей Малинина. Михаил Михайлович никогда здесь не был, но знал о нём довольно-таки много. Об этом свидетельствуют три записи в его дневнике.

Запись первая.
     «Мама скучает по России. Мне её жалко. Она ещё и беспокоится о каком-то старом доме. Что с ним? Она отводит от меня глаза, когда вспоминает о нём. А я – хитрый. Замечаю, но вида не подаю. Упросил её рассказать о том доме. Мне показалось, она этого только и хотела.
     Что запомнил, то и доверил своему другу – дневнику.
     Дом тот находится в самом центре России. Он большой, серый, с белыми колоннами и зелёной крышей. Построен давным-давно – в XVIII столетии. Мама вспоминает, что он какого-то довольно сложного, полумавританского стиля, с куполами, полукруглыми окнами. Но старина ли сгладила углы, или постиг архитектор какой-то секрет, несмотря на причудливый стиль, это было очень русское целое.
     В чём это «очень русское целое» заключается, я так и не понял. Может в том, что комнаты в нём с низкими потолками, светлые, носили странные названия: девичья, сени, диванная.
     Почему-то в столовой, а не где-то ещё, на стенах висели фамильные портреты, писанные крепостными.
     Двери красного дерева с накладными бронзовыми гениями и венками вели в залу. В этой очень светлой комнате в четырнадцать окон стояли рояль, странный диван в виде латинской буквы S для собеседников, а по углам хозяйничали кресла. В этой комнате сосредоточивалась общественная жизнь в доме.
     Была в доме и бильярдная комната.
     Комнаты в доме располагались анфиладами. Самая короткая: зал, гостиная и кабинеты мамы и папы. Ещё эту анфиладу мама называла парадной, потому что комнаты в ней были высокие, окна большие.
     Оказывается, была ещё и жилая анфилада с низкими потолками. Над ней находился мезонин, в котором располагалась детская.
     Отопление в доме было печное. Печи топились из коридора. А в комнаты выходили кафельные «зеркала» тех печек.
     Очень интересно мама рассказала о гардеробной. Она отличалась большими размерами, светлая. В ней на всех подоконниках стояли горшки герани, бальзамина и жасмина. На окнах висели иссиня-белые занавески. В шкафах вдоль стен находили своё место какие-то картонки, корзины, болваны для чепцов. Посреди комнаты стоял большой и круглый стол со швейными принадлежностями. Особенно мама запомнила, что на столе были подушечки с булавками, бонбоньерки с разноцветным шёлком, непременно картинки мод и обрезки ситца, коленкора, шёлковых материй, лент и кружев.
     Ещё в доме располагались подсобные помещения и помещения для слуг.
     Мама подчеркнула с особым значением, что вся мебель в доме приобретена у знаменитого Штрауха, мастерская коего мало чем уступала знаменитому и известному во всей Европе Гамбсу…
     Мама, вспоминая дом, где она жила до 1917 года с моим папой, часто вздыхала. Глаза её устремлялись куда-то вдаль, словно преодолевали пространство и время…
P.S. Мне завтра исполнится 10 лет.
18 сентября 1931 года».

Запись вторая.
     «Интересно! Мама назвала рассказы о своей барской усадьбе в России – малининские сказки. Объяснила. То время для неё было сказкой. А малининские – по их фамилии – Малинины.
     И мне чудилась сказка, когда мама описывала усадьбу.
     А разве это не так? Я её записываю, как представил.
     …Перед главным подъездом дома раскинулся огромный четырёхугольный двор, окаймлённый приусадебными службами, домами главного управляющего и управляющего господской конторой, конюшнями, людскими. Посредине был разбит палисадник. От двора шла аллея, кончающаяся двумя белыми кирпичными столбами-башенками. За ними находились хозяйственные строения, скотный и птичий дворы, амбары, гумна.
     Потом опять два больших белых столба сторожили въезд в усадьбу, а там, дальше, расстилалось необозримое золотое море полей. На горизонте выделялись купола далёких церквей.
     По другую сторону дома - сад - обширный и тенистый, с огромными вековыми деревьями, белыми статуями греческих богов и богинь по обе стороны аллеи. Она спускалась к весёлой и извивающейся среди плакучих ив речке Мудрой.
     Мама говорила, что сад был для неё и родственников местом размышления. Потому в саду появились специальные постройки, где в любую погоду можно уединиться. Такую постройку мама называла эрмитажем, ведь в переводе на русский язык это слово означает «уединение». Малининский эрмитаж приютился в самом дальнем уголке сада, на границе с дикой природой – лесом и речкой.
     Мама с папой мечтали свой сад превратить в пейзажный парк. Они изучали каждый холмик в саду, каждое дерево, каждую тропинку и аллею, чтобы усилить эффекты, приготовленные самой природой, не искажая её, сохраняя все её красоты. Конечно, они не отказались, где это было необходимо, и от ландшафтного планирования.
     Мама уверяла меня, что в том саду были и удивительные контрасты, и естественная красота, и даже какая-то особая философия.
     Она могла сколь угодно рассказывать о каждом деревце, кустике. Чем они полезны, когда цветут, как благоухают и обладают какими-то только им известными чарами, снимают у человека усталость, поднимают настроение до таких пределов, что хотелось жить и жить до бесконечности.
     Впервые у меня зародилась мечта: когда-нибудь побывать в той «сказке», окунуться в речку Мудрая. Эта идея забежала в мою голову в день рождения моего папы.
13 ноября 1935 года».

Запись третья.
     «Мой папа о своей усадьбе вспоминать категорически отказывался. Спросил у мамы: – почему? Она открыла секрет: – ему это приносит невыносимую боль. Уверяла, что он ползком готов был добраться до России, чтобы хоть одним глазком увидеть свой дом, парк, речку, подышать воздухом, которым когда-то дышали его предки, и души которых навсегда там поселились.
     Исполнился год, как умер папа. Его приняла земля американского Питсбурга. Ему так и не удалось побывать в родимых пенатах. Жизнь так сложилась.
     После того, как он женился в 1918 году на моей маме, в России им жить пришлось недолго. Семья очутилась в Италии.
     Папа – одарённый и культурный человек, владеющий шестью языками, жил скромно, а как с горечью вспоминала мама – бедно. Работу по специальности – он окончил юридический факультет Московского университета, после которого служил в политическом отделении Министерства иностранных дел, - найти в небольшом итальянском городе Боцене не мог. Потому его позвала к себе в гости в австрийский Зальцбург старшая сестра – тоже беженка. Ему этот город показался прелестным, окружённым горами. В нём он и решил обосноваться. Купил старый крестьянский дом, трудом зарабатывал на жизнь, чтобы кормить семью и поставить на ноги нас – троих детей.
     Но судьба продолжала его неумолимо терзать. В начале 1940 года папа заболевает страшным недугом – паркинсоном и за два-три года превращается в беспомощного сгорбленного старика.
     Я удивляюсь, откуда он брал силы, чтобы заниматься литературной деятельностью, писанием воспоминаний, стихов, рассказов.
     После смерти мамы я забрал его жить к себе в Америку.
     Перед тем, как умереть, он подтвердил слова матери, что больше всего на свете он мечтал побывать в той, как называла мама, «малининской сказке» - родовой усадьбе. И умолял меня, если представится когда-нибудь возможность  - посетить Россию, дом, что приютился на берегу речки Мудрой, поклониться праху его предков.
     Я обещал ему это сделать без всякой, даже малой надежды…
10 мая 1968 года».

     А надежда у Михаила Михайловича действительно была призрачной. Жизнь у него, как у ребёнка почти всех беженцев из России, вырисовывалась далеко не цветными красками.
     Родился в Италии, в Боцене. Шестилетним мальчиком его привезли в австрийский Зальцбург. В нём он вырос, закончил гимназию. Изучал политические науки в университете в Граце. Студентом увлёкся теннисом да так, что это стало делом всей его жизни. Но сначала в 1939 году он пошёл добровольцем в германскую армию. В годы войны с СССР был переводчиком, так как знал, кроме немецкого, - русский, французский и английский языки. После бесславного поражения немцев и его, конечно, на восточном фронте остался в Европе, преподавал теннисную игру, сам участвовал в международных турнирах и успешно защищал честь Австрии. Тут же в Австрии женился на графине Леопольдине-Марии, воспитывавшейся в Чехии и прекрасно владеющей русским языком. Она после присоединения Чехии к социалистическому лагерю была вынуждена переселиться в Зальцбург, где и встретила свою любовь, которую разделяла с Михаилом Михайловичем до самой смерти, куда бы его судьба не заносила.
     А после рождения сына, через год - дочери она, судьба, указала им долгий путь в Америку. К этому времени имя Малинина было хорошо известно в мировых теннисных кругах. В США он продолжил преподавательскую деятельность не только теннисной игре, но и русскому языку.
     Отрезок жизни в двадцать лет прошёл на американском континенте. Это были тяжёлые, драматичные и трагичные годы. Ему приходилось ежедневно работать по четырнадцать-шестнадцать часов. Другого выхода не было – надо же кормить, обувать, одевать семью, а она прибавилась ещё на одну дочь. После смерти матери перебрался к нему из Австрии больной отец. Тут же он и умер на руках у сына.
     Дети Михаила Михайловича выросли, выучились и разлетелись, кто куда. Старший Михаил, став морским биологом, преподаёт в Венском университете.
     Дочь Александра вышла замуж за шведа и уехала в Швецию.
     Младшая Надежда свою судьбу связала с американцем и Америкой.
     А самого Михаила Михайловича и его супругу – высокоэрудированную Леопольдину-Марию жизнь заставила вновь прибиться к австрийским берегам.
     Как себе представлял Россию Малинин все годы вплоть до 90-х? Если по рассказам матери и отца, то как дивную, благодатную, сказочную. Но существовала в его воображении и другая страна – красного террора, варварства, нищеты – об этом все его сознательные годы трубили газеты, журналы Запада. Была ли у него обида на советскую власть, что она лишила его родителей всего: дома, достатка, очень высокого положения в дореволюционном обществе? Да ещё какая!
     Тогда, может, у него растаяло желание побывать на могилах предков, а обещание отцу оказалось пустым звуком? До начала восьмидесятых годов это было, видимо, так. Но с горбачёвской перестройкой вроде бы угасшая надежда побывать в России зажгла тлеющий огонёк. В стране его предков зашевелились демократические процессы, «красная империя» немного изменила отношение к своим «беглым» сынам и их детям, приоткрыв шлагбаум на границе для посещения, а некоторым и для возвращения.
     Желание у Малинина пересечь российскую границу в качестве туриста, гостя, да хоть кем угодно, становилось навязчивым. Он «бомбил» консульство СССР в Зальцбурге просьбами на разрешение побывать на родине предков.
     И вот он въехал в Михайловку…

***
     Из-за деревьев и кустарников проступали колонны фасада, дающие о себе знать белизной. Штрихами в просветах веток обозначился силуэт большого двухэтажного дома. На въезде в усадьбу никаких величественных столбов-башенок, о которых в далёкие тридцатые годы вспоминала его мама, Михаил Михайлович не увидел.
     Дорожки, ведущие к дому, от остатков снега очищены наспех, криво. Кое-где на вершинах сугробов были заметны окурки от сигарет, пустые скомканные папиросные пачки.
     Но Малинин ничего этого не замечал. Его к себе примагничивал дом. Он шёл на его очертания, не смотря под ноги. Впереди размашисто шагал Рогов.
     Метров через пятьдесят от дороги дикие заросли деревьев и кустарников закончились, и Михаилу Михайловичу развернуло свою мощь здание. Колонны вдоль всего фасада и особенно у входа придавали дому былое величие. Они, хотя и были белые, но стояли в «убранстве ран» отвалившейся штукатурки. И это особенно было заметно на фоне стен фасада, выкрашенных в салатово-серый цвет.
     На Малинина чёрными глазницами смотрели окна: и прямоугольные, и полукруглые. Покрашены они в охро-непонятный цвет с заметными наплывами краски.
     Парадная - широкая и высокая двустворчатая дверь - видимо, давно не открывалась, пороги к ней неизвестно какой ширины и высоты закрывал снег, превратившийся в серый сугроб.
- Вот это и есть дом Вашего батюшки, - пояснил Рогов.
- Да, да, - в голосе Малинина уже не звучали нотки восхищения.
- Вход в дом с торца, пойдёмте.
- Да, да, - Михаил Михайлович не спешил последовать предложению сопровождавшего. Он стоял столбом, который вроде бы неожиданно и глубоко вкопали у самого парадного входа. Смотрел, казалось, немигающими глазами на колонны, стены, окна, может, вспоминал то, о чём ему – десятилетнему, рассказывали в Зальцбурге о доме, который предстал перед его очами, и который лишь туманно напоминал тот - со слов матери.
- А где же тут парк? – спросил, как показалось Рогову, боязно-выжидательно гость.
- Он с другой стороны дома.
- Давайте обойдём дом вокруг.
- Как пожелаете, - согласился Рогов.
     Они обошли дом и увидели с так называемой парковой стороны то, что было когда-то архитектурой на уровне фантазии. По обе стороны входа из полукруглых порогов второй этаж дома изящно поддерживали восемь колонн. В центре ещё четыре колонны несли на своих плечах полукруглый балкон-террасу. А уже на балконе также четыре колонны упирались в ажурные кирпичные арки, которые давали опору куполу крыши. Парковая сторона дома явно превосходила архитектурными изысками фасадную. Но и тут стены, колонны были с характерными рваными язвами отвалившейся неизвестно когда штукатурки. А уж в какой цвет они выкрашены – точно определить вряд ли возможно.
- Вы спрашивали про парк, Михаил Михайлович?
- Да, да…
- Так это и есть парк, - очертил размашисто пространство рукой Рогов.
     Рядом с домом стояло несколько клёнов, которые одним мужским обхватом не обмерить. А за их стволами сплетались хаотично-густо ветви деревьев и высоченных кустов акаций, тополиных побегов. Поверх снежных перекатов показывали мощные стебли репейники и другие ещё по осени засохшие травы-сорняки.
- А где аллея в этом, - Малинин на русском языке с заметным акцентом взволнованно спросил с паузой, видимо, обдумывая как всё же назвать эти дикие заросли, наконец-то решился, - парке?
- Какая аллея?
     Рогов явно не знал историю этой усадьбы, её парка, а, может, и делал вид, что не осведомлён.
- С белыми статуями греческих богов и богинь…
- Кого, кого? – обозначил раскрытыми глазами искреннее удивление Рогов.
     Малинин понял, что сопровождавший хорошим экскурсоводом по усадьбе его родителей и прародителей быть не может, но на всякий случай поинтересовался:
- А речка там, за этим лесом? – парком назвать эти заросли у него язык оказался непослушным.
- Мудрая?
- Да, да…
- Там, внизу, за деревьями, - он демонстративно глянул на часы, - Михаил Михайлович, нас ждут.
- Да, да, - и опять Малинин не спешил зайти в здание, - а это что за сооружение?
- Какое? – сначала не понял Виктор Дмитриевич.
- Вон то, - показал кивком головы Малинин.
- А, - заулыбался почему-то Рогов, - так это общественный туалет.
- Что, что?
- Туалет. Видите слева буква «Ж» на стене написана – это женская половина, а с указателем «М» - мужская.
- Рядом с барским домом?
- Да какой он барский? Тут теперь контора совхоза на первом этаже, а на втором – Дом культуры.
     Михаил Михайлович продолжал смотреть на сооружение под названием туалет. К нему вела извилистая протоптанная, а не прочищенная в снегу тропинка. Подумал: «Значит, его используют по назначению». Стены «нужника» потрескались, и в трещины можно без напряжения наблюдать, что делают мужчины и женщины внутри его. Крыша туалета когда-то была покрыта шифером, об этом подсказывали некоторые уцелевшие листы. Между ними видны почерневшие рёбра обрешётки, намекающие внимательному наблюдателю, что обнажёнными они стоят уже давно.
- Михаил Михайлович, перед людьми неудобно. Ждут, - вывел из задумчивости Малинина Рогов.
- Да, да…
     Они подошли к входу с торцовой стороны дома. Пороги здесь были очищены от снега и наледи, посыпаны песком и, видимо, солью – песок оказался сырой и чавкающий под ногами.
     Виктор Дмитриевич услужливо открыл дверь, обитую железом с внешней стороны:
- Проходите.
- Спасибо, - ответил на гостеприимство Малинин.
     Он шагнул в тёмный дверной проём.

***
     После яркого солнечного заигрывания на улице в помещении Михаила Михайловича обняла чуть ли не темнота. Широкая площадка-прихожая под высоким потолком освещалась единственной электрической лампочкой. Она излучала рыжевато-тусклый свет. Но можно было различить две двустворчатые двери. Они так же, как и уличная, обиты оцинкованным железом. На высоте человеческой груди по полотнам дверей прикреплены мощные толстые металлические пластины с загнутыми концами и просверленными отверстиями. В эти отверстия вставлены дужки «амбарных» (раньше такие только на хозяйственных постройках – амбарах вешали, в местных кузнях изготовленные запоры, от того и такое название в народе закрепилось) замков.
- Сегодня праздник, контора совхоза не работает, - пояснил Рогов изумлённому от увиденного Малинину.
- Да, да, - ему легче было без акцента произносить это по-русски, хотя не всегда это «да, да» звучало логично, - а панели стен у вас не обивают железом? – спросил он на полном серьёзе.
- А это ещё зачем? – многие вопросы зарубежного гостя приводили Рогова в недоумение, этот тоже.
- Они же все выщерблены, расковыряны…
     Виктор Дмитриевич попробовал смягчить вопрос Малинина улыбкой:
- До этого мы пока не додумались. А панели подштукатурят, подкрасят, и всё будет нормально.
- Да, да… - первый раз усмехнулся Михаил Михайлович. Ему вспомнилось, что мать ему упоминала о дверях красного дерева «с накладными бронзовыми гениями и вензелями». Он подумал: «Наверное, эти двери находятся на втором этаже».
- Давайте поднимемся на второй этаж, в Дом культуры.
- Охотно, - его не покидала надежда увидеть следы старины.
     Они поднялись по каменным ступенькам лестницы на второй этаж. Ступеньки в некоторых местах были выбиты, по середине со стёртыми углублениями. «Видимо, укладывались ещё при строительстве барского особняка», - мысль-догадка подогрела душу.
     Но лестничное ограждение явно современное. Элементы её приваривались друг к другу электрической сваркой. Её плевки-родинки не отшлифованы, грозились поцарапать острыми нескрываемыми головками. Из-под краски на металле выступали рыжие крапинки ржавчины.
     На большой площадке второго этажа с правой стороны были два окна: одно прямоугольное, другое полукруглое. Рамы на них, как и панели стен на входе, со сколами, трещинами. «Они, безусловно, были не дореволюционного изготовления», - ещё одна мысль-догадка посетила Малинина. И как потом он узнал, она его не обманула. Оказывается осенью 1941 года, когда немцы были совсем близко от Михайловки, районные партийные власти приказали все школы, дома культуры, капитальные административные помещения, здания предприятий поджечь, чтобы они не достались для пользования фашистам, когда они туда нагрянут. Предали огню и особняк Малининых. Все деревянные элементы дома или сгорели, или обгорели. Их после войны пришлось восстанавливать, изготавливать заново.
     Видимо, слизали языки пламени и двери красного дерева. Вместо них оказалось множество дверей, обитых с обеих сторон плохо обструганными рейками, окрашенными затем грязно-голубой краской с многочисленными подтёками.
     Одна из таких дверей широко распахнулась, и навстречу гостям шагнул человек среднего роста, русоволосый, улыбающийся. Малинину показалось, что у него типичное русское лицо и душа нараспашку.
- Знакомьтесь, Михаил Михайлович, это директор местного совхоза Альтов Анатолий Алексеевич.
     Тот протянул, не стирая с лица следов радости, руку седовласому, высокому мужчине, с чертами благородства, с глазами, наполненными искренним дружелюбием. Гость не заставил ждать директора крепкого пожатия его руки.
- Михаил Михайлович.
- Очень приятно.
- Я думаю взаимно.
- Пройдёмте в кабинет директора Дома культуры. Там и побеседуем.
- Вы хозяин, Анатолий Алексеевич, - вступил в разговор Рогов, - Вам виднее, где встречать гостей.
     Зашли в комнату, которую назвали кабинетом директора, руководящего культурой в этом здании и, наверное, во всём совхозе. В ней было два окна, как и на лестничной площадке второго этажа. Они ничем не отличались и по своему запущенному виду, и по качеству покраски. У стены стоял стол, на котором, кроме телефона, ничего не было. Вдоль двух других стен выделялись своим видом трёхместные кресла с откидными сиденьями. В углу разместилась металлическая вешалка, сваренная местными мастерами из дюймовой трубы с четырьмя крючками вверху. На них и повесили свои пальто гости. Рядом с вешалкой был то ли шкаф, то ли комод с тремя выдвинутыми ящиками с одной стороны и дверцей, державшейся на одной петле, потому полувисевшей – с другой.
     «Что тут могло быть раньше? Диванная? Девичья? А может, подсобное помещение для слуг?» - метались в голове Малинина вопросы любопытства.
     Приятным и спокойным голосом заговорил директор совхоза:
- Вы, Михаил Михайлович, находитесь в бывшем имении своих предков. Теперь в нём разместились контора совхоза и Дом культуры. Наш совхоз один из передовых в районе…
     И Альтов начал загружать Малинина цифрами об урожае, надоях, привесах, что их хозяйство, хотя и многоотраслевое, но основным направлением его деятельности является племенное свиноводство.
     Михаил Михайлович совершенно ничего не понимал: хорошо это или плохо получать в совхозе по 2500 литров молока от коровы или 300 граммов привеса поросят. И слушал это терпеливо только из-за воспитанности, тонкого чувства такта и этикета. Ему больше всего хотелось узнать, как люди сегодня живут, чем увлекаются, занимаются ли спортом, как обстоят дела со здоровым образом жизни.
     Но Альтов продолжал перечислять, какие награды, вымпелы, дипломы, переходящие красные знамёна получили в районном соревновании свиноводы, доярки, механизаторы.
     Малинин зачем-то устремил взгляд к потолку, показывая вид, что внимательно слушает собеседника, и увидел в углу паутину. В ней застряла муха, жужжит и бьётся безнадёжно. А к ней подкрадывается паук.
     Анатолий Алексеевич на какое-то мгновение замолчал, видимо, кончился перечень успехов совхоза.
     Михаил Михайлович тут же вклинил вопрос, который он обязательно хотел задать, потому что директор совхоза даже намёком не затронул эту проблему.
- А куда Вы поставляете породистых коней?
- Каких коней? – удивление в клубке с недоразумением выразилось на лице руководителя хозяйства.
- Тех, которых мой дед и прадед поставляли царскому двору, - это прозвучало не без гордости.
- Мы никогда не занимались коневодством, - твёрдо ответил Альтов.
- Куда же делись лошади из имения? – ничего не понимал Малинин.
- Тех людей, которые точно знали, куда они подевались, уже нет в живых. Но своим детям они рассказывали, опять же недостоверно, что племенных лошадей то ли красноармейцы под седло загнали в конную армию, а кое-кто утверждал, что белогвардейцы из дивизии Мамонтова к себе угнали. Только с тех пор ни одной породистой лошади в наших местах не было. Сами понимаете, война-а-а!
- И вообще ни одной лошади в вашем, как это, сов-хо-зе не осталось?
- Почему же, есть. Но единицы. Мы их используем для пастьбы скота летом и для подвозки кормов к фермам зимой. Но это беспородные животные.
- Жаль…
- Конечно, жаль…
     Михаил Михайлович подумал, что директор вновь начнёт перечислять дела-успехи в сельхозпроизводстве, поспешил с просьбой:
- Нельзя ли, Анатолий Алексеевич, посмотреть другие комнаты?
     Ему не терпелось увидеть хотя бы одну из анфилад, существовавших при родителях: зал, гостиную, кабинеты отца, матери. «А вдруг сохранилась гардеробная – большая, светлая, с горшками герани, бальзамина, жасмина», - теплилась надежда.
     Директор ни секунды не помедлил с ответом:
- Да никаких проблем. К тому же в одной из них накрыт праздничный стол.
     Михаил Михайлович грешным делом подумал, что в честь его, но из-за природной скромности всё же поинтересовался:
- По какому поводу?
     Улыбка расплылась по всему лицу директора.
- Так сегодня же первый весенний праздник – женский день 8 Марта. Вы что, забыли?
- А я и не знал о таком празднике.
- Как? – удивление пересекло все мыслимые границы.
- В Австрии такого праздника нет.
- Ну и плохо. А вот у нас и это есть. Пойдёмте, там нас давно женщины заждались. Да ещё какие!

***
     Когда директор распахнул дверь и пропустил вперёд гостей, поднялся невообразимый для понимания Малинина шум.
- Анатолий Алексеевич, Вы нам праздник срываете…
- Давно пора петь, а мы ещё, как стёклышки, «ни в одном глазу»…
- Стынет же всё…
     Возгласы объединялись в общий гул, метались по комнате, отличались настойчивой нетерпеливостью.
     Такое застолье Михаил Михайлович увидел впервые в своей жизни. Сразу было видно, что «конторские» (так называли в совхозе работников бухгалтерии, экономической службы, специалистов производства и руководящий состав хозяйства) готовились к встрече гостей.
     Столы составили т-образно. Их стащили из кабинетов по принципу, чтобы были одинаковые по высоте. Вместо скатерти, ставший общим, стол накрыли белой бумагой, поверх которой растянули полиэтиленовую плёнку. В центре пулемётной лентой стояли бутылки водки, кагора и портвейна. Если посчитать их по горлышкам, то они явно превышали количество собравшихся отметить любимый всеми праздник. На каждого участника застолья расставлены по периметру десертные тарелочки с блестящей обводкой, а некоторые просто в мелкий цветочек – явно не односервизной принадлежности. Алюминиевые вилки с серым налётом, видимо, принесённые из столовой, лежали возле тарелочек, какие с левой стороны, какие с правой. Тут же, рядом с вилками, стояли стограммовые гранёные стаканчики.
     По какому принципу расставлялись закуски на столе – сказать трудно. Но, скорее всего, чтобы на вытянутую руку от хозяев тарелок можно было достать всё по желанию. Потому яства распределялись вдоль стола одинаковыми наборами продуктов через определённое расстояние.
     Глаза Михаила Михайловича полные удивления рассматривали приготовленные блюда. Складывалось впечатление – тут было всё, что давала возможность приобрести в магазине или принести из дома. Красовался равномерно расставленный на полиэтиленовой плёнке салат (женщины многозначительно называли его «оливье»). Самоучки-кулинары соединили в нём зелёный горошек, мелко нарезанные кусочки говяжьего мяса, отварного картофеля, солёных огурчиков, репчатого лука - и всё это щедро сдобрили майонезом.
     Любители винегрета тоже показали своё мастерство. В квашеную золотисто-белую капусту они добавили отварные картофель, морковь, красную свёклу, мелкие кубики солёных огурцов, репчатого лука, не обошлось без зелёного горошка, чёрного душистого перца и растительного масла.
     В «шапки» салата и винегрета были воткнуты алюминиевые столовые ложки.
     Рядом с салатом и винегретом занял своё место в больших тарелках холодец, нарезанный крупными прямоугольными кусками.
     Вился лёгкий парок от картофельного пюре. Возле него высились горки котлет, которых больше двух не разместишь на десертной тарелке, таких вот они были внушительных размеров. Их по местному обычаю изготовляли из двух сортов мяса – говядины и свинины. После жарки они становились сочные и румяные, вызывали обильное слюноотделение.
     Дразнили запахами крупные куски горячего тушёного мяса телятины, свинины и баранины. Аппетитно выглядели ломтики солёного сала с розовой прорезью.
     Кто-то из дома принёс дары местных лесов – солёные опята, украшенные зонтиками укропа и мелкими белыми вкрапинами чеснока.
     Ни одно застолье в селе не обходилось без солёных, хрустящих на зубах огурцов, зелёно-бурых, величиной в хороший мужской кулак помидоров, засоленных в дубовых бочках.
     Из магазинных закупок скромно приютились на столе раскрытые баночки с консервами «сайра» и «шпроты», веером уложенные в тарелки крупные ломтики колбасы, сыра. А какое же русское застолье без жирной и малосольной селёдки, покрытой колечками всё того же репчатого лука.
     Нарезанный серый хлеб разместили на больших подносах, в них и разносили его вдоль столов.
     Ни в Америке, ни в Европе Малинин такого простого, крупнокускового, обильного застолья даже представить не мог, не то что наблюдать.
     За т-образным столом оказались свободными три стула. Они предназначались для своеобразного президиума. На них и расселись директор совхоза – в центре, по обе руки от него - Малинин и Рогов.
     Альтов поднятием руки попробовал загасить шум от шарканья стульями, звона посуды, бутылок.
- Товарищи, прошу внимания!
     Пока тишина еле выкарабкивалась из «завалов» команд: «Что сидишь? Наливай!», возгласов: «Ты выглядишь только на сорок, а ведь тебе…», смеха, острых шуток, Михаил Михайлович смотрел на простые, бесхитростные лица, жесты и поступки – прямые, как лом, без всяких выкрутасов и западных этикетов. Впервые (ах, как много на российской земле ему было впервые) он видел какую-то безмерность русского человека. Взять хотя бы этот праздничный стол. С западной или американской логикой – это что-то невероятное, но очень русское, импровизированное, по принципу – «что есть в печи, всё на стол мечи». Казалось бы, из одних и тех же продуктов эти совхозные кулинары-фантазёры изобретали разного вкуса салаты и винегреты, мясо говядины не украшало только, видимо, селёдку.
     Ему вспомнился анекдот, связанный с жизнью императора Павла. Тот, якобы, посетил Сумский гусарский полк. После осмотра полка остался весьма доволен. Командир гусар пригласил Павла отобедать, что Бог послал.
     Император спросил:
- Господин полковник, а сколько у вас за обедом подают кушаний?
- Три, Ваше императорское Величество! – отчеканил военный.
- А позвольте узнать, господин полковник, какие?
- Курица плашмя, курица ребром и курица боком, - словно рубил шашкой, произносил слова гусар.
     Говорят, тогда император хохотал до слёз.
     Улыбался, сидя за праздничным столом, и Малинин, выковыривая из памяти анекдот. Некоторые присутствующие, наблюдая за седовласым гостем, подумали, что ему хорошо и весело было в их компании. И они не вспугнули истину. Он же чувствовал себя среди этих людей с первых мгновений так, словно всегда только и жил в России.
     Его мысль-вспышку, искорку-анекдот перебил директор совхоза.
- Товарищи! Перед тем как начать праздник, хочу представить наших гостей. Из далёкой Австрии к нам приехал Михаил Михайлович Малинин.
     За столом послышались голоса:
- Тот самый?
- Из бывших?
     Все повернули головы в сторону иностранца. Голоса превратились в гул.
- Потише, товарищи! Да, это потомок бывших хозяев нашей Михайловской усадьбы. Он родился за границей и в России впервые.
     Неожиданно раздался один хлопок в ладоши, потом другой, зааплодировали все.
     Михаил Михайлович приподнялся, приложил правую руку к сердцу и неоднократно поклонился. Поклон был изящный, с чувством достоинства.
- Спасибо! – произнёс он искренне, хотя не совсем понимал почему зааплодировали при упоминании его имени.
     Альтов продолжал:
- Мы благодарны Виктору Дмитриевичу Рогову – заведующему отделом агитации и пропаганды райкома КПСС, что и он принимает участие в праздновании вместе с нами замечательного международного женского    дня – 8 Марта.
     И опять собравшиеся не пожалели свои ладоши.
- Сегодня, прежде чем произнести тост в честь наших красивых и нарядных женщин, замечательных тружениц, хотелось бы сказать громадное спасибо тем, кто находится за этим столом, и кто вообще работает на нашей земле, за их большой вклад в процветание совхоза. Это благодаря им мы достигли…
     Михаилу Михайловичу за последние полчаса второй раз довелось услышать об успехах полеводов и животноводов, о высоких показателях, вклад в которые внесли специалисты всех подразделений хозяйства и так далее, и тому подобное.
     Малинину от этого сделалось скучно, и он внимательно начал рассматривать участников застолья. Показалось, что никто не слушает директора, а их души не терпят медленного прихода праздника. Мужчины разливали водку и вина, женщины раскладывали по тарелкам картофельное пюре, по желанию клали кому салат, другим винегрет, третьим…, тихо перекидывались словами. Лица у них были простые, без яркого макияжа, глаза весёло-озорные. Им, казалось, ни до чего и ни до кого не было дела, они отчитывали мгновения в ожидании чего-то, что поднимет их настроение, размягчит истерзанные будничной суетой души, отвлечёт от вечных домашних забот.
     Малинин сделал для себя необъяснимое открытие: «Несмотря на возраст, полноту или худобу, красоту или посредственность, они чем-то похожи друг на друга. Удивительно! Но это, по-моему, так…».
     С ним, наверное, происходило тоже самое, что с русскими людьми, которые, видя, к примеру, китайцев или вьетнамцев, уверены, что они все на одно лицо. Его взгляд медленно плыл вдоль стола. И это убеждение становилось навязчивым. А может на их лицах, как в зеркале, отражаются их души, вырвавшиеся, пусть даже на мгновения, из ржавчины тяжёлой повседневности, сорвались с крючка пошлости, и теперь летают самопроизвольно, вращаются в необузданной вольности…
     …И вдруг! О, дар небес! Он увидел лицо, от которого его сердце, как снег под ярким и горячем солнце, поплыло, растаяло. Настолько формы его были чисты и правильны. Оно не похоже на другие. В нём не было броской красоты, но оно примагничивало взгляд Михаила Михайловича. От него к ней поплыли облака странных и необъяснимых чувств, затемняющих свет разума. У него что-то внутри закипело. Он подумал с горечью: «Я сошёл с ума! Что со мной творится? Мне ведь семьдесят, а ей… тридцати не будет… Это, наверное, опьянение истерзанной жизнью души… Не более того…».
     Она тоже скользнула взглядом по нём. «Ей интересно видеть иностранца – вот и всё», - мелькнуло у него.
     А она, оставив «скольжение», вновь с интересом любовалась его не по годам осанкой. Вспомнила почему-то пословицу, которую как-то изрекла её мать учительница: «Без осанки и конь – корова». Так она учила её нести молодое и упругое тело, когда дочь увлеклась танцами. «Запомни, Танюша, осанка человека – фасад души. А ты ведь хочешь, чтобы твоим «фасадом» любовались?». Её мать всегда мудростью от других выделялась.
     Иностранец в её глазах отличался строгостью в одежде, безупречностью движений головы, рук, туловища, и всё это искусно сочеталось с доброй теплотой взгляда, его дерзостью и смелостью. И самое удивительное, что всё это не соответствовало ни его возрасту, ни его положению. Он излучал дух молодости. «Я сошла с ума! Что со мной творится? С какой это стати, как после многократного вращения в танце, что-то поплыло в голове?» - пристыдила себя.
     Она опустила глаза, словно нашкодила, пусть даже и мысленно. К тому же рядом с ней сидел её любимый муж.
     А он продолжал смотреть на неё. И неизвестно сколько это длилось, если бы на пути его стрелы-взгляда не поставили щит последние слова директора совхоза, закончившего перечислять большие успехи тружеников хозяйства вообще, а женщин – в особенности.
- Сегодня в самый любимый нами, мужиками, праздник, - улыбка казалась необъятной широты, - мне хочется поднять бокал за вас, женщины! Пожелать здоровья, неувядающей красоты, семейного благополучия. Счастья вам!
     Зазвенели глухо гранёные стаканчики, все друг друга поздравляли, от сияющих лиц и глаз становилось за столом светлее и теплее.
     Михаил Михайлович, после того как с его гранёным чудом поцеловались стаканы с водкой Альтова и Рогова, метнул взгляд в сторону очаровательной незнакомки.
     Говорят, чудес не бывает, но это у кого-то, но не у Малинина – молодая женщина на какое-то мгновение пронзила его большими глазами. Он мысленно поздравил её молча на расстоянии поднятием перед собой стаканчика и кивнул головой. Она еле заметным движением ответила взаимностью…
     Его отвлёк Альтов:
- Вы, наверное, Михаил Михайлович, впервые празднуете 8 Марта?
- О, да, да! – воскликнул тот.
- Тогда пусть в Вашей душе всегда будет весна, и чтобы она воспринимала красоту подобную только нашим женщинам.
- Спасибо! Они действительно чудо! – он хотел подобно молнии устремиться в сторону незнакомки, но она о чём-то разговаривала с соседкой по столу. – И Вам, Анатолий Алексеевич, ещё больших успехов в жизни и делах!
- Спасибо!
     Они опорожнили стограммовые ёмкости от обжигающей все внутренности жидкости.
     А уж после второго тоста Рогова застолье наполнилось своей особой жизнью. Загремели вилки, ложки. Все набросились на закуски, от которых давно невозможно было унять слюноотделение.
     Но мужчина, сидящий рядом с незнакомкой для Михаила Михайловича, загорланил:   
- Между третьей и второй – перерывчик небольшой.
     Все его, кроме Малинина, поняли без всякого возражения. Горлышки бутылок тут же нацелились в стаканы.
     Поднялся со стула директор совхоза:
- Товарищи! За нашим столом сегодня находится особый гость. У него на родине, в Австрии, международный женский день не празднуют. Это плохо! Но тосты-то у вас, Михаил Михайлович, за столом произносят?
- О, да, да…
- Вот и хорошо. Обрадуйте наших красавиц…
     Малинин выпрямил струну-тело. Высокий. В светлом дорогом костюме, вместо галстука - шейный платок. Он не торопился говорить. Видимо, вспоминал или думал, какой тост произнести. Ведь он никого не знал из этих людей, а значит, не ведал об их обычаях, их пожеланиях, какой услышать тост: традиционный – о здоровье, счастье, а может, с искоркой юмора, остроты. Наконец решился:
- Господа! – на него уставились весёлые и в тоже время любопытные глаза. Этих людей впервые за их жизнь на белом свете назвали «господами». – Цветы нашей жизни! – кто-то попробовал зааплодировать, кто-то толкнул зачем-то локтем рядом сидевших мужчин, мол, вот мы кто. – Я прошу прощения, - это прозвучало как «прошчение», - за мой русский язык, а точнее, похожий на него, но попробую свой тост сказать попроще. Я родился в Италии, рос в Австрии, много лет жил в Америке, теперь опять в Австрии. И везде укоренилось, на мой взгляд, неверное утверждение, что миром управляют мужчины. Но я был часто свидетелем, когда мужчинами управляли женщины. Да ещё как! Потому я предлагаю выпить за женщин, которые управляют не только мужчинами, но и миром. Без них мир завял бы, умер. За вас, дорогие русские красавицы!
     Вот тут женская часть застолья так вколачивала одну ладонь в другую, что, казалось, они обе вот-вот разлетятся на мелкие кусочки…

***
     Тосты закончились. Застолье всё больше становилось неуправляемым.
     Малинина удивляло, что он услышал, хотя не совсем понимал некоторые слова, термины, споры соседей по столу о… работе. Один, видимо животновод, доказывал, что это неверно, а может и вредительство, когда вырезается в хозяйстве скот, особенно маточное поголовье. Другой, скорее всего специалист по агрономии, имел свои козыри, что сегодня откармливать скот и получать молоко нерентабельно, лучше сеять озимую пшеницу вместо фуражных культур – она вон как в цене скакнула, а мясо и молоко по-прежнему реализуются по низкой цене, что бьёт по совхозному карману.
     Михаил Михайлович ничего не понимал в сельском хозяйстве. Но главное не в этом, а в том, почему эти довольно симпатичные люди и, наверное, хорошие специалисты в своей отрасли, решают проблемы производства после нескольких стаканов водки. Если сегодня праздник, то надо отдыхать, веселиться, снять стресс, расслабиться от будничных забот.
     Только так и никак иначе думал Малинин. Так заведено в Европе и Америке, такой обычай был у него, у всех членов его семьи, знакомых, соседей.
     Но ещё больше пришёл в недоумение «австрийский русский», если бы узнал, что завтра утром эти же самые «симпатичные люди» забудут о многих производственных «оврагах» и, без всякого сомнения, о тех, которые обсуждают на глазах Малинина, и с улыбкой и больной головой окунутся в воспоминания о прошедших праздничных курьёзах, кто с кем повздорил, кто на кого глаз положил, кто из женщин вешалась на первого попавшегося мужика…   
     А пока Михаил Михайлович попробовал отыскать взглядом незнакомку. Она по-прежнему была на противоположном конце стола. Под баян, появившийся неожиданно в руках её соседа, пела о том, что парней так много холостых, а она любит женатого, а потом кто-то с горочки спустился, но она засомневалась, что это её милый идёт.
     Ближе сидящим к Малинину, видимо, нравился другой репертуар. И одна из румянощёких красавиц, с полным лицом и блуждающими захмелевшими глазами просила в песне: 
«Миленький ты мой,
Возьми меня с собой!
Там, в краю далёком,
                Буду тебе женой».
     Гость подумал, что она обращается к нему, расстреливала-то глазами, полными лукавства, его. Но вместо Михаила Михайловича её сосед по столу не замедлил ответить:
                «Милая моя,
                Взял бы я тебя,
Но там, в краю далёком,
                Есть у меня жена».
     «Это точно!» - проявил улыбку на лице Малинин. У него складывалось впечатление, что и за столом эти люди увлечены «социалистическим соревнованием», о котором долго говорил директор, но только песенным. Они старались друг друга перепеть, перешуметь, перекричать.
     Отыскала в закоулках своего настроения смелое предложение какая-то женщина средних лет, худощавая, с завитками волос на голове и отличающаяся естественной привлекательностью:
- Хватит, бабы, вам глотки драть и друг друга перекрикивать, давайте потанцуем.
- Дело Елизавета Ивановна говорит, - подхватил не менее настойчивый голос, требующий иных развлечений.
     Девушка, скорее всего культработник, поспешила:
- Давно пора, - и обратилась к баянисту, - Ген, дай мехам передохнуть.
- Спасибо, Марьяша, а то моя жёнушка меня своими песнями притомила, - он ласково посмотрел на ту самую незнакомку, - да и курнуть пора…
     «Значит она его жена?» - почему-то вопрос оказался в крапинках беспокойства. Но от догадки магнит его взгляда в её сторону ничуточки не ослаб.
     Вырвалась музыка из магнитофона. Баянист вышел на лестничную площадку, где шумные мужики уже купались в клубах сигаретного дыма. Незнакомка осталась одна.
     Михаил Михайлович сразу же обратил на это внимание. Но не знал, будет ли удобно чужую жену без разрешения мужа пригласить танцевать. И тут же сам себе возразил: «Почему бы и нет?». Но всё же спросил у директора совхоза:
- Ничего плохого не будет, если я одну из женщин приглашу потанцевать?
     Альтов одарил его густой улыбкой:
- Да они только этого и ждут.
- Вы шутите?
- Совершенно искренне говорю…
- Ну, тогда…
     Он направился к женщине, которая, казалось, перестала его замечать.
- Разрешите Вас пригласить танцевать?
     Она вскинула на него полный очарования взгляд.
- А почему бы и нет? – весёлые чёртики выпрыгнули из её глаз.
- Прошу! – он подал ей вежливо левую руку.
     Она поднялась и положила свою горячую правую пушинку-ладошку в его чуть повлажневшую.
     Сразу же у него мелькнуло: «А как с ней танцевать? Да ещё медленный танец?». Потому он не спешил начать танец, чувствуя как жар её ладони обжигал его ладонь. Заполнил паузу вопросом:
- Как Вас зовут, прекрасная незнакомка?
- Татьяна, - просто, без кокетства назвала она своё имя.
- У вас, в России, принято называть ещё и по отчеству.
- Зачем? Просто Таня и всё…
- Но мне неудобно.
- Если так, - зажёгся костёр на её щеках, - тогда Татьяна Васильевна.
- А меня представлять Вам не надо, меня уже назвал ваш хозяин.
- Директор, - поправила женщина.
- Ну хорошо, директор.
- Что же мы стоим? Вы же пригласили меня танцевать?
- О, да, да…
     Он бережно, как дорогой хрустальный сосуд, поднял левой рукой её правую почти до уровня своей груди. Татьяна Васильевна была на голову ниже Михаила Михайловича, и ей такое положение рук оказалось не совсем удобным. Он сразу это заметил и опустил, казалось, припаянные друг к другу руки.
     Она бесцеремонно, видимо, по привычке положила свою левую руку на его правое плечо.
     Он прикоснулся большим пальцем растопыренной руки к её талии и растворился в лёгком, плавном танце-сказке.
     Её гибкое тело так несли ноги, словно они не прикасались к деревянному полу, покрытому зачем-то линолеумом, а парили в воздухе.
     Давно не чувствовал такой лёгкости в своих движениях и Михаил Михайлович.
- А знаете, Татьяна Васильевна, что про танцы на балу в этом доме рассказывала моя мама?
     Она округлила до предела глаза:
- Интересно, что?
- Мама вспоминала, что по традиции бал открывался полонезом.
- Польским танцем?
- О! Я вижу, Вы разбираетесь в танцах?
- Я просто очень люблю танцевать…
- О! Это прекрасно. Так вот, бал открывался «длинным» полонезом. И это был, скорее всего, не танец в сегодняшнем понятии, а изящная ходьба под музыку одновременно до пятидесяти пар.
- Так много?
     Малинин усмехнулся: «Девочка моя, в этом доме собиралось порой до двухсот человек». Но продолжил экскурс  в дореволюционные балы.
- Вторым танцем часто была кадриль. Это танец допускал вольности и комбинацию разнообразных фигур. Его с особым и большим увлечением танцевали дамы.
- Вы удивительный рассказчик! – это прозвучало искренно и неожиданно. – Выходит, существовал своеобразный сценарий бала?
- Можно и так сказать.
- Тогда, что следовало за кадрилью?
- Наступала очередь вальса…
     Но Михаил Михайлович не успел о нём удовлетворить интерес Татьяны Васильевны. Замолк магнитофон.
- Жаль…
     Он не понял, почему «жаль», и что «жаль».
- Что Вы имеете в виду?
- Так быстро закончился танец, а я не узнала много удивительного…
- Если Вы не возражаете, я хочу Вас пригласить на следующий танец. Можно?
- Не могу скрыть радости, - об этом говорили и её глаза.
     И словно по заказу магнитофон подарил им вальс. Они закружились в этом танце. Она даже не могла представить, что её ведёт по кругу легко и плавно почти семидесятилетний мужчина. О его возрасте напоминали разве только отдающие желтизной седые волосы.
     Ей было просто хорошо на душе.
- А знаете, раньше вальс так не танцевали, - вновь он удивил Татьяну Васильевну.
- Не может быть? Вальс он и есть вальс.
- Тогда он был намного проще. Его танцевали не на три такта, как сейчас, а на два.
- Разве такое возможно?
- Наверное, да. А ещё вальс называли танцем влюблённых.
- Но так можно назвать любой танец, если его исполняют двое, растворяясь в музыке и в едином порыве души.
- Мама называла его и «волшебной музыкальной поэмой»…
- Ваша мама случайно не писала стихи?
- Мама нет, - говорил в такт вальсу Михаил Михайлович, - а вот папа увлекался поэзией и прозой.
- А Вы?
     Неловкая, как показалось Татьяне Васильевне, улыбка тронула его лицо.
- К сожалению, нет… Бог пожадничал, наверное, наградить меня таким даром. Но…
- Вы не перестаёте меня удивлять. Что означает Ваше «но»?
- Во-первых, я не закончил рассказ о танцах на балу.
- С нетерпением слушаю. Чем же заканчивался бал?
     Они продолжали не танцевать, а парить.
- Непременно котильоном. Но этому ещё предшествовала мазурка.
- О мазурке кое-что знаю, а вот о котильоне слышу в первый раз.
- Это, как бы Вам объяснить? Наверное, так. Котильон – своего рода кадриль, но танцевали его на мотив вальса. Вот как! Это был танец-игра, самый непринуждённый и шаловливый.
- И на этом бал заканчивался?
- О, да, да…
- Жаль…
- Опять жаль?
     Она игриво повела глазами и спросила:
- А что означает, во-вторых, Ваше «но»?
- Разве я говорил «но», во-вторых? – хитринки заплясали в его глазах.
- Вы же сказали во-первых?
- Ах, да, да. Мы говорили о поэзии… Так вот. Писать я не пробовал, а читать очень люблю.
- Своих европейцев?
- Почему европейцев? Я очень люблю Пушкина…
- Но Вы жили, учились там…
- А Вы думаете, что в Европе или Америке истинные любители поэзии не знают Александра Сергеевича?
     Татьяна Васильевна неопределённо и, что удивительно было для него, в такт вальса вздёрнула плечиком. И на этом такте магнитофон сделал передышку.
     Послышался громкий, весёлый голос:
- Объявляется белый танец.
     Михаил Михайлович не думал отходить от своей партнёрши по танцам, спросил:
- Что это означает «белый танец»?
- Это значит, что дамы приглашают кавалеров. И, если можно, то я приглашаю на танец Вас.
- Вы дарите мне чудные мгновения.
     И они опять растворились в танце, никого не замечая. Муж Татьяны Васильевны давно закончил перекур и наблюдал за женой. В душе улыбался: «Как бы она не растрепала закордонного старикана…».
- Так вот, - возобновил он прерванный разговор, - мы упомянули имя Пушкина. Можно я Вам что-нибудь его прочту?
- Признаюсь, и я очень люблю Александра Сергеевича и с удовольствием послушаю. А что Вы мне подарите? – она не переставала восхищаться этим иностранцем. «Неужели там, за рубежом, все такие?» - задала она себе вопрос-удивление.
     Он на какое-то мгновение задумался. Потом:
- Пожалуй, вот это…
     Акцент и затруднение в произношении некоторых слов не мешали ему артистично декламировать:
                Что в имени тебе моём?
                Оно умрёт, как шум печальный.
Волны, плеснувший в берег дальний,
                Как звук ночной в лесу глухом.

                Оно на памятном листке
                Оставит мёртвый след, подобный
                Узору надписи надгробной
                На непонятном языке.

                Что в нём? Забытое давно
                В волненьях новых и мятежных,
                Твоей душе не даст оно
                Воспоминаний чистых, нежных.

                Но в день печали, в тишине,
                Произнеси его, тоскуя;
                Скажи: есть память обо мне,
                Есть в мире сердце, где живу я…

- Это дивное стихотворение! Мне показалось, Вы его прочли с каким-то намёком…
- О, нет, нет…
- Пусть так. Но можно и  я Вам прочту в ответ из письма Татьяны Онегину?
     Этими словами она его разоружила, удивила. «Неужели в российской глуши есть такие женщины?» Но ответил:
- Чем можно измерить моё нетерпение?
- Стихами Александра Сергеевича…
- Я Вас слушаю, - он не сводил с неё глаз.
     Она начала с душевным трепетом:
                Зачем Вы посетили нас?
                В глуши забытого селенья
                Я никогда не знала б Вас,
                Не знала б горького мученья.
                Души неопытной волненья,
Смирив со временем (как знать?),
                Была бы верная супруга
                И добродетельная мать.

- Это что, намёк?
     В ответ она звонко захохотала. Опять, как всегда не вовремя, смолк магнитофон.
     К ним подошёл мужчина, который играл раньше на баяне.
- Тань, ты не закружила голову нашему гостю?
- Неизвестно, кто кому… Познакомьтесь, Михаил Михайлович, это мой муж Гена.
- Очень приятно… У Вас замечательная жена.
     Геннадий попробовал пошутить, как мог:
- Других не держим.
     Малинин понял: «Надо знать приличие».
- Спасибо Вам. Вы прекрасно танцуете!
- И Вам спасибо. А Вы танцуете чудно!
- Спасибо и Вам, - кивком головы он поблагодарил мужа Татьяны.
- Лишь бы вам это было на здоровье…





























Глава II

     Первая поездка на родину своих предков оставила у Малинина сложное, неоднозначное, противоречивое впечатление. От российской границы до когда-то родового имения и на обратном пути он посещал детские дома, дома престарелых, заглядывал в магазины, пункты общественного питания. Его поражали бедность и неустроенность быта, а по европейским, тем более американским меркам, то другим словом - он не мог определить состояние русского человека - как нищета.
     Но это на российской земле никак не соответствовало общепринятому мировому понятию о нищете. Как можно владеть такими природными богатствами, такой территорией и захлёбываться в нужде? Обладать острым умом, силой тела, силой духа и не иметь нормального дохода?
     И уж совсем он не понимал отношения власть имущих к детям, особенно сиротам или брошенным родителями и вынужденным воспитываться в детских домах или домах ребёнка.
     Михаилу Михайловичу после посещения сиротских приютов вспомнилось, пусть и не дословно, высказывание В.Гюго. Он говорил: «Кто видел нищего мужчину, тот ничего не видел – нужно видеть нищету женщины; кто видел нищету женщины, тот ничего не видел – нужно видеть нищету ребёнка».
     Господи! Он это видел. В домах ребёнка не хватало медикаментов, одежды, обуви. В глазах детей, как ему показалось - тоска. Они в каждом посетителе хотели видеть своих папу и маму.
     «Но так не должно быть! – это было похоже на его приговор действительности на родине знатного рода Малининых. – Им надо помочь… Как?».
     Особенно этот вопрос не давал ему покоя, когда вспоминал о Татьяне Васильевне. На другой день после празднования, так называемого, Международного женского дня, узнал от директора совхоза, что «прекрасная незнакомка» работает в хозяйстве инженером по газификации, её муж – водителем грузовой машины. У неё есть четырёхлетний сын. И она, и муж – неместные. После окончания политехнического института Татьяна получила диплом инженера-металлурга, работала на известном не только в России, но и в Европе Новолипецком металлургическом комбинате. Родом из села, жила в общежитии. Там и познакомилась с весёлым гармонистом, тоже крестьянских корней. Геннадий отслужил в армии, но в родное село не возвратился; от городской жизни захотел все блага земные и неземные получить.
     Его знакомство с Татьяной переросло в тёплые отношения, а может и любовь. Поженились. Жить продолжали: она – в женском общежитии, он – в мужском. Ухитрялись на интимные сказочные мгновения или у него в комнате, или у неё. Его друзья и её подруги шли им навстречу, оставляя молодожёнов наедине. Она забеременела. Места в семейном общежитии для них не оказалось, ведь из сорокатысячного коллектива комбината таких пар с подобной нуждой насчитывались сотни. Пришлось снимать квартиру.
     После рождения ребёнка молодая мама работать не могла, да и Антошка – сын часто болел. Одной шофёрской зарплаты мужа для семейного, даже скромного, бюджета не хватало.
     Однажды в уборочную страду водителей комбината послали на помощь селянам по перевозке зерна. Тогда такие мехотряды и автоколонны формировались по разнарядке КПСС. Так Геннадий оказался в Михайловке.
     Дивная природа, доброжелательность местных жителей, острая нехватка водительских кадров в совхозе, да ещё при имеющихся (!?) свободных квартирах, зародили в нём мысль переехать в село. Хватит им с Татьяной «прелестей» городской жизни. Не для них она. Чужие они в ней. Да и сыну целебный сельский воздух нужен. Супруге предложили занять должность инженера в совхозе с предоставлением квартиры. Что ещё-то нужно?
     Вот так, за два года до знакомства Михаила Михайловича с Татьяной молодая семья и оказалась в Михайловке.
     Он даже представить себе не мог, что её бархатисто-нежные руки, пока муж находился на работе, - а трудовой день у него начинался затемно и заканчивался, когда звёзды во все глаза на небе перемаргивались - кололи дрова, носили из сарая уголь, растапливали ленивую на разогрев плиту, стирали кучи грязной шофёрской одежды Геннадия, детские колготки, трусики, рубашки, своё бельё. Никто её не отстранял от обязанностей домашнего повара-кулинара. К тому же она выполняла в совхозе     больше подходящую мужчине работу - инженера по газификации производственных объектов, квартир и домов селян. Это же нервотрёпка не для слабых…
     «И всё это навалилось на хрупкие и такие красивые плечи двадцатишестилетней женщины! – удивлялся Малинин. – Но она же романтик! Любитель поэзии! Приятный собеседник! Достойная и лучшего, и большего!.. А она? Но так не должно быть… Ей надо помочь… Помочь тем, деды и прадеды которых дышали одним воздухом с моими отцом, дедом, прадедом… Но как?…».
     А ещё, как не парадоксально, он должен, обязан помочь… самому себе, точнее – своему разуму, своей совести, своим чувствам…
     В его дневнике – друге, собеседнике - появилась новая запись на немецком языке, но в переводе она звучит так:
      «Я, побывав в России, должен с пользой для слабых, нуждающихся приложить свои мысли, вытекающие из них поступки на то, чтобы подарить крупицу радости другим.
     Мне сегодня 69. В свой день рождения я вымучил вопрос: «Почему подавляющее большинство детей, внуков, к которым я причисляю и себя, кого красная Россия лишила всего, думают, что она им должна что-то по сей день? А может мы сейчас, без промедления, обязаны помочь не просто территории под названием Россия, а конкретному человеку, оказавшемуся в бедственном положении и не по своей вине? По моему глубокому убеждению, силы и власть, которые довели того человека до постыдного существования, не уважают свой народ.
     Но я – потомок столбового дворянина, мои друзья – графы и князья, разбросанные по всему миру, вдали от могил предков, не можем оставаться глухими к стону, слепыми к нищете православных братьев. Нам надо к ним проявить сострадание.
     Лично у меня зародилось это чувство – истинное сострадание к михайловцам, детям и престарелым приютских домов. Значит, необходимо действовать. Мой внутренний судья – совесть приговорила меня к этому. Да помогут мне Небеса…
19 сентября 1990 года».

     Вот тогда-то и зародилась у него идея гуманитарной помощи России, и, конечно же, он даже не знал почему, всколыхнувшей его душу женщине…

***
     Он был не первый, кто решил протянуть руку поддержки России. Но у него созрел свой плод благородства в тот момент, когда природная воспитанность и естественность уравновесили друг друга, когда стало необходимостью действие наперекор собственным интересам. А душа поднялась выше обид, несправедливости, скинула путы корысти. Но это была его внутренняя философия.
     Жена Леопольдина-Мария встретила его идею настороженно-скептически.
- Мишель, ты задумал поиграть в благородство?
- Дорогая, я не в том возрасте, чтобы этим заниматься.
- Вот именно. Может твоя идея полезная, но в реальности для такой громадной страны как Россия попахивает утопией, потому что она наверняка попадёт в дурную среду и превратится в нелепость.
- А я и не хочу, да и не смогу помогать той самой громадной стране, а лишь определённым людям, пусть даже на территории бывшего отцовского имения. Они нуждаются в сострадании.
- Но нужно ли им твоё сострадание?
- Если бы ты видела глаза детей в сиротских домах, вряд ли задала такой вопрос.
- Неужели ты предпочитаешь разум призрачному счастью совершенно неизвестных тебе людей?
- Но и жить в стеклянном доме своей совести я не могу. Когда-нибудь нищета других бросит в него камень, и он превратится в груду стекляшек.
- Каким же забором ты думаешь оградить тот дом?
- Собирать средства у таких же, как мы – русских, у кого ещё болит душа и о той, и о сегодняшней России, а Россия – это, прежде всего, люди. Они-то не виноваты, что столько лет жили в красном угаре. Они такие же жертвы, как и наши родители.
- Но так мыслишь ты. А как объяснишь свою идею, свой поступок тем, у кого будешь просить деньги, заодно и мне, как ты выразился, на «гуманитарную помощь»?
- Я хочу посеять в душах страдающих людей, поверь, не чужой мне Михайловки и другой малой частице России, зёрнышко добра. Сразу оно, конечно, не заколосится тучным урожаем того же добра, но ведь и дерево по весне не сразу даёт плод. Сначала задышит зелёными лёгкими, наберёт силы для цветения, потом долго и бережно доносит плод до спелости. А ты хочешь увидеть его зрелым на дереве, когда оно только покрылось зелёной дымкой.
- Как хочешь, Мишель, но я боюсь, что твоя идея превратится просто в дым, а душа получит неизлечимую рану разочарования и бессмысленности.
- Знаешь, дорогая, какой преграды я боюсь больше всего на пути реализации своей идеи?
- Что на твой призыв не откликнутся другие?
- Об этом я даже не думаю. Я боюсь даже искры собственного сомнения, потому что тогда утрачу силу в своих действиях, интерес к жизни!..
     Она в глубокой задумчивости только улыбнулась на его слова, так и не выразив одобрения задумке любимого человека.

***
     Телефонный звонок в Берлин из Зальцбурга обрадовал Алексея Михайловича – старшего брата Михаила Михайловича, на три года обгоняющего его по возрасту. Алексей Михайлович с детства был авторитетом для него. Отличался по-человечески необъяснимой целеустремлённостью к поставленной цели. Захотел стать знаменитым на всю Австрию спортсменом, поднялся на чемпионский пьедестал в беге на короткие дистанции, а в 17 лет выступал за олимпийскую сборную страны по лёгкой атлетике. На всю жизнь увлёкся радиоэлектроникой и его технические достижения получили известность в самых широких кругах учёных-специалистов. Мало того, он стал инициатором движения молодёжи за мир и солидарность.
     Уже в зрелом возрасте его поглотили научные разработки в педагогике. Он основал в Австрии первую христианскую школу нового типа, сочетавшую полное среднее образование с углубленным обучением ремеслу. В своей педагогической деятельности постоянно стремился к тому, чтобы по мере возможности ознакомить западную молодёжь с православием. Продолжая традиции предков, в особенности отца, перевёл ряд русских песен на немецкий язык.
    Уже в возрасте, переваливший за семьдесят лет, более года возглавлял немецкую миссию Красного Креста в Москве, распределяя гуманитарную помощь особо нуждающимся.
     Потому обращение Михаила Михайловича за поддержкой к нему в осуществлении помощи России не только медикаментами, продуктами и одеждой, но больше, наверное, в просветительской деятельности, было вполне обоснованным. Алексей Михайлович знал положение России в социальной, экономической и политической сферах не понаслышке.
- Я не могу однозначно одобрить или отмести твою идею, Миша.
- Ты разговариваешь со мной языком дипломатии, а мне хочется ясности.
- Хорошо. Попробую объяснить. Само твоё желание я только приветствую, но ты его собираешься осуществить в стране антилогики.
- Если можно – поясни. У меня ведь о России впечатление и мнение на уровне ознакомительного.
- Пояснять ничего не буду. Расскажу недавний случай. А ты, думаю, сделаешь из этого вывод.
- Буду тебе благодарен.
- Так вот. Месяц назад в международном шереметьевском аэропорту под Москвой приземлился самолёт с медикаментами и продуктами из Англии. Это был груз, собранный по всей Великобритании по инициативе бывших эмигрантов или детей, уже умерших на чужбине русских, мечтающих вернуться в Россию по зову душ предков. Это была гуманитарная помощь православным братьям, попавшим в беду – нищету из-за экономической и политической близорукости советских властей всех уровней. Но посланцы с британских островов не знали, что в безвозмездную помощь в России никто не верит, а уж чиновники тем более. Я-то испытал это на своём опыте, будучи представителем миссии Красного Креста. А англичане русских кровей были ошеломлены тем, что на таможне заставили оценить привезённые подарки в денежном эквиваленте. Те, ничего не подозревая, назвали ориентировочную стоимость того, что собирались раздать бесплатно в самых отдалённых российских уголках. Тогда чиновники таможни предложили, прежде чем разгружать самолёт, заплатить ввозную пошлину более миллиона рублей.
- Алёша, такого не могло быть, - искренне не верил в услышанное Михаил Михайлович.
- Это по логике или здравому смыслу.
- Нет, нет, я в это поверить отказываюсь.
- Я тоже. Но, когда англичане услышали, что от них требуется, растерялись. Они протягивали руку помощи, а им по ней били дубинкой – пошлиной таможенников. Думали их встретят с цветами и словами благодарности, а заставили вывернуть карманы, в которых, естественно, таких денег не было.
- И что?
- А ничего! Британские идеалисты-меценаты были вынуждены, не разгружая продукты и одежду, вылететь обратно в Лондон… Не боишься, что и тебя, Миша, постигнет подобная участь?
- Но какой-то выход из такого дурацкого положения есть? Ты же как-то провозил ту самую помощь в Москву?
- Только по дипломатическим каналам.
- Значит?
- У вас есть в Зальцбурге генкольсунство России?
- Да…
- Попробуй, если действительно заболел идей филантропии, а она трудно излечимая – знаю по себе, встретиться с Генеральным консулом и обсудить доставку грузов в Россию с дипломатической помощью.
- Спасибо тебе, Алексей, за совет.
- На здоровье, мой дорогой братец. Пусть у тебя не порвутся нервы терпения.
- Постараюсь.
- С Богом…

***
     Не привык Михаил Михайлович делать в своей жизни шаги назад. Не в его это натуре. Пусть как угодно, кто угодно считают его филантропом-утопистом, но он перестанет уважать самого себя, если не распорядится достойно своим собственным желанием. Душа пустотой наполнится. К тому же в его ушах звучал грудной и нежный голос, завораживающий рассудок: «Зачем Вы посетили нас?
В глуши забытого селенья
Я никогда не знала б Вас,
Не знала б горького мученья…».
     «Хотя бы одному человеку помочь выкарабкаться из нищенского положения – Ей, я обязан, это дело чести каждого русского по отношению к другому русскому», - такая мысль придавала ему силы, веру, что это его святой долг истинно православного человека.
     В генконсульстве России в Зальцбурге его внимательно выслушали. 
- Ваше стремление, господин Малинин, прийти на помощь русскому народу в затруднительном для него положении заслуживает искренней благодарности. Но в чём она будет заключаться?
- Прежде всего, я обещал передать в дар краеведческому музею некоторые рукописи моего отца.
- Если можно, господин Малинин, поясните, что это за рукописи.
- Это очень дорогие для моей семьи документальные воспоминания. Папа описывает женщин нескольких поколений нашей родословной. Среди них настоящие подвижницы и нравственные героини. Я вместе с ним сегодня горжусь, что моя бабушка учредила в Михайловке – нашей дореволюционной усадьбе, школу кружевоплетения. Моими родственниками оказывается были поэтессы, учёные-филологи, строительница женского монастыря под Москвой, а затем и его игуменья, а также создательница Петербургской общины сестёр милосердия. Рассказывает папа и о нескольких женщинах-актрисах, блиставших своим талантом в столичных театрах.
- Это действительно ценные краеведческие материалы.
- Но в моём даре есть художественные и поэтические произведения моих родственников, которые я перевёл с немецкого и французского языков.
- А почему Ваши родственники, русские по происхождению и духу, писали на немецком и французском языках?
- Они были эмигранты или беженцы из России. Зарабатывая на хлеб на чужбине, вынуждены были публиковать свои произведения на языках страны пребывания. Они ведь, кроме русского языка, владели ещё несколькими.
- И много у Вас таких произведений? – поинтересовался сотрудник генконсульства.
     Михаил Михайлович подумал, что он это спросил из чистого любопытства. Но сказать-то он не мог сколько – просто не додумался их пересчитать. Потому задумался.
     Собеседник поторопился пояснить, словно прочитал мысль Малинина.
- Поверьте, мой вопрос к Вам – это не любопытство.
- Тогда что? – ничего не понимал Михаил Михайлович.
- При провозе названных Вами документов через границу могут возникнуть трудности.
- Я Вас не понимаю…
- Таможенники у Вас потребуют декларацию, в которой должны быть перечислены все документы-рукописи, количество их страниц.
- Но зачем это?
- Такой порядок на нашей российской границе.
     У Малинина чуть не сорвалось с языка: «Дурацкий порядок!», но спеленал свои эмоции.
- Хорошо, я попробую составить опись рукописей.
- Поверьте, господин Малинин, это будет нелишне… А что Вы ещё собираетесь везти в Россию?
- Только медикаменты.
- В каком количестве?
- Откровенно… не знаю…
- Как так?
- Их собирали по всей Австрии. Какие лекарства я покупал на деньги, пожертвованные русскими за рубежом, большая часть подарена частными клиниками, отдельными докторами. Набралось что-то около 1500 наименований.
- На чём Вы думаете переправлять груз?
- На десятитонном грузовом автомобиле.
- Значит десять тонн?
- Не знаю сколько будет там тонн…
- Что Вам требуется от генконсульства? Вы же непросто к нам обратились?
- Конечно, конечно… Я бы хотел от генконсульства получить подтверждение, точнее какой-то документ, что везу в Россию гуманитарную помощь, чтобы у меня не было затруднений на таможне…
     Сотрудник консульства понял, что от него требует Малинин, пояснил:
- Но этот документ для таможенников будет носить только рекомендательный характер, не более того.
- Хорошо, пусть так. Но это поможет мне?
- Думаю, в какой-то мере…
- Но хуже-то мне не будет? – улыбнулся Малинин.
- Видимо, - ускользнул от прямого ответа дипломат, и его лицо сдержанно просияло.

***
     Трудности с пересечением границы начались из-за рукописей отца. Таможенники заподозрили, что это могли быть экспонаты какого-нибудь европейского музея. В суматохе подготовки лекарств к отправке в Россию Михаил Михайлович так и не составил, как это советовал ему сотрудник генконсульства, декларацию подарков для краеведческих музеев бывшего Елецкого уезда, в состав которого входили земли семейства Малининых, их родовое имение. В некоторой степени помогла австрийскому филантропу сопроводительная записка, в которой говорилось, что он везёт гуманитарный груз, в том числе произведения Михаила Алексеевича – своего отца в дар краеведам-историкам. Тогда опись с тщательным кратким содержанием каждой бумажки, каждой книги или брошюры около шести часов делали сами таможенники. Такой для них был «писаный» сверху порядок.
     А пересечь границу Михаилу Михайловичу удалось лишь через сутки. Дело в том, что от него потребовали назвать стоимость медикаментов.
- Я не могу этого сделать, - искренне признался Малинин.
- Как это так? Вы везёте груз и не знаете, сколько он стоит? – глаза таможенников от удивления расширились. Это было, видимо, впервые в их практике, по крайней мере, этих чиновников.
- Не знаю, - он вспомнил рассказ брата Алексея об англичанах и с тревогой подумал: «Как бы и мне не пришлось делать от ворот поворот».
- !? – через недолгое молчание последовало густой краски удивление, - Объясните, почему Вы над нами смеётесь или ещё хуже – издеваетесь?
- Ничего подобного, - голос Малинина звучал уверенно и в тоже время с оттенком удивления. - Я покупал лишь малую часть этих медикаментов, остальные лекарства собирали для меня по всей Австрии простые доктора русского происхождения или сочувствующие России.
- Но мы без оценки Вашего груза не можем взять с Вас таможенную пошлину…, - не знали как поступить чиновники.
- Как я знаю из международной практики – пошлиной облагается только товар, - пошёл на хитрость он, хотя ни о какой практике не ведал.
- А Вы что везёте, воздух?
- Я везу гуманитарную помощь и не собираюсь продавать ни одного стандарта лекарств, ни одной таблетки. Потому мой груз нельзя назвать товаром. Подтверждение этому - документ генконсульства в Зальцбурге.
- Знаем мы Вас – капиталистов. Вы даром даже не чихнёте… А покупать за деньги Вы всё приспособились, не говоря о какой-то бумажке.
- Но я не капиталист.
- А кто?
- Мне уже семьдесят лет. Никакой коммерцией никогда не занимался и теперь этого делать не собираюсь. Всю жизнь посвятил спорту и подготовке теннисистов в Австрии и Америке. А гуманитарной деятельностью, как и многие, такие как я, хочу помочь родине моих предков.
- Выходит, что Вы собираетесь медикаменты просто так раздавать? – налёт удивления плотно прилип к лицам таможенников.
- Конечно, конечно…
- Интересно, где? Кому?
- Детским больницам, домам ребёнка и домам-интернатам для престарелых по пути продвижения в глубь России – в Курске, Орле, Ельце, Михайловке…
- Какой это ещё Михайловке?
- Михайловка – родина моего отца, моих предков. Там было наше родовое имение.
     Таможенники переглянулись между собой, видимо, взглядами спрашивая друг друга: «Что с этим чудаком, а, может, и аферистом делать?». Старший из них спросил Михаила Михайловича:
- А Вы, господин Малинин, не будете возражать, если в Курске наши сотрудники поприсутствуют на раздаче гуманитарной помощи?
- Ради Бога! – Михаил Михайлович согласился бы хоть чёрта за рога схватить, обротать его и перескочить наконец-то границу.
- Тогда поступим так. Вы, по прибытии в Курск, не разгружая медикаменты, обратитесь сразу на таможню. Там решат, что дальше с Вами делать. А мы туда позвоним и предупредим о Вас…
- Как Вам будет угодно, так и поступайте, - на всё был согласен Малинин.
     На Курской таможне пришлось простоять не меньше четырёх часов в общей очереди. А очередь  у Михаила Михайловича всегда вызывала внутренний протест. Он не знал, что это такое ни в Европе, ни в Америке. К тому же таможня в России – это не просто государственное учреждение, контролирующее провоз грузов через границу, но это ещё оригинальная структура. Малинин не понимал: «Зачем государству содержать столько чиновников?». Таможенники имелись не только в пограничных пунктах, но и на всех железнодорожных станциях, морских и речных портах, аэропортах, в областных центрах и небольших городах.
         Конечно, контроль необходим, но не в таких же масштабах. Но господин филантроп забыл ещё про одну важную функцию таможни – взимание пошлины и сборы с провозимых грузов. И чем больше тех пошлин и сборов, тем выше оценка деятельности контролирующих стражей границы.
     А он, видите ли, везёт какую-то гуманитарную помощь, да ещё без очереди хочет через сито таможни проскользнуть. 
- Меня уже более двух часов ждут в детской больнице, - пробовал пробить чиновничью стену Михаил Михайлович.
- Ничего страшного, подождут. С Вами ещё до конца разобраться надо.
- Разбирайтесь, хотя Ваши сослуживцы уже это сделали на пограничном пункте.
- У них свои функции, у нас другие.
- Но нельзя ли побыстрее?
- Посмотрите, сколько таких, как Вы, в очереди ждут.
- Но детям лекарства нужны.
- Господин, как Вас там, не мешайте работать… Да и что-то Вы подозрительно суетитесь? А?
- Я Европу пересёк быстрее, чем ваши две таможни.
- Но то ведь Европа, - спокойствие чиновника было непробиваемым.
     Малинин не ведал, что название «таможня» произошло от тюркско-монгольского слова «тамга», имевшее в прошлом широкое распространение у монгольских скотоводов. Это знак собственности – тавро. Ставился на различные предметы, деревья, оружие, на шкуре или коже животных. И у таможенника пограничный пункт, неважно, где он находится, ассоциируется, видимо, тоже со знаком собственности. Заплатил сколько надо и кому надо – получай «тавро» и проезжай дальше.
     А Михаил Михайлович «разлетелся» преодолеть границу на одном дыхании. Извини, дорогой, таможни, кроме Курска, есть и в Орле, и в Ельце. Так что и там, наверное, придётся «поиграть» в змейку-очередь. И кому какое дело, что ты везёшь?
     Он уже неоднократно с чувством злости, разочарования называл свою затею дурацкой и вспоминал слова брата о «стране антилогики».
     Но всякому ожиданию-мучению приходит конец. Малинину в Курской таможне объявили:
- В детскую больницу вместе с Вами поедут два наших сотрудника.
- Конечно, конечно, - не знал, что ответить он и произнёс два русских слова, которые удавались ему почти без акцента.
     Но его ждал неожиданный вопрос-загадка:
- А на какую сумму Вы раздадите медикаментов в больнице?
     «Пусть у тебя не порвутся нервы терпения», – вспомнил он пожелание старшего брата Алексея. Еле сдержался и дерзко спросил:
- Почему вы оцениваете мою помощь только деньгами?
     Удивление, улыбка-издёвка проявились у таможенников тут же:
- А что, есть другое мерило?
- Да! – солёный комок застрял в горле Малинина.
- Интересно, интересно, - осталась одна издёвка, - и что же?
- Сострадание… Не только к русским детям, старикам, но, как ни странно, и к Вам…
     Тот опешил на какое-то время от непонятно мудрёного ответа, а потом:
- Хватит Вам, господин Малинин, своей философией козырять. У нас, кроме Вас, работы невпроворот. Поехали в больницу. Там всё и посмотрим.
     В детскую больницу вместо оговоренного раньше времени – одиннадцать часов, прибыли чуть ли не в два часа пополудни.
     У таможенников-контролёров хватило терпения только на полчаса наблюдения, как Михаил Михайлович вместе с врачами определял, какие лекарства нужны больным и тут же по отделениям их раздавал. Он видел глаза медиков, детей. Они излучали неподдельную благодарность. «Как мало оказывается надо для счастья, - думал Малинин, - протяни только руку помощи – вот и всё!»,
     К его удовлетворению ни в Орле, ни в Ельце, а тем более Михайловке, где жгло нетерпение побывать и увидеть Её, таможенного или какого-то другого «хвоста» больше не было.

***
     В тот тринадцатый (как тут не верить в приметы) раз он стремился из Австрии в Михайловку, а Татьяна Васильевна в тоже время ехала в Брест за газовыми плитами для домов и квартир работникам совхоза. Их пути не пересеклись. А ведь его так влекло в бывшее родовое имение. Он даже признаться себе боялся, что гуманитарная помощь русским – это его сострадание, а влечение к ней – безумное страдание, болезненное, нелепое.
     Он ассоциировал её с цветком в дикой природе, которым невозможно не любоваться, не пьянеть от аромата, исходящего от него. Ему казалось, что в его восьмидесятиоднолетней душе вспыхнула такая искра, которая ослепила ум, подпалила рассудок. Тогда влечение – это какой-то особый род недуга? И это возможно…
     Так он мучительно думал и в конце концов уговаривал себя: «Миша, должна ведь быть совесть, чтобы соизмеримо устанавливать планку своего влечения. Есть высота-фантазия, которую никогда не преодолеть, потому что поздно… О Татьяне надо просто забыть…».
     И это, видимо, был его единственно разумный шаг. У него была любимая женщина – Леопольдина-Мария, заботливая жена и мать, талантливая и образованная, умная и добрая. Такое редчайшее сочетание в человеке, а тем более в женщине. Ей, как никогда, требовались внимание, забота, которыми она сопровождала его на многочисленных ухабах жизни.
     Но этими уговорами-пристыдами он обманывал самого себя.
     Тринадцать лет подряд, ежегодно, привозил в Россию гуманитарную помощь: лекарства, продукты, одежду, обувь. Создал в Австрии благотворительный фонд. И каждый приезд старался без какого-то намёка на их отношения, как мужчины и женщины повидаться с Татьяной Васильевной. Какой-то год это удавалось, другой нет. Он обязательно по телефону из Зальцбурга поздравлял её с днём рождения и, конечно же, теперь  с днём, ставшим и для него праздником – 8 Марта.
     За годы его меценатства произошли большие перемены в их судьбах, пленниками которых по воле обстоятельств они стали.
     …От неё ушёл муж-баянист. Его увлекла в свои объятия другая женщина из той же Михайловки. Татьяна Васильевна одна растила ребёнка. Продолжала работать в совхозе инженером по газификации.
     …Леопольдина-Мария заболела тяжёлой и неизлечимой болезнью. Его заботы о ней стали необходимыми и самое главное – трогательно тёплыми, нежными. Годы Михаила Михайловича приступили отсчитывать девятый десяток, а он всё больше и больше понимал, насколько же она дорога для него. Был глубоко убеждён, что, не дай Бог, если случится непоправимое и жизнь его опустеет, потеряет всякий смысл.
     …У Татьяны Васильевны появился новый муж. От него она родила двойню – Никиту и Кирилла. Но и этот брак погас, как спичка на ветру. Супруг, работавший на монтаже газового оборудования в совхозе, никогда не отказывался от «благодарности» сельчан – стакана со спиртным. В семье начались скандалы. Он не ревновал её, может только к столбу, а так, по его мнению, все мужики в селе были любовниками Татьяны. Он спьяну не прочь был распустить руки и «наградить» жену синяками. Вот этого она терпеть больше не могла. Осталась с тремя сыновьями одна, пока не переехала к ней мать, заработавшая пенсию учительница.
     …Михаила Михайловича, откровенно говоря, волновала судьба Татьяны Васильевны. Он мог её в очередной приезд только утешать словами, помогать тем, что привозил и другим – одеждой, продуктами.
     …Она его уважала, как заботливого и доброго друга. Её жизнь разменяла четвёртый десяток. Продолжала мечтать о простом женском, Бог даст, и семейном  счастье. Понимала, что далеко не все мечты сбываются, а тем более её – женщины с тремя «гавриками» от разных мужей.
     …Для него она была идеалом женственности, неувядающей красоты. Ему приятно было её посещать при очередном ежегодном приезде в Михайловку, интересоваться жизнью, наслаждаться взаимной беседой, читать друг другу стихи, слушать классическую музыку – одинаковую слабость двух таких разных по происхождению, воспитанию и возрасту людей.
     Но заглядывать в последние годы в родовое имение удавалось не больше чем на день. Состояние здоровья жены стремительно ухудшалось, она уже не могла обходиться без посторонней, а точнее его помощи.
     Хотя у него уже вызревала мечта-стремление, которая по любому раскладу здравой мысли не втискивалась ни в какие рамки логики.
     Неужели он обе-зу-мел?…














Глава III

     Жена умерла в начале июня. В свои восемьдесят четыре года Михаил Михайлович остался один в зальцбургской квартире. Наедине с собой он не «находил приятного общества», потому испытывал ностальгию по людям, по общению с ними. Ему хотелось поделиться с кем-либо искусством… стареть, как замедлить самую безнадёжную болезнь – старость. Но он-то себя, даже в такие годы, не считал стариком. И тут были свои причины. Малинин по-прежнему испытывал жажду к деятельной жизни. Продолжал своё тело тренировать физическими нагрузками – десяти – пятнадцатикилометровыми прогулками по предгорьям Зальцбурга. У него не растаяло наслаждение от музыки Людвига ван Бетховена, особенно его сонат, в том числе «Аппассионаты», волшебных песен-романсов, которые, без всякого сомнения, способен создать только человек могучей творческой силы, несмотря на тяжелейшие жизненные испытания и прогрессирующую глухоту. А разве мог Михаил Михайлович оставаться равнодушным к творчеству другого Великого Немца – Иоганна Себастьяна Баха, которое проникнуто, по его, Малинина, мнению, гуманистическими идеями, богатством жизненных образов. Когда ему было трудно переносить потерю жены, гнетущее одиночество, он слушал ораторию Баха «Страсти по Матфею». Колдовские звуки заставляли его душу устремляться в полёт.
     И однажды тот полёт вынес его к фантастической мысли – навсегда возвратиться в Россию. Так распорядился Всевышний, что мать нашла вечное пристанище в Австрии, отец – в Америке. А он хочет, чтобы его прах покоился рядом с могилами предков, захоронения которых находятся в Михайловке с начала девятнадцатого века.
     Михаил Михайлович исполнил обещание, данное отцу перед его смертью – поклониться родовой усадьбе. Но зов предков заставлял его почти пятнадцать лет подряд приезжать в бывшее «семейное гнездо», примагничивал душу туда, где в изящных изгибах несёт чистые воды река Мудрая, где шёпот листвы в окрестных лесах и перелесках сливается с дивными соловьиными голосами-мелодиями, а золотом пшеничных полей целыми днями не устают удивляться зависшие в расплавленном жарой воздухе-мареве невидимки-жаворонки.
     Была и ещё немаловажная причина задумки переезда из Австрии в Россию. Может, это смешно, нелепо, кое-кто называет это ещё и «старческим маразмом», но у него всё больше расцветало потаённое чувство к женщине из сельской российской глубинки. Видеть её, испытывать труднообъяснимые чувства – значит быть на этом белом свете, и не просто быть, а размышлять, дышать, жить. Да, годы могут, а точнее превращают жизнь каждого человека в своеобразную ветошь, но всё-таки где-нибудь в её складках сохраняются и чувство, и мысль. Пусть они будут безответные, незаметные, но в его душе, в его сердце чувство и мысль, пока они живы, не будут давать покоя.
     Хотя и это неглавное, что подтолкнуло Малинина к непростому а, может, и легкомысленному шагу. Но он-то знал, что ничего в жизни простого нет, как и случайного…

***
     Михаил Михайлович приехал в деревню, что находится от Зальцбурга в пятнадцати километрах. Здесь жила его сестра-близничка Надежда Михайловна. Её дом с конца пятидесятых годов XX века стал своеобразным малининским «гнездом». Сюда слеталась многочисленная родня в самые торжественные и трудные моменты жизни. Надежда Михайловна ревностно отстаивала православие в австрийских католических кругах, являлась старостой зальцбургского русского православного прихода. Ей удалось в начале 90-х побывать на родине отца, деда и других близких и далёких членов рода Малининых. Она, как и единоутробный брат, поездила по миру, когда была в балетной труппе знаменитой Кшесинской. С мужем жила в Бразилии, имела представление о жизни коренного населения Латинской Америки.
     Её мнение по многим житейским вопросам для Михаила Михайловича всегда было авторитетным.
     После обычных, тёплых приветствий брат её удивил поспешным переходом к странному разговору.   
- Надя, я хочу уехать в Россию.
- В очередной раз? Я тебе завидую. Но только теперь-то зачем? Твоя гуманитарная помощь России не нужна. Ты же сам в прошлом году по возвращении из Михайловского говорил, что там произошли разительные перемены. Лекарства, продукты, одежда перестали быть дефицитом, исчезли очереди.
     Задумчивый Михаил Михайлович устремил взгляд мимо глаз сестры.
- Я хочу перебраться туда жить…
     Она опешила:
- Куда «туда»?
- В Михайловку…
     Надежда Михайловна смотрела на него с опаской: «Может у него после смерти Леопольдины… того…?».
- Ты собрался умирать в России?
- Почему умирать? Жить! – последнее слово прозвучало твёрдо. – А там, кто знает…
- Но ты же не знаешь их жизни, быта, психологии, наконец, русских?
- Вот и хочу познать все прелести русской деревни.
- Ты хоть думаешь, что говоришь? Миша, ты же сбежишь оттуда на второй день. Русские в Европе и русские в России – это далеко не одно и то же. Когда ты им помогал, я гордилась тобой. Сама дважды посещала Россию, в том числе и Михайловку. Знаешь, какое мнение у меня сложилось о русских?
- Интересно послушать, - человек большого остроумия, тонкой шутки одарил сестру улыбкой-ожиданием.
     Она, не задумываясь, изложила свою позицию:
- Не надо быть большим социологом или психологом, чтобы не заметить в русских беспечность, лень, равнодушие на происходящее вокруг них. И что удивительно, нужда, а она резко бросилась мне в глаза в начале 90-х годов, не заставляет их искать каких-то средств, чтобы побороть её, пока какой-нибудь внешний удар не пробудит в них силы к действию. Мне показалось, что у них души варёные…
- Ну, это ты, Надя, далеко зашла. Я согласен с тобой, что русский народ не умеет обустраивать свою землю. Он больше склонен к бунту, к вольнице, к анархии. Но вот про душу я с тобой не согласен. У них, русских, чувствительные души. Они, как дети, - в этот миг он вспомнил Татьяну Васильевну, когда она слушала или сама читала стихи, наслаждалась красивой музыкой, глаза её расширялись, светились, – чувствуют печаль и радость. На примере даже одной женщины я понял, что у них существует какой-то особый, свой смысл красоты. В их понятии – это то, что они видят, хотя оно скрыто; узнают, хотя оно неведомо; слышат, хотя оно немо. Это какая-то необъяснимая сила, которая зарождается в святая святых их существа и кончается за пределами их же фантазии…
- Миша, - перебила она его, что редко наблюдалось в её поведении, - слушаю я тебя, и у меня мелькнула мысль – а не влюбился ли ты на старости лет?
     Его лицо, как в ранней юности, при слове любовь залила малиновая краска. Попробовал схитрить:
- В Россию?
- Да, в Россию, только это, видимо, понятие сужается до одной единственной… женщины. Я не ошиблась?
- Как тебе сказать? – он гнал от себя мысль, что сестра в какой-то мере близка к истине. Но сам-то он боялся даже назвать это любовью. Какое-то пьянящее чувство, скорее всего. А вот про любовь - нет, нет…
- А ты скажи, как есть, - она не сводила с него глаз.
- Меня что-то туда тянет… И особенно тогда, когда вспоминаю стихотворение папы:
«А может быть, в сутолоке новых стремлений
                Проснётся родное чутьё…
                Почувствуешь прелесть исчезнувших теней,
                И сердце забьётся твоё».
     Вот и всё…
- И давно, мой хитрый и скрытный братик, это началось…?
     В его рассудке произошла молниеносная вспышка, осветившая путь к объяснению:
- Наверное, с самого рождения…
     Она не ожидала такого ответа. Её удивление поднялось в заоблачную высь, прихватив с собой острое любопытство.
- Я тебя совершенно не понимаю…
- А тут и понимать не надо. Ты вспомни наше детство, нашу семью и вообще прожитую жизнь…
- И что…?
- Давай вспомним вместе, глядишь, и найдём ключик к отгадке – почему меня тянет в Россию…
     И они с волнением воскрешали одну и ту же музыку прошлого, которую понимали, которой наслаждались. И это была их внутренняя, умственная музыка, а души схватывали её немые аккорды – аккорды воспоминаний.

***
- Мишель, я до сих пор удивляюсь, как это нашим родителям удавалось оставаться, да ещё в конце 20-х – начале 30-х годов, единственным русским островком среди более ста тысяч жителей Зальцбурга?
- Как ни странно, но ни мама, ни папа об этом никогда не говорили. Но…
- Тебе кто-то рассказал из наших родственников?
- Нет, нет. Помнишь, я просил разрешения у Алексея и у тебя передать в краеведческий музей бывшего Елецкого уезда рукописи и воспоминания папы?
- Конечно.
- Я это сделал, но прежде их тщательно прочитал, изучил, особенно его воспоминания об усадьбе в Михайловке и её обитателях.
- И там ты нашёл ответ на мой вопрос?
- Наверное, да… Наши с тобой родители, Надя, об этом ты тоже хорошо знаешь, были истинно русские и глубоко православные люди. Покинув Россию, сменили место проживания, а вот русский дух, обычаи, традиции, религию перелицевать на европейский лад до конца своих дней так и не смогли.
- Ты хочешь сказать, что поэтому мы в кругу семьи общались в основном на русском языке?
- Не только… - заулыбался почему-то брат.
- Но других причин я не припоминаю… - она сделала вид, что напрягает память, перемещаясь во времени лет на семьдесят пять назад.
- Был в нашей семье удивительный человек – Полина Кондратьевна…
     Лицо Надежды Михайловны вспыхнуло от света.
- Няня?
- Вот именно.
- Она, кажется, была родом из архангельских?
- Теперь неважно, из каких краёв. Главное в этой женщине, а я могу без преувеличения сказать, напоминающей пушкинскую Арину Родионовну, сплелись воедино великая крестьянская мудрость и человеколюбие.
- Это точно. Но при чём тут она и наш «русский островок»?
- При высокой культуре общения и воспитанности наших с тобой родителей, они не могли при няне говорить на непонятном для неё языке. А она владела только певучим, окающим, образным русским. Папа в своих воспоминаниях писал, что, когда он слушал Полину Кондратьевну, дом наполнялся родниковой, удивительной красоты музыкой речи. А родители хотели, чтобы и мы по духу оставались русскими. Без языка это было невозможно.
- Да, да… И я припоминаю, няня Поля сыпала пословицами и поговорками с тонким воспитательным намёком. Голос её был мягкий, ласкающий, словно она к телу чем-то тёплым прикасалась. А как она владела языком цветов и деревьев. Как она в Италии, а потом и в Австрии скучала по белоствольным красавицам. Помнишь, она утверждала, что берёза означает грациозность.
- Вишню, кажется, ассоциировала с чистотой помыслов.
- Точно. А ещё она сделала предположение, почему в нашей Михайловской усадьбе относились с особым трепетом к дубам, их там не один десяток, с более чем вековой историей. А ведь только побывав в Михайловке, я обратила внимание, что стоят на левом берегу ещё и два теплолюбивых пирамидальных дуба. Знаешь, что о них писал папа в воспоминаниях?
- Вот на этом, сестра, я особо не заострял внимание. Разбуди память.
- Наш родственник по отцовской линии привёз их во второй половине девятнадцатого столетия после Крымской войны в память о двух погибших его друзьях-однополчанах. Посадили трёх- четырёхлетние дубочки на крутом склоне. Неслучайно на крутом. Под их корнями сделали своды из красного кирпича, как в русской печи.
- А это ещё зачем?
- Вот и меня это заинтересовало. Я попросила местных жителей, когда посетила Михайловку десять лет назад, показать мне те своды. И они действительно были! Правда, их сильно присыпало землёй, они почти полностью разрушены. Но следы кирпичного полумесяца всё же проявлялись.
- И что из того? Чем они тебя заинтересовали?
- Какой-то безумной любовью к тем дубам нашего предка. Своды он сделал для того, чтобы зимой в трескучие русские морозы разжигать под ними дрова и согревать корневую систему дорогих сердцу растений-памятников.
- Удивительно.
- И не только это. Няня Полина ещё в годы нашего с тобой детства говорила, что дуб означает русское гостеприимство, хранит веками память о дорогих гостях…
- Надюш, а у тебя ничего не всплывает в памяти – почему, по словам Полины Кондратьевны, барские имения частенько украшала сирень?
- Честно говоря, это из головы испарилось, да и пора - годы-то наши мхом всё больше покрываются.
- А у меня те её слова отметину на всю жизнь оставили. Сажали сирень чаще всего молодые хозяева. А означала она, по словам няни, не что иное, как первое чувство любви.
- Ты намекаешь на то, что если бы ты сейчас жил в Михайловке, то всю её сиреневому пожару придал? – шутка её прозвучала с весёлыми колючками.
- Кто знает… Кто ведает… - он решил тему языка растений няни Полины увести в другое русло – просто русского языка. - Папа признавался, что «инициатива» общения на родном языке исходила в первую очередь от Полины Кондратьевны.
- Но в нашем доме иногда звучала и немецкая, и французская речь… - сестра не захотела продолжать раскопки в душе брата.
- Мне мама рассказывала, что и это было необходимостью. Нашего брата Алексея на три года раньше нас готовили к поступлению в гимназию Зальцбурга. А в ней, естественно, занятия велись не на русском языке.
- Но этим, помнится, занималась Алексеева, а затем и наша воспитательница фройлин Нойнбах.
- Да, да. Нашей семье везло на удивительных и простых людей. Она, кажется, была родом из прибалтийских немцев?
- Точно. И приехала в Михайловку, когда нашему папе было всего девять лет…
- Откуда ты это знаешь? – хитроватая улыбка подмолодила лицо Михаила Михайловича.
- Мишель, если ты читал воспоминания папы, то почему думаешь, что я ими не интересовалась? Я их прочитала тогда, когда была жива мама, и папа был рядом с ней в Зальцбурге. Вот тогда-то папа, наверное, чтобы я не забыла русский, и давал мне читать свои воспоминания, написанные на русском языке. В них он о воспитательнице отзывается с большой благодарностью и теплотой. Она же в нашей семье прожила около шестидесяти лет, и хоронил её папа, когда ей исполнилось 87.
- Надюш, а помнишь, как она чисто говорила на немецком и русском языках.
- Но в последние годы почему-то в основном говорила на русском, и вроде бы совсем недавно. А уже… Ах, как быстро пролетели наши лета…
     Оба молча вздохнули. Но Михаил Михайлович ни на мгновение не забывал причину его с сестрой воспоминаний, продолжил:
- Была и ещё одна очень важная причина нашего воспитания на русском языке, в русском духе.
- Да-а, к беседе со мной ты, видимо, подготовился основательно, - её глаза излучали тепло.
- Вовсе без всякой подготовки, - явно лукавил он, - память просто высветила то, что притаилось во мраке лет.
- И куда твой «лучик» памяти направлен?
- В те годы, когда мы с тобой пошли в гимназию, даже не догадываясь, почему папа сам писал нам грамматику русского, французского и немецкого языков.
- Честно говоря, нет…
- Он только перед смертью в Америке признался. Жили-то мы в Австрии бедно. Папа при великолепном знании шести языков, с московским университетским образованием не мог устроиться на работу. В Австрии он был иностранец, а точнее - апатрид - человек лишённый отечества и не имеющий гражданства или подданства.
- Но, как я помню, и папа, и мама имели нансеновские паспорта, дающие право передвижения по всему миру, кроме России.
- Это, Надюш, были временные удостоверения, заменившие паспорта, - инициатива Лиги Наций и его руководителя в 1919 году норвежца Ф.Нансена, была хорошей. Но «нансеновские паспорта» не обязывали ни власти Австрии, ни других стран предоставлять работу беженцам или апатридам. А таковыми были наши с тобой, дорогуша, родители.
- Выходит, поэтому папа перебивался случайными заработками, начал писать стихи и сказки для взрослых в парижские эмигрантские газеты и журналы?
- Жить, воспитывать и учить нас надо как-то было.
- Да, хлебнули лишений папа с мамой…
- Но генетические русские корни у них не засохли. Более того, их древо жизни дало плоды того же генетического характера – нас: Алексея, тебя, меня… Потому душой мы до конца своих дней останемся русскими… И если ты, Надя, сейчас скажешь, что тебя не тянет в Россию, я не поверю.
- Но я так не скажу… А вот от вопроса не удержусь…
- Какого?
- Как к твоей сумасшедшей затее относятся дети, наш брат Алексей?
- Они об этом пока ничего не знают.
- Почему?
- Зачем преждевременно звонить в колокола…
- Вот тут я тебя совсем не понимаю.
- А что тут понимать? Я, как в густом тумане, не представляю, как меня встретит Россия, приживутся на её почве мои далеко немолодые корни… И ещё… В какие политические одежды обрядят местные власти моё возвращение на родину своих отцов и дедов? Вообще-то у меня рой вопросов, а ответы куда-то попрятались…
- Но ты делаешь, Мишель, шаг, который, видимо, не одобрят твои дети.
- Вполне возможно… Им трудно и невозможно будет меня понять. Это естественно… Я шёл, Надюш, к своему решению долго и непросто. Чтобы им это понять, надо хотя бы пройти часть моего пути, и только тогда они, может, и сделают вывод – почему я стал пленником своей судьбы.
- Но это жестоко с твоей стороны держать их в неведении…
- Всему свой срок. Если российская земля окажется благодатной для моих жизненных корней, вот тогда и сообщу им… А с Алексеем, как и с тобой, своё решение обговорю.
- Попробуй, попробуй, - в её словах слышалась уверенность, что брат посоветует ему обратиться срочно к психиатру.

***
     Брат был рад приезду Михаила Михайловича в Берлин. Не обошлось без традиционных взаимных вопросов о здоровье, житье-бытье. Алексей Михайлович хитровато улыбнулся:
- Но ты, Миша, наверняка приехал не здоровьем моим интересоваться. Об этом и по телефону обменяться недолго.
- Ты прав, Алексей.
- Тогда выкладывай свой секрет, чтобы я его потрогать или лицезреть смог.
     Михаил Михайлович рассказал о своём решении переселиться в Россию.
     Старший брат молча смотрел на него. «Что-то братец темнит. Почему?» - сверлили вопросы-занозы его разум. С конкретным ответом на «помешательство» родного человека, другой оценки у него и не было, решил не спешить, глядишь, и проявится истина, причина безрассудства. «Есть ведь для этого какой-то возбудитель, толчок судьбы», - уверенность в этом не вызывала никакого колебания у Алексея Михайловича.
     Начал спокойно. Глядел в глаза Михаила Михайловича, стараясь через них проникнуть в его душу. Он из троих детей очень был похож на отца. Тонкие черты в меру худощавого лица. Пронзительный взгляд, который не всякий человек выдерживал. Морщинистый высокий лоб с залысинами выдавал в нём способности мыслителя. Тонкие губы подчёркивали силу характера – в меру резкого, но целенаправленного и упрямого. Алексей Михайлович вроде бы никому не навязывал своё мнение, взгляды, но в семье к нему всегда относились с уважением, особенно младшие - Михаил и Надя.
- Мы с тобой, Мишель, прожили по столько годков, что хорошо усвоили: не существует формулы жизни. У каждого она своя, особенная. Вмешиваться в неё не вправе никто. В твою в том числе, хотя я тебе после смерти наших родителей и отец, и мать. Но, как мне видится, в твоём решении много тумана. На первый взгляд, ты всё обдумал, взвесил, выстрадал. Но это сегодня и здесь – в Австрии или Германии. Но завтра ты окажешься в ранее неведомом мире. Не убьёт ли твою романтическую душу молния разочарования?
     Михаил Михайлович не делал даже малейшей попытки отвести свой взгляд в сторону от рентгена глаз брата.
- Всё может быть… Но я всегда был и остаюсь реалистом. Потому и хочу окунуться в ту неведомую реальность, чтобы плыть дальше по жизни или… утонуть в собственном омуте идеализма, утопии что ли…
- Но не поздно ли нам с тобой, дорогой братец, с судьбой так рискованно заигрывать?
- Кому суждено утонуть, тот никогда не сгорит в огне. Так пословица звучит. И, кажется, русская. А мы все – под прицелом судьбы, её пленники, - не думал отступать Михаил Михайлович от своего убеждения.
- Говоришь, пленники?
- Конечно! – последовал твёрдый и незамедлительный ответ.
- Да… Это, конечно, удобная философия на все перипетии жизни. Я с ней не совсем согласен. Пленниками, как ты знаешь по той войне, в которой ты воевал против России, становятся те, кто сдаётся под натиском силы, подняв руки, или те, кого плен настигает израненным или обессиленным. Ты ни к первым, ни ко вторым не относишься. Тогда почему ты становишься пленником рока?
- Значит, так суждено Всевышнему…
- Извини, но это какие-то жалкие крохи оправдания твоего резкого шараханья на жизненном пути. Ты хочешь свои последние дни на этом свете провести среди русских. Но не задумывался – как они отнесутся к тому, что ты воевал в войну, которую те самые русские назвали Великой Отечественной, против них?
     Глаза Михаила Михайловича выдали его волнение, а, может, и нетерпеливость возразить:
- Ты же, Алёша, знаешь, что я не воевал, а с 39-го года служил в немецкой армии, как и другие парни моего возраста…
- Я-то, конечно, ведаю, что ты был переводчиком. Но тебя всё равно будут считать недобитым в своё время фашистом. Они 9 мая отмечают День Победы над Германией, проклинают ту войну и тех, кто находился под гитлеровскими штандартами. Когда я возглавлял немецкую миссию Красного Креста в Москве, сам воочию видел всё это на Красной площади, на улицах столицы. И их можно понять. Ведь та война принесла им чудовищные потери и каждой семье - чёрное горе.
- При первой возможности, - явно нервничал Михаил Михайлович, - я постараюсь рассказать всю правду о себе, что за всю войну не сделал ни одного выстрела.
     Алексей Михайлович улыбнулся, хитровато прищурив глаза:
- А русские развесят уши до колен и будут каждое твоё слово принимать за чистую монету?
- Пусть как угодно понимают. Но я никогда, повторяю, никогда не испытывал неприязни к русскому человеку. А вот красную Россию мне уважать было не за что…
- Может, ты хочешь сказать, что пытался в той войне гасить красный пожар на родине наших предков?
- В какой-то степени да…
- А как объяснишь своим будущим соотечественникам, - в слова вплетались нити издёвки, - что в том пожаре погибло более 20 миллионов людей, в том числе и детей, и кто в этом виноват?
- Это не только беда и трагедия тех, кто был под красными знамёнами. Утонула в крови почти вся Европа из-за закулисного сговора Гитлера и Сталина о разделе мира.
     Старший брат его резко оборвал:
- Не лезь, брат, в политику. В ней, как в дерьме, многие утонули.
- Но я говорю правду, - горячился Михаил Михайлович, уже пожалевший, что чёрт его дёрнул ехать в Берлин за советом к Алексею.
- Какую? – вопрос прозвучал так, словно на голову собеседника вылил ушат ледяной воды.
     Огонь в ответе жителя Австрии не собирался угасать:
- Я никогда не воевал ни против русского или какого другого народа. Я и тогда был пленником судьбы…
- Ладно, ладно, - похлопал Алексей Михайлович по плечу брата. – Я пробовал себя поставить или представить в положении русского человека, который потерял в той войне или отца, или брата, или сына…
- И что из того получилось?
- Не обижайся, но я бы тебе не поверил. Какое бы место не отводилось тебе в плане «Барбаросса», но на тебе клеймо гитлеровца, фашиста. И время вряд ли его вытравит.
- Если бы я был таковым, не осмелился ехать доживать свои последние дни в Россию, смотреть прямо в глаза кому бы то ни было. А тем более Ей…
- Кому это ей? – удивление заставило на какое-то мгновение замереть Алексея Михайловича.
- Не-важ-но… Я верю, что люди в моих глазах прочтут правду. За словами можно упрятать ложь, а глазами обмануть невозможно.   
- Мишель, ты же знаешь о моём отношении к тебе – полном заботы и трепета, радуюсь, когда свет озаряет твою жизненную тропинку; печалюсь, если тебя накрывают чёрные тучи судьбы. Мне жаль, что наши могилы могут оказаться за тысячи вёрст друг от друга. Но, видимо, такова наша доля, а мы, как ты говоришь, вечные пленники судьбы. Но души-то наши, надеюсь, на небесах встретятся?
- Не рано ты засобирался в земляную постель? – в глазах Михаила Михайловича заплескалась радость. Он понял, что брат не станет непреодолимой стеной на пути его переселения в страну, как он её нарёк, «простора, песен, печали, страну поруганного Христа».
- В самый раз, дорогой. Мне уже без трёх годков 90. А ты, конечно, против меня «зелёный» - тебе всего лишь 84, - заулыбался и обнял брата.

***
     Из райцентра, который находился в пятнадцати километрах от Михайловки, Малинину пришла телеграмма. В ней за подписью главы администрации района было приглашение Михаилу Михайловичу принять участие в открытии нового здания краеведческого музея, где создана экспозиция, посвящённая знатному роду Малининых.
     Он и сам истомился в разлуке с Михайловкой, таяло последнее терпение от желания увидеть и услышать Её. А тут такой повод!
     На сборы понадобились считанные часы. И он отправился, сам за рулём «Опеля», без какого-либо сопровождения, почти за три тысячи километров в примагничивающую к себе российскую глубинку.
     Вместо 3 сентября – дня открытия краеведческого музея, а потом, как оказалось, и празднования 77-ой годовщины образования района, приехал 29 августа. В последние годы останавливался не в гостиницах, их он считал невозможными даже для временного проживания из-за крайней необустроенности (общий туалет на весь этаж), никуда негодного сервиса гостиничных услуг (не приходилось думать об утренней чашке кофе или чая), а у настоятеля русской православной гимназии Ельца отца Александра. С ним они познакомились в Зальцбурге. Святой отец был гостем русского православного прихода, где старостой являлась сестра-близничка Михаила Михайловича. Вот тогда-то и получил он приглашение, «если Бог укажет путь в наши края», останавливаться у него на столько, «сколько душа пожелает». Это предложение теперь оказалось, как никогда кстати.
     Проживать в Михайловке тоже не мог, одно - негде, да и не у кого. Хотя согласился коротать время даже в шалаше, только бы поближе к Татьяне Васильевне. Но обстоятельства вынуждали не компрометировать женщину, к которой все годы знакомства вынужден скрывать свои чувства от нее, и пробовал подальше гнать от самого себя.
     Она ему год назад сообщила, что ей предложили возглавить в Михайловке сельский Дом культуры. Выбор на неё пал неслучайно. Всё время пребывания в совхозе после переезда из Липецка, она активно участвовала в художественной самодеятельности, а её танцевальные номера «срывали» целые «букеты» оваций не только на районных смотрах, но и областных. Потом Татьяна Васильевна руководила в Доме культуры танцевальным кружком, была не только постановщиком танцев, но и костюмером, а иногда и изготовителем костюмов для девочек.
     Михаил Михайлович с одобрением воспринял её назначение. Инженер по газификации – не женское это занятие, временно-вынужденное. А она - натура широко романтичная, неплохой знаток русской классической поэзии, танцевальной культуры.
     В этот раз, когда приехал в Елец, он позвонил в Михайловку и поздравил её с предстоящим праздником – днём района. Но это, естественно, был только повод услышать её голос и напроситься на встречу. Ему показалось, что она с холодком восприняла его звонок. Это уже потом, через несколько дней, Татьяна Васильевна призналась, что от усталости, связанной с хлопотами по дому и репетициями в ДК, говорить не могла, с ног валилась.
- Татьяна Васильевна, - проявил настойчивость Малинин, - я бы очень желал с Вами повидаться.
- Когда? – в голосе явно отсутствовало желание удовлетворить его предложение.
- В любой миг, когда Вы скажете, - последовала незамедлительная реакция.
     Женщина немного помолчала и ответила:
- Давайте увидимся на дне района. Я там буду со своими девочками танцевать в праздничном концерте.
- А раньше никак нельзя? Да и до того дня целая вечность… - попробовал он уговорить её.
     Она прервала:
- Извините, Михаил Михайлович, у меня просто нет времени и сил…
- О! Да, да… Что ж, я с нетерпением буду считать часы и минуты до нашей встречи.
     Татьяна Васильевна не могла удержаться от вымученной шутки:
- Вы, как всегда, фантазёр…
- Нет, нет… Как это сказать по-русски… обронивший…, нет, нет… потерявший голову… Да, да, именно так…
- Как я знаю, она у вас всегда на месте и очень разумная.
- Это комплемент-преувеличение…
- Михаил Михайлович, извините меня, но давайте встретимся всё же на празднике…
- О! Да, да… Я готов, я согласен, я вытерплю…
- Тогда, до встречи…
- Непременно… Да, да…

***
     Если бы не её искромётный, полный необузданной страсти танец на празднике района, то он свою очередную поездку в Россию посчитал скучно-напрасной. Может, такое впечатление от всех мероприятий в райцентре было чисто его впечатлением. Но что-то ему мешало вообще всё услышанное и увиденное воспринимать и оценивать реально. Но что?
     Нет сомнения, а это Михаил Михайлович убедился неоднократно, районная администрация, её глава к очередному празднику готовили для сельчан обязательно солидный и запоминающийся на всю жизнь подарок. Открыли аллею культуры, на которой почётное место заняли бюсты Лермонтова, Репина, Толстого, Бунина. Два года назад в райцентре вместо закрытого в 30-е и стёртого с лица земли в начале 50-х годов ХХ столетия Свято-Введенского храма возведён красавец новый.
     В этот раз порадовало своим внешним видом, экспонатами в просторных и светлых залах двухэтажное здание районного краеведческого музея. В нём нашли своё место рукописи отца Михаила Михайловича, семейные предметы быта, солидная краеведческая литература, в которой подробно рассказывалось об усадьбе Малининых, её обитателях – известных в своё время на всю Россию писателях, артистах, общественных деятелях, меценатах, конезаводчиках…
     Дали слово на открытии музея и гостю из далёкой Австрии. Обычно он говорил с удовольствием, пространно, с аргументами и выводами, но на этот раз высокий, стройный, как юноша, одетый в светлый, европейского покроя и качества костюм, с нашейным ярким платком вместо галстука, с шевелюрой цвета только что выпавшего рыхлого снега, был предельно краток:
- Я счастлив, - когда он волновался, акцент становился более заметным, а это был именно такой случай, - что наконец-то в России исторические правда и справедливость находят достойное место. Символично, быть может, что рядом с божьим Храмом возведено замечательное здание музея. Да поможет Всевышний во всех ваших делах, в осуществлении светлой мечты каждого присутствующего на празднике…
     И всё! Ему показалось, что все эти слова он говорил избитыми штампами, самопроизвольно, не трогающими, по крайней мере, его душу и, наверное, тех, кто его слушал, хотя и смотрел с восхищением на «выхоленного», неизвестно какого возраста иностранца.
     Особенно его импозантность выделялась в тот день. Осень начала свой разбег при солнечно-тёплом небе. Ветерок, не по-осеннему, где-то притих, листва на деревьях еле заметно трепетала, заигрывая с солнечными лучами. Природа не спешила заглядывать в свой богатый гардероб и поменять платье всё ещё изумрудного цвета на одеяние ярко-оранжевого окраса. Тем более природа, она же женского рода – значит капризная модница, видимо, не хотела походить на сияние плёнки из сплава металла, имитирующей сусальное золото на куполе Спасо-Введенской церкви – соседки нового здания краеведческого музея.
     Но они: ослепительные блики на куполе Божьего храма, сочная зелень кудрей деревьев и тщательно обласканных руками сельчан газонов, нежно-салатовые стены и красно-бардовая крыша из металлочерепицы краеведческого музея, придавали подчёркнуто особую торжественность районному празднику.
     А его мысли витали где-то далеко-далеко, боролись с мешавшими ему дышать эмоциями. Они метались в поисках истины, подталкивали к действию смелость, которая старалась выбраться из сетей сомнений. Но он всё больше чувствовал, что его беспокоит мысль, которая подобна железным гвоздям, вогнанным в ум, рассудок, сердце так, что ничем их оттуда не вырвать. Она, мысль, толкала его на поступок, приближение которого он измучился ждать, которого боялся, и всё же приговорил свою решительность к неминуемости.
     И то, что происходило в природе, на празднике, на концерте, который он был вынужден смотреть, даже как Она танцевала, окуталось в какой-то туман, поразило его душу несвойственным для него равнодушием. Михаил Михайлович с предельным напряжением нервов готовился, может, к самому важному, решающему всю его дальнейшую жизнь мгновению, когда он скажет…
     «А что я Ей скажу? Как? Пусть выдавлю из себя то, что вот-вот взорвёт рассудок, но какова будет ответная реакция?» - всё это он думал в каком-то нереальном времени, расплывчатом пространстве, путался одновременно в обрывках смелости и нерешительности.
     Если бы его спросили, что происходит на празднике района, сколько времени он длится, Малинин ничего определённого не ответил.
     Но он подошёл к ней, когда она счастливая от великолепного танца её самой, учениц, пробовала отдышаться.
- Здравствуйте, Татьяна Васильевна, - его глаза, лицо, уши горели от жара, исходящего из самых потаённых закоулков души. В обычной обстановке он, безусловно, восхищался бы её пластичностью, страстью в танце, сыпал бесконечными комплементами. Но на этот раз у него во рту бушевала засуха.
- Здравствуйте, Михаил Михайлович! – её глаза поймали чуть ли не все, какие только можно, солнечные зайчики. И вдруг почти испуганно. – Что с вами? У Вас лицо отрешённого человека… 
- Да, да… - начал он невпопад. - Всё нормально… Я вот только хотел, - черты его лица выдавали напряжение, - как бы Вы посмотрели…
- Дайте отдышаться, Михаил Михайлович. Мне всё ещё кажется, что я лечу в танце, - тут же она забыла о его странном поведении, счастливо заулыбалась.
- Я хотел Вас подвезти до Михайловки… - складывалось впечатление, он не слышит, что она говорит.
- Но праздник ещё не закончился…
- О! Да, да… Но это неважно…
- Что? – округлились её глаза, которые не собирались покидать радость и солнце.
- Я хочу Вас подвезти до дома… Нам надо… У меня к Вам… Это очень важно…
- Что важно? – она ничего не понимала, ни о чём не догадывалась.
- Я не могу здесь…, вот так… Обстановка, понимаете, не та… Я Вас прошу…
- Вы заболели? – уставилась она пристально на него.
- Давно…
- Может позвать врача. На празднике, я видела, дежурит скорая.
     Впервые он улыбнулся:
- Я здоров… А вот тут, - он положил правую руку на левую половину груди, - горит всё…
- Сердце?
- И голова кружится…
- Вам плохо? – забеспокоилась она.
- Нет…, нет… Нормально… Но лучше домой… к… Вам…
- Если это поможет Вашему самочувствию…



***
     Но с поездкой в Михайловку пришлось на несколько часов повременить. К Малинину и его собеседнице подошёл, тяжело дыша, полный мужчина – управляющий делами районной администрации.
- Михаил Михайлович, - начал он вежливо, - мне поручил глава администрации Владимир Алексеевич Лаврищев передать Вам приглашение на званый обед после окончания праздничных торжеств. Это, ориентировочно, в 16 часов. Все почётные гости приглашаются в кафе «Сказка».
     Малинин нервно задёргал плечами, не сводил глаз с Татьяны Васильевны.
     Бывший партийный работник, много лет проработавший в администрации, не оставил незамеченным взгляд гостя из Австрии на директора Дома культуры из Михайловки.
- А для Вас, Татьяна Васильевна, и всех самодеятельных артистов, других активных участников подготовки и проведения праздника будут накрыты столы в ресторане «Клён».
- Спасибо, Иван Иванович, - сделала попытку объяснить и своё, и Михаила Михайловича намерение покинуть праздник, - но…
- Никаких но, Татьяна Васильевна, - дружелюбно прервал её чиновник, - и об этом мне поручил Вам сказать Владимир Алексеевич.
- Да…, да… - растерялся Михаил Михайлович, - но…
- Михаил Михайлович, - и ему не дал закончить фразу порученец главы, - Владимир Алексеевич Вас ждёт на обеде… А теперь извините, пожалуйста, у меня много поручений… Извините.
- Да…, да… - он почти не слышал последние слова управделами, смотрел каким-то взглядом мольбы на женщину.
     Она, улыбаясь, пожала плечами:
- Главе не принято отказывать в любезности, тем более такому дорогому гостю, как Вы.
- О! Да…, да… - чувствовалась растерянность, - что дальше-то нам делать?
- Давайте наши планы с поездкой отложим.
     Его эта мысль будто толкнула в грудь.
- Нет…, нет… Поездку откладывать никак нельзя… Пусть она будет чуть позже. Но только сегодня…
     Татьяна Васильевна уловила дрожь в его голосе, заметила на лице признаки нервозности. А у неё-то душа продолжала петь, и тело вроде бы не переставало парить в танце. Улыбка на её разрумянившемся лице его обезоружила. «Наверное, такой и есть эталон русской красавицы» - мелькнуло у него в голове.
- Хорошо. Сегодня, так сегодня. Признаюсь – мне будет приятно ещё раз с вами побеседовать, услышать что-то интересное…
- Спасибо, - он облегчённо вздохнул. На лбу по-предательски выпала роса испарины. Лицо словно кто-то умыл соком спелой вишни. – Я постараюсь не задерживаться на приёме.
- На обеде, - поправила его женщина, заторопилась. – Мне, Михаил Михайлович, пора пойти к своим девчатам-танцовщицам. Да и в нас косые взгляды упираются, - прекрасное настроение её не покидало.
- О, да…, да… Но после приё…, - он усмехнулся, - извините, обеда…
- Вы меня подвезёте до Михайловки. Вы это хотели сказать?
- Да…, да…
     Она с особенной теплотой посмотрела на него и упорхнула…

***
     В своё время отец советовал гимназисту Мише, чтобы поглубже узнать о характере, душе, обычаях, традициях русского народа, почаще читать Ивана Тургенева, Николая Лескова, Александра Островского. И за это сын на всю жизнь остался благодарен ему. А ещё благодарен маменьке за её удивительные рассказы о быте дореволюционной России, особенностях русской национальной кухни. У него вызывало искреннее недоумение: неужели действительно существовало такое обилие и разнообразие продуктов, используемых для приготовления бесчисленных блюд, приправами для которых обязательно были петрушка, укроп, лук, чеснок, хрен, горчица. Сомнение прибавилось у него после того, как он хохотал до слёз после прочтения воспоминаний баснописца Ивана Крылова о том, чем и как его угощали за царским столом, куда его неоднократно приглашали.
     Дословно, конечно, Михаил Михайлович не помнил крыловскую яркую картинку того застолья, но пусть на него не обидится на том свете Иван Андреевич. Да и воскрешал он его описания в шумно-торжественной обстановке за обеденным столом по случаю празднования дня района.
     «Что царские повара! С обедов этих никогда сытым не возвращался. А я ведь прежде думал – закормят во дворце. Убранство, сервировка стола – одна краса. Сели – суп подают: на донышке зелень какая-то, моркови фестонами вырезаны, да всё так на мели и стоит, потому что супу-то самого только лужица. Ей-богу, пять ложек всего набрал. Сомнение взяло: быть может, нашего брата-писателя лакеи обносят? Смотрю – нет, у всех такое же мелководье…».
     Малинин хитровато усмехался, вспомнив также о крыловских пирожках, которые оказались «не больше грецкого ореха», о «форели-мелюзге» и что вернулся Иван Андреевич домой от царского стола «голодный-преголодный»…
     Только теперь, сидя среди почётных гостей, подумал: «Русское застолье ни с каким другим не перепутаешь. Оно хлебосольно до несоизмеримости и необъяснимости». Но удивлялся этому, видимо, он один.
- Дорогие гости! – встал глава администрации района с бокалом вина в руке, широко улыбнулся. – А вообще-то, какие вы гости? Вы в основном все родились на этой земле, она отдавала вам свои соки, энергию, чтобы вы стали известными, не только в районе и области, но в целом - России, руководителями-хозяйственниками, общественными деятелями, военноначальниками, литераторами, просто замечательными людьми. Спасибо вам за то, что вы нашли время, возможность разделить вместе с нами радость праздника. Праздника в широком смысле. После труднейших лет экономического хаоса, политической неразберихи мы всё же нащупали, думаю, верный путь, как и куда шагать. Вы, наверное, обратили внимание, какие светлые лица у моих односельчан, как искрятся радостью их глаза. Наша жизнь налаживается, получает новый окрас. Появляется всё больше желания лучше работать, а значит и жить, рожать детей, делать благоустроеннее своё жильё, улицу, село. Я предлагаю выпить за процветание и здоровье каждого из нас, наших семей, нашей Родины!
     Последовал звон хрусталя. Каждый старался своим бокалом прикоснуться чуть ли не ко всем бокалам гостей, а особенно «чокнуться» с хозяином застолья.
     Михаил Михайлович ничем не выделялся от других. Он отпил глоток обжигающей всё нутро водки, присел. Сразу закусывать почему-то не стал. Окинул взором стол: «Сюда бы Крылова пригласить…», - это подняло его настроение.
     На иссиня-белых скатертях стояли вазы, широченные тарелки из тонкого фарфора с виноградом, яблоками, мандаринами. Всё это было оформлено в виде красочных фруктовых букетов, вокруг стоящих ананасов с весёлыми хохолками необрезанных зелёных листьев.
     А от салатов у Михаила Михайловича рябило в глазах. В Европе, Америке он видел различные застолья, «шведские столы», но не такое же!
     Малинин не знал как называется салат, который поставили напротив него, но рассмотрел, что отварное нарезанное тонкими ломтиками мясо телятины переложено срезами отварного картофеля. По краям тарелки их украшали зелёный горошек, перемешанный с кубиками солёных огурцов и свежих, может, даже антоновских, яблок. Вся эта смесь заправлена майонезом и сверху «припудрена» молодым укропом и петрушкой.
     Нашли своё место в тесноте блюд стола винегреты с кальмарами, белыми грибами.
     Из холодных мясных закусок выделялись сочностью говядина отварная, оформленная рулетом, ветчина с хреном и зеленью, буженина, язык говяжий заливной.
     Не уступало мясным разнообразие рыбных деликатесов. Балык осетра местные кулинарные умельцы нарезали тонкими пластинами в обрамлении ломтиков лимона, солнечные диски которого особо выделялись на листьях зелёного салата. Тут же в больших овальных тарелках плавала в растительном масле жирная сельдь, бока которой щекотали укроп, петрушка, тонюсенькие колечки репчатого лука. Икра красная зернистая красовалась на фоне сливочного масла, намазанного на гренки из слоеного теста. И уж совсем для Малинина было неожиданностью увидеть раки, тушёные в сметане. В своих огромных клешнях они держали листики петрушки и зелёные «усики» укропа. А красные выпученные рачьи глаза уткнулись в присоседившуюся к ракам осетрину заливную.
     Михаил Михайлович весело подумал: «От такой красоты и не попробовав этого сыт будешь. Да и есть некогда, чтобы все блюда рассмотреть, времени потребуется немало…».
     Его мысль прервал, как потом объяснили Малинину, бывший первый секретарь райкома КПСС, бывший депутат Госдумы России, а теперешний пенсионер Виктор Павлович Редькин.
- Я каждый год, а то и не раз, приезжаю в район. Одно – тянет сюда что-то, проработал тут не один год, люди здесь замечательные, а другое – душа отдыхает. Мне трудно измерить чем-то благодарность руководству района, лично Владимиру Алексеевичу, что они находят возможности так благоустраивать село. На улицах - клумбы цветов, в местах отдыха - особый ритм жизни задают фонтаны. Что ни год, то новостройка, и притом памятная. Хочется от всего сердца Вам, Владимир Алексеевич, и всей Вашей команде единомышленников, помощников пожелать дальнейших успехов, и чтобы Вас на этом пути не подвело здоровье…
     Опять послышался перезвон хрусталя, возгласы поддержки: «молодцы», «здоровья», «благополучия».
     А в это время красивые девушки-официантки в униформе, стилизованной под бывшие русские сарафаны и заметно не прикрывающие длинные и стройные ноги, с кружевными стоячими кокошниками на голове, больше напоминающие гребень, начали разносить лангет с жареным и нарезанным в виде соломки картофелем. Его желтовато-солнечный цвет выделялся в соседстве с зелёным горошком и петрушкой.
     И тут же в активную работу включились мельхиоровые вилки и ножи в руках участников застолья.
     После второго тоста и, естественно, выпитого до дна содержимого бокалов (чтобы зло не оставлять – такое поверье ещё существовало) и лёгкого «перекуса», неожиданно глава администрации предложил:
- Господа, одну минутку внимания!
     В сторону Лаврищева, словно по военной команде, все и почти одновременно повернули головы.
- Господа, вы не будете возражать, если я предоставлю слово нашему гостю из Австрии, потомку когда-то известной в наших краях семьи Малининых – Михаилу Михайловичу Малинину.
     Его предложение поддержали единогласные аплодисменты.
     Михаил Михайлович на какое-то мгновение засмущался, он не ожидал, что на него обратят внимание, а тем более предоставят слово.
     Поднялся из-за стола.
- Попрошу наполнить бокалы, - скомандовал Лаврищев.
     Пока разливали кому водку, кому вино Михаилу Михайловичу хватило времени собраться с мыслями.
- Я, может, скажу не то, что вы хотели услышать, - он адресовал эти слова, наверное, в первую очередь, хозяину стола. Как понял Малинин, почти все гости благодарили того за широту души, гостеприимство, за тот вклад, который он вносит на благо и процветание района, – но это мною выстрадано за все 84 года жизни, за последние 15 лет гуманитарной и просветительской деятельности в России и в вашем районе в частности. В России всё заметнее пробивает стену информационного вакуума историческая правда. То, что в ней происходило в течение почти семидесяти лет – это ужасно с точки зрения европейца или американца. Истребление цвета нации, братоубийственные войны, тысячи лагерей репрессированных, надругательство над православием – это не поддаётся никакому разумному объяснению. Но как ни странно, а может безрассудно вам покажется, Россия по историческому начертанию Небес должна была, наверное, идти только таким путём. Я часто слышу (и ни от кого-нибудь, а от вас) – гибнет село, гибнет Россия, в стране процветают пьянство, наркомания, проституция. Деградирует, мол, русский человек, перестаёт рожать детей, и его в недалёком будущем занесут в Красную книгу. Как хотите меня понимайте, но вы должны пройти и этот путь. Его преодолевали другие народы мира. Пусть парадоксально, но это нормальный исторический процесс. Человек сам должен понять из своего тяжёлого, а может и трагичного опыта, что так, как он живёт, не должен жить. Изменить своё положение и состояние, быт, общественные, экономические отношения может только и только он сам, - Малинин посмотрел в глаза тех, кто его слушал. Разное в них увидел: редко одобрение, интерес, больше, наверное, возмущение. Что ж тут нормального, если «дермократы» растоптали социализм и подталкивают страну неизвестно к какому строю, к какой пропасти. И это неслучайно, а больше, наверное, закономерно – кроме Михаила Михайловича они все воспитанники той «красной» эпохи. – Меня радует, что это понимание дало первые ростки в вашем районе. Райцентр пятнадцать лет назад и сегодняшний – это совершенно разные сёла. Я, признаюсь, искренне удивлялся и не находил мало-мальски логичный ответ: как это бывший первый секретарь райкома КПСС, а нынешний глава администрации два года назад пригласил меня на освещение и первое богослужение в новой Спасо-Введенской церкви. Неужели уроки истории заставили лечить раны совести? В это я верил с трудом. Но сегодня, когда открыл свои двери, без преувеличения скажу, дворец районного краеведческого музея, сомнения у меня развеялись. И мне кажется, совесть постепенно превращается в беспощадного внутреннего судью. Я прошу прощения, что долго говорю. Но мне хотелось бы поднять бокал за то, чтобы русский народ побыстрее прошёл через суд совести. За Вас, господа!
     На какое-то мгновение воцарилась тишина. Первым вспугнул её ударом в ладоши Лаврищев. Потом его примеру последовали все. Послышался шепоток: «Вот ведь как австриец загнул историческую палку…». Другой ему вроде бы пояснил: «Им оттуда виднее…».
     Михаил Михайлович традицию пить «до дна» для тостующего не знал, сделал глоток водки и собирался поставить бокал на стол, присесть. Но этого ему не позволил Владимир Алексеевич:
      - Михаил Михайлович, Вы русский человек, а у русских не принято «зло» в бокале оставлять, тем более, кто тост произносит. Вы уж не нарушайте нашу традицию, - это он говорил с широкой улыбкой на заметно раскрасневшемся лице.
- Да…, да… Но я не могу…, не привык такими дозами…
     За столом зашумели:
- Не обижайте…
- Сами про совесть…
- За Ваше здоровье…
- Зачем же зло…
     «Будь, что будет! Пусть знают, что я может больше русский, чем они. Белой вороной не буду», - промелькнуло у него в голове. Он не стал возражать, вернул недопитый бокал к губам и под пристальные взоры присутствующих осушил его.
- Вот это по-нашему!
- Молодец!
- Сразу видно – русских корней…
     Закружилось что-то в его голове, а внутренности словно поджаривать кто-то начал. Подумал: «Мне же ещё ехать в Михайловку». И тут его разум вскипел: «Она где-то там. Я тут. Гостей много. Тостов будет не меньше. Пора честь знать. Но как уйдёшь из-за стола?».
     Его внимание вновь привлекли официантки. Они после выпитого спиртного казались ему ещё красивее, ещё стройнее. Кровь к лицу прилила. А они разносили следующее горячее блюдо – шашлык тушённый из баранины. Его подавали в тарелках вместе с большим количеством колец лука, дольками солёных помидоров, в зелёном обрамлении из петрушки.
     Но мысль о Ней всё полнее заполняла его разум. Он почти не обращал внимания, что говорили одноклассник Лаврищева, а сегодня генерал-полковник в отставке; известный российский писатель-земляк, живущий теперь в Москве; другие «почётные», «заслуженные», «многоуважаемые»… И уж совсем в каком-то тумане наблюдал, как выплыли две целиковые тушки поросят на громадных тарелках. Они были покрыты румяной корочкой после прожарки в духовках. Их начинили фаршем из почек, сердца, лёгких, перемешанным с гречневой кашей и сливочным маслом.
     Михаил Михайлович никогда бы не покушал эту вкуснятину, если бы соседка по столу любезно не отрезала от поросёнка крупный кусок мяса с хрустящей корочкой и бесцеремонно положила его в порционную тарелку гостя из Австрии.
- Угощайтесь, Михаил Михайлович! – это она произнесла тепло, от души.
- Спасибо, но… 
- Вы покушайте, не пожалеете… - уверенности ей занимать не приходилось.
- Спасибо! Вы так любезны!
- На здоровье…
     Михаил Михайлович потерял уже счёт времени, когда к столу начали подавать груши в кляре, жаренные во фритюре, жареные бананы, морковь тушёную по-еврейски с мёдом…
     «Боже мой, можно ли всё это хотя бы покушать?» - удивление русскому хлебосольству, обилию преодолело все мыслимые границы.
     Он всё же решился, когда предложили, что пора попеть и потанцевать, подойти к главе администрации.
- Я Вам, Владимир Алексеевич, искренне благодарен за приглашение на праздник, за такое сказочное застолье, но мне пора ехать в Михайловку. Обещал быть, как только…
- Нет, нет, Михаил Михайлович, застолье в самом разгаре, а Вы…
     Малинину не терпелось побыстрее увидеть Её. Решение «знать честь» созрело окончательно.
- Не могу, Владимир Алексеевич… Да и обещал я Татьяне Васильевне, что подвезу её до Михайловки.
- Директору Дома культуры? – заулыбался почему-то Лаврищев.
- Да…, да…
- Так бы и сразу сказали, свидание… - хорошее настроение главы переливалось через края.
     А Михаил Михайлович при слове «свидание» немного растерялся: «А ведь он прав. Только это свидание – больше чем свидание. Откуда ему об этом знать». Невпопад ответил:
- Да…, да… - спохватился. – У меня есть к Вам, Владимир Алексеевич, просьба.
- Для такого гостя, как Вы, постараюсь выполнить, если смогу, любую, - радушие искрилось в нём.
- Как бы Вам получше…
- Говорите, как есть. В чём Ваша просьба?
- Я не знаю, где Татьяна Васильевна отмечает праздник района. Нельзя ли помочь найти её?
- Проще простого, - глаза Лаврищева забегали по залу, - Иван Иванович, - окликнул он громко.
     Управляющий делами администрации возник тут же возле своего шефа, словно ни на шаг от него не отходил.
- Слушаю Вас, Владимир Алексеевич.
- Помощь твоя нужна.
- Как скажете, Владимир Алексеевич.
- Помоги Михаилу Михайловичу отыскать директора Дома культуры из Михайловки.
- Хорошо.
- Ещё просьбы есть, Михаил Михайлович?
- Нет, нет, - поторопился тот, - я Вам очень благодарен…

***
     Световой день отсчитывал последние мгновения. На западе красный полудиск тусклого солнца макнулся в горизонт. По народной примете – жди в природе перемен. А пока предвечерье ласкало теплом и тишиной. Как только растворила объятия лесополоса с обеих сторон дороги, Михаил Михайлович остановил машину.
- Давайте, Татьяна Васильевна, подышим свежестью.
- Но нам осталось немного доехать до моего дома.
- Я всегда здесь останавливаюсь, когда еду в Михайловку. И знаете почему?
     Женщина вздёрнула плечами. Открыла дверь автомашины и опустила стройные ноги на обочину дороги.
- Нет, - кокетливо ответила она. Ей ведь тоже после застолья хотелось глотнуть сладкой свежести.
     Хотя поля опустели от пшеничных и ячменных колосьев, но не выветрился запах хлеба и жнивья, скошенной сорной травы. Он перемешивался со специфическим ароматом, который исходил от берёз, клёнов, густых кустарников акации. Из глубины лесополос тянуло приятной прохладой. Она встречалась с ещё не остывшим воздухом жаркого дня. Листочки деревьев от этого трепетали как бабочки, шепотком переговаривались между собой, а может и сплетничали о чём-то.
     Дышалось глубоко, легко.
     Татьяна Васильевна запрокинула руки за голову, слегка упруго потянулась.
- Господи, хорошо-то как!
     Михаил Михайлович смотрел на неё, а у самого дух захватывало. Мелькнуло в голове: «Почему притягивает к себе вода? Она обладает живительной влагой. Почему руки тянутся к цветку? Примагничивает его красота и аромат. А что меня притягивает к этой женщине? Ведь она, кроме живительной силы и обаяния, обладает ещё и пламенем души. Что? Что мне делать…?».
- Но Вы не ответили, почему здесь всегда останавливаетесь.
- Ах, да…, да… - встрепенулся он. – Удивительно, а Вам это, может, покажется и смешно, но вот именно на этом месте у меня возникает постоянно одна и та же ассоциация. Представляется, что вот эти лесополосы, словно две мощные руки, зовут меня в свои объятия, а шум листвы – вовсе не шум, а голос, который говорит: «Иди к нам. Мы родственники тех деревьев, которые посадил твой прадед. Нам скучно без тебя, как и душам твоих предков в Михайловке. Тебя в Михайловке ждут…».
     Она, затаив дыхание, смотрела на него, и ей казалось, что он не стоит, устремив взор в таинственный полумрак между деревьями, а вот-вот взлетит вместе со своей фантазией. Она восхищалась им всё больше и больше, с первого знакомства, с первого взгляда на него. Прошло почти пятнадцать лет с того праздничного вечера 8 Марта, а это чувство воспламенялось всё ярче.
     Для неё он обладал каким-то особым великодушием, которое заключалось не в том, чтобы он мог отдать другим то, в чём они нуждаются больше его самого, а в том, что делится даже тем, без чего сам не может обойтись. И всё это делает утончённо, разумно.
     Глядя на него, у неё в душе начинало петь вдохновение, хотелось с ненасытным аппетитом жить. И теперь она не насмелилась перебить его даже дыханием, вдруг оно окажется излишне громким.
     Он не смотрел в её сторону. Замолчал. Для него показалось бесконечно длинными тягостные мгновения тишины.
     И душа сделала оглушительно неожиданный выстрел:
- Татьяна Васильевна, выходите за меня замуж…
     И онемел. Остолбенел. Казалось, скажи сейчас неосторожное слово, и он перестанет дышать.
     То, что он сказал, вызвало в ней потрясение, замешательство. Она лишилась способности мыслить, не говоря уж о том, чтобы принимать какое-то решение. Глаза, округлившись до предела, перестали моргать. Язык одеревенел.
     Татьяна Васильевна, что с ней никогда раньше в жизни не было, пробовала понять не его слова, а его молчание, которое последовало после них.
     «Он пошутил? Не заметно – лицо напряжено до предела. Может, заболел?»
     Михаил Михайлович в том же состоянии, опасаясь шелохнуться, еле выдавил из себя:
- Вас смущает что-то?
     Она не смогла открыть рот. «Мне его надо понять, его поступок, его фантастическое предложение… Я же никакого повода для этого не давала… Я его считала старшим хорошим другом… вот и всё… Как всё это расценить?… Нет, нет… Надо его понять… Моё непонимание его может оборвать наши человеческие отношения – приятные, чистые…».
- Я вас обидел? – в голосе дрожали нотки страха, а, может, и раскаяния.
     И снова  - мучительно испытывающее молчание.
     Прервала его она, так и не выйдя из задумчивости и растерянности:
- Нет…
     Он понял этот жало-звук по-своему. «А что я старый пень ожидал? - его фигура, напоминающая лишь несколько секунд назад сильно натянутую струну, еле заметно сгорбилась, руки повисли плетьми, в ногах мышцы, словно заменили ватой. – Бросится мне на шею от радости? Иди-и-о-от… Вот кто я… Да, моё сердце тянется к её и по отношению к моему почти юному… Как ей объяснить, что… моё сердце чувствует себя почти ровесником её. Она же не знает как быстротечны, молниеносны годы, которые отсчитывают биение наших сердец… И всё же прав, наверное, был тот мудрец, который сказал, что влюблённый старик, - хотя Михаил Михайлович никогда себя так не называл, а главное – не чувствовал таковым, - одно из величайших уродств в природе…».
- Это Вы сказали мне или моей седине?
     Он себя чувствовал в каком-то виртуальном мире. Вроде бы перестали существовать вот эта дорога, кудри деревьев, с которыми заигрывал ранее нежась в дневной жаре ветерок. Не замечал он и прощального поцелуя со днём красного диска солнца, неохотно отступающего под натиском сумерек. Не слышал стрекот, начавших ночные концерты кузнечиков. Его ничем не тронул шум крыльев птицы, запоздавшей из-за дневных мытарств к родному гнезду.
     Татьяна Васильевна, окутанная густой паутиной своих мыслей, не поняла вопроса.
     Не нашлась ничего ответить кроме:
- Уже поздно… Мне пора домой… Меня ждут дети…
     Он проявил упрямство:
- Но Вы сказали мне – «нет»…
- Ах, это? Нет, нет… я не обижаюсь на вас… меня просто ждут дети…
     У него появилась призрачная надежда получить ответ на главный свой вопрос.
- Относится ли ваше «нет» к моему предложению? – он теперь расстреливал её своим взглядом.
     Она не смотрела в его глаза. «Значит, не шутит… Но ведь я ровно в два раза моложе его… это же безумие…».
- Я не могу… - Татьяна Васильевна подыскивала слова, которые бы не обидели Малинина.
- Вы мне отказываете? – поторопился он.
- Вы требуете… невозможного…
     В нём появился азарт бывшего высококлассного теннисиста на быстрый выпад.
- Вас пугают мои годы?
- Меня пугает Ваше предложение.
- Почему? – последовал не обводящий, а прямой удар-вопрос.
- Оно, мне кажется, скороспелое… Я не могу дать подобного ответа.
- Значит пока ни да, ни нет? – опять где-то далеко-далеко затеплилась надежда.
     Она так и не подняла на него глаза.
- Время покажет… а пока… Меня действительно ждут дети…
- Да…, да… Садитесь в машину…
     Татьяна Васильевна заняла место не на переднем сиденье автомобиля, как раньше, а на заднем.
     Отрезок пути не больше километра до её дома ехали в мучительном для обоих молчании.
     В окнах сельчан уже горел электрический свет. Хозяйки и хозяева приусадебных участков и сараев завершали недоделанные за день дела, управлялись с кормлением скота и птицы.
     На востоке засветились первые звёздочки. Они принимали ото дня ночную вахту и будут до утренней зари кому-то весело или с издёвкой подмигивать, поднимать настроение влюблённым, молодым, счастливым или кого-то раздражать. А кто-то, окунувшись в свои непростые внутренние разборки, их просто не заметит.
     Возле дома взвизгнули тормоза. Она поспешила открыть дверь машины.
- Спасибо, Михаил Михайлович, что подвезли.
- Да…, да… - он плутал в своих мучителях-мыслях.
- До свидания, Михаил Михайлович, - она себя чувствовала неловко, - Вы не обидитесь, если я не приглашу Вас на чай? – заторопилась она.
- Нет…, нет… Что Вы? Только на одну минуточку… задержитесь.
- Я Вас слушаю…
- Подъезжая к Вашему дому, я почему-то вспомнил стихотворение Лермонтова, хотел бы прочесть…
- Может в следующий раз… На нас соседи глазеют…
- Оно очень короткое.
- Хорошо…
     Он начал таинственно-выразительно, делая ударение чуть не на каждом слове, на каждом предлоге, на каждом знаке препинания:
                «Порой обманчива бывает седина:
Так мхом покрытая бутылка вековая
                Хранит струю кипучего вина…».
     Замолк. Прислушался к её дыханию.
- Это продолжение Вашего предложения? – впервые за последние время улыбнулась она.
- Скорее всего, - на лбу появилась испарина.
- Но у Лермонтова есть и такие строки:
                «Слова разлуки повторяя,
                Полна надежд душа твоя;
Ты говоришь: есть жизнь другая,
                И смело веришь ей… но я?».
- Я не перестаю восхищаться Вами, Татьяна Васильевна. Глушь, село, Михайловка - и Вы! Знаете поэзию Пушкина, Лермонтова… Вы чудо! Но в том стихотворении, которое Вы мне сейчас с намёком прочитали, есть и такая строка: «Безумец я! Вы правы, правы!».
- Никогда так о Вас даже не подумаю.
- Нет, я безумец… Потому буду ждать от Вас определённого ответа. И до тех пор не уеду без него обратно в Австрию…
- Вы действительно безумец…
- Если Вы считаете мои чувства к Вам безумием, я очень рад этому…
- До свидания, Михаил Михайлович.
- Как бы хотелось до скорого…
- Время покажет…


Записи из дневника.
     «Надеюсь вопреки надежде.
Ночь 3 сентября 2005 года».

     «Я сегодня звонил в Михайловку. Телефон молчал. Но моя душа стремится убедить мой разум, что желаемое сбудется.
4 сентября 2005 года».

     «Прошло 72 часа, как я не видел Её. Мука. Потерял сон. Противно всё. Дерзко тешу себя мыслью, что по воле Неба есть тайное соответствие между нашими чувствами.
     Неужели мой рассудок помутился? И я принимаю мечты за надежды? А что, если пылкая страсть лишь дразнит несбыточным?
6 сентября 2005 года».

     «Если она мне откажет (а от неё больше недели нет даже тусклой искорки-весточки), то состариться душой мне придётся в одиночестве.
     Скучно! Страшно! Пусто!
     А не является ли моей трагедией, что в свои 84 остаюсь в душе молодым? Но я действительно моментально (опыт это подсказывает) остарею, если перестану жить надеждой, что она…
     Нет! Нет! Боюсь представить себе, какой будет Её ответ…
14 сентября 2005 года».

     «Мне становится уже неудобно злоупотреблять гостеприимством настоятеля православной гимназии отца Александра.
     А моя страсть всё больше становится врагом моего покоя.
     Говорят, чем страсть сильнее, тем печальнее бывает у неё конец. Но лучше страшный конец, чем бесконечный страх перед несбывшейся надеждой.
     Почему она молчит? Я жду от неё или да, или…
     Я не знаю, сколько мне отмерила жизнь своих счастливых или несчастных мгновений. Тогда зачем тратить последние лучики жизни на сомнения, страхи, несбыточные надежды?
     А вообще-то, какого я от неё жду ответа? Сам не знаю…
Утро 16 сентября 2005 года».

     «Наверное, мою голову, душу, сердце поразило непомерное притязание на неё. Это, скорее всего, источник моего горя, моей беды. Прошло две недели ожиданий. Я обезумел. Меня грызут сомнения. Я несчастлив… и близок к… сумасшествию…
     Но ещё большее несчастье потерять веру в свою надежду.
     Я не могу ждать до бесконечности, и уехать сил не хватает.
     На что-то надо решаться. На что?
Вечер 18 сентября 2005 года».

     «Пусть будет, что будет. Но я всё равно перееду в Михайловку из Австрии, чтобы провести в ней последние свои дни. Я уже почти смирился, что она скажет мне – нет. Может, так распорядился Всевышний. Но у меня никто не отнимет возможность видеть Её, чувствовать от этого огонь в груди, а значит, хотя бы размышлять о счастье и жить…
Ночь 18 сентября 2005 года».

***
     С того вечера, когда Малинин сделал ей предложение стать его женой, в душе, теле, разуме Татьяны Васильевны поселились как бы две женщины. Они спорили, мешали друг другу жить, ругались, мирились и вновь высекали искры раздора. Одна просыпается, и другая рядышком потягивается; идёт на работу – та тенью за ней следует; ложится спать – рядом сопит, надоедает – давай поговорим. Татьяне Васильевне только стоит подумать о будущем всех своих троих сыновей – тут как тут с советами. Пробовала её работой отпугнуть – притихнет на какое-то время, а потом с новой силой рассудку покоя не даёт. С матерью начнёт разговаривать, просит её помочь разобраться, как правильно поступить с предложением Михаила Михайловича – на сторону мудрости лет перемётывается. Проблески взаимного согласия между ними редко случались.
     Но хотели-то они одного – за черту неизвестного верный шаг сделать. А он получился у Татьяны Васильевны, как у малого ребёночка, неуверенный, шаткий, крошечный и, как назло, заканчивался падением. Мыслями она шарахалась из одной стороны в другую – крайнюю.
     В конце концов другая в ней женщина отругала её самыми последними словами, пристыдила:
- Что ж ты, Танюха, как снежная баба, под зноем обстоятельств поплыла? Лучше бы подумала, как живёшь, что от жизни ждёшь.
     Не стерпела ответ от самой себя скрыть.
- Как живу? Хре-но-во… Нужда гложет со всех сторон… Бытовая скорлупа, как не тужишься, проклюнуться не может.
- А что ты хочешь?
- Хотя бы изредка радости в повседневной жизни.
- Это расплывчато. Уточни.
- Хочется ласки, чтобы ко мне кто-то нежность проявлял. Хочется, чтобы на моих глазах дети росли нормально, ума набирались. Искорки счастья частенько не хватает.
- Но ведь это и есть жизнь. А она никогда не бывает абсолютно счастливой. И жизнь становится светлее тогда, когда веришь, что счастье придёт. Пусть оно вовсе и не появится, только искре веры не дай угаснуть.
- А если оно действительно никогда не придёт?
- Значит, соверши мужественное усилие над собой и принимай жизнь такой, какая она есть.
- Тогда я должна принять его предложение и стать Малининой?
- Почему бы и нет? Ты только перестань гоняться за счастьем. Оно в тебе самой. А самое главное, знаешь, о чём подумай?
- У меня и так от дум скоро голова взорвётся.
- Нет, ты всё же подумай вот о чём. Ты, голубушка, собираешься пить счастье из источника жизни дырявым сосудом сомнений, опасений, страха? Но может и такое случиться, что когда ты донесёшь его до своих уст, то он окажется пуст. Тогда что?
- Но я не могу его обманывать. Он мне как друг дорог.
- Это неплохо, что у тебя из-за невзгод жизни не испарилась совесть. Где есть совесть – нет места лжи.
- Тебе хорошо рассуждать – ты моя тень, моё второе, и непонятно какое я. Выйти замуж за него, не разобравшись в своих чувствах? 
- А что ты думала о своих чувствах, когда к другой женщине ушёл твой первый муж? Каким ты местом кумекала, когда пять лет назад родила пьянице и безумному ревнивцу сыновей-близняшек? Зачем его из дома выгнала?
- Разве можно нас, баб, понять? Вроде бы многое доходит до нас особенно задним числом, а потом опять не имеем сил бороться с натиском судьбы…
- Что ты потеряешь, если выйдешь замуж за Михаила Михайловича?
- Не знаю, что потеряю, а приобрету выше крыши.
- И какие же бриллианты-ценности?
- Эти побрякушки точно нет, а вот худую молву хлебну с лихвой.
- А ты вспомни, как тебя поливали грязью, когда от тебя Генка ушёл. И второй сожитель не с неба свалился, а от своей жены с детьми к тебе в постель перебрался?
- Тогда потоки дерьма меня чуть ли не с головой накрыли.
- И что?
- Наверное, и до сего дня от него не отмылась, а если ещё и про Малинина узнают, то…
- Знаешь, сколько всякой всячины по нашей речке Мудрой проплывает. А она течёт себе, журчит, по ночам в неё звёзды смотрятся, днём лучики солнца на ней в догонялки играют…
- Но я его недостойна… Кто я и кто он?
- Ну и кто он, и кто ты?
- Я стою на уровне развития намного ниже его. Он интеллигент, эрудит. Знает мир. Рассуждает о нём по-философски.
- Не резкую ли ты черту проводишь между людьми? Он вроде парит в небе, а ты влачишь жизнь в михайловской грязи?
- Видимо, так…
- О, подруг, как же тебя повседневность - серая и мучительная - прибила к земле. Ведь и ты, и он – люди. А они - смесь из великого и мелкого, из добродетели и пороков, из благородства и низости. У кого-то из них больше силы характера, у других – возможностей, они по-разному могут дать волю тем или иным своим инстинктам. Но потенциально-то и ты, и он - одинаковы. Главное, что люди рождены друг для друга.
- Но это смешно ставить рядом его и меня.
- Люди бывают смешными лишь тогда, когда хотят казаться или быть не теми, кем они есть.
- Я боюсь становиться рядом с ним, с его роднёй, детьми…
- При чём тут ты?
- Как?
- Ты с ним вовсе рядом не становишься. Это он тебя хочет поставить рядом с собой.
- Но если я стану, пусть и по его воле, рядом с ним, то осуждать будут не его, а меня за вероломство. Мол, я ради денег и знатности его фамилии и рода готова не обращать внимания на разницу в возрасте, готова на любое лицемерие…
- Но что-то почти пятнадцать лет назад вас друг к другу подтолкнуло?
- Если я приму его предложение, никто не поверит, что нас повенчали духовная близость, родство вкусов и склонностей, умственных интересов.
- Ты трусиха, Танюха. Выйдешь ты за него замуж или нет, ничего не изменится.
- Что ты имеешь ввиду?
- Ты молодая, привлекательная и всегда будешь для мужиков желанная. Их интерес к твоей юбке, а особенно, что под ней, ещё нескоро исчезнет. А их жёны тебе знаешь, какое клеймо прилепили и смывать его не собираются. Только ещё больше дёгтем ворота твоей чести вымажут.
- Это точно…
- Тогда почему ты боишься из чистого родника знаний, интеллекта, человечности Михаила Михайловича отпить живительный глоток. Ты говоришь он умнее и образованнее тебя?
- Безусловно!
- Вот и хорошо. Он будет не только тебе муж, но в какой-то мере (пусть даже незначительной) отец, воспитатель, пример твоим детям.
- Мне трудно решиться на это.
- Запомни, голубушка, нерешительность гораздо хуже, чем неудачная попытка. Вода меньше портится, когда течёт, чем когда стоит… За нерешительность ещё никто не награждён успехом.
- И что ты предлагаешь?
- Не плыть против течения здравомыслия. Это опасно.
     …Две женщины в ней не давали друг другу покоя до утра 19 сентября…

***
     Михаил Михайлович записал в своём дневнике: «Всё! Ждать больше не могу…».
     Закончить мысль ему помешал тихий стук в дверь.
     Он аккуратно закрыл дневник. Осмотрел внимательно стол. На нём ничего, кроме дневника, не было.
- Одну минутку, - громче обычного, он никогда не приветствовал повышенные тона в голосе, ответил на стук раннего гостя.
     Поправил покрывало на мягком диване. Окинул комнату взглядом. У него ещё с детства выработался принцип: где бы он не находился, должен быть порядок, каждой вещи - своё место. Убедившись, что всё нормально, опрятно и прибрано, сделал шаг к двери.
     На пороге стояла Она. В руках держала букет дамасских роз. Их тёмно-коричневый цвет с бардовым оттенком отражался в её глазах, оставлял след на щеках. На нижних веках были заметны следы неброской косметики, но она не прикрывала тёмные круги под глазами. Обычно такое бывает или из-за болезни, или после бессонной ночи.
- Вы-ы…? – казалось, что кроме этого возгласа он не знал больше ни одного слова.
     Ведь ждал её все бесконечно долгие шестнадцать суток, но появление Татьяны Васильевны было для него неожиданностью. Не знал пока – приятной или нет.
- Здравствуйте, Михаил Михайлович… - неловкость сковала её.
- Ах, да…, да… Здравствуйте…
- Это Вам, - она протянула через порог букет красоты.
- Нет…, нет… Это не к… добру…
- Что? – замерли её вытянутые руки.
- Через порог…
- Ой, и правда, - прижала цветы к груди, не обращая внимания, что один из шипов ужалил её.
- Вы проходите, проходите, пожалуйста, - засуетился мужчина.
- Спасибо, - и сделала лёгкий шаг-пушинку через порог.
     Он испытывающе смотрел на неё. В глазах появился туман, чем-то напоминающий тот, который ранним утром нависает над речкой Мудрой, который так и норовит внутрь воды пробраться.
- С днём рождения Вас, Михаил Михайлович! – она вновь вытянула руки с чудными дарами природы.
- С каким?
- С Вашим, - она чуток засомневалась, растерялась: «А что если ошиблась с датой его дня рождения? Точно, Танюх, у тебя что-то с головой…» - и тут её достала та вторая, внутри неё, которая все последние дни и ночи покоя не давала.
- Ах, да…, да… Я и забыл, что у меня сегодня…
     Она звонко расхохоталась. Нервное напряжение словно струну оборвало. Душа с лёгкостью куда-то упала.
- Я желаю Вам счастья, здо…
     Он прервал на полуслове:
- Без Вас его не будет.
     Её глаза наполнились блеском:
- Желаю Вам здоровья, - вроде бы пропустила мимо ушей его крик души.
     Михаил Михайлович уставился на неё: «Ты пришла меня мучить?».
     Спросил обречёно:
- Зачем Вы так?
- Что? – лукавство скинуло одежды в её глазах и выражениях лица.
- Мучаете…
- Кого?
- Меня…
     Серьёзность её даже не пощекотала.
- Я Вас поздравляю с днём рождения, а Вы вместо шампанского, в таких случаях, поливаете непонятным упрёком.
     Он сделал шаг в сторону холодильника:
- Шампанского, так шампанского… Только… Ах, да ладно…
     Татьяна Васильевна не собиралась отпугивать от себя игривость:
- Но Вы так и не взяли из моих рук розы.
     Михаил Михайлович, не успев открыть дверцу холодильника, встрепенулся под грузом неловкости:
- Простите, ради Бога… Голова кругом… простите…
- А знаете, что означают дамасские красавицы?
- Отличный подарок на мой день рождения.
     Она по-детски воскликнула:
- А вот и не угадали, а вот и не угадали…
- Тогда что?
- Я где-то читала, что дамасские розы символизируют… застенчивую любовь.
     Он впервые, с того момента как она зашла, заулыбался. Его улыбку Татьяна Васильевна расшифровала по-своему: «Он всё понял…». Но у Михаила Михайловича расцвело лицо из-за того, что вспомнил няню Полину Кондратьевну, которая прекрасно знала язык цветов и деревьев. «Но откуда эта чудо-женщина тоже им владеет? Может все русские женщины от природы наделены этим сказочным даром?».
     Однако спросил: 
- И что это означает? Намёк?
- Я… приш-ла-а-а…
- Ты… согласна…?
     Она молча кивнула головой. Глазами буравила пол.
     Переводчик для их чувств тихонечко испарился из комнаты. Им никто был не нужен…

***
     Они зарегистрировали свой брак.
     Михаила Михайловича ожидал сюрприз. Прежде чем сесть за свадебный стол, ему у входа в дом, теперь уже тёща, Вера Ивановна, вручила штыковую лопату.
- Михаил Михайлович, давайте наш народный обряд исполним, - весело предложила она.
- Я должен станцевать в руке с лопатой? – в его голосе не пряталась шутка.
- Нет. Вы должны поработать.
- Слышал, что у русских заведено встречать новобрачных с иконой и хлебом-солью. А Вы? – его глаза наполнились любопытством.
- Это потом. А пока Вам и Татьяне придётся попотеть до входа в дом.
- Что ты, мам, задумала?
- Не спугнуть народное поверье.
- Бывшая учительница, а веришь в какие-то приметы, - дочь знала, что задумала мать, но так надо – обряд это предписывал.
- Татьяна Васильевна! - посчитал Малинин, что его молодая жена разговаривает непозволительным тоном, наградив её укоризненным взглядом.
- Не Татьяна Васильевна, а просто Татьяна, ещё лучше – Танюша, Танечка, - плясало весёлый-превесёлый танец её настроение.
- Хорошо, Танюша, - поправился, совсем ничего не понимая, - но так нельзя.
- Что?
- Она же наша мама…
     Вера Ивановна поспешила отвернуться от Михаила Михайловича, чтобы не расхохотаться: «Хорош сынок, которому я в дочки гожусь».
- Всё нормально, Михаил Михайлович, - взяла она себя в руки. - Да и хватит разговоров. Берите лопату, будем у входа в дом высаживать две рябины. Одну Вы, другую – Татьяна.
     Малинина не покидало удивление. Он не нашёлся, что сказать, боясь вопросом обидеть маму жены.
     А Татьяна Васильевна продолжала исполнять сценарий обряда.
- Это ещё зачем?
- Красная рябина с незапамятных времён считается в народе символом счастья. А вы не желаете, чтобы оно у вас в жизни рделось гроздьями рябины?
- Ой, мама, если так, то я бы всю улицу к нашему дому рябиной украсила. Как, Миша? – она впервые его назвала только по имени.
     Он воспринял это так, словно к его душе присоседилось что-то тёплое и большое.
     - А я бы тебе, Танюша, помогал, - разрумянившееся лицо Малинина особенно выделялось на фоне волос цвета зрелого ковыля.
- Тогда, что стоим? – засуетилась Татьяна Васильевна.
- А я только об этом хотел спросить тебя, - заплуталось в его глазах солнце.
     Вера Ивановна достала из мешка два, наверное, двухгодовалых кустика рябины.
     Михаил Михайлович вырыл две ямки: одну с левой стороны входа в дом, другую – с правой. Потом Татьяна Васильевна держала дерево-подросток, а Михаил Михайлович присыпал землёй его корешки. На второй ямке поменялись ролями.
     Пока «молодожёны» занимались «закладкой символов счастья», Вера Ивановна вынесла из дома вывернутый наизнанку шубняк из овечьих шкур и расстелила его у порога входной двери. Затем вынесла заранее приготовленную икону, сверху накрытую вышитым рушником. 
- Теперь, мои дорогие, поцелуйте икону Спасителя нашего Иисуса Христа, - а сама почему-то смотрела под ноги молодожёнов.
     Первой шагнула к порогу дочь. Мать знала и эту примету: кто первым ступит на шубняк, тот будет в доме хозяин. Но промолчала: «Михаил Михайлович этой приметы не знает, пусть лучше он себя за хозяина считает».
     Он и она поцеловали по очереди святой образ.
- Вот теперь проходите к праздничному столу.
     Все были счастливы. Радовались празднику близнецы. Никакого подобия тени не замечалось и на лице старшего сына Антона. Он по случаю бракосочетания матери приехал из Липецка, где учился в университете. Спокойное семейное застолье продолжалось допоздна.
     Настало время отправляться в спальню. Михаила Михайловича и Татьяну Васильевну ждала брачная ночь.
     Но и тут их подстерегала неожиданность.
     Когда новобрачная откинула одеяло на кровати, супруг аж остолбенел. По всей простыне были разбросаны ярко-красные ягоды всё той же рябины.
- А это-то зачем? – он подумал: «Это тоже обряд?».
- Мы с тобой, Миша, сейчас соберём каждую ягодку.
- Да…, да… Но зачем?
- Это тоже народное поверье.
- Но о чём оно гласит? – вечер удивлений продолжался.
- Во время брачной церемонии, так уж повелось, жениху и невесте подкладывают ягоды рябины, чтобы защитить их от злых сил…
- Тогда почему так мало ягод-рубинов рассыпано? – расцвёл улыбкой он.
- Достаточно, - она отвечала на полном серьёзе. Видимо, знала, какой завтра по селу шепоток злорадства поплывёт по поводу их явно «неравного» брака.
     Они собрали аккуратно все ягодки.
     Только после этого их обняла сказочная и такая неожиданная для неё ночь любви и взаимной страсти.



***
     Михаил Михайлович счастливый и помолодевший уехал в Австрию. Ему нужно было уладить формальности с квартирой, пропиской, имуществом. Теперь у него не существовало другого пути как переехать на постоянное место жительства в Михайловку. Ведь Татьяна Васильевна наотрез отказалась переехать в Австрию. Тут у неё было всё такое родное, близкое, понятное. А там? Ни языка, ни жизни той закардонной не знала. Потому – нет и нет…
     Вторая половина осени в Зальцбурге стояла слякотная, холодная. Почти невидимый дождь моросил несколько суток подряд. Погода вроде бы старалась его побыстрее выпроводить с австрийской земли туда, где, когда он выезжал из Михайловки в конце сентября, ещё ласкало теплом солнце, земное убранство деревьев придавало жизни немеркнущие силы, настроение полёта. Может в России, в Михайловке тоже шли как в Зальцбурге дожди, но у него перед глазами стояли всё ещё погожие дни, а в душе звучали с медовым вкусом слова молодой жены: «Ты возвращайся побыстрее…».
     И он жил нестерпимым ожиданием обратной дороги.
     Но, прежде чем отправиться в путь к своему счастью, решил поставить своих детей перед фактом переселения в Россию и женитьбы на простой сельской женщине.
     Самой скорой на ответ оказалась Надя. Она прислала телеграмму из Швеции.
     «Папа, любое дерево с годами перестаёт цвести, плодоносить, дарить земную красоту. Мы частица природы. Её законы вечны. Не вечны только мы.
     Если ты нашёл в свои 84 силы заставить бушевать крону жизни, я тебе завидую. Дай Бог, чтобы и у нас, твоих детей, были твои корни с такой же мощной энергией, способностью до последнего вздоха испить полную чашу земных наслаждений.
     Я тебя, папуля, люблю. Привет тебе от твоих внучек и зятя. Целую».
     Младшая дочь Александра отреагировала письмом из Америки.
     «Отец, я не знаю Европу, представления, если не считать что пишет пресса и вещает телевидение, не имею о России. У меня никогда не возникало о ней никаких ассоциаций до тех пор, пока ты не стал ездить туда со своей гуманитарной помощью. Я тогда поняла, что жизнь там действительно, как повествуют наши газеты, хуже не придумаешь.
     Когда ты мне сообщил о решении ехать в ту же Россию на постоянное жительство, я была в шоке. Зачем? Почему? Внутренний голос подсказал мне прочитать воспоминания дедушки Миши о Михайловке. Я даже понятия не имею, где она затерялась в огромной России. В каждой дедушкиной строчке о его бывшей усадьбе сочится тоска. Я поняла, как дорого ему было то место, где он родился, рос. С какой любовью и теплом вспоминал о доме, парке. Что-то мне подсказало, тебя туда тянет зов предков, их души, которые, наверное, парят над многочисленными могилами нашего рода Малининых.
     Дай Бог тебе прожить ещё много-много лет. Скорее всего, твоё желание уйти в мир иной на родине твоих, а значит и моих, предков какое-то невероятное, выстраданное, а, может, и по-философски мудрое. Я, точно, на такое неспособна. А как бы хотелось достичь в сознании твоей высоты.
     Ты своим поступком позвал и меня в Россию. Я мечтаю в свои 50 тоже пройтись по той аллее с греческими божками, по парку, распахнуть окна дома, о которых так дивно написал дедушка.
     Что касается твоей женитьбы на женщине с тремя детьми (но это не главное), да ещё более чем на сорок лет моложе тебя, то тут, папа, извини. Это ближе к безумию и твоему, и её. Хотя кто знает, так это или нет. Мир вообще обезумел.
     Но ты сделал выбор. Право твоё. Если тебе это скрасит жизнь, буду рада.
     Только, что на том свете подумает о твоём поступке мама?
     Это меня беспокоит…».
     Старший сын Михаил позвонил из Вены. Отца дома не оказалось, он решал какие-то вопросы в генконсульстве России в Зальцбурге. Сработал автоответчик. В его голосе не скрывались нотки беспокойства  вперемежку с удивлением.
     «Папа, после твоего странного сообщения, я хотел примчаться к тебе в Зальцбург. Не могу. Делегация биологов нашего университета срочно вылетает на симпозиум океанологов в Австралию. Потому, не обижайся, что ограничиваюсь с тобой разговором по телефону, к тому же на автоответчик.
     То, что ты решил провести свои последние дни где-то в России, однозначно ни осудить, ни одобрить не могу. Ты забыл, что в Зальцбурге могила нашей мамы. Если ты уедешь, её душа будет по тебе скучать. Я же всю свою жизнь наблюдал ваши тёплые и трепетные отношения друг к другу. Неужели они так быстро остыли с твоей стороны? Но Бог тебе судья, а не я.
     Не могу также принять или отклонить твоё решение жениться. Ты говоришь, что тебе нестерпимо одиночество? Но мы-то, дети, внуки, у тебя есть. Более того, меня откровенно удивляет твой выбор спутницы жизни.
     Ты же знаешь, что я более трети века занимаюсь биологией и в частности связями живых существ между собою. Потому у меня возник вопрос, на который я, хотя и старался, не нашёл более или менее благоразумный ответ. А он таков: «Что между вами общего?». Она по возрасту на десять лет моложе твоей младшей дочери. Ей нужна активная жизнь во всех отношениях. Под силу ли тебе груз удовлетворения её потребностей? Но, наверное, лучше тебя на этот вопрос не ответит никто.
     Как бы там, в России, не сложилась твоя дальнейшая жизнь, я всегда с тобой…».
     Ожидал ли Михаил Михайлович что-то другого от детей? Откровенно говоря, большего осуждения. Получил то, что они посчитали нужным и правильным ему сказать, одобрить или порицать.
     Но от их позиции, какая бы она не была, ничего измениться не могло. Ведь на пути влечения его сердца уже невозможно было возвести какую-либо преграду. Таков, наверное, приговор рока, инициатором которого он являлся сам. 
      
***
     С первых дней жизни в Михайловке его не покидало угнетающее чувство дискомфорта. Против зальцбургской квартира Татьяны Васильевны, а теперь и его, показалась ужасной. Располагалась она в доме на два хозяина. Такие дома почему-то назывались «двадцать пятой серии». Подумал: «Если это серийное строительство, значит поставлено на поток по всей стране. И возводился наш дом ещё при социализме, в СССР. Может, верно писали тогда на Западе, что при коммунистическом режиме здесь всё было поставлено на серийный поток – идеология, воспитание, то же самое строительство жилья? Выходит, так…».
     Их двухквартирный «особняк» из бетонных панелей, с покрывшейся мхом шиферной крышей, как издевательство над самолюбием Малинина, находился в нескольких сотнях метров от «дворянского гнезда» его родителей. Квартира значилась трёхкомнатной. Потолки в ней низкие, и Михаилу Михайловичу достаточно было поднять руку, чтобы дотянуться до железобетонной плиты перекрытия. В прихожей, если не включать электрический свет, круглые сутки обнимал мрак. Посередине её потолка висел светильник, об который без привычки новый жилец постоянно стукался головой. Тут же стоял почему-то холодильник (так, кстати, заведено во всех михайловских домах), солидное место занимало сооружение из полированной древесностружечной плиты, называемое, как и сама комната, «прихожей». В ней отдыхала перед очередным использованием одежда Татьяны Васильевны, её матери – Веры Ивановны, трёх сыновей. В правом углу от входа расставлена обувь всех жильцов квартиры от рабочей до «парадной».
     Свой «гардероб» Михаил Михайлович разместил пока в небольшой комнате для «молодых». Она величалась спальней. В ней стояли кровать (и опять для него было новое название – полутороспальная), мягкий старенький диван и плательный шкаф – скорее всего ровесник молодой хозяйки. Множество книг, которые привёз из Зальцбурга Малинин, на французском, немецком, английском и русском языках пришлось до лучших времён сложить штабелем вдоль не заставленных ничем стен.
     У детей точно такого же размера была своя комната. И она называлась спальней. Для старшего сына Антона стояла отдельная кровать, для близнецов Никиты и Кирилла – подобная, одна на двоих.
     Тёща Михаила Михайловича (а она на двадцать два года моложе его) хозяйничала, в так называемом, зале, который лишь на несколько метров был побольше спален. Кроватью для неё служил мягкий диван.
     Всем вместе, как было принято в семье Малининых и в Италии, и в Австрии, потом и Америке, за обеденный стол садиться не представлялось возможности. В зале тут обедать не принято, «трапезничали» на кухне. Это тоже для Михаила Михайловича в новинку. Но в ней разместиться всем не было никакой возможности, площадью она запроектирована и построена в шесть квадратных метров, которую занимали мойка для посуды, газовая плита, стол для посуды и приготовления пищи, обеденный стол. В квартире не было фокусника, который бы умудрился рассадить за тем, так называемым, обеденным столом всё семейство теперь из шести человек.
     Но несмотря на такие жилищно-бытовые условия, с бывшим австрийцем с каждым днём происходило что-то удивительное – он всё более уютно себя чувствовал в этой обстановке. Михаил Михайлович окунулся в жизнь, о которой раньше не имел и малейшего представления. Изучать её, постигать её, как тут говорят – на «собственной шкуре», вызывало у него неподдельный интерес. Ему ничего не оставалось другого, как принять быт таким, каким он укоренился здесь в течение многих лет.
     Малинин в последние почти двадцать лет занимался публицистикой, переводом литературных произведений отца, некоторых родственников с русского языка на немецкий, иногда, по просьбе французских периодических изданий, на французский. Для этого в зальцбургской квартире он искал уединения, требовал от жены Леопольдины-Марии тишины.
     А тут…
     Взрослые ему не мешали. Жена убегала с утра в дом культуры, тёща хлопотала или на кухне, или по хозяйству вокруг дома. А вот два русоголовых сорванца к нему проявляли повышенное внимание. Им, видите ли, требовалось мужское общество. Михаил Михайлович вызывал у них нестерпимое любопытство.
- Ты теперь наш новый папа? – пятилетний Никита, видимо, был посмелее.
- Почему новый? – не мог без внимания оставить вопрос Малинин. Он улыбался, желающему докопаться до истины пацану. – Я ваш просто папа.
- Но у нас уже есть папа Гриша? – постарался не быть безучастным Кирилл.
- А живу-то я с вами. Значит, вы мои сыночки.
     Пацаны были явно растеряны, не понимали:
- А разве бывает сразу два папы? – Никите не терпелось докопаться до истины.
- Выходит, да… - не нашёл ничего другого ответить новоявленный папаша.
- Ну, тогда ладно, - согласился Кирилл.
- Если так, то пусть, - проявил солидарность с ним брат. Они были, как две капли воды, похожи друг на друга.
     Их в первое время Михаил Михайлович различал только потому, что посмелее был Никита, он опережал всегда своего близнеца, вступая в разговор.
     И опять с Малининым происходило что-то непонятное для него самого. Хотя он распрощался с тишиной в этой квартире, но у него… испарилась раздражительность, которая остро проявлялась в Зальцбурге. Когда появились на свет сын Миша и дочь Надя, потом в Америке, где к ним присоединилась дочь Саша, ему тогда не хватало покоя. Может потому, что он много работал, чтобы содержать семью, уставал, и нервишки не выдерживали. Да и детей своих он по большому счёту не воспитывал. Этим занималась жена – безработная графиня. Он же от темна до темна пропадал то в школе тенниса, то на соревнованиях со своими воспитанниками-спортсменами, а в Америке ещё и преподавал русский язык.
     А эти совершенно чужие для него создания, правнуки по возрасту, запали в душу.
     Первую зиму совместного их проживания он вместе с ними лепил снежную бабу, играл в снежки, вызывая восторг и хохот малышей чуть ли не на всю Михайловку. Купил им лыжи с современными ботинками, как и себе. Румяные от мороза и удовольствия они готовы были кататься с небольших горок, падать сотни раз хоть целые сутки без сна и отдыха.
     Поздней весной следующего года заметно повзрослевший шестилетний Никита его назвал впервые так, что у него испарина на лбу появилась.   
- Папа, - от этого слова Михаил Михайлович дар речи потерял, - пойдём бандитов ловить.
- Кого, кого? – а самому так и хотелось попросить его ещё раз произнести: «Папа!».
- Бандитов.
- Каких ещё бандитов?
- В наших лесах объявились бандиты.
     Кирилл с деловым видом оказался тут как тут.
- Никита, пап, - да что они с ним творят, словно сговорились, - прав. Они убивают людей и мух…
     Знал Михаил Михайлович, что слово бывает сильнее любого лекарства, а иногда острее меча. Для него одно-единственное – «папа» превратилось в бальзам для души. Оно для него прозвучало так, будто у него никогда не было своих детей, и они его не заколдовали им. Но от этих сорванцов оно приобретало особый смысл – они в нём почувствовали родственную душу, восприняли, выходит его с детской чистотой и откровенностью.
     Потому глаза Михаила Михайловича засветились откуда-то изнутри, обдавая детей искрами теплоты. Он обнял обеих ребят за плечи, стараясь скрыть по-предательски появившуюся на тех же глазах плёнку влаги, спросил:
- И кто же эти бандиты такие?
- Грибы, - выпалил завсегдашний «запевала» разговора Никита.
- Мухоморы, - серьёзный Кирилл уточнил, - они красивые, в папахах с красными вкрапинками.
- Им надо палками башку снести, - не унимался Никита.
- Пойдём, пап, в лес.
- Да, ребята, - попробовал подыграть, теперь уже точно, сыновьям Малинин, - дело вы серьёзное задумали. Людей и мух придётся от бандитов избавлять. Пойдёмте в лес.
- Ура! – загорланил Никита.
- Ура! – не отстал от него в «вокальном мастерстве» брат.
- Только давайте, кроме палок, ещё и лукошко с собой прихватим.
- А это ещё зачем? – насторожился Никита.
- Бандитам головы посрубаем, попутно, глядишь, отыщем под кустиками или на полянах хороших грибов. А мама нам вот такой, - он зажал кулак с приподнятым вверх пальцем – повторил в точности то, как показывают ребятишки, - грибной суп сварит.
- Тогда ладно, - согласился Никита.
- Суп в доме не помешает, - вывод брата прозвучал с железом в голосе.
     Они долго бродили по перелеску на окраине Михайловки. Ребята, как чапаевцы, размахивали палками, сшибали шляпки мухоморам, доставалось от них высоким сорным травам, попадали под «остриё» палок иногда и веточки деревьев. Малинин увлёкся сбором съедобных грибов, которых оказалось много и разных. Он срезал их ножом и осторожно укладывал в лукошко.
     А сам думал и думал.
     «Как же тут чисто и спокойно. Может поэтому русский – особенный человек. Душа у него нараспашку, бесхитростная… А что если мне… попробовать написать о русском человеке, о его душе?… Кому это будет нужно?… Кто знает, кто знает… А почему бы и не Никите с Кириллом?… Русский даже не представляет, кто он такой по сравнению с европейцем или американцем… Дети повзрослеют и должны об этом знать… Гордиться им необходимо, что они русские…».
     Он срезал аккуратно ножом очередной гриб.
     Из глубины перелеска Никита зазвенел раскатистым колокольчиком:
- Папа, глянь какой свинух нашёл.
- И я, - Кирилл, хотя и опаздывал с инициативой, но отставать от брата не собирался. Чем же это его палка-грибоискатель хуже Никитиной.
     Солнце почему-то светило для Малинина не так, как всегда. Его лучи заплетались в косички с ветвями деревьев и кустарников. А птички-невидимки в раздолье крон, видимо, тоже не могли нарадоваться погожему дню, что в гнёздах вот-вот взорвутся скорлупки яиц, и заявят о своём присутствии в этом мире тепла и благоухания громким писком их ненаглядки-детки, певчие голоса-то им придётся «ставить» потом не один день.
- Ах, какие вы у меня молодцы! Жаль, одно лукошко взяли… Грибы-то тут косой косить можно…
- А бандиты, пап, разбежались, - у Никиты голос изобразил сожаление, он себя рубакой считал не сравнить с Кирилкой.
- Мы их только два нашли. А остальные с перепуга даже пятки не показали, - Кирилл со свистом рассёк палкой воздух.
- От таких молодцов любому бандиту мало не покажется, - лицо, глаза, да и душа светились у Малинина.
- А грибы мы и без лукошка знаем куда собрать, - заявил на полном серьёзе Никита.
     Он высвободил из брюк рубашку, ловко поднял её нижнюю часть кверху, по-деловому поинтересовался:
- Чем не сумка? Бабушка точно так с фартуком делает, и, что ни попадя, туда собирает.
     Последовал примеру брата Кирилл. И у него подобный Никитиному матерчатый полумешок образовался. Заверил:
- Сюда сколько угодно, пап, грибов втиснем.
- Ах, вы мои, молодцы-удальцы… Давайте рубашки мазать не будем, а то мама расстроится… А по грибы завтра опять пойдём… Договорились?
     Никита почесал затылок. Кирилл стал заправлять свою рубашку за брючный ремень.
- Что ж, можно и до завтра, - решил после, видимо, непростых раздумий Никита.
- Пусть ещё малость подрастут, - проявил практичность Кирилл.
- Вот и договорились. А то если завтра не придём, солнышко и птички по нас скучать будут.
- Ладно, договорились…
- Не скучайте птички, завтра придём…
     И близнецы помчались наперегонки по направлению к дому. Михаил Михайлович не спешил. Его мысли роились вокруг ставшей постепенно навязчивой идеи написания статьи об особенностях русской души. Чтобы глубже заглянуть в неё, у него созрело решение обойти деревни и сёла, когда-то хозяевами, которых были его дальние предки.
     Но особенно ему не терпелось побывать в селе, которое носит тоже название, как и его фамилия.
     «Как на это посмотрит Татьяна?» - возник у него неожиданно вопрос.

***
     Её жизнь походила, как она сама считала, на небольшую речку. Текла себе в объятиях берегов: то тихо, то ускоряла бег, приходилось, что и журчала весело, от холодного ветра обстоятельств рябью покрывалась, позже отогревалась под солнцем. Где-то натыкалась на подводные камни несправедливости, неустроенности, хамства, сплетен. Преодолевала их. Дальше извивалась в русле жизни, как могла.
     Набрала силы, когда в её судьбу влился мощный ручей – муж. А уж совсем бурной стала, когда зашелестел родниковой чистоты и свежести ручеёк – сыночек.
     Но время новые «каменюки» на пути разбрасывало. Вроде бы всё нормально было. Не давал засохнуть счастью ненаглядный «ручеёк». Жилищные берега окрепли. Из-за поддержки мужа течение казалось спокойнее. Ан, нет… Наткнулась всё же на подводную преграду, да ещё какую. Ушёл муж к другой, более, наверное, бурной речке страстей.
     А она притаилась в водовороте неизбежности, разочарования, безысходности. Образовалась заводь, на поверхности которой плавал мусор сплетен, пересудов, косых взглядов. Речка-то она была с такими изгибами, такого изящества, что любой мужик на селе не прочь был к ней свои лапы протянуть, муть в самой глубине течения образовать.
     Она же ждала, что когда-нибудь сорвётся с небес ливень и другой мощный ручей через преграды жизни ворвётся в её заводь и тогда вновь обретёт бурную силу движения души, почувствует пьянящее наслаждение от новых странствий, неведомых приключений.
     И надо же, случилось то, чего она ждала. Хлынул ливень, пополнил ручей, который к ней и прибился. Где-то через год ещё два ручейка-близнеца рядом с ней резвиться начали.
     Но в мутном потоке того послеливневого ручья, изголодавшаяся по движению заводь, не рассмотрела в нём пьяное шараханье из стороны в сторону, ревность к любому препятствию на пути, а потом полетели брызги и от его кулаков. Она выдавила из своего русла такой грязный поток.
     Не заметила, как приблизилась к краю водопада. Он ей предложил шуметь по жизни вместе. Страшно ей стало, боязно с самой высоты в пучину срываться. А судьба накатывалась на неё сзади, толкала… Не удержалась. Сорвалась. Будь, что будет…
     Но сколько не шали вода водопада, её всё равно стиснут в мощные объятия берега обстоятельств. Так и случилось. Осели брызги сомнений, и она вновь потекла спокойно, только ярче заиграла бликами от не оставляющих её без внимания солнечных лучей. А облака невзгоды считала временными.
     Так Татьяна Васильевна размышляла, занимаясь уборкой квартиры, пока её три кавалера природой наслаждались. Старший сын Антон в Липецке в университете учился на филолога. За него она спокойна была. Парень вырос неизбалованным, к труду приученным. Почему на филологический поступил? Так он ещё в школе стихи писать начал. С ней о поэзии мог часами разговаривать, спорить. Не могла она на него нарадоваться, когда он серьёзно увлёкся английским языком, заявив, что желает английских классиков и современных авторов в подлиннике читать…
- Принимай, мать, дары, - вспугнул неожиданно её думки о житье-бытье, появившейся с лукошком грибов Михаил Михайлович.
     Она аж вздрогнула, выдохнула протяжно из себя воздух:
- Миша, но разве можно так?
- Как?
- Неожиданно… Напугал…
     Он поставил лукошко. Приблизился к ней. Обнял. Их губы обдали друг друга жаром.
     Она опомнилась:
- А ребята где?
- Играют на улице. Золотые они у нас…
     Татьяна Васильевна опять от неожиданности замерла, уставилась на него. Он впервые с таким теплом отозвался о её детях. «Что случилось? Неужели лес на него так подействовал?».
     В её сверкающих глазах притих молчаливый вопрос.
     Ни она ничего не успела спросить, ни он хотя бы ещё одно слово сказать. В квартиру, чуть не сорвав с петель дверь, вихрем ворвался Никита, чуть приотстал Кирилл.
- Мама, мама, - она думала, что сын того и гляди захлебнётся от восторга, - посмотри сколько мы с папой грибов поймали.
     Последовала обязательная словесная вставка Кирилла:
- Мы с папой завтра опять пойдём в лес. Пусть грибы малость подрастут.
     Татьяна Васильевна и Михаил Михайлович, готовые купаться в море радости, молча смотрели друг на друга.
- Мама, ты глухая? – не понимал Никита, почему молчит мать.
- Мама, ты не ожидала, что мы с папой столько свинухов отыщем? – растерялся из-за молчания взрослых Кирилл.
     Она встрепенулась:
- Ах, вы мои молодцы! – обняла и одного белоголовника, и другого одновременно.
     А у самой в душе словно набат гудел: «Па-па, па-па… Они его всё же назвали… па-па, па-па…».
     Ей теперь всё равно было как потечёт в будущем река её, их, его жизни. Она радовалась, ликовала в этот момент, чувствовала себя словно во сне…
     Он же пребывал в недоумении: «Оказывается для счастья человеку достаточно одного слова. Па-па – вот и полная чаша твоего счастья… Удивительно!…».

***
     Он ей рассказал о своей задумке написать статью – своеобразное завещание для их (теперь это не вызывало никакого сомнения) детей.
- Но для этого мне надо попутешествовать.
- Не поняла. Где это попутешествовать?
- А разве мало деревень вокруг Михайловки.
     Она глядела на него так, словно спрашивала: «Ты не заболел случайно после грибного супа?». Но вопрос у неё для него озарился вспышкой другой:
- Тебе скучно с нами?
     Ему не нашлось что ответить, не обдумав его.
- Ты что, глупенькая, выдумала? Мне с вами и скучно?
- Тогда зачем тебе блудить по почти вымершим деревням?
- Для полноты мыслей и картины русской жизни.
- Тебе Михайловки мало?
     Он уловил её еле заметное раздражение.
- Может и достаточно. Только тянет меня и ещё в одно село…
- Какое?
- В Малинино… По преданию оно носит имя моего дальнего-предальнего предка… Интересно, как в нём живут люди?
- Как и везде.
- Не понял?
- Не живут, а доживают каждый свой век…
- Они такие старые?
     Она заулыбалась: «Он же наивный у меня, как ребёнок…».
- А тебе одной меня молодухи мало?
     Он обнял её нежно. «Пусть что угодно говорят в Михайловке, а мне с ним хорошо!»
- Кроме тебя для меня женщин не существует… А в Малинино я обязательно пойду…
- Пешком?
- Только пешком…
- У тебя же машина есть.
- Нет, это не то. Пешком идёшь и множество удовольствий испытываешь.
- Поделись, каких? А то и я больше никогда в машину не сяду, - лицо её сияло.
- А ты зря смеёшься. Пешком идёшь – наслаждаешься природой, думаешь спокойно, к жизни жажда появляется…
- Ах, ты мой философ…














«Русская жизнь извечно была замешана
на      беспощадной      жестокости     и
 приторной лжи  в отношении властей»
Ю.Нагибин.

«В   типической   русской   душе   есть  много
простоты и бесхитростности… Это душа –
 легко  опускающаяся  и  грешащая,  кающаяся
и     до     болезненности      сознающая     своё
 ничтожество     перед      лицом      Божьим»
Н.Бердяев.









Часть вторая
















Глава I

     Слух хлынул такой, словно прорвало плотину многогодичного спокойствия и размеренности жизни села Малинино: в собственном доме на кровати, под перину, кто-то запрятал мертвое тело восьмидесятисемилетней Елены Ивановны Дмитриевой.
     Вскоре на тот слух стали налипать, как мухи на мёд, другие страшнее первых, ну и естественно с самыми «последними», «точными», «проверенными» подробностями. А разносили их сами же сельчане, собиравшиеся раз в неделю на окраине села, куда приезжала автолавка райпо с хлебом и другими товарами первой необходимости.
     Знали все, когда автомашина прибывала, но как минимум за час до распродажи, малининцы, принарядившись, медленно «слетались» в постепенно разрастающийся кружок старушек с единственным стариком. Они чинно здоровались друг с другом и с обязательным еле заметным поклоном. Включались в разговор ранее прибывших каждый по-своему: кто, по привычке, вклинивался в беседу «с места в карьер», другой поддерживал её в знак согласия киванием головой, кто-то, как всегда, помалкивал, в самом себе переваривал услышанное. Обсуждение последних новостей, состояния здоровья кого-либо, «новейших» народных способов лечения от той или иной болезни вызывало всеобщий интерес. Такие предторговые «посиделки» являлись своеобразными маленькими еженедельными праздниками для семи оставшихся в Малинино коренных жителей и отсчитывающих последние календари жизни, а может, месяцы и дни.
     «Божьи одуванчики», как они называли себя из-за цвета волос, не заметили как к ним не со стороны дороги, ведущей из райцентра, откуда автолавка появиться должна, а с просёлочной дороги, что соединяла почти четырьмя километрами Малинино с Михайловкой, показался высокий, худой, но прямой, как столб, человек.
     Он подошёл лёгкой походкой.
- Здравствуйте, господа.
     Все повернули головы к пришельцу. Одни смотрели на него с удивлением: «Откуда такое явление нарисовалось?». Старушка, которую называли Веселухой, хихикнула:
- Во, бабы, перед самой могилой госпожой стала.
     Её никто не поддержал шуткой-прибауткой. Ответили на приветствие «чужака» по-разному:
- И Вам не хворать.
- Доброго здоровья.
- Здравствуй, коль не шутишь.
     Пришедший выговаривал слова с акцентом. Веселуха про себя подумала: «Наверное, после инсульта картавым остался. Годов-то, видно, наших будет…». Но промолчала, что с ней редко случается.
- Я пришёл в Малинино? – поинтересовался мужчина.
     Тут Веселуха не стерпела:
- Все дороги ведут в Малинино.
- Вот и хорошо…
     Иван Ефремович, единственный мужчина среди сельчан, поинтересовался:
- Какими судьбами, мил человек, к нам забрёл?
- Меня зовут Михаил Михайлович Малинин.
- И село наше как твоя фамилия. Вот чудно! – вновь подала голос Веселуха.
- Может чудно, а может и нет, - седовласый человек, на вид лет семидесяти, ну от силы семидесяти пяти, с открытым и добрым лицом. Веселухи не понравились его губы – тонкие: «Или злой, или ехидный», - вынесла она ему приговор-заключение. – Есть предположение, что ваше село заложил мой дальний предок…
- А, так это ты, - в сельской местности редко кто друг к другу обращается на «Вы», - откуда-то переехал жить в Михайловку и женился на молодухе?
     Михаил Михайлович заулыбался:
- Да…, да… Угадали… Я действительно переехал из Австрии и женился…
- А что ж стоишь-то, присаживайся. У нас уверены, что в ногах правды нет.
- Да…, да… Спасибо… - присел.
- Что тебя к нам-то занесло, - Веселухи поговорить – и мёдом кормить не надо, - ай молодая жена на порог показала?
     Беззубые рты её подруг выдали откуда-то изнутри подобие смешка.
     Малинин не обратил на это внимания. В других деревнях и сёлах он уже слышал подобные шутки-колючки.
- Меня интересует, как вы тут живёте.
- Что живём ещё – это факт. А в остальном, мил человек, хреново.
- На погосте уже местечки присмотрели.
     Михаил Михайлович улыбнулся:
- Люди, вижу, вы весёлые, за шуткой в кармане не роетесь. Собрались-то по какому случаю? Не меня ведь поджидали?
- Это точно, - опять никому не позволила вставить слово Веселуха, - а собрались только по одному случаю – жрать захотели….
- Не понял… что такое, как это… жрать? – он действительно понимал ещё не все русские слова, особенно не совсем литературные.
- Вот когда, мил человек, посидишь без хлеба или сахара денёк-другой, тогда и узнаешь, что это такое…
     Полинариха постаралась успокоить и Ефремыча, и старух:
- Что вы к нему, как репьи, прилипли. Человек он пожилой, устал, поди. А вы - что, да как, откуда и куда… Пришёл, значит надо ему зачем-то. Так я говорю?
- Конечно…, конечно… У меня цель одна – посмотреть как вы живёте…
- Живём, лучше не придумаешь. Несколько дней назад оставалось нас в селе восемь человек, теперь вот уже семь…
- Умер кто-то или к детям уехал? – без всякой задней мысли спросил Малинин.
- Да, уехала одна… Только не к детям, а на тот свет.
     Михаилу Михайловичу стало как-то неловко из-за своего вопроса.
- Извините, я же не знал…
- Чего уж там извиняться, - Иван Ефремович говорил это спокойно, - в жизни всё бывает и такое тоже… Ты-то как поживаешь после Австрии в нашей Михайловке?
     Малинину таить от этих доброжелательных, как ему показалось, старика и старух нечего. Он даже догадывался, что они о нём всё знают, а расспрашивают – так, для приличия.
     Рассказал, что считал нужным. Они с интересом слушали о жизни там – за границей, и какими ветрами его занесло в их вымирающую глушь.
     Для него встреча с малининцами ничего особенного не представляла, а для них, он, конечно, в это не поверит, радость была, да и разговоров потом надолго хватит об этом «чудаке, который рай на ад променял».
     Когда Малинин закончил свой рассказ, а вопросы к нему иссякли, он спросил:
- Можно я с вами немного посижу, а тогда я уж и в обратный путь пойду…
- Мы только рады будем, - Веселухе теперь уже понравился этот «старикан»: «Открытый и, видно, шибко грамотный».
- Спасибо…
- Побудьте с нами, Михаил Михайлович, подольше, - проявил радушие Иван Ефремович, - для нас ты человек новый. А это теперь, для таких, как мы, забытых и заброшенных, свежая струя в жизни, чуть ли не праздник. Да и автолавка неизвестно когда приедет и приедет ли вообще…
     И о присутствии среди них Малинина, они, казалось, тут же забыли. У них ведь ещё осталась не затронутой тема убийства Дмитриевой.
     …Тот случай с Еленой Ивановной произошёл на второй или третий день после того как, пусть и ненадолго, в очередной раз «разбогатели» осчастливленные государством пожилые и вовсе престарелые люди. Они получили пенсию.
     Те, кто «заседал» на окраине села в ожидании автолавки, уже владели  какой-то информацией о страшном зверстве, имели по этому поводу своё мнение, свою версию и, конечно же, подозреваемого.
     Сплетался причудливый узор событий по поводу гибели Иванихи – так её величали все на селе в глаза, а за глаза – кулачки. В Малинино неизвестно с каких времён повелось называть пожилых женщин и мужчин не по имени и отчеству, а сокращённо, по-особому, и только по отчеству: «Семениха», «Гаврилиха», «Иваниха», «Михалыч», «Саныч». И делалось это с каким-то почтением, подчёркнуто расположительно и к себе, и к собеседнику. А уж если кого не уважали, то в ход шли меткие прилипалы-прозвища. К Иванихе относились с почтением, но «кулачкой» быть её нарекла беспощадная судьба…
     Михаил Михайлович притих, стараясь не шелохнуться, чтобы его присутствие не помешало этим людям рассказать о трагедии в их селе. Она его заинтересовала.
- Я её помню с тех пор, - распечатала память Полинариха, - когда покойница, царство ей небесное, вместе с матерью и младшим братом в наше село забрели. Мне тогда лет семь или восемь было, а вот то время словно ярким-преярким солнцем высвечивается…
     И Полинариха перелистала странички сельской истории, примерно, лет на семьдесят назад…
     …Чужой человек в деревенской глуши сразу попадает в мощнейшее поле зрения и внимания. А когда их целая троица – тем более. Появились они в Малинино в первой половине тридцатых годов. Мать с детьми побиралась. Жила тем, что сердобольные крестьяне могли выкроить из своих скудных запасов питания, одежды.
     И надо было такому случиться, что женщина еле доковыляв с дочкой и сыном до Малинино в зимнюю крещенскую стужу, простудилась. Она вся горела от высокой температуры. Дочь Лена, на вид лет шестнадцати, не знала, что делать с матерью, с заливающимся нескончаемыми слезами братом.
     Малиновцы сжалились над горемыками и упросили председателя колхоза приютить их на время трескунов-морозов и хвори женщины в колхозной сторожке, в которой хоть какое-то тепло поддерживалось металлической печкой-буржуйкой.
     И, как потом оказалось, Евфросиния Гавриловна (по-малинински – Гаврилиха) бросила здесь свой «жизненный якорь» навсегда. Идти-то ей было некуда.
     Выяснилось, что её раскулачили. Дура-баба (такой приговор ей вынесли малининцы за её поступок) не захотела в начале тридцатых вступать в колхоз. Нет, она в принципе была не против вступления в коллективное хозяйство, живя в одном крупном по тем временам райцентре. Но до её ума так и не достучалось понимание задумки властей, что она должна была свести в то самое с совершенно туманными очертаниями хозяйство, да ещё к тому же «коллективное», свою корову, лошадь, овец. Ей даже страшно было подумать, как она тогда сможет спасти от голода детей. Её муж Иван – красавец, косая сажень в плечах, во время перевоза сена с лугов проявил свою недюжинную силушку. Лошадь с большим возом душистой полусухой травы не смогла одолеть крутой подъём. Тогда Иван упёрся сзади воза играющей мускулами спиной и вместе с лошадью преодолел ту гору. Лето стояло жаркое, покрылся мужик таким потом, словно в речку макнулся. Когда прибыл с сеном домой, опустился в подвал и выпил из махотки ледяного молока. Лошадь стояла в пене от пота, словно кто её намылил. И Иван знал, что ни в коем случае ей нельзя давать холодную воду. Остынет круп, станет сухим – вот тогда пусть себе и водичкой пылающее тело остудит. А по отношению к себе тормоза благоразумия не сработали. На утро у него разыгралось крупозное воспаление лёгких да такое, что врачи «красного креста» (так тогда в округе называли городскую больницу) не смогли его спасти. Ему было всего лишь двадцать пять, а сыну Петьке – годик, дочери Лене – пять минуло.
     Двадцатичетырёхлетней вдове покойный муж оставил в наследство дом-пятистенку из красного кирпича с крышей из железа. А «пятистенкой» он назывался потому, что в нём, кроме двух жилых комнат и чулана, одновременно служившего яслями для животных и кухней, имелись ещё просторные сени, и насчитывал пять капитальных стен. Это сразу выводило двор Суляевых в разряд зажиточных рядом с хатами из дерева и самана, покрытыми соломой. Правда, сам Иван этот дом не строил, он ему достался в наследство от отца вместе с коровой и лошадью.  А вот овец Иван и Евфросиния разводили самостоятельно, без родительской помощи. Кудахтали в их дворе куры, погогатывая, важно вышагивали гуси. Было у них и три десятины (около четырёх с половиной гектаров) распашной земли. На ней они сажали картошку, сеяли рожь и пшеницу. Потому круглый год не разгибали спины в тяжёлом крестьянском труде. Хотя на судьбу не сетовали, жили дружно и радостно, родив двух детей, подумывали о третьем. Но загад, как всегда, растаял в трагической и, наверное, глупой случайности.
     Через год после смерти Ивана к Фросе посватался вдовец с тремя детьми. Мужик хозяйственный, видный из себя. Но она ему прямо отрезала: 
- Ты, Фёдор, не обижайся. Мужик ты положительный, с какой стороны не загляни, но мне и моим детям никто не нужен… Лучше Ивана – мужа и отца – никто не будет… Для меня… - и залилась без стеснения слезами.
- Понимаю тебя, Фрось. Я и свою Любушку, пусть она знает и на том свете, продолжаю любить… Но у меня трое после неё ребят осталось… А мужику одному в доме, что дереву без влаги, засохнуть нехитро… Да и у тебя…
- Ничего я против тебя, Федь, не имею… Но не заполнишь ты мою душевную пустоту… Не обижайся… Зачем на правду туман напускать?
- Не торопись, Фрось. Да и знай, я подожду сколько надо, может у тебя другое мнение созреет… Обстоятельства какие-нибудь подопрут…
- Поживём, увидим… - многозначительно ответила вдова.
     Но мужик в её доме так и не появился. Хотя управляться одной с немалым хозяйством было трудно. Вот и приходилось ей в посевную и уборочную страду нанимать тех, у кого по разным причинам, как говорят на селе, не было путёвых «ни кола, ни двора».
     А уже к началу тридцатых годов дочь заметно впитала крестьянские соки и отличалась особой хваткой и удалью, что некоторым мужикам в косьбе травы «на пятки» наступала. Вилами, бывало, такую охапку сена подденет да так её на стог метнёт, что от удивления рты нараспашку раскрывались кое у кого.
     И Петя в свои восемь-девять лет уже, как мужичок, ходил враскачку, по-хозяйски за овцами и коровой приглядывал. Кур и гусей кормить было его прямой обязанностью.
     Радовалась Фрося, что дети у неё такие растут, с ними ей легче было держать удары судьбы, опрокидывать трудности, которых почему-то никогда не становилось меньше…
     Но беда всё же подкараулила её. Началась всеобщая коллективизация или так называемый процесс объединения индивидуальных крестьянских хозяйств в крупные коллективы – колхозы. Такова суть Ленинской идеи, материализованная Сталиным в программу превращения отсталой России в передовую, могучую социалистическую державу. Это было видно и понятно с колокольни вождей мировой революции, а не тех, кто копается в земле-матушке, кого она кормила.
     Но туман погуще овсяного киселя наполнил головы таких, как Евфросиния Гавриловна, не говоря уж о её детях, когда в то самое коллективное (а на селе толком никто не мог объяснить, что это такое и с чем его едят) хозяйство надо было отдать кормилицу коровушку, неустанную труженицу и всегда ухоженную лошадку. Как это так свести неизвестно куда, да ещё за здорово живёшь? Переломить психологию собственника, хозяина для Суляевой да и для многих других крепких крестьян, а проще – великих тружеников даже мысленно было тяжело, а уж лишиться в одночасье всего, что своим горбом и мозолями выращено, вскормлено – это уж слишком.
     И она не спешила пойти следом за бедняцко-середняцкими семьями, которым в колхоз зачастую, кроме неисправной сохи и дырявого зипуна, и отдать-то было нечего.
     Ночью в дом Суляевых нагрянули в сопровождении двух милиционеров активисты местного комитета бедноты – организации, которую советская власть считала главной силой в развёртывании социалистической революции в деревне. Евфросиния Гавриловна даже в страшном сне не могла себе представить, что её тот самый «комбед» внёс в списки кулаков. Нашлись для этого «неопровержимые» факты: не желает вступать в колхоз, чем подрывает политику советской власти, давшей старт спасительной для революции и государства коллективизации. А если семья Суляевых получила клеймо кулака, то она, по высказыванию не кого-то там, а самого В.И.Ленина, являлась «самым зверским, самым грубым, самым диким эксплуататором». Ведь не будет же кулачка Суляева отрицать, что в своём хозяйстве весною и осенью нанимала батраков. Значит, она была эксплуататором труда бедняков.
     Председатель комитета бедноты, известный на селе пьяница, который однажды так набрался, что отморозил пальцы левой руки, а потом всем говорил, что потерял их в борьбе с белогвардейцами - Пашка  Поярков заявил, не церемонясь:
- Мы тебя, Фроська, и твоих выкормышей будем ликвидировать, как класс, - от него за версту расплывался перегар.
     Евфросиния Гавриловна приняла его слова за шутку, дикую, но шутку. Что только после очередного вчерашнего загула не брякнешь? Потому и сама попробовала пошутить:
- Что, Павел Захарович, как букашку какую намереваешься к земле сапогом придавить и раздавить? – в её глазах светились весёлые искорки.
     Она же не могла знать, что в двадцатых числах февраля 1930 года состоялось заседание президиума районного исполнительного комитета, на котором по директиве с самого «верха» единогласно принято решение: ликвидировать (это официальное определение политики коммунистической партии и советской власти тех лет, исходящее из марксистско-ленинской теории классовой борьбы) кулачество в районе. На том заседании присутствовал и Поярков, который ограничился лишь однозначным пониманием слова «ликвидация» из-за характерной для него грубости, жестокости и малообразованности – осилил только один класс церковно-приходской школы.
- А ты не зубоскаль, кулацкая твоя душонка, - на его лице отпечаталась злая гримаса.
     Шутливый тон у женщины, как мутным половодьем смыло.
- Кто, кто я?
     Изо рта председателя вырвались вонючие брызги:
- Кулачка – вот кто ты!
- Побойся Бога, Павел Захарович! – её лицо покрылось красными разводами.
     Но тот словно оглох, скомандовал:
- Агафоныч, зачитай ей постановление комбеда.
- Слушаюсь, Павел Захарович, - отчеканил член комбеда, по губам и рукам которого смело гуляла дрожь.
     Он раскрыл картонную папку и начал чуть ли не по слогам, обливаясь потом, читать бумагу:
- Ко-ми-тет бед-но-ты пос…, - он смахнул рукавом испарины со лба, читать ему было крайне трудно, потому предложил, - я лучше без бумажки…
     Председатель посмотрел на него укоризненно. Ему было всё равно как огласит «приговор» комбеда Агафоныч, лишь бы побыстрее.
- Валяй так, - приказал он.
     Агафоныч с радостью воспринял поблажку.
- Одним словом, Фроська, отбираем мы у тебя всю птицу, всю скотину, инвентарь в пользу колхоза…
- Вы что, с ума сошли? – вскрикнула Суляева.
- Ты без оскорблений, - важно заявил председатель комбеда, - мы при исполнении, не забывай об этом… А то ещё привлечём к ответственности за сопротивление представителям власти…
- Да какие вы… - хотела Евфросиния Гавриловна наградить их незамедлительно теми словами, которые те заслуживали на самом деле. Пьянь пьянью, бездельники, дебоширы в семьях, а себе – представители да ещё власти. Но сработал тормоз инстинкта самосохранения.
     Агафоныч продолжал:
- И дом твой отбирается под пекарню…
- А где же мне с детьми жить? – она почувствовала, что беда и горе затуманили её  разум.
     Павел Захарович резко оборвал её:
- А это уже дело твоё… Мы выполняем указание власти.
- Какая же это власть, если женщину с детьми из дома гонит и грабит нажитое вот этими руками…?
- Не просто женщину, а кулака – врага нашей советской власти… И хватит тут митинговать…
     Евфросиния Гавриловна остолбенела. Лена, обняв за плечи брата, жалась к матери. Она как и мать ничего не понимала. Как это можно выгнать их из собственного дома, всё и всех отобрать?
     Председатель комбеда метнул в их сторону решительные слова:
- Собирайте свои вонючие шмотки - и вон из села!
     Опустив голову, с повисшими безжизненно руками, она еле прошептала:
- Ку-да-а?
     Павел Захарович захохотал так, что тот хохот выдавал в нём алкоголика:
- Выбирай любую из четырёх сторон…
     Члены комбеда поддержали оскалом жёлтых зубов своего грозного руководителя.
     Пока мать пробовала осмыслить ситуацию, в которую как в капкан затолкали её эти «представители власти», дочь и сын, тихонько пятясь, шмыгнули в сарай.
     Лена подскочила к Красавке. Корова дремала в стойле, спокойно пережёвывала, двигая большими губами, как жерновами.
- Милая моя, я тебя никому не отдам, - девушка обняла её за шею, почёсывая за ухом. Эту ласку бурёнка любила, наверное, больше всего, если не считать корочки душистого хлеба, когда Лена приходила её доить, - эти злые дяди решили нас попугать, вот и всё. Ты не бойся, ладно? Куда же мы без тебя… Да и ночь на дворе щекочет нас морозом… Мама вон на глыбу мела похожа, а ты – умница, пережёвываешь себе…
     Лена прильнула щекой к тёплой шерсти, поглаживая животное рукой. Это помогало девушке окунуться в атмосферу успокоения, отпугивания мысли их скорого расставания.
- Красавушка ты наша… - девушка это говорила так, словно первый раз в жизни объяснялась своему первому и единственному парню…
     В то время Петька отыскал в тёмной закуте друга – гусака Бандита. Такую кличку он получил за постоянные бои с соседскими гусаками, особенно ранней весной, когда предавался любви со своими красавицами-гусынями. А соседским гулякам тоже, видите ли, хотелось пофлиртовать с «барышнями» Петькиного любимца. Но он даже близко никого к ним не подпускал, дрался так, что пух летел от непрошеных гостей. Вот и прозвали его Бандитом. Хотя с Петькой они дружили. Петька его с рук кормил отдельно от гусынь. Тех мать велела чуть ли не на голодном пайке держать, иначе яиц-жировиков нанесут, из которых никогда не вылупятся жёлтые комочки – их детёныши. А гусаку силы нужны были, для этого и корм требовался особый и с отдельного от подруг «стола». И если Петька шёл гулять к ребятам, Бандит, пока гусыни яйца в гнёздах высиживали, брёл за своим кормильцем.
- Хотя ты и бандит, а друг, что надо, - мальчишка обхватил обеими руками гусака, - мы ж с тобой друг без друга куда же…
     Гусак выгнул шею крутой дугой и не понимал ночной выходки своего хозяина. Ведь в это время все путёвые люди и птицы посыпохивают, а Петька припёрся в самый разгар сна…
     Бдительный милиционер настороженно известил Пояркова:
- Захарыч, а ведь Фроськины дети зачем-то шмыгнули в сарай. Как бы они там чего… того…
- Как шмыгнули? Догнать, притащить, - заорал председатель, - ишь кулацкое отродье… Всё от них ожидать можно… А ну, пулей за ними, - приказал он милиционерам.
     Те из тёмной ночи открыли дверь в сумрак сарая:
- Ребята, вы где?
     Тишина пощекотала слух стражей порядка.
- Не балуйте, хуже будет, - угроза вспугнула тишину.
     Опять никто не откликнулся.
- Василий, а ну уздуй спичку, - скомандовал один милиционер другому, который званием был ниже.
     Тот пошарил по карманам, достал коробок, чиркнул спичкой.
     Тусклый желтоватый свет вырвал из темноты силуэт девушки, прижавшейся к шеи коровы.
- Хватай её, Василий.
- Не-е-е-т… Не дам Красавку, - пронзил пространство сарая голос Лены.
- Ах, ты тварь кулацкая, орать надумала…
     Милиционер чуть ли не волоком вытащил её из сарая. Она продолжала вопить:
- Не-е-е-т….
     Петька, услышав пронзительный крик сестры, испугался за неё и вышел из сарая, держа на руках Бандита.
     Поярков увидел мальчишку, подскочил к нему, замахнулся было пятернёй правой руки, но его остановил возглас-молния матери:
- Ребёнка не тронь!
     Председателя комбеда будто кто по руке ударил. Она замерла на какое-то мгновение в воздухе. Сам Поярков от неожиданности вздрогнул. Но пришёл в себя и тут же вместо удара по мальчику, ухватился той же рукой за шею гусака, бешено рванул его на себя. Миг…, и лицо главного комбедовца обожгла горячая-горячая струя. Петька с такой силой держал Бандита, что от резкого рывка Поярков оторвал гусаку голову.
     Петька с гусаком медленно опускался на снег. В глазах у него поплыл туман оттого, что он увидел своего друга без головы, а мощная струя из его шеи рисовала багровые узоры на белом холсте снега.
     Петька тоже завопил, что было сил:
- Не-е-е-т…
     Он выпустил Бандита из своих крепких объятий. Тот мощно трепыхал крыльями, прощаясь с Петькой, кувыркался, делая хаотичные движения.
     Мальчик ладошками зареванное лицо.
У Евфросинии Гавриловны разум отключился. Она уже в бессознательном состоянии смотрела на то, что творят комбедовцы и милиционеры.
     Обезумевший Поярков орал милиционерам:
- Гоните эту курву со своими в… в три шеи…
- Захарыч, - постарался чуть смягчить обстановку старший из милиционеров, - пусть хоть кое-какое барахло соберут, померзнут ведь раздетые.
- Ну х… с ними, - тот не стеснялся в смачных выражениях
- Не кипятись, Захарыч… Люди, как-никак… 
     Председатель замолк.
     Евфросиния Гавриловна в состоянии полуобморочности взяла за руки детей и повела их в дом. Они начали собирать в узлы вещи. Женщина смотрела в святой угол, что был на правой стороне от входной двери, крестилась и повторяла:
- Господи, неужели ты ничего не видишь…? Господи… 
     Но не успели они взять то, что хотели, а не хотели они расставаться со многими вещами, в дом залетел Поярков:
- Хватит возиться тут… Всё кулацкое добро всё равно не утащите… Пошли вон!…
- Кто ж твою совесть ослепил? – Евфросиния Гавриловна даже смотреть не могла на орущую рожу с пеной у рта.
- Вон, кулацкая тварь!
     Какой же мерой можно было измерить злость в этом человеке к односельчанке-женщине и её напуганным и ничего непонимающим детям.
     Подоспел на помощь председателю комбеда Агафоныч. Они вместе вытолкали мать, а следом детей из их родного дома. В руках Евфросинии Гавриловны был небольшой узелок с одеждой, которую она успела собрать, для Лены и Пети. Сама, оказавшись на улице, перекрестила троекратно семейное «гнездо» и побрела от него в том, во что успела одеться. Пошла, куда глаза глядят, а точнее от слёз-то они ничего и не видели.
     Сколько они бродили от деревни к деревни, сказать трудно - потеряли счёт времени. Она не помнила, как и когда хворь её «прибила» к колхозной сторожке в Малинино.

***
     Малинин о коллективизации, о раскулачивании в своё время знать не мог, ему тогда чуть больше десяти лет было.
     Теперь, когда приехал в Россию, пришёл в Малинино, услышал о почти своей ровеснице с трагичной судьбой, решил покопаться в справочной литературе. Он сделал запись в своём дневнике.




Запись из дневника.
     Большая Советская энциклопедия 1953 года толкует кулачество как: «деревенская буржуазия, самый многочисленный из буржуазных слоёв в капиталистической деревне».
     Вот уж никогда не думал, что буду читать Ленина. А ведь это он беспощадно и откровенно заявлял, что кулаки – «самые зверские, самые грубые, самые дикие эксплуататоры…».
     Меня словно прорвало к изучению истории КПСС. Она оголила передо мной свою откровенную бесчеловечность.
    Оказалось, что XV съезд ВКП(б) в декабре 1927 года взял курс на ликвидацию капиталистических элементов в народном хозяйстве и вынес решение о всемерном развёртывании коллективизации, наметил план расширения и укрепления сети колхозов (коллективных хозяйств) и совхозов (советских хозяйств), дал чёткие указания о способах борьбы за коллективизацию  сельского хозяйства.
     Следуя директивам XV съезда, Коммунистическая партия перешла в решительное наступление против кулачества. При этом осуществлялся ленинский лозунг: «Опираясь прочно на бедноту и укрепляя союз с середняком, решительно бороться с кулачеством и повести трудящихся крестьян по пути социализма». Научное обоснование этой политики сделал И.В.Сталин в 1929 году в своей работе «К вопросам аграрной политики в СССР».
     Коммунистическая партия и Советская власть упорно и осознанно готовили необходимую материальную базу для того, чтобы навсегда покончить с кулачеством.
     Видимо, поэтому в том же 1929 году XVI конференция ВКП(б) приняла первый пятилетний план социального строительства. Одной из главных помех, по мнению большевиков и бедняков тоже, в «великом переломе» народного хозяйства на социалистических рельсах опять же было кулачество. Потому и созрела «гениальная» политика – ликвидация его, как класса. И официально это было «узаконено» постановлением Центрального Комитета ВКП(б) 5 января 1930 года, которое гласило: «О темпах коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству». На самом деле это означало – переход всех сельскохозяйственных угодий и земель в сёлах и деревнях колхозам. Но значительная часть тех земель находилась в собственности кулаков. Поэтому крестьяне (бедняки и середняки) и главная их ударная сила – комитеты бедноты сгоняли кулаков с земли, отбирали скот, машины, имущество.
     Невероятно, но так Центральный Комитет партии большевиков во главе с И.В.Сталиным претворял в жизнь ленинские положения «о ликвидации антагонистических классов путём ожесточённой классовой борьбы, твёрдо и последовательно осуществлял политику ликвидации кулачества, как класса».
     …Этим было положено начало «вырубке» истинно крестьянских корней. С мощного многовекового «дерева» под названием хозяин и радетель земли российской политической бурей срывались листья…
     Эту запись в своём дневнике Малинин сделал после первого посещения Малинино.

***
     Когда температура спала и дышать стало легче, в пристанище женщины с детьми заглянул председатель колхоза.
- Как вы тут живёте-можете, Евфросиния Гавриловна?
- Лучше просто Фрося, Семён Алексеевич.
- Ну, Фрося так Фрося. Оклемались малость?
- Спасибо Вам, Семён Алексеевич, а то теперь бы где-нибудь морозовым бревном валялась… - самопроизвольно глаза по-предательски заблестели от влаги.
- Мир, Фрося, не без добрых людей.
- Так-то оно так, только за что меня с сиротами, тоже вроде бы люди, заставили мытарить по белу свету, горе-нужду хлебать да так, что сил дышать нет никаких?
     Председатель, опустив голову, промолчал. Он как никто другой понимал своим крестьянским умом, что палка с коллективизацией перегибается так, что не ровен час, в каком-нибудь месте треснет и переломится, но вслух сказать это боялся, как укуса самой ядовитой «политической змеи». Постарался разговор с женщиной перевести в более спокойное русло.
- Я вот зачем к тебе, Фрось, зашёл…
     Она испуганно упёрлась в него взглядом. Что греха таить, боялась - погонит её, кулачку, из этой тёплой сторожки, чтобы на себя беду не накликать, мол, приютил в селе классового врага. Потому не решалась даже рот открыть на его слова.
- Меня неправильно поймут, - продолжал председатель, - если ты…
     Его перебил сын-сорванец Петька:
- Выгонять нас пришёл, дядя Семён?
     Мужчина снисходительно улыбнулся:
- Лихой вижу мужик у тебя, Фрося, растёт. Словами, как кнутом хорошим по мягкому месту сечёт. Не за этим я к вам нагрянул, торопыга.
     В глазах подростка дали о себе знать тёплые искорки.
     Женщина по-прежнему держала рот на замке, словно от него ключик потеряла.
     Председатель продолжал спокойно:
- Идти, я так понимаю, вам, Фрося, с детьми некуда. Так?
     Она лишь дёрнула плечами и опустила полные грусти глаза.
- Так что, поживите до лета в сторожке, а там, глядишь, что-нибудь придумаем.
     Пётр обрадовано засуетился. Лена поглаживала плечо матери, успокаивая её. Евфросиния Гавриловна оторвала от пола взгляд и с молчаливой благодарностью уставилась на мужчину.
- Только у меня предложение есть…
     Сын, как из рогатки по воробьям:
- Какое, дядя Семён?
     Тот опять не смог сдержать улыбку, парнишка явно ему нравился.
- Надо колхозу рабочими руками помочь. Как на это, Фрося, смотришь?
     Она медлить не стала. К тому же радость распирала её, не знала, как благодарность этому человеку выразить.
- Мы на любую работу согласны, Семён Алексеевич, лишь бы крыша над головой была и у детей кусок хлеба на столе.
- А я тебе любую предлагать не собираюсь. Знаю, что в твоём прежнем хозяйстве и корова, и лошадь имелись. Наверное и другая живность водилась…
     Покрывало задумчивости накрыло её лицо:
- Не верится даже, что это когда-то было…
- Так вот, - продолжал председатель, - нам в колхозе не хватает хорошей доярки да и за телятами ухаживать желающих на селе мало…
- А пастух не нужен? – Петьку словно кто шилом в зад ужалил.
- А что? Пойдёшь  в коровьи начальники? – хоть ты убей, а чувствовал в этом сорванце Семён Алексеевич какую-то живую и яркую искорку.
- Почему бы и нет?
- Ловлю тебя, Петька, на слове. По весне ты у меня, имей в виду, не отвертишься…
- Я же не коровий хвост, чтобы в разные стороны мотаться… - парень говорил на полном серьёзе.
- Ну и хорошо! Золотой росток у тебя, Фрося, силы набирает.
     Мать обдала теплом сына. Он все капельки отцовские подобрал. Что на лицо, что на язык.
- Так, что насчёт доярки?
- Признаться по совести, Семён Алексеевич, у меня самой без работы руки чешутся. Конечно я согласна.
- Вот и молодец, вот и хорошо…
     В их разговор втиснулся робкий вопрос Лены.
- А меня телятницей, дядя Семён, не возьмёте?
     Весёлые хитринки заплясали на лице председателя.
- Ну и дети у тебя, Евфросиния! Я ещё не успел предложить ей телятницей поработать, а она меня опередила. Что, тоже руки чешутся?
     Краска мазнула красивое лицо девушки. На вопрос председателя она ответила кивком.
- Тогда завтра же выходите на работу, - потрепав парня по шевелюре цвета пшеничных колосьев, скомандовал и ему, - а ты, Петька, думаю, годишься корма на лошади подвозить. Как на это смотришь?
- Во все глаза, дядя Семён, - радость его душила со всех сторон.


***
     …Вот так и «прибилась» к жизненному берегу под названием Малинино раскулаченная семья.
- Работящие они были, - зажгла свечу памяти у ожидавших автолавку соседка Елены Ивановны, бывший счетовод колхоза Макариха, - особенно Петька. Дело прошлое, вскружил он мне голову года за два до войны. Я и тогда, и теперь удивляюсь, когда только он время на сон выкраивал. А может, он и вовсе без сна обходился?
- Скажешь тоже, - возразила ей Петровна, - мы хоть теперь спим скверно, ночи напролёт в потолок глаза пялим, но всё равно дремота хоть на час-другой верх берёт. А ты - без сна…
- А ты сама, Петровна, смекни, - не унималась Макариха, - он сначала подпаском, потом пастухом был. Когда мы летом коров в стадо выгоняли?
- Ну, чуть рассвет в окна молоком брызнет…
- В-о-о-т. А пригоняли их вечером, во сколько?
- Когда заря кончик хвоста показывала…
- В-о-о-т. Петька же после того как пригонял стадо, обмывался, перекусывал и на матани такие кренделя выделывал, что казалось не на ногах, а на подошвах туфлей мозоли набивал. Скажи, когда матаня успокаивалась?
- Далеко за полночь…
- В-о-о-о-т. Теперь и смекни, спал Петька или нет.
- Да-а! Дьявол заводной был…
- Мало, что заводной и работящий, так ведь и вихорный – не одной девке голову вскружил.
- И твою тоже?
     Среди собравшихся прошелестел смех. Не подающий признаков присутствия Михаил Михайлович думал: «Сколько же в этих людях простоты? Так и хочется её пригоршнями пить…». И продолжал, затаив дыхание, слушать.
- Скрывать теперь нечего, да и не от кого – было дело. Один случай меня к этому ненормальному со всей силой подтолкнул…
     …Задумали малининские ребята этого «подкулачника» проучить. Они его не переставали считать «чужаком». И виданное ли дело, чтобы этот хрен, неизвестно с какого бугра, их же девкам дышать спокойно не давал. После матани он решил проводить до дома Зину (теперь-то её все Макарихой величают). Она, конечно, этого давно хотела, хотя раза два её уже сопровождал до дома колхозный тракторист Пашка. Почему Пётр на неё глаз положил, девушка не знала. Он её тогда робко спросил:
- Можно, Зин, я до вашей калитки с тобой пройдусь?
     У неё аж что-то ёкнуло внутри. Почему-то ответила:
- Попробуй, коли смелый такой…
     А четверо ребят его уже поджидали. Луна бесилась от яркости. Деревья от прикосновения лёгкого-лёгкого ветерка о чём-то шушукались. Павел на правах первого Зинкиного ухажёра перегородил Пётру дорогу:
- Поговорить надо.
     Трое остальных ребят, засунув  руки в брюки, заняли выжидательную позу. Пусть, мол, Пашка начинает – краля-то его, а они, если что, ему на подмогу подоспеют.
- Паш, ты приходи ко мне в поле, где я коров стерегу, и наговоримся с тобой, хоть до икоты, - в голосе слышалась игривость.
- Нет, кулак, мы поговорим сейчас…
- Но я же занят, - весёлый тон слов не собирался тускнеть.
     Соперник повысил голос. Он явно не хотел отступать, чтобы не упасть в грязь лицом ни перед ребятами, ни особенно перед Зиной.
- Я сказал сейчас, - и ухватился за рубашку Петра.
     Тот с невероятной ловкостью отбил захват Павла и юлой скользнул в сторону. Начал быстро освобождать рубашку из брюк. Всем показалось: Пётр хочет снять брюки, чтобы быстрее можно было убежать от напавшего на него Павла и его дружков, готовых к решительной атаке.
- Ай, обосрался, что брючки сбрасываешь? – сострил один из Пашкиных дружков.
- Угу, так оно и есть, малость, - пробормотал Пётр. А сам с молниеносной быстротой  размотал из-под приподнятой рубашки метра в три длиной сыромятный кнут на конце с конским волосом.
     Не успел Павел сообразить, что к чему, как его брюки у самой ширинки оказались распороты после пронзительного свиста кнута, закончившегося громким щелчком.
- О-о-й! – только и успел выдохнуть от приступа боли первый ухажёр Зины.
     Девушка в испуге отскочила в сторону и с открытым ртом наблюдала за происходящим.
     Дружки Павла ринулись в сторону пастуха, и у одного из них на брюках в том месте, где они задницу прикрывают, появилась насечка от кнута. После стона: «А-а-а!» тот словно споткнулся и замер на месте.
     Следующий щелчок кнута оставил кровавый рубец с порванной рубашкой на спине другого заступника Пашки.
     Третий, видя, что и его ждёт неминуемый «подарок», попятился.
- Если, ребята, вам не жалко своей одежды, давайте поговорим, - в глазах Петра бегали наперегонки чёртики.
     Любители коллективного «разговора» приближаться к обладателю кнута не решились. Но Павел пригрозил:
- Погоди, кулак, как бы тебе кровью харкать не пришлось…
- Да я готов хоть сейчас, только жалко мне ваши рубахи и порты в ленты и лоскуты превращать…
     У Зины не было слов от гордости за Петра. Она приблизилась к нему, нежно спросила:
- Он тебе рубашку не порвал?
- Не успел, - заулыбался, - ты его от меня своим строгим взглядом оттолкнула…
- Выдумаешь тоже, - и прильнула к его груди.
     После этого они каждый вечер были вместе. Ребята косились на пастуха, но подходить к нему боялись, помня об его грозном оружии. К тому же им кто-то поведал, что Петька кнутом мог по заказу любое яблоко с дерева срубить, что даже ветка после этого не шелохнётся.
     Но через несколько дней грянула Великая Отечественная война. Восемнадцатилетний пастух с первым призывом ушёл на фронт. Месяца через два почтальон принесла в дом Евфросинии Гавриловны сообщение, что её сын пропал без вести где-то под Ровно на украинской земле.
     А ведь он договорился с Зиной, что обязательно вернётся домой, они поженятся и нарожают не меньше десятка карапузов. До самого конца войны ждала девушка, что произошла какая-то страшная ошибка, и её Петя жив-здоров, обязательно появится бесшабашный и вихорный с широкой улыбкой на пороге её дома. Но…
     Через год после дня победы она отступила перед напором Павла, который по счастливой случайности вышел из ада боёв цел и невредим.
- Вот так, бабы, - Макариха вздохнула, растревоженная воспоминаниями, - не получилось у меня стать Суляевой…
     На смену ей обозначила своё присутствие полная старушка, несмотря на годы с румянцем на щеках, приятными чертами лица. Её все на селе звали Веселуха, не по имени отца, как многих, а по фамилии Веселова.
- А у меня Ленка-покойница, да простит её там, на небесах, Бог, жениха перед войной из самых, что ни на есть пламенных моих объятий увела…
     Все обернулись в её сторону, так, по привычке – на голос. Многие давным-давно знали эту историю из её уст, но с каждым разом с новыми подробностями, вымыслами-домыслами. Да и у самих у них вся довоенная и послевоенная жизнь на глазах происходила: где медленно и размеренно протекала, а то бывало и бурлила на сколько сил и обстоятельств хватало. Но в таком возрасте, когда годы почти у всех ожидающих автолавку балансировали на грани восьмидесяти, нехитро забыть, кто когда-то и что-то рассказывал, что вчера было –  и то память клинило.
     Да и рассказ Веселухи лишь издалека прицеливался, а тем более приближался к истине. Михаил Михайлович этого знать не мог. Каждое слово сельчан принимал за чистую, родниковой воды откровенность.
     А было это так, как было…

***
     В свои двадцать два года Лена отличалась болезненной застенчивостью, боялась глаза поднять лишний раз. Если её стройную, высокую фигуру мерили взглядом некоторые нахальные деревенские ребята, краснела так, что от лица без спичек прикуривать можно было. А глядя на неё, любой художник к кисти бы потянулся. Большие, цвета ясного неба глаза, алые губы, слегка припухшие, зовущие, ресницы – два острых и изящных серпа, волосы русые, заплетённые в одну мощную аккуратно сплетённую косу, кончики которой опускались ниже пояса, черты лица округлые, правильные.
     Но, несмотря на это, девушка ещё ни разу не почувствовала на своих губах обжигающий мужской поцелуй, не имела даже малейшего представления, как после него вскипает кровь, не слушается рассудок, а под ногами образуется засасывающая в бездну страсть.
     Лена не ходила на вечеринки с плясками и смачно-весёлыми частушками. Раскулачивание их семьи, скитания по деревням и сёлам, побирушничество, а вместе с ним пожар в глубине души от унижения подействовали так, что она впала в какую-то своеобразную моральную кому. И чем взрослее становилась девушка, тем тяжелее и больнее давило на неё прозвище, а тогда и страшная общественная метка – «кулаки».
     Потому она куталась, как в тёплые овечьи зипуны в самые трескучие морозы, в свои заботы, только в свой мир мыслей, ощущений. Если она кому-то и улыбалась при встрече, то улыбка была вымученной, натянутой, словно кожа на барабане.
     Евфросиния Гавриловна, видя такое состояние дочери, старалась пробить скорлупу её тягостного внутреннего мира. 
- Зачем ты, Лена, сечёшь свою душу одиночеством?
- С чего это ты взяла, мам?
- Почему, как все, не идёшь на вечеринку? Ты же красотой и статью в отца пошла. В твою сторону деревенские ребята шеи вывихивают, а ты их сторонишься…
- Потому и сторонюсь, что они на меня так глядят, словно своими бесстыжими глазами догола раздевают и, где не попадя, ощупывают…
- Да не преувеличивай ты, - мать постаралась светлой улыбкой разбавить настрой настороженности дочери, - если они и таращат на тебя глаза, то только от восхищения тобой, - и обняв Лену за плечи, прижала к себе.
     Лицо девушки кто-то густо зарделось румянцем.
- А тут ещё дёгтем нашу семью заляпали. Ку-ла-ки… мы…
     Мать опять постаралась перевести разговор в шутливый тон.
- А знаешь, почему мы кулаки?
     Девушка обречённо дёрнула плечами.
- Всё потому, доченька, что твой отец, царство ему небесное, мы с тобой и Петькой не белыми ручками, а сильно сжатыми кулаками выбиваем у жизни каждую краюшку хлеба, каждый вдох чистого и сладкого трудового воздуха, каждую редкую крупицу своего счастья. А если нас и считает кто-то кулаками, то и сам не знает, за что, как и я не понимаю, что происходит на нашей потом, а теперь без сомнения и кровью политой земле. Кто вводит в грех людей, которые косятся на нас, как на врагов. И всё, наверное, потому, что не можем плохо работать, хотим хорошо жить. Только за это мы ку-ла-ки?
     Лена молчала. Ей от слов матери легче не становилось на душе, светлее в голове.
- Но это делают нечистые на помыслы и дела люди. Поверь, когда-нибудь всё станет на свои места…
- Когда?
- Ты вся в отца, нетерпеливая, - атаковала настроение дочери опять же подобием улыбки мать.
- Да, мама, я очень нетерпеливая, потому что хочу, как страшный сон, забыть тот день, когда нас выгнали из на-ше-го дома, вытолкнули из род-но-го села.
- Но не мы же одни такие, - скорее всего утешала себя, чем дочь, Евфросиния Гавриловна, - да и разберутся, говорю же тебе, кому надо, кто истинный враг народа, а кто попал ни за что, ни про что под злодейское колесо судьбы случайно…
- Эх, мама, мама… Сама-то ты веришь в то, что говоришь? Может, когда-нибудь и разберутся, но только мне сейчас хочется побывать на могиле папы, поклониться праху наших родных и близких…
     Мать в глубокой задумчивости, глядя куда-то в безграничную даль, в успокоение и себя, и дочери тихо ответила:
- Я надеюсь, Лен, что их души нас никогда и не покидали. Иначе мы не могли бы ни жить, ни дышать… Верю я, доченька, что за горизонтом где-то светит солнышко… Тем более для тебя, только начинающей жить. Будет и тебя счастье со всех боков щекотать, замуж выйдешь, детей уйму нарожаешь…
     Дочь хотела верить утешениям матери, в самых дальних закоулках где-то там, внутри её самой, просила Бога повернуться к ней лицом, разбудить соню-мечту. Но та ночной звездой помигает-помигает ей, а с наступлением дня растворяется, и чёрные тучи мыслей опять не покидают девушку. Правда и истина где-то дремали. Потому на людях у неё на лице редко наступал с солнечными зайчиками рассвет…
     Оттаивала душа только в телятнике. В этом крытом соломой помещении, с крохотными окошками, даже в солнечный день хозяйничал полумрак. Сырость его не покидала ни зимой, ни летом. Земляной проход между кормушками не переставал напоминать о себе чавканьем грязи и тягучими засосами резиновых сапог.
     Но были тут удивительные живые существа, которые тянули к ней свои влажные мордочки, поддавали иногда под зад каменными лбами, смешно и бойко при виде Лены козлекали. Они же своим телячьим умом, наверное, за маму-корову её принимали. Она всех их и поила, и кормила, и за ушком нежно и ласково почёсывала, разговаривала с ними с верой, что они понимают все до единого её слова. Некоторых пристыжала, если те плохо или небрежно корм ели или пили овсяную смесь из большой бутылки с резиновым соском. Уговаривала расшалившихся вести себя хорошо, не мешать другим, лежавшим на сухой подстилке, отдыхать.
     С раннего утра до позднего вечера Лена не уходила от своих питомцев. Тут же, на телятнике, ей надо было в котле, замурованном в кирпичную плиту, кипятить малышам воду, запаривать овсяную муку, протирать полученную кашу через сито, чтобы получилась вкусно пахнущая однородная смесь, чем-то напоминающая по цвету коровье молоко, поила ею телят.
     Потом, если было сено, раскладывала его по деревянным кормушкам. Но сена еле хватало до середины зимы. Тогда на грубый корм шла солома, запасы которой также иссякали к началу-середине марта. Приходилось председателю колхоза идти на любые ухищрения, чтобы не допустить массового падежа скота из-за бескормицы. Были годы на памяти уже Лены, когда коров и бычков, чтобы они от истощения не завалились в стойло обессиленные и их не затолкли копытами другие животные, подвязывали верёвками, как пелёнками, под пузо к крюкам, привинченным к деревянным балкам потолка.
     В рацион (если его вообще можно было так тогда назвать) включали подметённый по амбарам фураж, зачастую с мышиным пометками-испражнениями и неизвестно откуда привезённую солому с резким запахом плесени.
     Не исключением были телята, за которыми ухаживала Лена. Она хорошо знала, почему к началу весны они частенько поносили. Падёж в таких случаях неминуем, если не применить народные средства лечения страдальцев-животных. Мать её научила, что если телята проявили первые признаки расстройства желудка, поливают жидким помётом, как из шланга, в срочном порядке следует откипячивать сухие ягоды черёмухи, припасённые дома ещё с осени. Закончилась черёмуха, в ход шла вместо неё дубовая кора, синие цветки цикория. Тут уже и суток напролёт не хватало Лене, чтобы телятушек спасти от блуждающей совсем рядом гибели.
     Другого-то выхода не было. Допусти падёж, да ещё массовый, сразу бы припомнили, из какой семьи Лена. Никто ещё с них не смыл да и не собирался это делать грязное общественное пятно – «кулаки». Оно приравнивалось в конце тридцатых годов к язве прокажённых. Ну и что, если не по её вине сдохнут телята? Но кто даст гарантию, что падёж не оценят, как вредительство классового врага крестьянства?
     …Бескормица подкараулила, хотя и ожидаемо, и в марте 1941 года.

***
     Любила Лена раннюю весну.
     Снег, накинув в ночной заморозок тонкий и прозрачный панцирь из ледяной корочки, с первыми лучами солнца начинал играть блёстками. От их яркого перелива и частого подмигивания слезились глаза, проворные щекотинки пробирались в глубину ноздрей и заставляли неоднократно чихать. А чихала она с каким-то особым смаком и удовольствием, как и её покойный отец. Маленькая Лена любила наблюдать за отцом, как тот, когда у него от сияния снега начинало пощипывать в носу, поднимал большие глаза к солнцу, шмыгал, смешно вдыхая янтарный воздух, широкими ноздрями, на глазах появлялись кристально чистые слезинки, они расцвечивались озорными искринками, и неоднократное громкое «ап-чхи!» словно взрывало пространство вокруг него.
     Видя это, девочка захлёбывалась от смеха и неописуемой радости, что у отца получилось побаловаться с солнышком.
     А отец ей говорил:
- Чихнуть, доченька, да трижды, а то и четырежды подряд – великая польза организму, он очищается от скопившейся за зиму всякой мути и отстоя…
     Пробовал он повторить ещё раз серию из чихов, но обильные слёзы  уже соорудили преграду острым лучикам.
     Воспоминания об отце теплом разливались в её душе.
     Она пробовала повторить отцовские заигрывания с солнцем. И у неё раз-другой это получалось. После чего воздух становился особенным – насыщенным, вкусным. Так бы и пила она его до полного душевного опьянения.
     Её радовали с каждым днём всё более разрастающиеся первые проталины. Они ближе к обеду начинали облегчённо выдыхать почти прозрачный парок. Чернозём, выспавшись под снежным одеялом, давал о себе знать проклёвухами травы, издалека напоминающими светло-зелёный дымок. Проталины в обрамлении ещё не растаявшего целиком снега возвещают о пробуждении природы.
     Слух Лены после зимней тишины, если не считать завывания вьюг, трепетно ласкали частые повторения невидимой малой птахи: «фьють-фьють», которые она переводила по-своему: «вить-жить». Разбазарились в небольших стайках взъерошенные, вызывающие у неё просветление на лице молнии-воробьи. Чинно, не спеша поворачивая головами, вышагивали вокруг стволов деревьев по превратившемуся в кристаллики снегу грачи. Они со знанием дела примеряли мощными щипцами-клювами веточки, точно зная, какие из них пойдут на плетение гнезда, какие, почему-то, нет…
     Опьянённая от объятий весны она подошла к ферме.
     От задумчивости её встряхнул залихватский голос: 
- Долго спишь, краса-девица…
     Парень, примерно её возраста, среднего роста, худощавый, в ватной  стёганой телогрейке нараспашку вилами сбрасывал с крыши телятника солому.
- Ты что, Мишка, делаешь? – испуг округлил её глаза.
     Тот отделался шуткой:
- Хочу, Лена, выстелить перед тобой ковровую дорожку из соломы, чтобы ноги не замарала, а то видишь, как грязь облизывает пороги телятника…
     Девушка на полном серьёзе отреагировала:
- Прекрати сейчас же безобразничать, а то к председателю побегу…
- Я думал, что уже пятками сверкаешь, летя к правлению колхоза, а ты своим криком чуть меня с крыши не столкнула, - широкая улыбка припечаталась к его лицу.
     Сильные мускулистые руки продолжали умело жонглировать вилами и пучки соломы один за другим приземлялись на рыхлый снег у стены телятника. На лице Лены гнев обозначился красными пятнами, губы дрожали, а глаза то и гляди выдадут капельки отчаянья от беспомощности на действия с противной ухмылкой парня.
- Мишка, ты с ума сошёл… Телятам без крыши холодно будет, по ночам ещё морозы не унимаются… А дождь пойдёт? – чуть не плакала девушка. – Прошу тебя, уймись!…
     А у того в глазах чёртики носились.
- Если уймусь, что за это будет? – а руки, словно заводные, продолжали оголять рёбра  обрешётки крыши.
- Хватит зубоскалить, слазь, говорю тебе, а то…
     Парень наигранно простонал:
- Ой-ой, напугала… Мне плохо…
     После этих слов он вонзил вилы в соломенную крышу, ухватился правой рукой, где по его разумению находилось сердце, и такой кульбит исполнил, что в мгновение ока оказался на им же наброшенной куче соломы. Распластал по сторонам руки и замер, лёжа на спине.
- О-о-о-й! – только и успела выдавить из глубины груди Лена.
     Бросилась к Михаилу. Тот не подавал видимых признаков жизни.
- Миша!… Миша!…
     Попробовала потрепать его легонечко по щекам своими тёплыми и повлажневшими ладошками. В ответ - ни малейшего движения.
- Господи! Да что же это такое?… Миша, очнись же, - ладошки прикасались к его лицу, которое она обжигала горячим дыханием.
     Струна нервного напряжения, видимо, у неё лопнула и она крикнула:
- По-мо-ги-те!
     Хотела было приподняться и звать на помощь уже стоя, но… на её талию словно обруч металлический набросили. Руки Михаила сомкнулись за её спиной. Испуг парализовал её движения, она устремила до предела расширенные глаза к небу, раскрыла рот, но ничего не могла вымолвить.
- Да целёхонек я, глу-па-я… - в его словах было столько неподдельной и тёплой нежности, что её сердце дикой птицей заметалось в клетке-груди.
     Она долго-долго набирала в себя воздух, потом медленно сложенными в трубочку пухленькими губами шумно выпустила его… И это повторилось несколько раз, после чего закрыла глаза, постаралась избавиться от его клещей-рук, но тщетно. Обессиленная, тихо обронила: 
- Какой же ты ду-рак…
     А он оцепенел от её красоты. Озорство и баловство сменила пьянящая близость упругого и гибкого тела Лены. Его душу словно кто-то подцепил багром, он не понимал, что с ним происходит. Испарина наследила на лбу. Руки не подчинялись рассудку и сжимали девушку ещё сильнее…
- Отпусти… Мне больно…
     Хотя внутренний голос ей кричал: «Остановись это мгновение!». Пока для неё совершенно непонятный, ранее неощущаемый ручеёк чувств в душе дал о себе знать робким, еле слышным шепотком, и как весенний снег после жарких поцелуев солнца, те чувства было, наверное, уже не удержать, они  начали расползаться только им известными ориентирами.
     И у Михаила не огонь, а пожар забушевал в груди.
     «Что это со мной? Может от падения с крыши?» - думал настороженно парень, медленно и нехотя ослабляя замок рук на теле девушки.
     Они молча смотрели друг на друга, не понимая каждый, что с ним творится. Вместо красных пятен на её лице появился густой малиновый цвет. Его гипнотизировали её васильковые глаза. Язык испуганно споткнулся где-то во рту.
     Она первой стряхнула с себя оцепенение и постаралась быстренько сложить крылья неведомых доселе чувств в своей груди.
- Зачем ты это сделал, сумасшедший? – в голосе звучал не упрёк, а опасение за то, что он мог причинить себе дурацким полётом с крыши боль или, не дай Бог, увечье.
- Что? – рассудок его слушался с трудом.
- Я же чуть не умерла от испуга… - её глаза излучали тепло.
     Он поднялся с кучи соломы, начал отряхиваться, боясь почему-то глядеть на Лену. Сорвалось лишь с языка:
- Упал… просто… Вот и… всё…
- А на крышу зачем забрался? У самого что ль крыша поехала? – у неё светлые зайчики прыгали по лицу. 
- Председатель… - он никак не мог придти в себя.
- Что председатель?
     Лена подумала, что Михаил начал зачем-то изворачиваться, врать, потому теплота в глазах постепенно испарялась.
     Парень поспешил разогнать надвигающийся туман в их отношениях, после буйства ярких и непонятных душевных толчков.
- Чем телят-то будешь сегодня кормить?
- А тебе что до этого? – слова приобрели оттенок дерзости.
     Отрезвел малость и он:
- Мне-то ничего… Только и сено, и солома в колхозе закончились. Вот и послал меня Алексев крышу раскрывать, чтобы ты этой соломой телят до первой травки дотянула… А ты кричать на меня…
     Теперь опустила голову она:
- Прости, я не знала…
- Ладно… Что уж там…
     Он нехотя побрёл к приставленной к стене лестнице, полез по ней на крышу. Преодолел половину ступенек, остановился. Немного подумал и стал опускаться на землю.
- А ты, Лен, права…
- В чём?
- Не следует всю крышу сразу раскрывать, и ребятишкам твоим лобастым холодновато будет, и от дождя их ничем не укроешь…
     Глаза её вновь заискрились, наполнились светом.
- Как кончится эта солома, так ты мне шумни, я ещё тогда набросаю… Хорошо?…
     Она о чём-то задумалась и ответила невпопад:
- Да, да… Дам знать, коль что не так…
     К Лене неизвестно откуда подкралась мысль, что Михаил каким-то образом спугнул одиночество, спутниками которого в её жизни были в последнее время беспокойство и грусть…

***

     Михаил накидал с крыши соломы, которой при разумной экономии хватило бы не менее чем на неделю. Но он заглянул в телятник, где ворковала со своими питомцами Лена, к обеду уже следующего дня. Появился тихо, незаметно и неожиданно.
- Ну, как ты тут?
     Она стояла к нему спиной, вздрогнула. Резко обернулась, аж коса маятником метнулась.
- Ох, напугал…
     Он распахнул улыбку во всю ширь своего лица:
- Страшный что ли такой?
     Лена в глубине души ожидала с ним встречи, но чтобы вот так…
     И у неё мелькнула, как молния среди ясного неба, мысль, что Михаил чем-то похож на… её отца. Такой же непредсказуемый в поступках. У него также «горит» в руках любая работа. За словами в карман не лезет, они все у него на языке в причудливом клубке скопились. Как ни странно, и черты его лица расплывчато напоминали отцовские. А может, ей так казалось? Всё бывает, когда…
- Не-е-е… Налетел, как ураган…
- Наоборот, я тихо заплыл. Хотел посмотреть, как ты тут… Есть ли солома… А то, может, пора опять на крышу запрыгивать…
     Лена почему-то рада была его появлению. И в тоже время боялась деревенских пересудов, что Мишка Рекус на Ленкину юбку ориентир взял, на её стать глаз положил. Рекус – это было его прозвище за то, что он ещё мальцом поспорил речку в Малинино переплыть, хотя на воде держался плохо. Но одногодкам заявил: «Да я эту реку-с (мать ему книгу читала, в которой точно так с прибавкой буквы «с» в конце слова лакей с барином разговаривал) легче утки проплыву». После этого он так и остался «Рекус», потому что на середине речки тонуть начал, его взрослые ребята спасли. Но все знали, что упрямый этот Мишка. Когда на речке никого не было, он один плавать учился, и уже к середине лета туда и обратно её ширь преодолевал. А вот прозвище прилипло навсегда.
     Потому и спросила с тревогой:
- Что тебе надо, Миш?
- Ни-и-че-го…
- Тогда зачем заявился?
- Ни за чем…
- Хватит дурака валять…
     Он серьёзными глазами смотрел на неё.
- Хочешь верь, хочешь нет, но где-то тут ты, наверное, магнит спрятала, что мимо пройти не мог…
     В полумраке телятника, может, и не заметно было, как краска залила лицо, но она-то чувствовала, что оно пылает.
- Зачем ты смеёшься надо мной?…
     Михаил помолчал, ему показалось, что нужных-то слов у него нет для ответа.
- Правда…
- Что за правда?
- Правда, что сюда потянуло… Тебя увидеть захотел…
- Ты врёшь и даже не смеёшься, - тон её слов обострился.
- Не веришь, ну и не надо…
     Он как влетел неожиданно, так и повернулся юлой и тут же исчез в светлом проёме ворот телятника
- Ох, и чумовой, - вслух подумала Лена. Она, конечно, была рада его появлению. Но и подтачивала маленьким-премаленьким червячком тревога. И не без основания.
     Деревенская жизнь она такова, что тут каждый о другом чуть ли не всю подноготную знает. Где, кого, с кем, за что – любой про кого угодно как на духу поведает. И то, что Мишка с Нинкой Веселухой утренние зори в последний год встречает, не знает лишь совсем нелюбопытный, а таких в селе не водилось.
     А сегодняшний «налёт» в телятник Рекуса Лена расценила однозначно – попытка ухаживания за ней. Вон у него как глаза сверкали при встрече. С языком, раньше не знающим затруднений в словоблудии, какие-то вывихи приключились. Но зачем она, Ленка, ему нужна, если он с Нинкой по ночам звёзды на небе считает. Да и Веселуха девка как девка – плохое что-то о ней сказать язык не повернётся.
     Лена решила так. Пусть ей приятно общение с ним, но не более того. Да и он ведь по делу на телятник заглядывал. А может, и вправду запасы соломы проверял?…
     Только, что греха таить, она подумала, что неплохо было бы всю солому, сброшенную Мишей, побыстрее скормить или занести её в телятник и сложить в незаметном уголке. Но она не успела сделать ни то, ни другое. На следующий день он вновь нарисовался.
- Ну что, Лен, есть ещё солома?
- Пока есть, - а лицо её горело так, что вроде бы где-то рядом  пожар разбушевался.
- Да, вижу, что есть, - деловито осматривал он кучку соломы, - ну как ты тут?
     Она сделала попытку пошутить:
- Вы посмотрите, мои телятушки, какой к нам контролёр нагрянул, - Лена, не переставая кормить животных, делала вид, что на этот раз вовсе и не испугалась его внезапному появлению.
     Поинтересовалась:
- А может ты, Михаил Батькович, самого Семёна Алексеевича подменил в хлопотах по нашему хозяйству? 
     Тот в поисках шутки не стал в карманах рыться:
- На всё, Елена Батьковна, своё время. Но если это произойдёт, то я, это уж точно, не разрешу тебе в рабочее время шутками и издёвками встречать людей при исполнении служебных обязанностей…
- Это кто же Вас, молодой человек, обязал шефство над телятником взять?
- Только забота, девушка, о том, чтобы общественный скот был накормлен хорошо и вовремя…
     Она решила притормозить шутливый тон, вспомнив опять же о Веселухе:
- Миш, что я тебе плохого сделала?
- Не понял? – вытаращил он на неё глаза.
- А и понимать нечего. Завтра всё село будет слух полоскать, что ты зачастил в телятник. Ясно ведь, что не телята тебе приглянулись…
- Это точно, - постарался он отделаться весёлым тоном.
- Шёл бы ты, Миш, от греха подальше. Зачем на селе языкам работу  сплетням и пересудам давать?
- Поверь, Лен, - его озорство словно телёнок языком слизал, - у меня к тебе ни в делах, ни в помыслах даже чёрной крапинки нет…
- Спасибо и на этом, Миш. Только наша семья ещё от прошлых пересудов не отмылась и не остыла…
- Хорошо…, ладно… Я больше не приду… Только когда солома кончится, шумни… Тогда…
     И он поспешно ушёл. А её после этого окутала пустота, хотя, как и прежде, тянули к ней свои влажные симпатичные мордашки телятки, старались достать языками подол юбки. Ей показалось, что они подают сочувствующий голос своим мычанием…
     …Но неверным на слово оказался Михаил, появился на другой день, третий… По селу пронёсся слух, что Рекуса словно подменили. Перестал он появляться на вечеринках, избегал встреч с Веселухой. Им вот уже какой день не подмигивали с неба звёзды.
     Слухи из тех же источников разнесли новость, что Михаил от телятника целыми днями не отходит. А Ленка Гаврилихина от счастья вся светится. Одна правда в них, тех побасках, была – парень действительно хоть на минутку заглядывал ежедневно туда, где работала Лена. Но они друг к другу никогда даже рукой не прикоснулись, о своих чувствах ни единым словом не обмолвились.
     А взгляды?
     Да, их взгляды нельзя было назвать безразличными. В их душах вспыхивали огоньки при виде друг друга. Они ждали встречи, о чём-то мечтали втайне друг от друга. Но Михаил даже ни разу не протоптал вместе с Леной дорожку к её дому.
     Тогда почему слухи по всем закоулкам расползаются?
     Вопрос, конечно, интересный, но пока безответный, подобно тому: «Почему после дня ночь наступает?».
     И такие их странные отношения длились почти три месяца – до начала войны…

***
     Односельчан провожали на фронт. Стоял погожий день конца июня. Природа дарила яркое-яркое солнце, тепло, зелёное буйство трав и растений. Вроде бы всё было как год, два… назад. Но если раньше у здания правления колхоза нежилась под зноем тишина и взъерошенные воробьи купались в пыли, а люди, зная, что день год кормит, трудились на полях, уже к будущей зимовке ремонтировали фермы, управлялись на своих приусадебных участках, то в этот раз здесь творилось что-то невероятное.
     С потускневшими глазами от ночных слёз матери, жёны, подруги не отходили от своих детей, мужей, любимых или просто родных и близких. Никто не представлял, что их ждёт завтра, для кого наточила острую косу война, как будут жить без мужчин вечные «катаржане» судьбы – женщины, приосанившиеся старики, беспечные дети. Но, кроме ребятишек, у всех было тягостное состояние, душевная тревога, испытание неизвестностью.
     Чтобы не допустить нервного срыва, кто-то брал в руки гармошку-ливенку, и обувь пробовала зачем-то достучаться до центра земли. Взрывали воздух лихие деревенские частушки, сотни раз отрепетированные на вечеринках или как их тут называли – «матанях».
     Старики поучали, вспоминая опыт первой мировой войны и боёв гражданской, как себя вести на передовой, как похитрее и половчее справиться с врагом в любой фронтовой обстановке.
     Матери советовали, чтобы их чада не голодали там, в неведомых и далёких краях, почаще весточку о себе давали.
     Девушки, забыв про деревенские стеснения - на людях не приближаться к своим избранникам-возлюбленным - клали головы на грудь парней, в которых бешено колотились сердца.
     Бабушки не переставали рассекать пространство, награждая родных и близких крестным знамением с надеждой о скором их возвращении целыми и невредимыми.
     Евфросиния Гавриловна и Лена провожали в путь-дорожку Петра. Мать и сестра молчали, а он их успокаивал:
- Мы их там быстренько - чик-чик - и в дамки. Я даже свой кнут про всякий случай с собой прихватил…
     Мать влажными, но без слёз глазами постаралась изобразить подобие улыбки:
- Танки, сынок, не колхозные коровы…
- Ничего, мам, посмотрим. А у немцев, наверное, как и у чертей рога есть, вот их я им посшибаю, как яблоко с ветки.
     Лена, не стесняясь, плакала. Она этого не хотела, но слёзы без спроса образовывали на лице ручейки.
- Береги себя, Петьк. А мы тут с мамой за тебя молиться будем…
- Ох, уж эти мне женщины, - деловито приосанился Пётр, - без причитаний никак обойтись не могут. Куда я, мам, Ленк, денусь - к зиме ждите, явлюсь, как новый целковый в орденах и медалях.
- Ты уж постарайся, сынок.
     Лена обхватила его руку своими двумя, жалась к брату.
- Ты там между боями, Петьк, хоть словечко черкни, ладно…
- Да будет тебе, сестрёнка, и белка, и свисток, и самых пламенных строк поток…
     Тайком от матери и брата девушка искала глазами Михаила, который тоже уходил на фронт. Но его, как назло, не было видно.
     И вот в руку словно молния попала, её коснулась горячая и влажная ладонь.
- Лен, я подошёл проститься…
     Девушка резко повернулась, щёки горели огнём. Она не обращала внимания, что на них хозяйничало половодье слёз. Лена смотрела на Михаила, но ничего не могла произнести.
- Я при тёте Фросе и Петьке говорю, что дороже тебя у меня нет человека на земле. Хочу, чтобы ты об этом знала. Пообещай мне, когда вернусь с фронта, ты только за меня выйдешь замуж. Тогда я любого врага в клочья разорву…
     Девушка продолжала молчать. Сердце готово было лететь с этим «сумасшедшим» человеком, хоть на край света, быть с ним в любой битве, на каком угодно фронте.
- Почему ты молчишь, дочка…? – в неожиданной растерянности спросила её мать.
     Она, прорвав плотину рыданий, еле прошептала:
- Я буду ждать только тебя, Миша…
     Он, забыв обо всех, какие только есть тормозах совести, обнял Лену и впервые за всё время их странных отношений поцеловал в губы. Она почувствовала на них огонь и какой-то колдовской нектар. Это был у неё первый мужской поцелуй, от которого она чуть не потеряла сознание. Но ей хотелось пить тот, как показалось ей, дикий мёд до бесконечности, задохнуться от нахлынувшего счастья…
     Всю эту сцену видела Веселуха. Она надеялась, что у неё ничего не потеряно в отношениях с Михаилом, и что он обязательно подойдёт попрощаться и с ней.
     Но послышалась, как выстрел, команда:
- Стро-й-ся!
     Её тут же заглушили всеобщий женский плач, причитания, крики, напутствия.
     Пётр вместе с Михаилом в строю стояли рядом, ведь они в какой-то степени были теперь почти родные.
     Вместе они шагнули в неизвестность…

***
     Малининцы продолжали ожидать автолавку с хлебом.
     Михаил Михайлович рад был, что они не замечают его присутствия. Сидит себе человек, ну и Бог с ним. Ему не терпелось услышать продолжение рассказа о Дмитриевой образным и сочным языком простых крестьян. Он для него звучал как песня.
- Нинк, а ты про какие-то вроде пламенные объятия с Мишкой намекала?
     Веселуха решила развеять туман воспоминаний опять же со своей колокольни и только ей присущим ветром-ураганом.
- Но до проводов-то на фронт они были, и я от них чуть голову не потеряла.
     Старушки захихикали, а Петровна, отличающаяся языком-бритвой, попробовала уточнить:
- Голову или кое-что ещё?
- А что же ещё? – приняла вопрос за чистую монету Веселуха.
     Петровна не унималась:
- Ну, допустим, девичью честь?
- Не-е, - Веселуха поправила на голове платок, одним его концом вытерла зачем-то совсем беззубый рот, другим бороду, - это я с ним не теряла…
- Веселух, дело прошлое, а с кем?
     Женщина, возраст которой давно преодолел восьмидесятилетнюю планку, изобразила на морщинистом лице признаки стеснения. Такой, видно, закваски было то поколение – к бесстыдству они старались за версту не подходить.
- Да ну вас, балаболки. Сами клячи клячами, а себе о какой-то там девичьей чести в безмозглых башках кумекают…
     Опять старушки беззубо захихикали… Не удержался от потаённой улыбки и Михаил Михайлович.
     …Время шло. Автолавки видно не было. По домам расходиться – так там только пустые углы ждут. А тут эта ещё беда с Иванихой жути нагнала доживающим свой век малининцам.
     Так что спешить им было некуда, да и не к кому. А вот пополоскать слухи, поворошить память – это стариковское занятие, пусть иногда и с вывихами памяти. Но общение между собой – это то последнее и приятное, что осталось в их долгой и у всех без исключения битой-перебитой, корёженной-перекорёженной, со страшными потерями судьбе. Правда, было у них бесценное богатство – молодость. Но когда? В прошлом веке? Даже подумать об этом без коликов в сердце невозможно.
     Дед Иван Ефремович – единственный мужик, оставшийся в живых среди семи малининских сторожил - долгожителей, в том 41-ом уходил на фронт вместе с Петром и Михаилом. Он тогда попал в роту связи, за всю войну ни одного немца не видел, кроме пленных. Их рота осуществляла так называемую районную связь и от передовой находилась в нескольких десятках километров. Пришёл он домой с одной медалью на груди – «За победу над Германией». Он же не виноват, что так фронтовая судьба распорядилась, и что посчастливилось ему за все военные годы ни одной царапины от вражеской пули не получить.
     Он и спросил Веселуху:
- А что ж ты его, Нинк, не отбила у Ленки, когда Мишку с войны привезли.
     Недолго думая, Веселуха словно оправдывалась:
- Целовал он в последний раз Ленку до войны, а зачем же мне было подставлять губы после неё. Да и слепого его тогда из госпиталя…
     Она споткнулась о свои последние слова. Умолкла, ни на кого не глядя.
     Иван Ефремович поторопил растормошить память:
- А вот Ленка…
     Малинину пора было обратный путь шагами отмерять. Но любопытство оказалось сильнее этого. Да и пригрелся он возле этих людей, крепко друживших с шуткой-прибауткой.

***
Через несколько дней после проводов мужиков на фронт председатель колхоза предложил Лене:
- Лен, мы увеличиваем в колхозе поголовье коров. Набрали группу первотёлок, а доить её некому. Я поговорил с твоей матерью, она сказала, что ты её иногда подменяла  в коровнике, когда она прибаливала. Так?
- Было такое несколько раз…
- Она тоже уверяет, что ты доишь бурёнок не хуже её…
- Да хватит Вам смеяться, Семён Алексеевич. Мама всю жизнь с коровами дело имеет, а я только к телятам привыкла…
- На работу ты, Лена, молодец, руки у тебя растут откуда надо, так что принимай группу коров…
- Ой, Семён Алексеевич…
     Председатель не дал ей договорить:
- В кого-кого, а в тебя я верю. Ты ни мать, ни меня не подведёшь. Ну, что?
- Попробую…
     То что она когда-то подменяла мать на дойке – это одно, совсем другое, когда пришлось раздаивать двадцать первотёлок. Она проклинала тот миг, когда дала согласие председателю уйти из телятника в коровник. Нет, не из-за условий работы. И там, и тут в проходах была грязь, чуть ли не по колено, и резиновые сапоги днями не ослабляли свой влажный засос ног. Как на телятнике, так и на коровнике корма по кормушкам разносили в больших брезентовых фартуках, а по несколько десятков вёдер с водой - на коромыслах с длинными крючками на концах. И всё это приходилось делать в полумраке, электрического света тогда и в помине не было ни на фермах, ни в домах колхозников. Из-за нехватки керосина без пользы стояли на окнах лампы, их почему-то называли «летучая мышь».
     Но к этим условиям Лена уже привыкла на телятнике. А вот с руками - беда. После первого дня дойки они болели так, будто в пальцы вонзили несколько острых иголок. Их трудно было согнуть, они больше походили на клевцы граблей – не сгибались.
     На другой день работы молодая доярка радовалась только одному, что в полумраке не видно её лица. По нему от боли в руках текли не переставая слёзы. Она молила: «Господи, дай мне терпения, чтобы бабы не заметили, что со мной творится…».
     Она даже в самый потаённый уголок души не могла допустить мысль, что не сможет завтра или послезавтра выйти на дойку, что спасовала перед трудностями.
     Лена успокаивала себя: «Когда-то это было, наверное, и с опытными женщинами, и у них без сомнения болели, а может и по сей день болят руки, но они ведь вида не показывают… Чем же я хуже их? А боль? Прогоню её, как пить дать…».
     Было и другое, почему она не могла показать слабость даже перед собой. Шла война. Сводки по радио оглашались одна страшней другой. Как там воюют Петя, Миша, другие односельчане? Там ведь каждый день, наверное, пули, смерть… И что это перед её какими-то трудностями по уходу за коровами, какая-то временная боль в руках? Она, хотя и кулацкая дочь, но не белоручка!
     Лена с каждым днём всё больше переставала думать о себе, а только о них – брате, о том, кто оставил на её губах неповторимый вкус первого поцелуя. Её душа была вместе с ними, среди них. Ах, если бы можно было стать непробиваемым щитом, она бы преградила путь пулям не только к брату и Мише, но и ко всем-всем, кто защищает её родную-родную землю, её голубое-голубое небо, её хрупкое-прехрупкое счастье…
     Через полмесяца произошло то, что и должно было случиться. Опухшие руки… сами просились к коровьим соскам. Животные признавали всё заметнее в ней свою хозяйку – заботливую, у которой всегда для них отыскивалось доброе слово. Она порой улыбалась им, как своим самым близким подругам. Лена открыла для себя невероятную тайну в отношениях человека и животного – оно… чувствует с каким настроением к нему подходит доярка, от этого и зависит, как корова будет отдавать молоко: тоже с настроением или где-то там в вымени перекроет только ей известный краник.
     А как объяснить поведение животных?
     В пять часов утра доярки приходили на коровник. Лена это делала, хоть на несколько минут, а раньше других, потому что жила ближе к ферме.
     Она открывала ворота и направлялась к своей группе, которая находилась в самом дальнем конце фермы от входа. Коровы ещё лежали в стойлах. Девушке надо было преодолеть три группы по двадцать коров слева и столько же справа. Когда она шла по проходу, ни одно «чужое» животное на неё не реагировало – продолжало лежать и пережёвывать. Но стоило ей подойти к первой корове своей группы, как та, сопя, начинала подниматься. Её примеру следовали другие.
- Ах вы, мои милые, соскучились за ночь, наверное…
     Она начинала очищать стойла от навоза. Потом протирала вымя каждой влажной тряпкой. Девушка уже знала, какую корову надо почесать за ухом, чтобы до единой капли молоко отдала, какой доброе слово не помешает, какой по крупу погладить тоже не без ласки. И только тогда начинала доить…
     Раз за разом привязанность доярки и коров становилась взаимной, они понимали друг друга. Так, по крайней мере, думала и чувствовала Лена…
     Прошло более двух месяцев её работы на коровнике…

***
     …В Малинино с фронта пришла первая «похоронка». Как говорилось в сообщении: на смоленщине пал смертью храбрых сын председателя колхоза Никита. Он хотел стать агрономом. Закончил десять классов школы, а это была редкость и особенно для сельских девчонок и мальчишек. А утром после выпускного вечера началась война. Он одним из первых малининцев шагнул в её пекло. И… сгорел в нём…
     Это была чёрная туча несчастья не только для Семёна Алексеевича, но и для всех. Ведь почти из каждого дома кто-то ушёл в неизвестность. А она дала о себе знать страшной вестью. Теперь ещё больше нервы матерей и жён натягивались до предела, любое сообщение их могло порвать в клочья.
     Говорят, от горя не умирают. Но и как жить, если оно вдруг постучалось? А кто же об этом тогда знал. Одно было спасение – переживать его всем селом в работе. Но горе, оно проклятое в одиночку не ходит.
     Настигло оно и дом Суляевых. Пришло известие, что Пётр пропал без вести в боях под Ровно. После этого Евфросинию Гавриловну словно подменили. У неё вроде бы зарубцевались раны после смерти мужа – столько лет всё же минуло, проглотила она с горем пополам и горький ком раскулачивания. Перед самой войной не могла нарадоваться на детей – выросли они работящие, красивые, заботливые. Вместо ненависти к тем людям, которые их оставили без крыши над головой, заставили побираться, в их душах всё заметнее проклёвывались ростки доброты, вместо колючек злости.
     И вдруг голубое небо для неё вновь почернело. Кроме молочного цвета тумана она ничего не видела перед собой. Не могла подняться с кровати и идти на ферму, к людям. Никого не хотела слушать, видеть. Психика дала такой надлом, что Лене стало страшно за душевное состояние матери.
     У неё тоже под глазами обозначились с синим оттенком круги. Она не верила, что её брат Петя пропал (не иголка же в стогу сена?) без вести. Лена вообще не понимала и никак не воспринимала реально это словосочетание. Вот про Никиту чётко сказано – погиб. А тут «пропал». И как это «без вести»? Ведь какая – никакая, а весточка пришла. Да и пропал – это ещё не означает, что погиб.
     А ещё и от Миши ни один треугольный конверт не пришёл. С ним-то что? И не погиб, и не пропал без вести… Тогда почему молчит? А может, письма где-то затерялись? Война всё же…
     И в отличии от матери Лена хоть на какие-то мгновения притупляла горе и душевную боль на ферме. Но и её подкараулил неожиданный поворот судьбы.
     Немцы наступали по всему фронту. Советское правительство решило, чтобы скот колхозов и совхозов не достался фашистам, а такая опасность была реальной, его следовало отогнать подальше на Восток.
     Такой приказ пришёл и в Малинино.
     Коров с телятами согнали в одно стадо. Рёв на селе стоял такой, что того и гляди, ушные перепонки не выдержат. В общем гурте оказались и любимицы Лены. Они поворачивали свои морды с умными глазами к ней, пробовали направиться в сторону девушки, но всадники кнутами и криками их поворачивали обратно… А вскоре за клубами пыли стадо исчезло и, как потом оказалось, безвозвратно.
     К горю о брате, о матери, которая ничего не ела, не разговаривала, душу заполнила гнетущая пустота. И Миша упорно не давал о себе знать…
     Потом до Малинино дополз слух, что в первые же дни войны тысячи наших солдат и офицеров попали в плен к фашистам. Их угоняли, как колхозный скот, только куда-то на Запад. Единицам удалось сбежать из плена. Так они ещё больше жути напустили. Будто бы пленных много погибало в дороге: кто от ран, кто от голода, кого пристрелили за попытку сбежать, кто…
     Лена терзала свою душу: «А вдруг среди пленных и Петя, и мой Миша… А если от ран…? А может…?». Но ни одну занозу из сердца так и не могла извлечь – ответов-то никаких не находила. Неизвестность ещё больнее жалила, нервы разделись догола.
     Матери с каждым днём становилось хуже.
     Лена пошла к председателю колхоза:
- Помогите, Семён Алексеевич.
- Чем, дочка?
- Мама вянет, как дерево без корней или коры. Горе у неё последние соки жизни высасывает…
     У Семёна Алексеевича у самого лицо превратилось в пепельно-земляной цвет: свою Пелагею не знает, как от сердечных приступов к жизни вырулить. Но он - мужчина должен и обязан, даже и как председатель, любой искре жизни не дать угаснуть. На него надеются, что он всё может. Но он ведь такой же человек, такой же отец, и нервы у него не стальные струны, и душа чернеет, как и у остальных, кого горе наотмашь стегануло.
     А с другой стороны, если рассуждать по большому счёту, он теперь ради памяти о сыне, о тех, кого ещё злодейски пуля обязательно настигнет, должен работать, руководить колхозом, жить и за себя, и за тех ребят. Потому и этой девушке не имеет права не помочь.
     И Семён Алексеевич сказал, что самопроизвольно взбрело в голову:
- Мать у тебя, Лена, женщина мудрая, судьбой закалённая, не может быть, чтобы так духом пала…
- Видимо, всё терпение выкипело…
- Пойдём к вам домой… Может что и…
- Она Вас послушается, дядя Семён, - чуть просветлела Лена, и тепло по родственному его назвала.
- Ах, Фрося, Фрося… - вздохнул председатель, и они зашагали к дому Суляевых.
     Он её не узнал. За несколько дней, которые её не видел, она из розовощёкой, женщины «в теле», словно усохла. На кровати лежало просто тело – без движений и признаков жизни. В глазах ни тепла, ни холода – бездонная пустота.
- Ты что это, девка, надумала?
     Евфросиния Гавриловна бессмысленно уставила глаза в потолок, молчала.
- Значит у тебя горе, а у меня и других шелуха от семечек?
     В ответ тишина.
- Ты какой, голубушка, пример дочери изображаешь?
     Пустота растворилась по углам дома.
- Мам, ну что ты, правда? Ты поговори с дядей Семёном, может…
     Семён Алексеевич со злостью оборвал девушку:
- Не надо, Лена, её уговаривать. Ишь разлеглась… Ей, видите ли, весь мир не мил. Она мне даже слова не удосужилась процедить. Да тебе, дуре старой, только одно и осталось – ходить по селу с плакатом «Умираю от горя»… А ты забыла, кому первая похоронка нагрянула?
     Евфросиния Гавриловна еле прошелестела:
- Ну, те-бе-е…
- Но ни я, ни моя Пелагея не распустили нюни, не сломались. А ты?
     Женщина вновь молчала.
- И тебе не похоронка пришла, а сообщение, что Петька где-то на дороге войны заплутался-затерялся. Может, в плен попал, может, к партизанам, может, ещё какую-то подножку судьба подставила. Представь, ну нет ему возможности, как и многим другим, о себе весточку послать…
     Евфросиния Гавриловна приоткрыла рот:
- А такое мо-жет бы-ыть…?
- Война, Фрося, не вечеринка на сельском выгоне, там и не такое бывает, по гражданской знаю…
- Ты, мам, поднимайся… Выйди на улицу… С солнышком поздоровайся… Попроси ветер, чтобы он Пете, да и… всем остальным привет от нас передал…
- Видишь, Фрося, какая у тебя дочь умница! Дело тебе воркует…
- Спа-си-бо, Семён Алек-се-е-вич, что вре-мя на-шёл… Я по-ле-жу ещё чуть-чуть и тог-да о-тор-ву го-ло-ву от по-душ-ки…
- Нет, ты при мне, Фрося, отпаяй её пустую.
- Тяже-ло мне…
- Мам, а мы тебе с дядей Семёном поможем… Давай, - дочь просунула свою сильную руку ей под спину.
- Не на-до, Лен, я поп-ро-бую са-ма…
- Вот теперь я узнаю прежнюю Фросю, - постарался изобразить на лице улыбку мужчина.
     Евфросиния Гавриловна с трудом подняла голову, опустила ноги с кровати, оперлась руками об её края.
- А идти, наверное, не смогу, Семён Алексев…
- Ты сильная, а мы с Леной тебе поможем…
     Председатель и девушка подхватили её с обеих сторон подмышки. Она встала.
- Нет, я са-ма…
     И, заплетая ногами, словно на лыжах, зашаркала к входной двери…

***
     Мать Миши наконец-то получила письмо, почти спустя год после проводов сына на фронт. Но почерк был не его.
«Уважаемая Александра Анисимовна!
     То, что я царапаю по своей безграмотности и куриным почерком, Вы уж на меня не обижайтесь. И что пишу Вам, Миша не знает. Он не хочет никому сообщать о своём ранении…».
     У женщины потемнело в глазах, и корявые строчки не совсем разборчивые куда-то поплыли. «Вот почему он так долго молчал… Без рук остался, что ли?» - закручивала она в тугую спираль свою страшную догадку. Половодье хлынуло по щекам.
     А в это время Лена встретила почтальонку.
- Настён, от Пети случайно письмо в твоей сумке не затерялось?
     Та уже в который раз слышит один и тот же вопрос и ей приходится разделять грусть девушки:
- Если бы было, то в первую очередь к вам прилетела…
     Лена опустила голову с глазами, набухшими влагой, как весенняя почка перед окончательным своим взрывом, и в очередной раз повторяла:
- Что ж, подождём…
     После какой-то, только ей известной головоломки, Анастасия загадочно ошарашила девушку:
- Но у меня для тебя кое-что есть…
- Так давай быстрее, - у Лены другой мысли не вспыхнуло в голове, кроме одной-единственной: «Миша…?».
- А давать-то и нечего, - новая загадка почтальонки заставила округлить покрасневшие глаза Лены.
- Тог-да, что-о-о?
- Может тебе это не интересно, но, - лукавство заплясало в глазах Анастасии.
- Настя! Ты же знаешь, мне не до шуток…
     Та сразу осеклась:
- Да, да, прости, Лен… Письмо Александре Анисимовне только что… занесла…
- От Миши? – преобразилась девушка, лицо поцеловал румянец.
- Не знаю… Обратный адрес из Владимира…
- Из Владимира?
- Да… Но ей никогда оттуда письма не приходили, я-то точно знаю… И конверт треугольничком, как с фронта…
- А ты не спросила у тёти Шуры, о чём?
- Что ты, Лен? Я ей письмо подала, а она чуть ли не в обморок… Может тебе сходить?
- Что ты, что ты, - эта мысль её испугала, - с какой такой стати…?
- А может в том треугольнике и про твоего брата что-то проскользнёт. Ведь они вместе с Мишкой на фронт потопали…
- Нет, я не могу… Нет-нет… Что ты…
     И Лена побежала домой странная какая-то, глаза уставились в задумчивости в неведомую точку.
     Вихрем занеслась в дом. С порога зашумела:
- Мама, мама… - собралась перевести дух, но мать её опередила.
- Что ещё стряслось? – Евфросиния Гавриловна хорошего больше ничего не ждала.
     Лена ещё раз, что было сил, глубоко проводила вовнутрь объёмистую порцию воздуха, выпустила её обратно медленно и шумно, и только после этого смогла произнести:
- Тётя Шура письмо получила, наверное, от… Миши…
- Кто тебе это сказал?
- Почтальонка только что…
- Ну и что из того? Вот если бы от моего касатика…
     Лена заторопила события:
- Но ведь Миша ушёл вместе с нашим Петькой… Может, в том письме и о нём словечко затерялось?
- Нет, дочка, Петя мой сам о себе подаст голосок…
     Дочь не унималась:
- Мам, сходи к тёте Шуре…
     Евфросиния Гавриловна, конечно, понимала, чего добивается Лена: «О Мишке, моя красавица, твои мысли душу подтачивают… Ах, ты моя хитрюля…». Её серое лицо чуть-чуть засветилось, тусклая искорка еле заметный проблеск обозначила.
- А может, ты и права… Чем чёрт не шутит… Глядишь, Петин след в том письме случайно обнаружится… Послушаюсь твоего совета.
     Когда Евфросиния Гавриловна зашла к Александре Анисимовне, увидела не её – обычно бойкую, весёлую, а сгорбленного, окаменевшего человека, сидевшего на широкой деревенской лавке. Голова женщины чуть ли не касалась стола. Руки лежали на столешнице, они напоминали обрубленные и засохшие корни лозины.
- Здравствуй, Шур.
     Та еле заметно кивнула головой.
- Что с тобой? Заболела?
     Анисуха (так звали-величали её по-деревенски) молча, словно робот, отодвинула от себя лист исписанной кем-то бумаги. Вошедшая женщина поняла этот жест не иначе как: «Читай…».
     У Евфросинии Гавриловны медленно потащились глаза по строчкам. Грамотность её измерялась только одним классом церковно-приходской школы. Родители посчитали, что Фроська расписываться и немного читать может и этого достаточно для жизни, а по дому в многодетной семье полезнее рабочие руки будут. Для деревенской бабы одна наука нужна – чтобы любое дело в тех руках горело и без стона могла кучу детей наплодить.
     Потому она читала по слогам:
«Уважаемая Александра Анисимовна!
     То, что я царапаю по своей безграмотности и куриным почерком, Вы уж на меня не обижайтесь. И что пишу Вам, Миша не знает. Он не хочет никому сообщать о своём ранении…».
- О каком ранении, Шур?
     Женщина обречёно, так и застыв в одной позе, почти простонала:
- Чи-тай…
     Евфросиния Гавриловна смахнула кончиком головного платка пот со лба, чтение явно отнимало у неё много сил, но она продолжила:
     «Нас осколки изрешетили ещё в бою под Ельней в начале осени сорок первого. Мы с Мишей в одном артиллерийском взводе были, он наводчик, я заряжающий. Фашистский снаряд разорвался рядом. Мне осколком оторвало ногу и руку, голова-то целёхонька. Думаю, что и так жить можно. А вот Миша остался без глаз…».
     Письмо, наверное, такой тяжестью навалилось на руки Евфросинии Гавриловны, что выскользнуло из пальцев.
- Гос-по-ди… - только и смогла она вымолвить.
     Обняла Анисуху за плечи. Читающей не хватало воздуха. Она хотела реветь, но получились глухие всхлипы с частым-частым вдыханием и выдыханием.
     Александра Анисимовна отрешённо причитала без слёз, видно, испарились они, все до единой капельки:
- Как… Как… ты… мог, моя кро-ви-нуш-ка, столько времени пить своё страшное го-ре-е в одиночку?
     Потом в горле что-то переклинило, послышался продолжительный выдох вместе со звуком «Ой!», как будто это был последний миг жизни.
     Евфросинию Гавриловну с силой обнял испуг:
- Шурка! Какая же ты счастливая! Миша жив! А вот о моём ни с того света, ни с этого даже шороха не слышно…
     Та без обиды опять запричитала:
- Какая же ты, Фроська, ду-ра-а-а…
     Подруги положили друг другу на груди головы и выжали из каких-то закоулков слёзы. Плакали молча, долго… Казалось, что их сознание бродит где-то вдалеке от них.
     В таком состоянии их застала Лена.
- Мама, ты пропала на вечность… Что случилось?
     Обе женщины молча, но как по команде режиссера, руками показали на листок бумаги, на котором были заметны влажные с синими разводами пятнышки, письмо-то писалось так называемым химическим карандашом.
     Девушка была пограмотнее матери и тёти Шуры – как-никак три класса школы закончила, она прочитала письмо до: «…А вот Миша остался без глаз…» и присела на лавку рядом с женщинами.
- Не мо-жет та-ко-го быть…
- Про-чи-тай, дочка, до конца…
     Лена немного пришла в себя и продолжила читать почти шёпотом:
     «Он не хочет жить. Помогите ему. Как бы с ним что не случилось!!».
     В конце письма обозначен был адрес госпиталя, который находился под Владимиром.
     У Лены в сознании словно молния просияла и высветила отчётливо решение:
- Тёть Шур, надо ехать…
     Обе женщины одновременно очнулись:
- Куда?
- Куда?
- В госпиталь. К Мише…
     У Александры Анисимовны после прочтения письма, ещё до прихода Фроси с дочкой, тоже было вспыхнула подобная Лениной мысль, но потом она начала потихоньку отпугивать её от себя. Сына воспитывала одна. Когда Мише было чуть больше четырнадцати годков, её Степан, изрядно загрузившись вовнутрь самогоном, поспорил с собутыльниками, что запросто схватит за рога самого свирепого на селе быка по кличке Костолом и повалит его на землю. Силушкой, и правда, он обладал медвежьей – брал свободно под мышки два мешка с семенной пшеницей, а это под центнер в каждом, и забрасывал их на телегу.
Но тогда то ли он свою возможность правильно не соизмерил, то ли алкоголь подножку той силе подставил - бык его сбил многопудовой башкой, а затем и рогом поддел. Да так, что у спорщика печень вместе с кишками наружу вывалилась.
     Только и успел Степан простонать:
- Чуть опередил ты меня, Кос-то-лом…
     Мучиться не больше часа ему пришлось.
     С тех пор женщина в свои неполных сорок от горя, наверное, словно не волосы на голове расчёсывала, а ковыль. Сердечко иногда чечётку отплясывало. Голова из стороны в сторону, когда разволнуется, трястись начинала.
     Стал другим и сын. До смерти отца рос сорванец сорванцом. В чужой сад за яблоками вместе с ребятами лазил, хотя своих девать было некуда. Додумался попугать одинокую, и как знали все на селе, боявшуюся даже постороннего шороха бабку Матрёну. Взял кирпич и начал тереть им по внешней стене дома, наверное, лет на сто старше самой Матрёны. Та, как потом рассказывали очевидцы, не выходя из хаты, от испуга большую лужу образовала возле себя.
    А инвалиду гражданской войны – с культей на правой ноге, деду Митяю, решил в окно постучать. Конечно, если чисто по-человечески ничего особенного в этом не было. Мало зачем соседи друг другу в окна стучат. А Мишка с таким же другом-баловником привязал к нитке небольшую гайку, с помощью иголки прикрепил её к оконному переплёту. Размотал чуть ли не полкатушки ниток, спрятался в кустах напротив дома дяди Митяя. И начал, натягивая рывками нитку, стучать гайкой о стекло. А на дворе ночь уже давно обход по селу проводила. Дед встал, проковылял к входной двери, выглянул на улицу – никого. Подумал, что на старости лет чёрт знает, что ему мерещится. Закрыл дверь. Лёг спать. А в окно опять – дзинь, дзинь… И вновь дед показался на пороге, а там - ни души. Перекрестился трижды. А ребята от смеха катались в кустах по земле…
     Всё это повторялось несколько раз…
     Но как только погиб по-дурацки отец, Мишку будто заговорили. Первое время он от матери не отходил. Не разрешал ей ничего по дому делать, сам  управлялся и с коровой, и с птицей. Только Шура подумает огород прополоть, а Мишка уже всем травинкам головы тяпкой отсёк.
     Откуда-то у него ловкость и смекалка проснулись. И забор подремонтирует, и в закуте всё вычистит. Лежавшие без дела последнее время отцовские топор, ножовка и рубанок в ребячьих руках оказались на редкость послушными. Рамы, двери такие «вязал», будто они литые были – между стыками комар носа не подсунет.
     А уже пятнадцати лет в колхоз работать пошёл по наряду, а точнее, куда председатель пошлёт. И любое поручение выполнял так, словно в руках у него какие-то механизмы хитрые вмонтированы были. Всё горело в них.
     Мать не могла нарадоваться на него. Только её здоровье от этого не улучшалось, болячки прилипали то к одному боку, то к другому, то внутри шевелились…
     А война, молчание сына, ушедшего на фронт, ещё больше не по годам состарили её, пригнули к земле. Тут это письмо. Ни рук, ни ног она не чувствовала, будто в них вата вместо мышц.
- Нет, дочка, я до госпиталя да ещё неизвестно, где он затерялся, не доберусь… - последовал ответ на слова Лены, замешанный на горечи.
     Евфросинию Гавриловну слова дочери сразу насторожили: «Какую-то моя тихоня головоломку замыслила… Неужели у неё до сих пор Мишкин поцелуй на губах огнём горит?». Потому настороженно поинтересовалась:
- Что ж ты, Лен, не видишь в каком состоянии Шурка? По ней самой «красный крест» давно соскучился…
     Дочь не смотрела матери в глаза:
- Может одной ей действительно будет трудновато… А вот…
     Лена осеклась, боясь оголить свою задумку.
- Что-о-о? – у матери интонация беспокойства выплеснулась.
- Если можно, мам, я с тётей Шурой в госпиталь поеду…
     Когда только она успела рассчитать этот хитроумный ход? Знала, что мать великодушием страдает, чужого горя у неё почти не бывает. А тем более Лена попросила помочь горемыке-соседке, да ещё в её присутствии. Своей просьбой к такой нравственной стенке припечатала, что от напора в душе больно стало.
     Вмешалась в разговор Александра Анисимовна:
- Да что ты такое, Лена, выдумала? Твоей матери тут помощь нужна. Она сама только от кровати зад оторвала. Вам своих бед хватает. Их вместе проще осилить…
     Евфросиния Гавриловна мучительно молчала. Мысли её в такой клубок запутались, что ни Анисухи ничего сказать не получалось, ни дочь урезонить – язык к чему-то во рту приклеился. И в то же время она понимала, что до бесконечности немой оставаться не могла.
- Я так, Шурк, кумекаю, - наконец-то решилась, - мой Петя наверняка жив или по крайней мере о его смерти никто и ничего не знает. А вот твой бедолага Мишка жало войны один из сердца вырывает, - перевела дыхание или отсеивала нужные слова, чтобы поубедительнее, не обижая никого, выразиться, - так что дочь права… Надо тебе в дорогу вместе с ней собираться…
     Ожила Александра Анисимовна, засуетилась, приговаривая:
- Я знала… Не сомневалась… Верила, что ты, Фрось, человека наедине с бедой не оставишь. Сама нахлебалась всего… Спасибо тебе…

***
     Он лежал на кровати, как будто это был не человек, а бревно – неподвижно. Глаза не мигали, казалось, они смотрели в неведомую даль. Кожа на скулах натянулась, обозначила резко каждый бугорок, каждую впадину, сделалась желтовато-бледной. Щетина на бороде и на верхней губе с каждым днём густела и вот-вот превратится в заросли. Руки поверх одеяла напоминали безжизненные плети, сплетённые из мощных мускулов.
     Но вдруг изо рта Михаила раздался звук с хрипотцой, большой кадык на горле задвигался – признак того, что его хозяин чаще обычного глотает слюну.
- Гришк, - обратился он к соседу по палате, - а сейчас ночь или день?
- Ну ты, Мишк, даёшь… Солнце висит над самой макушкой и всё небо ослепило, а ты ночь… - на мгновение Григорий осёкся. Вот пустая голова – совсем вылетел из неё последний разум, и он забыл, кто с ним рядом на койке лежит.
- День, Миш. Скоро обед… Тебе что-нибудь принести?
     А Михаил словно оглох, его душу медленно и больно сверлили бесконечные вопросы.
- Ты, Гриш, мне небо опиши. Какое оно?
- Что я тебе, Мишк, художник какой… Ну, такое голубое-голубое, глубокое-глубокое, как глаза у моей Кати…
- А облака на небе есть?
- Куда же им деваться. Плывут…
- На что они, Гриш, похожи?
- Ну, как тебе сказать… Разные они… - глядел в окно Григорий. У него вместо левой руки болтался пустой рукав больничной рубашки. Правая нога чуть ниже колена заканчивалась завёрнутой вверх и засунутой под пояс брючиной. Он взял костыли и, балансируя на одной левой ноге, приблизился к окну, - пенятся себе… Вон, словно два барашка бодаются… А эти вот точно напоминают стога сена на нашем лугу по осени, - он почему-то резко замолк, в глазах закрутилась юлой хитринка. Григорий хотел давно, сразу после отправки письма матери Михаила, сказать ему об этом. Но, зная запрет друга – не сообщать о нём никому, не хотел его обижать. И вот, глядя в окно, его защекотала шальная идея – спровоцировать Михаила на разговор о письме. Он потому и продолжил рассказывать другу про облака, - а вон та тучка, Мишк, ты не поверишь, на конверт похожа, только на нём адрес какой-то расплывчатый…
     Григорий обернулся в сторону кровати друга. Тот продолжал лежать, застывший в одной позе, только показалось, что в его немигающих глазах блеск особый обозначился, а в дальних уголках от переносицы по влажной капельке насторожились на свидание со щекой спуститься.
- Миш, а может та тучка подсказывает, что и тебе пора конвертик с весточкой в родное село матери, а может и ещё кому, отправить… Они, наверное, в неизвестности почище той голубки в клетке бьются…
- Какой голубки?
- Никакой… Это я вспомнил про то, как в нашей деревне про горе балакают, когда оно порог в дом переступает… Ну, так что? – подталкивал Григорий Михаила на решение, которое почти год так и не созрело: дать знать о себе, о том, что он ранен, что находится в госпитале…
- Что?
- Может с облаком и переправим от тебя письмецо прямёхонько в твоё Малинино?
     Михаила, словно муха самая злая ужалила, вскрикнул:
- Не-е-е-т!…
- Это ты, приятель, зря…
     Оба друга по несчастью замолчали. Один от обиды, что у соседа не сердце в груди бьётся, а какой-то каменюка мхом упрямства всё больше и больше обрастает.
     Другой терзал себя: «Гришка видит всё… Про глаза своей девушки вспомнил… А моей? Да какая она теперь моя… У него и небо какое-то… А у меня оно целые сутки напролёт ночное. И почему-то на нём нет ни единой звёздочки… Колдовской свет луны тоже погас что ли?… Гришка что-то про солнце заливал… Тогда почему оно мне сильно пригорелым блином представляется? И неужели впрямь кудри берёз смоляные?…».
     Михаилу всё теперь представлялось в чёрном цвете. Та же трава походила на жирный малининский чернозём, она с ним сливалась, растворялась в нём. А от этого и душу его густым мраком обволакивало. Он проклинал судьбу за то, что она не пощадила глаза, а надо было бы убрать целиком голову с плеч. Ему, вышедшему из ада войны, из ада, в котором тогда было дикое желание во что бы то ни стало выжить и дальше с жадностью жить, теперь хотелось ругать смерть за то, что она не насмелилась его накрыть своим чёрным крылом.
     «Нет и нет! Я жить так не хочу, не смогу…».
     И в этот миг возглас, подобный грому на ясном-ясном небе, донёсся до него:
- Ми-и-ша-а!
     Нет, это был не возглас, а какая-то тёплая лавина чувств.
- Ми-ша! – повторилось то, что он слышал так давно, уходя на фронт: «Миша, сынок, береги… там… себя».
- Мама? – удивление, радость, горечь, неожиданность – всё это превратилось в такой комок нервов, так он накатился на его душу, что было тяжело дышать. Что-то в районе кадыка у него перехватило.
- Ми-ша, - вновь растеклось по палате госпиталя.
     Михаил окаменел, только губы прошептали:
- Гриш, я сошёл с ума?
- Почему?
- Мне показалось, что я слышу голос мамы…
- Миша, касатик мой ненаглядный, это я…
     Она опустилась на колени у кровати, прильнула влажными щеками к его левой руке, правой он коснулся её головы.
- Мама? – опять вырвался мощный фонтан удивления. – За-че-ем?
- Что зачем, сыночек? – ей так было спокойно возле него.
     Он, задыхаясь от неожиданности, не успел ответить.
- Здравствуй, Миша…
     Голос прозвучал тревожным, но светлым и звонким колокольчиком.
     Он зашторил тут же веками глаза, отдёрнул руку от головы матери. Почему-то воспламенилась память о том, как он сбрасывал солому с телятника, шутя упал на неё, распластал по сторонам обе руки и замер, лёжа на спине. А потом девичья нежная-нежная ладошка прикоснулась к его щекам… Та же память выхватила из прошлого как она, напуганная, закричала: «Помогите!», думая, что он разбился и чуть ли не на смерть.
     Теперь её голос обжёг его душу пламенем. Миша готов был броситься на тот голос. Но куда? В какую сторону? Он не мог видеть, где стоит девушка.
- Ле-е-н-а-а?
     Нет, этого испытания он уже точно не выдержит.
     Растерялась и она, увидев его, когда перешагнула порог палаты. От прежнего Миши, казалось, ничего не осталось. Это был он и не он. У него лицо не безусого новобранца и завтрашнего фронтовика, а серьёзное, возмужавшее, осунувшееся, наверное, от невероятных испытаний. Но сердце обмануть невозможно. Оно кричало ей: «Это твой Миша, с которым целыми днями почти весь прошедший год разговаривала, спрашивала, как ему там в неведомых краях, страшных боях. Он молчал. Значит, не мог почему-то подать о себе весточку». Теперь-то она знала, что с ним случилось. Темница её сердца распахнулась, оно обрело крылья.
- Да, Миша, это я…
- Зачем? – повис в воздухе непонятный ни матери, ни девушке вопрос.
     Но Лена и не собиралась на него отвечать, она неожиданно даже для себя и уж точно для Александры Анисимовны спокойно сказала:
- Собирайся, Миш, домой пора… Залежался ты тут…
- Не-е-т… - простонал он.
- Что нет?
     Миша не мог видеть её красивые, округлившиеся большие глаза.
     Её с толку сбил его из души доносившийся вопрос.
- Зачем я вам такой?
- Сынок, что ты говоришь? Ты для нас…
- Калека… - взревел он.
- Дурак – это точно, - впервые вмешался в разговор Григорий, - мы с тобой воевали, чтобы жить, а ты сопли распустил… Да за такой девушкой я бы на одной ноге сколько угодно раз вокруг земли обошёл… А ты…
     На помощь фронтовику поспешила Лена, она попробовала в беседу вплести полушутливый тон:
- Вот я действительно, Миш, полная дура… Поверила тебе болтуну, когда ты на фронт уходил. Ты вспомни, что говорил-то мне…
     Миша открыл глаза. Напрягся. Молчал. Тяжело вздохнул.
- Что, память как весенний снег растаяла?
     Александра Анисимовна всей душой молча благодарила девушку, что она пробует разогнать гнетущую обстановку.
     Соседи по палате уставились на Лену так, что вроде бы первый раз видели такую красавицу. Они впервые за всё время залечивания и заштопывания ран позавидовали ослепшему Михаилу, что у него есть такая девушка, которая за сотни вёрст разыскала его и приехала за ним.
     Михаил, конечно, всё помнил. Глаза можно вышибить, но только не память о ней. Но произошло то, чего он больше всего боялся – предстать пред ней калекой. Потому растерянность сковала его рассудок. Он не знал, как реагировать на её вопрос.
- Эх, Миша, Миша, а я ведь тогда поверила, что у тебя дороже меня никого нет, - девушка говорила с такой уверенностью, а может даже и необузданной смелостью, которую сельчане у неё раньше никогда не замечали. Она была скромнее скромности, тише травы в серебряном убранстве росы в спокойное раннее утро. А тут её прорвало. - Ты хоть помнишь, что говорил при маме и брате?
     Михаил вздрогнул, попробовал увильнуть от ответа:
- А как там Петро воюет? – проявил он неподдельный интерес.
- Никто, сынок, не знает, - вмешалась в разговор Александра Анисимовна, - он пропал без вести где-то под Ровно в первые дни войны. С тех пор…
- Петя объявится, Миш. Он выносливый, из любого огня выйдет. А вот ты от моих вопросов сбегаешь, как по самому скользкому льду…
     Михаил молчал.
- Ладно, Миша, я попробую твою память разбудить. Не твои ли это были слова, что, мол, ты пообещай мне, Лена, когда вернусь с фронта, - девушка действительно помнила всё до единого слова, каждую запятую, интонацию голоса, - ты только за меня выйдешь замуж… Или это мне приснилось?
     Говоря так, она поймала кураж, смелость на грани нервного срыва. Внутри неё всё клокотало, но она, как только могла, скрывала это от посторонних.
- Теперь я не имею права и твою жизнь калечить, - голос Михаила прозвучал, как приговор.
- Ой, посмотрите, ребятушки-солдатушки… - в этот миг Александра Анисимовна глядела на Лену, от удивления онемев, думала с тревогой: «Какую это она игру закручивает? Не девка, а артистка писаная… А что, если слова её из души бьют чистейшими родниками?». А Лена, как ни в чём не бывало, продолжала, - какой ваш сосед сердобольный, словно на передовой за мою жизнь грудь подставляет… Меня-то ты спросил, зачем я сюда приехала и перед тобой, чурбаном бесчувственным, распинаюсь?
     Раненые, изуродованные физически, искалеченные морально, а их было более десятка в палате, воспряли духом. Может их также любят (а что Лена не чувственный пустоцвет – они поняли) в далёких деревнях и городах, ждут каждое мгновение от них писем или каких угодно сообщений, лишь бы только знать, что они дышат, надеются на излечение и пусть даже на капелюшечное счастье.
- Не надо было ни тебе, ни маме сюда приезжать… - он говорил так, словно матери и Лене в лицо камни бросал.
- Сынок, да что ты такое говоришь? Мне без тебя на этом свете делать нечего. Вот приедем домой и заживём радуясь, что есть мы друг у друга…
- Вы, тёть Шур, зачем же меня из своей с Мишей жизни вычёркиваете?
- Так ведь… - растерянность застыла  в глазах женщины.
- Тёть Шур, не надо в наши отношения туман напускать.
- Я ведь как лучше думала…
- Нехорошо, тёть Шур, подумала. И Миша вместе с совестью язык проглотил. Но я за него скажу, - и откуда только выплеснулась такая смелость, - судя по всему для тебя, Миша, фронт остался позади. Так?
     За него ответили однопалаточники:
- Отвоевался…
- И слава Богу… Бои ему лишь во снах теперь громыхать будут…
- Тогда, как я понимаю, Михаил Степанович, - говорила она как с трибуны колхозного собрания, - ты возвращаешься с фронта домой…
- Куда же ему ещё, моему касатику? – попробовала за него ответить мать.
- Так вот. Я при свидетелях всей вашей палаты повторю то, что сказала, когда ты уходил на войну. А сказала, что буду ждать только тебя, дурака бессердечного. И сейчас от этого не отказываюсь. И выходит, уважаемый Михаил Степанович, я тебя дождалась…
     …Из госпиталя они уезжали втроём…

***
     Лена робко осилила порог дома.
- Здравствуй, Миша.
- Это ты? – его лицо цвета воска, глаза с признаками холодного стекла не выражали ни неожиданности, ни удивления и самое обидное для девушки – хотя бы проблеска радости. - И тебе не хворать, - донеслась до неё сухая струя слов.
     Если он мог видеть, то сразу же заметил бы, что её щёки походили на самую перезревшую вишню. Она, совершенно забыв, что он слепой, неловко и бессмысленно уставилась в пол.
- А ты ждал кого-то ещё?
- Я никого уже давно не жду…
     Пламя обиды вспыхнуло в её душе. Она не находила слов, чтобы продолжать разговор с Мишей, с её Мишей, с человеком, которого не могла видеть без нежности, без тоски-магнита – он же многим похож на её отца. А пропасть разлуки длиною больше, чем в год обрекла её на понимание того, что она не мыслит теперь свою жизнь в разлуке с ним, даже на смехотворно малом расстоянии друг от друга.
     В голосе Лены нескрываемой волной дала о себе знать дрожь:
- Зачем ты так, Миш?
     Она же не могла прочитать его мысли. Как только он осознал, что его глаза навсегда окутала ночь, то день за днём выстраивал высочайшую тюрьму для тела, истязая при этом душу мыслями – ему судьба вынесла приговор на вечное поселение в одиночестве. Михаил не мог смириться ни там – в госпитале, ни тут – в Малинино, что никогда больше не увидит плывущего стада барашков-облаков, не запутается в пересчёте бриллиантов-звёзд, не сравнит золото зарождающегося месяца с удивительно изящными бровями Лены. А изображать мир вокруг себя он сможет только краской цвета смолы.
- Как? – снова слово-щелчок.
     И вдруг у неё, словно в крещенские морозы, в уме молния сверкнула:
- А ведь я к тебе за помощью пришла…
- Издеваешься, что ли?
- Нет-нет, - оживилась девушка, - правда.
- Не с кем в жмурки поиграть?
- Миш, у тебя не язык, а бритва какая-то… Наберись терпения, выслушай.
- Что ж, слушаю. Уши-то мне снарядом не оторвало…
- Зато язык вырос, что во рту не помещается.
     Она не могла ни заметить, ни почувствовать, но он-то ощутил, что в его душе разлилось приятное тепло. Он представил неожиданно ту остроязыкую телятницу Ленку, которая сгоняла его с крыши телятника, когда он солому сбрасывал на корм её крутолобым бычкам, которую он заковал в объятия, когда понарошку упал с крыши. А разве можно забыть первый и единственный в их отношениях поцелуй перед отправкой на фронт. Нет, он тогда сорвал не поцелуй с её губ, а напился моментально пьянящего его вина, настоянного на нежности и чистоте, с медовым привкусом.
- Языком и ты не обижена, - замерцал в его тоне свет, хотя ещё и очень далеко. - Какая тебе помощь нужна?
- Не только мне, - поспешила на тусклый огонь Мишиной души Лена, - а нам с мамой.
- Интересно-о-о…
- Что тут интересного. Смех и слёзы одновременно – это точно. Понимаешь, вчера наша корова решила почесать бока об изгородь, которую мы с мамой ещё до войны соорудили, чтобы куры и гуси до овощных грядок добраться не смогли. То ли мы мастерюги такие, то ли у коровы бока, как бульдозер, – завалила она её, как карточный домик.
- Но не я же свои бока о вашу «китайскую стену» чесал.
- Ах, какой же ты насмешник… у меня…
     Она так сказала «у меня», что вроде бы и вскользь, нечаянно вырвалось, а у него внутри что-то царапнуло за живое, да так, будто та разрушительница корова и его зацепила чуть ли не рогом.
- Лен, что же ты ходишь вокруг да около того забора? - на лице разгладилась суровость.
- Нет, Миш, не я, а мы с мамой ходили-ходили вокруг да около забора, так и не додумали, как его на место поставить.
- Ставьте, кто вам мешает?
- Криворукость, - заулыбалась девушка.
- А вас-то где шарахнуло? – проклюнулась и у него шутка.
- Миш, нас шарахнуло, как только мы родились бабами. Вот потому и не знаем, как забивать гвоздь в доску – шляпкой или остриём, - прорвало её на выдумки.
     «Ах, ты шалунья. Ах, Ленка! Как жаль, что я…».
     Он решил её подыграть:
- О, Лен, это просто. Если гвоздь забивать шляпкой в доску, то лучше это делать лбом, ну а коль молотком – наверное, надо попробовать остриём…
     Колёса её смеха со звоном прокатились по всем углам комнаты. Услышав развесёлые всхлипы-захлёбывания, впервые за несколько месяцев, а, может, и после того рокового боя, ожили его глаза, лицо – они чётко изображали неподдельную улыбку.
- А ты, Миш, покажи, как это делается, - она смахнула с глаз следы смеха – слёзы.
- Не понял? – опять посерьёзнел он.
- А что ж тут понимать. Вставай из своей берлоги. Прошу тебя, помоги нам с мамой.
     Повисло тягостное молчание над его кроватью.
- Ты это серьёзно?
- Вставай, лежебока… Пойдём поможешь, а то я и правда начну гвозди лбом в доску вгонять…
     Он засмеялся, опустил ноги с кровати.
- Тогда веди меня к руинам, что остались после коровы…
     Она взяла его под руку, словно делала это долгие годы, и они тихо вышли из дома.
     Лену распирала гордость. Она хотела, чтобы их увидело всё Малинино. Удивились бы люди на то, что Мишка Рекус, пусть неуверенно и неловко переступает ногами, но идёт по селу, а рядом с ним – она…

***
- Ах, молодчага! Ах, руки у тебя, Миша, золотые, - похваливала Евфросиния Гавриловна, видя, как тот забивал гвоздь в прожилину изгороди.
     Она с изумлением смотрела на него и не могла понять, как это можно совершенно слепому (червячок где-то там внутри её сознания подтачивал – «а может, он не совсем уж и…») человеку почти ни разу не промахнуться по шляпке гвоздя. Только у неё выветрило время из памяти, что Мишка с детства что-то мастерил или как говорили на селе – «гондобил», а уже перед самой войной «вязал» (настоящий столяр никогда не скажет делал) рамы, филёнчатые двери. Основной мебелью тогда в каждой крестьянской хате были большой стол да широкие деревянные лавки, ещё сундуки, передаваемые по наследству родителями детям. А Мишка ухитрился для матери необыкновенный подарок сотворить – буфет с резными украшениями из липы. И никто этому его не учил, сам с деревом общий язык находил. Видимо, столяром был от Бога.
     А  Михаилу, когда он гвозди забивал, вроде бы и ни на какой фронт не уходил, почудилось: в его руках… зрение появилось! Он каким-то образом ощущал нахождение и положение гвоздя… пальцами, казалось, всем телом. У него по-особому расцвёл… слух!
     И теперь, работая, глотал взахлёб удовольствие. Пусть руки ослабели от безделья, но они ведь, на удивление самому себе, не потеряли ловкость и сноровку. И если забил он в деревяшку гвоздь, то, видимо, и другое способен сделать…
     Лена смотрела на Михаила и не понимала, что с ней творится. Да, нормальный, зрячий человек обычно всё внимание фокусирует на гвозде, когда замахивается молотком, а у Миши это происходит по-другому. Его глаза уставились в неведомую точку и вроде бы вместе с ушами к чему-то прислушиваются, наблюдают за процессом работы в паре.
     Она в душе признавалась себе, что до этого момента, когда Миша ещё не брал в руки молоток, у неё к нему преобладало чувство жалости. Хотя одновременно с довоенных дней не ослабела нежность. Не осознавала, что простой глоток человеческой жалости, а тем более к Михаилу – это одна из самых коротких тропинок к его сердцу.
     Но было и другое. Чувство жалости сковывало её разум, она находилась в растерянности: как ей поступать в отношении Михаила. Сказать: «Миш, разреши мне быть в твоей жизни твоими глазами». Но как он это воспримет? А вдруг жало обиды больно ранит растерзанную несчастьем душу?
     Теперь, когда внезапно придумала, как его поднять с постели под предлогом помощи двум женщинам, провести по селу и наблюдать за тем, что в работе он на слепого вовсе и не похож, всколыхнулось в ней с новой силой странное чувство.
     Что это за чувство? У неё ему не было ни определения, ни объяснения.
     Сострадания?
     А почему и нет, если оно высекает искру человеколюбия.
     Уступкой перед обстоятельствами? Вполне возможно, если это сложившееся правило её поведения.
     Долг? Какой долг? Ну, к примеру, она же не может оставить Михаила наедине с его несчастьем, должна стать всем своим существом его глазами. Но она же не может это назвать сухим словом – долг.
     А что, если чувство к нему – какая-то её безумная привязанность с того момента проводов его на фронт, которую теперь ничто и никто не сокрушит? Но не могут ли её нервы на каком-то этапе дальнейшей жизни, как до предела натянутые струны, сделать выстрел-обрыв и один из концов нанесёт непоправимо мучительную рану его душе? Нет! Она защитит его от такого морально-психологического удара.
     Тогда это чувство можно раскодировать просто – необходимость жить ей для него. Кто знает, может, в этом тайнике зарыто, Ленка, твоё счастье? Наверное, на небесах Всевышний об этом ведает, но только никто  не знает об этом на загадке-земле. Ведь не секрет, что не счесть глубоко несчастных зрячих людей. А она своё счастье разделит поровну с ним – её Мишей.
     Только как ему об этом сказать?
     Её бесконечную пряжу мыслей остановила Евфросиния Гавриловна:
- Эх, Ленка, Ленка, нам бы такого хозяина в дом, забыли бы, как горе выглядит.
- Тёть Фрось, а в чём проблема-то? – явно шутил Михаил, крякнув в очередной раз, радуясь, что надёжно пригвоздил к столбу последнюю прожилину.
- В тебе!
- Не понял?
- Что ж ты, Мишк, прикидываешься неизвестно кем, несообразительным таким? Как у всего села на виду сграбастать перед фронтом мою Ленку, что чуть не удушил, это ты докумекал. Помнишь хоть, что тогда говорил и как губе свои к ней тянул?
- Мам, - дочь расцвела маком, - ну что ты говоришь…?
- Я, тёть Фрось, от слов не отказываюсь, но… - он явно испытывал волнение.
- Миш, успокойся. Мам, ну зачем так?
- Сказать откровенно, сынок?
     Миша пожал плечами. Дочь умоляюще смотрела на неё, чтобы та ничего больше не говорила.
     Евфросиния Гавриловна и не собиралась молчать.
- Ты думаешь, Миш, я не понимаю твоего состояния? Ошибаешься, - она глядела не на него, не на дочь, её взгляд блуждал где-то далеко-далеко. – Я, как и ты, растворилась в постели, когда чёрную весть о сыночке моём дорогом получила. Умирать собралась. Мир казался пустым, чужим, жизнь смысл вроде бы потеряла. Так бы, наверное, и случилось. Только вот ты заставил спину от перины оторвать…
- Не понял…?
- Для непонятливых разжёвываю. Когда из госпиталя письмо пришло от твоего дружка, то подумала, что только ты туман неизвестности про моего Петеньку развеять сможешь. Вы же с ним вместе в пекло шагнули. Встала с кровати и попёрлась к твоей матери то письмо читать. Тебе посчастливилось – жив остался.
- Зато калека, - ввинтил он намертво слово-шуруп, прервав Евфросинию Гавриловну.
- Дурак ты – это точно. Глянь, как гвозди вколачиваешь, что не всякий зрячий так сможет. Главное, чтобы ты душу постоянными думками о своём несчастье в лоскуты не разорвал. Я скупая, Миш, на советы. Но тебе дам, - она помолчала, видимо, собирала мысли в кулак, вздохнула глубоко и выдохнула шумно. – Не тебе говорить и объяснять, что нам с Леной и Петром испытать пришлось. Нас раскулачивание не ослепило, оно нас хотело раздавить, как червей. А мы вот выскользнули из казалось бы смертельных объятий. Ведь сколько таких, как мы, давно на погостах кресты охраняют или их замёрзшие тела волки да лисы по кускам растащили. А знаешь почему?
     Михаил опять дёрнул плечами. Он действительно не понимал, как смогла уцелеть тётя Фрося, его…, в общем Лена и Петька.
- Молчишь? Значит, не доваривает у тебя что-то в башке. Потому остались живы, что я верила – ничто меня не сломит, а дети верили мне: Суляевы перед трудностями не горбились, они двужильные. Судьба по сей день одно за другим на нас испытания на прочность засылает. А мы перед её натиском даже и не думаем пятиться, - она посмотрела на него. «Тебя, Мишка, судьбина тоже потрепала. Всего за год ты стал другим, непохожим на довоенного», - так она оценила его облик с ног до головы. А сказала, что посчитала нужным. – Ты, сынок, против своего недуга должен подняться во весь рост, тогда все болячки от тебя врассыпную ударятся. Ну, а коль засомневаешься в своих силах – недуг раздавит. Спасибо тебе, что надумал нам с Леной помочь…
- Я бы, тёть Фрось, не додумался… Это всё Лена…
- Неважно, Миш, кто додумался. Главное ты встал, приоткрыл форточку в жизнь. А то ведь, когда ты зарабатываешь пролежни на боках, у тебя слишком много времени, а может и всё уходит на думки о своём недуге. Ах, какой ты несчастный, войной и судьбой искалеченный.
- А что, не так?
- Так-то оно так. Но ты ещё очень и очень молодой, потому больше думай не о том, что уже невозможно исправить, а о жизни - какими делами, как  новогоднюю ёлку её нарядить…
- Твоими бы устами, тёть Фрось, да мёд вёдрами пить…
- А ты постарайся вместе с мёдом и правду-истину отпробовать… Ну ладно… Заболталась я тут с вами. От дел вас отрываю, свои забросила. Чувствую, изгородь вы и без меня поправите.
- Конечно, мам, - дочери, хотя и по душе были слова матери в адрес Михаила, но ей нетерпелось остаться с ним вдвоём. У неё столько накопилось ему сказать, что того и гляди плотину терпения сорвёт.
     Мать ушла, ещё раз поблагодарив Михаила за помощь. Но Лена, восстанавливая с ним изгородь, перебрасываясь незначительными деловыми фразами: «Подай гвозди», «Поддержи штакетину», «Ты не устала?», «А может передохнёшь?»… А в душе-то насмеливалась сказать ему такое важное для себя, а, может, и для него, но панически боялась.
     Пришлось себя уговаривать:
     «Судьба, Ленк, будет у тебя тусклая, если её, как алмаз, особой огранке не придать. Да такой, чтобы от её сияния глаза от удовольствия закрывать. Пусть она расцвечивается радугой, как после дождя в летнее пекло, которая болтыхается в малининской речке под названием Мудрая. А рядом с ней любуются собой, как в зеркале, голубое небо, ярко-золотое солнце. И всё это в обрамлении разнотравья и разноцветья пологого и широкого луга, под аккомпанемент колдовского многоголосья невидимых птах.
     Вот этим я и хочу поделиться с тобой, Миша! Хочу… быть… всегда… с… тобой… рядом…».
     Что думал он о ней, об их будущем и есть ли оно вообще то будущее, она не знала. Но чувство к нему, совершенно так и непонятное для неё, мешало спокойно дышать. Зрела уверенность, что ей надо быть вместе с ним, чтобы он,  хотя бы на капелюшную долю, почувствовал себя счастливым. Молчать, беседовать, вздыхать, думать о чём угодно, но только не разлучаться. А что о ней скажут малининцы? Потеряла девичью гордость и сама навязывается парню? По большому счёту ей это безразлично. Мало ли что о ней с матерью говорили-шушукались, косточки промывали до слепящей белизны, когда они забрели в село замерзающими кулаками на последнем дыхании жизни. Пережили?! И это она выдюжит…
     …А у Михаила в бессчётный раз крутились в голове слова Евфросинии Гавриловны: «Эх, Ленка, Ленка, нам бы такого хозяина в дом…». Он гнал эту навязчивую фразу прочь, а она на разум вроде оковы набросила.
     «Ну кому я нужен такой? – логика билась дикой птицей в клетке. Устав, успокоился. – Но ведь тётя Фрося это, как мне показалось, сказала искренне, с намёком, что мимо ушей просто так её слова не пропущу… Хотя на любое решение, а тем более проталкивания, протискивания его в жизнь нужна воля… У тебя, Мишка, её нет?… Может в воображении и нет, но в мыслях-то она копошится… Что же делать?».
     В душе, как и она, он насмеливался напомнить об их уговоре перед отправкой на фронт. А если эта красивая и умная мечта-девушка оттолкнёт его? Тогда с непроглядной чернотой - отметиной войны превратится в пепел и твоя, Мишка, душа. Он этого не выдержит…
     «А вообще-то, почему я так думаю о Лене? Если ей я – калека безразличен, то зачем она приезжала за мной вместе с мамой во Владимир за тысячу вёрст?» - появился проблеск далёкой надежды.
     Она решилась первой. Пригвоздила его мысли словами, как он штакетину к прожилине:
- Миша, разреши мне быть твоей женой и… твоими глазами…
     По его телу пробежала дрожь, душа захлебнулась непонятным чувством. Он ничего Лене не ответил. Только протянул направленные к ней растопыренные руки. Она неожиданно для него протиснулась между ними и положила на его грудь голову. Он, как тогда на куче соломы, замкнул руки на её талии. Но не сильно, а так, словно ему посчастливилось держать бесценное, нежное и такое родное существо…

***
- Эх, если бы мне в сей момент так голову кто-нибудь положил, - Иван Ефремович попробовал выпрямить спину, напоминающую начальные признаки дуги, потянуться, как это любил делать в молодости. Но что-то в пояснице больно кольнуло, он опять резко сгорбился. А чтобы не завянуть до самой земли, упёрся локтями в колени.
     Первой смешала смех со слезами Веселуха:
- Ох, Ефремыч, уморил! Ах, ты наш кавалер, единственно-бесценный…
     Утирая глаза кончиками платков, залились смехом, будто катили пустую бочку с крутой горы другие подружки-старушки.
     Веселуха – полная, страдающая от повышенного артериального давления и от укусов какой-то болячки её сердце, не унималась:
- А если, Ефремыч, я свою головушку пригорожу к твоей любвеобильной груди?
- Ой, Нинка, уймись, - умоляла её Полинариха, - не ровен час… - от весёлых всхлипов она не могла говорить без перерыва, - лужу под… собой… образую…
- Ничего, подруг, потерпи, - она, как старик, хотела повторить его движение с потягиванием, добавив выставление мощных грудей вперёд. Но то ли груди в её весе занимали солидную долю, то ли своих болячек в той же пояснице, на пальцах рук и ног не счесть, она ойкнула, смех на лице сменился гримасой.
     С новой силой волна смеха, словно старушек кто-то сильными руками щекотал подмышки, достала беззубые рты.
     Иван Ефремович тоже обливался весельем. Редкий смех и для него был маленьким праздником.
- Я бы тебе, Нинк, грудь подставил, только ведь ты её, как бульдозер, своей башкой с землёй сравняешь.
- О-е-ей, о-е-ей, - Полинариха простонала, - у меня точно что-то между ног потекло.
- И у меня… - жаловалась, а может, поддерживала шутку Полинарихи её соседка, - тоже…
- Эх, вы, зубоскалки, - Иван Ефремович погасил смех, - а ведь Иваниха святым человеком была, царство ей небесное…
     Старушки вытирали платками последние мокрые следы под глазами. Как начали смеяться неожиданно, так же и успокоились. Лица приняли прежнее выражение усталости от жизни, от возраста, на них теперь хозяйничали бесчисленные морщинки.
- Смех-смехом, а жила Ленка с Мишкой, как у Бога за пазухой…
     Иван Ефремович пронзительно посмотрел на сказавшую эти слова.
- Вот зовут тебя, Нинк, Веселухой, а своей желчью, наверное, ты много пустой посуды заполнить можешь.
- А я что? – не собиралась отводить та взгляда.
- А то, что ты правде глаза своей брехнёй, как грязью, заляпываешь…
- Это почему же? – не унималась женщина.
- Что ж ты в ту «пазуху» не полезла?
- А мне-то зачем? Там Ленка хозяйничала…
- Нинк, - начинал злиться Ефремыч, - ты же знаешь, какое ей «хозяйство» досталось…
- Что хотела, то и получила…
     Ох, уж эта женская ревность! На ней, наверное, до самой смерти яркие цветы не завянут, а затем и ядовито-горькие ягоды через многие годы, как только что сорванные, свежими останутся.
     В перебранку вмешалась Полинариха:
- Я тоже, Ефремыч, Ленке завидую, - собралась молча с мыслями, уточнила неспеша, - только не жизни, а тем более, как она у неё обрушилась, а терпению её…
     …Автолавка, наверное, и не думала появляться. Не спешил отправляться в обратный путь в Михайловку и Малинин. «Как же приятно посидеть с этими бесхитростными людьми», - он давно не испытывал такого удовольствия.
     Из осколков памяти о Елене Ивановне, Евфросинии Гавриловне, ожидавшие райповскую машину неспешно мозаику их судеб лепили. Почему? А кого же ещё? Убили-то её – Иваниху – последнюю из трёх раскулаченных рода Суляевых.

Глава II

     Они расписались в местном сельсовете. Свадьбы не было по обычной деревенской традиции, когда до войны гуляли на ней от мала до велика – кто за столом, кто глазел на подвыпивших, зачастую и на драчунов, под окнами дома, где свадьба шумела, или стоя в сторонке. Но хозяева праздника обязательно выносили для всех взрослых большой графин самогонки с нехитрой закуской и просили выпить тех за счастье новобрачных и их долгие лета.
     Но в тот раз не до гулянок было, ведь война ещё не окончилась. Да и Лена с Мишей соединились, хотя и по взаимной любви, но по Божьему промыслу, которому пьяная шумиха ни к чему. А у молодых и без того души праздником до краёв наполнены.
     Стол, правда скромный, накрыли в доме жениха. Но за ним Миша и Лена получили поздравления с законным браком только от Александры Анисимовны и Евфросинии Гавриловны.
     Первая брачная ночь одарила супругов колдовским, а, может, и неземным счастьем, как и положено в спальне хозяина семьи.
     И повседневные будни Лены начались естественно у Дмитриевых.
     Но если у Александры Анисимовны жизнь наполнилась радостными совместными хлопотами со снохой по дому и заботами о сыне, то Евфросиния Гавриловна не находила места в опустевшей без дочери избе.
     Лена частенько забегала к матери, чем могла, помогала ей, делилась радостью, что у них с Мишей всё нормально, что он всё больше возвращается к жизни. Это её на время успокаивало, каждая минута пребывания с ней дочери превращалась в мгновения радости.
     Но упархивала Лена в своё новое гнездышко, и одиночество заволакивало её душу тоской. А тут ещё подливала масла в огонь той тоски безработица.
     Коров и телят, которых осенью первого года войны угнали куда-то на Восток, в колхоз не возвратили. На фермах вместо животных хозяйничали сквозняки. Руки, привыкшие к ежедневному и изнурительному труду, без дела не находили себе места. А вот мысли и думки о пропавшем без вести Петре закипали на разбушевавшемся с новой силой огне ожидания сына или получения самой малой птахи-вести о нём. Судьба же испытывала её упорным молчанием, мучительной неизвестностью.
     Она доставала одежду, которую купила «своей кровиночке» ранней предвоенной весной. Как только солнышко начинало заигрывать с тёплыми космами ветра, вывешивала пиджак, брюки и рубашку на бельевую верёвку, - а как же иначе, всё это богатство должно храниться сухим. К вечеру пересыпала пахнувший солнцем и ветром ситец и шевиот нафталином. И только тогда складывала наряды опять в сундук.
     Думала: «Неизвестно когда заявится Петенька, сбросит солдатскую, пропитанную резким потом и дурманом пороха гимнастёрку, а я ему свежесть на плечи накину… Только, где же ты заплутал, мой касатик?».
     Она верила в счастливую судьбу и старалась овладеть её тайной из тайн – терпением. Но только не бездействием.
     Пока нечего было делать на ферме, а с домашними заботами Евфросиния Гавриловна справлялась быстро, на одном дыхании. К тому же хозяйство состояло из небольшого огорода, десятка кур, гусыни с гусаком и их скромным рыжевато-пушистым выводком. Потому решила она в тайне от дочери и селян обратиться к знахаркам и прорицательницам, которых почему-то в годы войны в округе развелось достаточно. Но пошла она к самой известной – Елюшке Казацкой. Казацкая – это не фамилия, а прозвище по селу. Елюшка умела проникать в глубины времени и пространства (такая вот о ней молва на быстрых крыльях парила далеко за пределами Казаков), раздвигала шторы неизвестности прошлого, настоящего, а то и в будущее человека заглядывала, на котором интерес посетителя в тугой оголённый пучок нервов закрутился.
     Попросив дочь, чтобы та присмотрела за домом и гусятами, сказала, что хочет сходить в городской собор (малининскую церковь ещё в начале 30-х годов закрыли) и поставить свечки всем угодникам за здравие сыночка. Сама же за двадцать вёрст от дома протоптала нетерпеливо-скорую дорожку к Елюшке Казацкой. Она бережно несла к ней хрупкую надежду – жив её ненаглядный, только пусть провидица хотя бы намекнёт, где он сейчас, здоров ли? Душа стремилась убедить её – желаемое обязательно сбудется.
     Евфросиния Гавриловна была глубоко убеждена, что между нею и сыном протянуты какие-то невидимые нити, потому оборвать их никому не по силам. Только она для него - источник нежности, сострадания, жалости; только на её грудь Петя может склонить уставшую, а, может, и израненную, как у Михаила, голову; только её глаза будут его охранять, оберегать; только её руки оттолкнут сынушку от беды; только она даст благословение ему на долгий жизненный путь.
     А что Петя жив - не сомневалась. Верила в справедливость Всевышнего. Где это видано, чтобы всё отнимать у своего раба, забирать на небеса самых дорогих, частицу души, сердца, рассудка, одновременно ничего и никого не оставляя? Тогда зачем он его послал на землю? Мучиться, страдать? «Постой, постой, Фрось, - женщина хотела поспорить сама с собой, - но кому-то ведь он и счастье даёт? Тебе, к примеру. Глянь, какая у тебя дочь! Вышла замуж за Мишу и счастлива, вроде. А разве это не материнская, твоя, Фрося, радость? Так-то оно так. Но когда слишком много потерь – это же перебор судьбы…» - рассуждала она, вышагивая быстрыми длинными шагами по направлению к Казакам.
     Преодоление длинной дороги в одиночестве рождало рой других мыслей, споров, но заканчивались они одним – сын жив и этим её обрадует Елюшка…
     Та встретила посетительницу, обдав прохладным взглядом. Поинтересовалась, будто ждала Евфросинию Гавриловну:
- Про сына хочешь спросить?
     Малининская женщина от удивления распахнула глаза. Она думала, что первая и единственная пришла за помощью к провидице. Не могла знать, что Елюшке с начала войны десятки, а то и сотни несчастных задают одни и те же вопросы – про судьбу мужа, сына, брата. Гибло и гибнет ох как много молодцов на всех фронтах бессмысленной человеческой мясорубки, пропадает без вести. Но смириться с этим сознание протестовало.
     Последовал робкий, с нескрываемой надеждой ответ:
- Да-а… Что с ним? Давно, Елюшк, весточки от него не получала…
     От ответа потемнело в глазах.
- Я твоего сына давно за упокой поминаю…
- Как? Не может такого быть…
     Провидица, не глядя на убитую горем мать, молча развела руками, и дала понять, что сказать ей больше нечего.
     Евфросиния Гавриловна не поверила Елюшке и отправилась в обратный двадцатикилометровый путь. Как она его преодолела, её рассудок это запамятовал.


***
     На малининскую ферму пришёл праздник. Началась суета. Голоса доярок звонко рассыпались, вроде бы их оставшиеся чудом в живых с фронта отцы, мужья, сыновья возвратились. А на самом деле из Рязанской и Тамбовской областей пригнали коров.
     Доярок с довоенным опытом в хозяйстве насчитывалось восемь. Молочных бурёнок оказалось чуть больше сотни. Если раньше в группах их обычно было около двадцати, то выходило, что всем женщинам животных не хватало. Кого обделить? Задачка для председателя колхоза оказалась не из лёгких.
     Человек он был глубоких крестьянских корней, обладал и мудростью, и хитростью, а главное – мог каким-то только ему известным способом в самые потаённые уголки души заглянуть и определить, что же той душе в первую очередь необходимо. С мужиками, конечно, было проще. Совсем другое дело – женщины. Они ведь никакому общему правилу неподвластны. Любая женщина во многих случаях имеет исключение, и только в её наряды обряжённое.
     Семён Алексеевич понимал, что у них одно желание – получить группу в первую очередь. А чем она хуже Нюрки или Маньки, которые, не дай Бог, опередят её? Но хитрый лис – председатель, наученный горьким опытом гражданской войны, коллективизации, руководства колхозом, ещё и войной, хорошо знал, что не всегда желания, особенно женщин, оборачиваются на пользу общему делу.
     Как быть в сложившейся ситуации? Он даже не знал почему, но его разум посетила неожиданная и возможно единственно правильная мысль: «Кому из этих баб сегодня тяжелее всех? Кто почти за два года войны посерел лицом и постарел настолько, что лучше счётчик возраста не включать? А тут, Семён, и гадать нечего. Та, которую война чёрной тучей накрыла… Вот тебе председатель ответ, кому в первую очередь группу коров сформировать… Тому, кого от горя работой отвлечь, хоть малость надо…».
     Вслух же обозначил свою позицию так:
- Знаю, бабоньки, кое-кто ругать меня будет самым последним словом, но вы меня на выборах наградили властью и печатью. Доверили, выходит, колхозом рулить. Так я говорю?
- Не ходи вокруг да около, Алексев, - прервала другая, у которой муж по инвалидности на фронт не попал и она чувствовала за его спиной надёжный тыл: мужик какой никакой, а в постели согреет, стук в дверь почтальонки уж точно до смерти не напугает – похоронку-то получать не на кого.
     Евфросиния Гавриловна после посещения Елюшки Казацкой и до этого скупая на слова была, а тут совсем рот на мощный засов закрыла. Её продолжала волновать судьба сына. А дадут ей группу или нет – дело хозяйское, председательское. Закрепят за ней коров – хорошо, очередь не приспичит – обиды ни на кого таить не будет.
     Лена с беспокойством почувствовала после посещения матерью собора (она не догадывалась, где та действительно с темна до темна пробыла) что-то с нею стряслось. Она перестала улыбаться. Интересовалась вроде бы семейными делами дочери, а мысли витали где-то далеко-далеко.
     Лене, конечно, хотелось работать на ферме. Но заботы о муже, теперь вот и с матерью непонятно что происходит, отодвинули на второй план желание заполучить группу коров.
- Что ж, труженички вы мои золотенные, сами попросили рулить по справедливости. Тогда решаю так. Первой выделить группу коров Суляевой Евфросинии, - Семён Алексеевич пробежал испытывающе глазами по лицам женщин. Их реакция оказалась выжидательно-сдержанной. Он заговорил увереннее, - получает группу и Лена Дмитриева…
     Не успел председатель назвать третьего счастливчика, как послышалось:
- А ей-то почему в первую очередь? Она без году неделю дояркой побыла?
- Значит мне, Полина, виднее почему. Если будет желание, потом одной объясню…
- Посчастливилось тебе, Полюха, сам председатель тебе свидание назначает, - пошутила жена инвалида.
- Тебе, Клавдия, лишь бы зубоскалить, а я поделом интересуюсь.
- Но я же тебе сказал, Поль. Кстати и ты группу получай.
- Спасибо, - повеселела женщина, забыв тут же о своём вопросе…
- Так… - задумался председатель, - а остальных коров распределим…
     И он назвал имена доярок, у кого мужья или сыновья воевали и от которых приходили скупые сообщения или вот уже какой месяц - никаких. Обделённые между собой роптали:
- Что-то наш Семён к кулацкой семье неровно дышит…
- Приблудшим почему-то почёт и уважение…
- Баба Фроська видная да и вдовая, удивляться нечему…
- Истомилась без мужика, что и говорить, суровая, молчаливая, лицо, словно пеплом посыпали – серое… - чем только не поливали мать и её дочь – «кулацкое отродье». А всё это называется просто – сплетня, служащая слабым утешением для женщин либо злобных, либо слабоумных.
     Но если бы те остроязыкие доярки знали, какие коровы оказались в группах «счастливчиков» и «любимчиков», а заодно и «сладких, томящихся без мужиков» доярок, не захлебывались бы от злорадства.
     Война калечила не только судьбы людские, но и… животных. С первых её месяцев скотину перегоняли из одного места в другое, не докармливали, о своевременном доении и говорить не приходилось. А у  недоенной несколько дней коровы пропадало молоко, на её вымя набрасывались различные болячки, которые в кочевых условиях никто не лечил.
     Евфросинии Гавриловне, Лене да и другим дояркам достались животные лишь по названию коровы, а в действительности - одичалые, у некоторых из четырёх сосков выдаивался один, были и такие, которых поджидал колбасный цех мясокомбината.
- Мам, что делать-то будем? – чуть не плача, спрашивала Лена. – Бросить группу нельзя – засмеют…
- Это, Лен, ерунда – смех-то, вспомнят наше кулацкое происхождение…
- И что?
- Идёт война, припаяют вредительство…
- Не поняла?
- А и понимать нечего. Передадут, к примеру, твою группу Машке Сибитковой, а она уж точно скажет, что ты коров испортила.
- Но они ведь до нас…
- Это я знаю. А им ты ничего не докажешь. Ты кулачка, а значит вредитель, враг крестьянства и колхоза.
- Неужели, мам, у них эта дурь не выветрилась?
- К сожалению, девонька, Поярковы и Агафонычи в Малинино, только свисни, и тут, как поганки после дождика, моментально повыскакивают.
- Что же ты предлагаешь?
- Суляевы, доченька, и на гору вместо лошади воз с сеном вытаскивали, и лютому морозу не покорились, а уж труду, какой бы тяжёлый он не был, спину никогда не показывали. Так что, будем из наших калек нормальных коров делать.
- Легко сказать…
- И вот ещё что, моя милая, запомни: нашему Пете, думаешь, там… на… чужбине?
- Мам, а может, его уже…
     Евфросиния Гавриловна резко оборвала:
- Жив он! А может быть только одно – по госпиталям скитается, и, как твой Миша, сердца наши с тобой на куски рвать не желает. Он же знаешь, какой гордый и упрямый. Если ему что затешется, бывало, в башку, никаким клином его упрямство не вышибить. Только я вот к чему всё это тебе говорю, - она перевела дух, чувствовалось, что волнуется и собирается сказать что-то важное дочери. - Петя там должен знать, что мы его доброе имя, как и своё, не подвели.
- Мам, я не понимаю к чему ты клонишь.
- Мы с тобой, дочка, должны, а больше обязаны доказать – суляевские корни трудностями выкорчевать невозможно. Или ты по-другому мозгами раскидываешь?
     Дочь без ответа обняла мать, не переставая удивляться её мудрости и мужеству.
     Если другие доярки подоили одно- или двухсосковых коров, попроклинали свою судьбу, что она их наградила такими «уродами», и расходились по домам, то Евфросинию Гавриловну никто в её опустевшей избе не ждал, потому она не торопилась побыстрее протаптывать дорожку с фермы. Она-то, кулацкая её душа, с давних своих детских пор запомнила науку ухода за животными, которую неспешно, с практическими навыками передавала ей мать. Теперь вот пришлось самой побыть в роли учителя для своей дочери.
- Чтобы, Лен, корова полностью молоко отдавала и не из одного соска, а изо всех четырёх, с выменем придётся долго и упорно повозиться. Массажируй её вот так, а ещё и так…
     И мать показывала, как надо «оживить» вымя, следом и соски.
     Лена прекрасно понимала, что у них с матерью другого выхода нет, как пропадать после дойки часами на ферме, «колдовать» над калеками. Хотя червячок беспокойства её душу подтачивал: «Я вот тут, а Миша там без меня. А вдруг подумает, что на коров его променяла? О них у меня забот, мол, больше, чем о нём? Но я же ему объясняла, что отступать не имею права. Вроде понял меня… Не думаю, что обижается… А там, кто знает…».
     Не прошло и месяца, как другие доярки начали коситься на Евфросинию Гавриловну и Лену. Их группы коров будто кто подменил или эти кулаки – колдуны какие-то. У них резко выросли надои молока. Разговаривают, будто умом тронулись, с животными, чистят их, холят. Каких по спинам поглаживают, каким за ухом почёсывают, другим кусочки хлеба, принесённые из дома, с рук дают. Никто точно не мог сказать, когда эти «чудачки» заявляются утром на ферму, когда вечером её покидают. А, может, ночуют на ней?
- Дочк, ты не обращай внимания, что языки про нас мелют.
- А я, мам, и не собиралась свои уши по всем углам коровника развешивать.

***
     Лена проснулась от какого-то стука. Подумала, во сне что-то померещилось. Нет, не сон. Кто-то действительно вздумал посреди ночи молотком или топором бухать на всё село.
- Миш, - позвала она, не открывая спросонья глаза.
     Тишина.
- Проснись, Миш…
     Муж голос опять не подал.
- Ну и сон у тебя – из пушки не разбудишь, - она не отрывала голову от подушки, нежась под мягким и тёплым одеялом.
     Пока пришла затемно с фермы, управилась с домашними делами, неугомонное время незаметно за полночь перескочило. Легла с мужем спать, не успела парой слов с ним перекинуться, сон одолел, мёдом неги угостил…
     И вот опять с улицы стук сладостную чащу сна бесцеремонно отбирает.
- Миш! – проявила Лена недовольство, что муж не откликается. Она еле открыла шторы век. Повернула голову в ту сторону, где должен как убитый (иначе почему не отзывается) дрыхнуть муж. Но на подушке Мишиной головы не было, как и его самого в постели.
     «Не поняла…?» - удивилась Лена.
     Метнула взгляд на настенные часы. Мощные гири на длинных цепочках передвинули часовую стрелку ближе к третьему делению. Прикинула, не выбравшись из объятий сна: «Через пару часов на ферму бежать…».
     Полупроснувшейся женщине показалось, что стук какого-то сумасшедшего стал громче, настойчивее.
     «Может, Миша пошёл разогнать возмутителя ночной тишины? Но кого и что он увидет…?».
     Оголила стройные ноги из-под одеяла, опустила их на деревянный пол. Взяла со стула халат, накинула его на плечи. С опущенной на грудь головой, с походкой, чем-то напоминающей «шторм» подвыпившего мужика, направилась к выходу. Открыла дверь.
- Миша! – обычно её громко-звонкий голос прозвучал в темноту тихо и вяло. Но этого, наверное, было достаточно, чтобы стук почему-то прекратился.
- Что ты, Лена, вскочила?
- Ты где, Миш? – она старалась определить на слух, где муж, ведь ресницы и веки, словно прилипли друг к другу.
- Тут я.
- Где тут? Кому там неймётся шум средь ночи поднимать?
- Мне, Лен.
     Она открыла глаза. При свете луны увидела мужа с молотком в одной руке и штакетиной в другой.
- Что ты делаешь?
- Забор решил поправить. А то возле дома тёщи стрункой натянули, а у нас с тобой волной по улице бегает, - заулыбался Михаил.
     Лена его улыбку не заметила. Луна - луной, а ночь помешала.
- Дня что ли, Миш, не будет?
- А мне-то какая разница? – тон его голоса резко растерял весёлый оттенок.
- Все же спят…
- И ты иди, подушка без тебя, наверное, с ума сходит, - опять шутка ворвалась в его настроение.
     У жены чуть не сорвалось с языка: «Ты, Миш, сам не спишь и другим не даёшь…». Но губы и зубы не позволили повольничать языку. И хорошо!
- А мне не спится что-то. Наверное, из-за того, что днём малость подремал, - Михаил так и остался с молотком в правой руке, со штакетиной в левой. – А ты иди, спи. Что вскочила?
     Лене, конечно, было не до шуток. Миша, сам того не понимая, разбудил её, а, может, и полсела, попробуй засни. Теперь будет о нём думать, жалеть его, что он и ночью почему-то не спит.
     Она не догадывалась, что причиной была не только его слепота. Миша до войны минуты посидеть без дела не мог. Или он работу искал, или она его – неразлучны они были. Лена на ферме, как заводная, мать занята домашними хлопотами, он же профессию сидня до тонкостей осваивает. Ни руки, ни ноги места от лени не находят, с головой ругаются, что та обленилась и не может придумать, какой их работой нагрузить. С ними-то он справится: «Дайте только срок: будет вам и белка, будет и свисток» - вспомнил Михаил слова отца, когда хотел притормозить нетерпеливость в чём-то сына.
     А вот… желудок…
     Михаил не хотел говорить жене, что у него ещё с госпиталя в желудке периодически появляются резкие, если не сказать, нестерпимые боли. Сам он считал причиной этого – ранение. Отчасти, может и так.
     Но врач госпиталя Василий Николаевич Щукин был категоричен:
- У вас, молодой человек, первые признаки язвенной болезни желудка и двенадцатиперстной кишки. И знаете, почему?
     Опытный хирург хорошо был проинформирован о поведении раненого. Тот ни с кем не хотел разговаривать. Запретил хотя бы одной строчкой сообщить в родное село, что жив. Как говорили соседи по палате, у него проскальзывала мысль: «Лучше уйти из жизни, чем никогда больше не увидеть белый свет». Он частенько отказывался от еды. Закурил, да так, что порой пачки табака-самосада на день не хватало.
- Мне всё равно… - последовал отрешённый ответ доктору
- О, молодой человек, если с таким настроением залечивать раны, то я к вам могу на свадьбу точно не попасть.
- Не попадёте, - прозвучало, как щелчок.
- Это почему же? – старался весело-шутливо спросить Василий Николаевич.
- Не будет её, - тон в голосе не изменился.
- Всё будет, рядовой Дмитриев… Всё будет… - врач ощупывал у него живот. - Вот тут болит?
- И пусть болит…
     Щукин повысил голос:
- Рядовой Дмитриев, Вы не на гулянке с девушкой. Находитесь в госпитале, а я Ваш лечащий врач. И прошу соблюдать воинскую дисциплину!
- Как скажете, - его тело оставалось неподвижным, а слова без должной реакции на замечание доктора.
- Вот и скажу не как врач, как отец по возрасту! Будь мужиком!
     Михаил промолчал. Доктор перешёл на «ты»:
- Не ты один в этой проклятой войне пострадал. Тысячи жизни лишились. Ну, подстерегла тебя беда. Так что ж ты от неё, как трус, бежишь?
- Я не трус!
- А я этого что-то не заметил. У тебя руки, ноги целёхоньки. Мускулы, как у хорошего борца. У твоего соседа по палате Григория ни руки, ни ноги нет…
     Тот неожиданно вклинился в разговор доктора и Михаила:
- Ничего, прорвёмся и так. Моя Катя написала, что ждёт - не дождётся и такого…
- Видал, Дмитриев, орёл какой рядом с тобой. И ты ещё любой девушке голову закружишь, детей целый выводок ей подаришь.
- Никто мне не нужен, - сказал Михаил, как когда-то кирпичом по стене малининской старушки тёр, глухо, словно слова на тёрке перетирал.
- С таким настроением, молодой человек, раны скоро не затянутся, да и язвы тебя терзать начнут.
- Пусть…
     И вот теперь, когда Михаил обрёл счастье с Леной, – доброй, заботливой, ласка её десятерым предназначалась, а она одна её впитала в себя и без остатка с ним делилась, опасения доктора оказались не беспочвенные. Боли давали о себе сигнал через определённые промежутки времени: то после еды, то с утра, когда во рту ещё и крошки не было. Иногда его подташнивало, но до рвоты пока не доходило.
     Думал: «Зачем Лене об этом знать. За мои глаза, наверное, извелась вся, а тут ещё и… Нет, это ей ни к чему… Мать о чём-то догадывается… Пусть и она ничего о моём желудке не ведает…».
     Конечно, материнское сердце не обманешь, и Александра Анисимовна чувствовала, что у сына внутри организма не всё ладно. К тому же он питьевую соду постоянно просит и горстями её глотает.
- Что с тобой, сынок? – тревога металась у неё в душе.
- Ничего, мам. Съел что-то, изжога, наверное…
- Но ты же постоянно соду…
- Всё пройдёт, мам, - перебил её Михаил, - только просьба к тебе.
- Что, сынок?
- Не говори ничего Лене про мою изжогу и соду… Ей и без того не мёд со мной…
- Она поймёт, Миш…
- Мам, я тебя прошу…
     Раздражённо-требовательный голос сына заставил Александру Анисимовну согласиться:
- Хорошо, Миш, не волнуйся… Только не многовато ты соды глотаешь? Как бы чему не навредить…
- Всё, мам, нормально будет…
     Обманывал её сын. Боль к нему врывалась и ночью, когда рядом сладко посапывала сморённая работой Лена. Терпел до раннего утра, когда жена уходила на ферму, пил соду. Рези в желудке утихали, и только тогда его одолевала дрёма. Засыпал он порой и днём. А ночью, когда все видели не по первому сну, он рассуждал, чем бы ему заняться, неважно ведь для него когда – ночью или днём, всё равно круглые сутки в глазах облако сажи. Вот он и надумал, чем пролежни на боках зарабатывать, лучше забор починить. Недавно мать намекнула мимоходом, что кое-какие столбушки изгороди подгнили, покосились, как пьяные мужики, вот-вот повалятся.
     Михаил днём ощупал забор, убедился, что мать даже мягко выразилась – его пора менять полностью. И настоял, чтобы она ему показала, где столбушки можно заготовить, спросил, есть ли что из прожилин. И на них подходящие бруски нашлись.
     После чего сказал:
- А теперь, мам, дело техники.
- Что ты надумал, Миш?
- Завтра забор будет стоять, как новенький…
     Слово своё сдержал. Правда, ночную дрёму кое у кого разогнал…
     Но Миша радовался, когда их забор стрункой, как и у дома Евфросинии Гавриловны, натянулся. А что может быть полезнее, чем научиться жить наилучшим для себя образом.
     «Придётся тебе, молодой человек (так к нему в госпитале хирург обращался), свои довоенные столярные навыки воскресить… Дел мужских за годы войны по дому скопилось столько, что надолго без работы не останешься - это и хорошо… В работе болячки, хотя и на время, куда-то разбегаются…».
     Он вспомнил к тому же слова доктора Щукина, которые тот сказал ему при вручении документов на выписку из госпиталя:
- Ты, сынок, запомни, тебе это точно поможет побороть судьбу: не тот убог, у кого нет руки или ноги, глаза видят только чёрное, а тот, кто в жизни по себе дело не смог найти. Оно же любого человека поджидает, только бы его не отпугнуть дурным настроением. А ты, Михаил, обязательно его пощупай… Хорошо?
     Не в том состоянии был Дмитриев, чтобы согласиться с хирургом. Он только вздёрнул плечами, показывая мимикой: мол, ничего не знает, что ему судьба впереди приготовила, какое испытание, а может и наказание. Время всё расставит по тем местам, какие Всевышний указал.
     Только теперь Михаил понял, что слова Василия Николаевича отличались мудрой правдой. Есть дело – есть человек, нет дела – только тень от него.
     Он проверил (ощупал, обласкал) в своей довоенной мастерской – в обыкновенном сарае, где был установлен года четыре назад верстак, все ли его столярные инструменты на месте.
     «Мама молодец!» - радовался Михаил. Все они: фуганок, рубанок, шерхебель, различные стамески, отборник, киянки, молотки лежали так, что вроде бы он только вчера завивал в кудряшки стружку, строгал брусок для оконного переплёта или дверного полотна.
     Рассуждал вслух, привыкал говорить сам с собой – днём-то особо и не с кем словечком переброситься, – кроме него все работой были под завязку загружены.
- А что ж ты, Мишка, изобразить сгодишься? Про буфеты надо забыть. Чтобы их изготовить разметки много требуется. С моими глазами, только в жмурки играть…  Так-так… Мама говорила про сгнившую дверную коробку в курятнике. А что? Это мне под силу… Ну, свяжу я её, а дальше что? Инструменты ощупывать и пересчитывать? Нет ты, Мишк, не спеши опять на боковую… Лучше смекни, что сейчас в хозяйстве потребуется… А?… Что, если? – задумался, с удовольствием одной и другой пятернёй почесал голову, заставляя тем самым её «варить» получше. - Пожалуй, это идея… Да и моя попытка никому вреда не принесёт. А коль выгорит дело, глядишь и…
     Александра Анисимовна всё чаще и чаще стала заглядывать в сарай-мастерскую. Михаил «колдовал» с деревяшками. Насвистывая, что-то строгал, примерял, опять строгал.
- Сынок, что ты задумал? – она не знала, что ей делать: тревожиться или радоваться на «дорогую кровинушку». Он теперь не давит сутками на кровать своими боками, опять в дереве друга почувствовал, повеселел.
- Пока, мам, секрет, - с настроением озадачил женщину.
- Секрет так секрет, - согласилась она, предложила. – Пойдём перекусим, что Бог послал, а тогда уж мастери свой «секрет».
- Попозже, мам, хорошо? А лучше позови меня, когда Лена на обед с фермы заскочит. Вместе за столом ложки проворнее становятся, а каша вкуснее…
     Его глаза, будто к чему-то… прислушивались, уставились вперёд, словно в зеркале себя беспрерывно рассматривали. А вот руками, казалось, он видел, чувствовал, где какой инструмент лежит, что с бруском надо в первую очередь делать – строгануть, запилить или четверть выбрать.
     Мать глядела на его действия, старалась удовлетворить воспламенившееся любопытство – что же он мастерит. Но ничего определённого так и не пришло ей на ум.
     Осталось только пообещать:
- Заявится Лена, она уж точно тебя отсюда вытащит.
     Его лицо посветлело:
- Договорились, мам…
     Ему его же смекалка подсказывала, что сейчас нужнее всего на селе. Мужики воюют. Все работы легли на плечи женщин. На колхозные два колёсных трактора ХТЗ и то они горемыки сели. Прицепщиками на плугах – опять же бабы. Выкашивать на лугах буйную траву и заготавливать сено как для колхоза, так и для домашних бурёнок, кроме их да стариков больше некому. А что им на сенокосе нужнее всего – косы, грабли, вилы.
- Вот ты, Мишка, - опять он вслух убеждал сам себя, - и выручи бабёнок. Помоги, чтобы им особой нужды не было ни с косами, ни с граблями…
     И он острогал несколько ручек для вил. Когда их в углу сарая-мастерской скопилось более десятка, попросил жену:
- Лен, пусть к нам Семён Алексеевич заглянет.
- Соскучился по председателю колхоза?
- Да ещё как, - загадочно пошутил он.
- У него и без тебя дел невпроворот, - попробовала объяснить напрасную затею мужа.
- Лен, а ты его попроси, как ты умеешь. Ты же у меня вроде магнита, - заулыбался, - к твоим просьбам люди примагничиваются…
- Что-то ты, мой любимый, разболтался не в меру? – с искринкой-шуткой спросила она.
- Надо, Лен. Очень надо мне с Семёном перетолковать, - не унимался Михаил.
- Чую, дело у тебя бо-о-о-ль-шой важности, - радость, оттого что муж нашёл себе дело по душе, столярничает что-то, переполняла её, - придётся уговаривать председателя…
- Ты уж постарайся…
     Семён Алексеевич долго себя ждать не заставил.
- Ну, здравствуй, Миш. Как ты тут живёшь-можешь?
- Здравствуй, Семён Алексеевич. Живу, как могу…
- Ты уж, Миш, извини, что давненько к тебе не заглядывал.
- Да что там извиняться, Семён Алексеевич. Ты же председатель колхоза, а значит - подневольный.
     Председатель рассмеялся:
- В рабы, что ли записал меня?
- Как хочешь, так и понимай. Но ты мотаешься, как белка в колесе…
- Это, Миш, точно. Особенно тяжко бабьим батальоном рулить. Публика непредсказуемая, к каждой подход нужен, слово прежде чем сказать, раз десять обмозговать требуется… Да ладно про этих баб. Они у меня вот уже где сидят, - он рукой ткнул в область печени. - Скажи лучше, зачем я тебе понадобился?
- Хочешь верь, хочешь нет, председатель, а колхозу свои руки предложить собрался…
     Семён Алексеевич обмерил взглядом Михаила, обратил, что тот вроде бы смотрит глазами куда-то вдаль, мимо него. Пальцами рук нервно барабанит по верстаку.
- Похвально, Миш. У нас мужских рук раз, два - и обчёлся…
     Михаил сразу отвечать не спешил, собирал нужные слова, как бы пояснее и поточнее объяснить своё предложение. Насмелился:
- А моя затея вот в чём заключается…
- Слушаю тебя внимательно.
- Посмотри, что там у меня в углу стоит.
     Председатель, который раньше изучал взглядом Михаила, посмотрел туда, куда показал собеседник.
- Похоже, что ручки какие-то …
- Точно, - радость вспыхнула на лице, - это ручки на вилы и лопаты. Нужны они колхозу?
- Ещё как!
- Тогда принимай меня в колхоз столяром, - пошутил Михаил.
     Председатель подошёл к углу, взял одну из ручек:
- Да она сама в руки просится. Миш, не поверишь, от неё тепло какое-то исходит… Смотри какая гладкая, удобная… Молодец!
- Так как насчёт колхоза? – его незрячие глаза улыбались.
- Хоть сейчас, - поддержал его Семён Алексеевич.
     Михаил уже серьёзно:
- Спасибо тебе, что не отказал. Но я вот, что думаю… Давай, Семён Алексеевич, буду для колхозного, как ты выразился, «женского батальона» делать деревянные грабли, крюки для кос, а, может, и ещё что приспичит для производства…
- Нам кормушки для телят нужны…
- Вот видишь, Алексев, - радость выплёскивалась у Михаила через края души.
- Тогда, Миш, давай по рукам. Договорились. А ты с сегодняшнего дня колхозный столяр.
     Они крепко пожали друг другу руки.
- Я от тебя, Семён Алексеевич, это и хотел услышать. Спасибо!
     Председатель обратил внимание, что у Михаила глаза чуть повлажнели…

***
     В тот день в Малинино они ворвались одновременно: Весна, Радость, Печаль. Люди, казалось, обезумели – плакали все. Это был всеобщий плач впервые за четыре века существования села.
     Женские нескрываемые слёзы с причитаниями лились нескончаемо, облегчая души, размягчая сердца, объясняя истину всего происходящего.
     У мужчин они чем-то напоминали расплавленный тяжёлый свинец и для суровых лиц становились пыткой. Их неловко, украдкой смахивали, но те не слушались, катились по щекам, вроде бы хозяевами положения были не мужики, а сами слёзы.
     У стариков выступали свои слёзы, которые отличались неестественностью, выдавливались остатками сил в немощных телах. Вроде бы давно они их выплакали, и потому скупые капельки в обесцвеченных годами глазах вызывали тревогу. Их можно было сравнить с пожелтевшими листьями осени, уносимыми злым ветром в приближающуюся во всё более заметную зиму – жизнь.
     На девичьих лицах слезинки походили на бриллианты росы, застывшей на лепестках цветущей розы. Это были слёзы красоты, надежды на осуществление мечты.
     Дети, глядя на мам и бабушек, плакали, не зная почему и отчего. Их, как обычно раньше, никто не успокаивал. Зачем? Пусть их глазки умоются, чтобы лучше видеть будущее и не сделать ошибок, которыми грешили их предки.
     Только привкус тех слёз у всех разный, для каждой души особый: для кого-то сладковато-радостный, у других – резко-горьковатый, но были выжатые одновременно из чрезмерной скорби и чрезмерного ликования…
     …В тот день наступила наконец-то Великая Победа 45-го.

***
     С делами на ферме управились раньше обычного. Женщины заторопились к семьям – праздник отметить надо.
- Мам, пойдём к нам. Вместе Мишу поздравим.
- К вам, так к вам. Только я на минутку домой загляну.
- Успеешь. Какие там у тебя дела?
     Евфросиния Гавриловна суетилась. Её накрыло непреодолимое желание заглянуть в собственную хату. Мысль была одна: «А вдруг он возвратится, а меня носит где-то…».
- Хоть одним глазком посмотрю, тогда…
- И я с тобой. А то знаю твою минутку, обязательно что-то срочное подвернётся…
     Мать так спешила, что дочь еле за ней поспевала.
     Она распахнула входную дверь и метнулась в дом. Осмотрела все углы, будто что потеряла.
- Что ты, мам, ищешь?
- А вдруг Петя вернулся. Утомился с дальней дороги и прикорнул где-нибудь…
     Лена так и присела от удивления на скамью.
- Мам, он же ещё в 41-ом под Ровно…
     Та резко её оборвала:
- Ты даже не смей и думать, что погиб. Всего-навсего была весточка, что пропал без вести…
- Если бы был жив, то обязательно дал о себе знать…
     Мать и слушать дочь не хотела:
- Даст, вот увидишь, даст… И порог родной перешагнёт…
     Лена начала уже за неё беспокоиться. Если и дальше так будет, она же может себя до нервного или, не дай Бог, психического расстройства довести.
- Мам, убедилась, что Петя пока не пришёл, пойдём к нам. Миша и свекровь уже заждались.
     Евфросиния Гавриловна думала о чём-то своём, слова дочери пропустила мимо ушей, сказав:
- Да, да… Надо… подготовиться… А то придёт…
     Она подскочила к большому деревянному сундуку, подняла его крышку. Достала пиджак, брюки, рубашку Петра. Покопалась почти на самом дне сундука и извлекла оттуда аккуратно завёрнутые в тряпку хромовые сапоги. Они отдавали блеском, словно только что намазанные обувным кремом и начищенные щёткой, а затем «надраенные» шерстяной тканью.
- Ты, Лен, иди… Я попозже нагряну…
- Мам, что ты ещё надумала? – терпение дочери таяло.
- Не надумала, а решила срочно одежду сыночка моего отгладить. Заявится, а наденет что? Всё смято, скомкано… Нет. Нет… Ты иди, а я следом…
- Мам, но о Дне Победы сегодня только объявили.
- Ну и что? – ничего не хотела слушать Евфросиния Гавриловна.
- Если Петя жив…
- Перестань сомневаться, - набросилась мать.
- Ну, хорошо, пусть так. Только ему с фронта или ещё откуда-то добраться надо. А это не день и не два…
     Но та слушала, казалось, только саму себя.
- Мой касатик молнией заявится. А надеть, что? Иди…, иди…, Лен. Я мигом отутюжу…
     Дочь поняла, что ей не удастся уговорить мать.
- Может тебе помочь? Утюг разжечь?
- Нет, Лен, иди… Я сама… Ты утюг долго разжигать будешь… А я к нему привыкла, он меня… слушается.
     Дочь наградила её светящейся тёплой улыбкой:
- Ну, хорошо, неугомонная! Мы тебя ждём.
- Иди, иди, Лен. Я пулей…
     Но ждать её пришлось долго. Она растопила утюг, который нагревался от древесных углей. Пока тот накалялся, достала из чулана медный ведерный самовар. Вода в нём тоже закипала от дров. Но зажигать поленья внутри самовара не стала. «Но наготове держать необходимо. А как же иначе? Придёт Петя, а самовар неизвестно где, дрова не готовы… Нет, так дело не пойдёт», - приговаривала Евфросиния Гавриловна.
     Стрелки на брюках нагладила, что если бы воробей мимо пролетел и ненароком зацепил крылом за стрелку, крыло срезал бы, как бритвой. И на рубашке ни одной складочки обнаружить было невозможно.
     «А то Ленка хотела мне помочь…Сейчас, доверила бы ей… - она повесила костюм на плечики, обошла его несколько раз то с одной стороны, то с другой. – Разве она так отутюжит?».
     И только после этого пошла поздравлять Мишу с праздником. «Он ему дорогой ценой обошёлся. Но главное – жив! И руки у него золотые… И Петя жив! И у него ловкость и хватка наша – суляевская…» - в этом она даже не сомневалась.

***
     После Дня Победы прошло пять лет. Первый раз за всё время работы на ферме Евфросиния Гавриловна не вышла на работу. Коровы её группы поглядывали на входные ворота, громко мычали, ждали свою хозяйку. Но она так и появилась.
- Лен, что с матерью приключилось? – спросила заведующая фермы.
- Сама волнуюсь, почему её нет.
- Сбегала бы, узнала.
- Управлюсь только и добегу до мамы.
- Ты уж её группу коров подои… Подмены-то у меня нет…
- Конечно, конечно…
     Она накормила и подоила две группы коров и только ближе к обеду смогла заглянуть к матери. Та лежала на кровати.
- Что с тобой, мам? – испугалась дочь.
     Евфросиния Гавриловна почти шёпотом:
- Подняться… не… могу…. Тело слушаться… перестало.
- Вчера вечером всё было нормально. Ты ведь после дойки домой заспешила…
- Думала Петя вернулся… Вот… и… неслась, как… угорелая…
- Мам, что же ты себя так истерзала? Вряд ли теперь Петя…
- Не… добивай… меня… И так… сердце… вот-вот… остановится…
- Что у тебя болит, мам?
     Та положила правую руку на левую сторону груди.
- Вот… тут… всё… горит…
- Срочно надо в райцентр за врачом, мам. Я сейчас, - дочь вскочила и хотела бежать в правление колхоза, где имелся единственный на селе телефон-вертушка.
- Ты… присядь… Мне… говорить… тяжело… Дышать… нечем. Что-то… воздуха… не… хватает…
     Лена не узнавала после вчерашнего вечера мать, никогда её не видела такой немощной. Она и так полнотой не страдала, а теперь заметно обострились черты мелового цвета лица.
     Дочь потрогала своей ладошкой лоб Евфросинии Гавриловны.
- Мам, да ты вся пылаешь.
- Не… беда.
- Нет, я побежала звонить в райцентровскую больницу.
     Мать успела взять её за руку. Лену обжёг холод. Казалось, не ладонь матери к ней прислонилась, а кусок льда.
- А с руками-то у тебя что?
- Холодно… мне…
- Мам, тебе срочно надо в больницу.
- Дай… я… тебе… сначала… прикажу… Больница… потом…
- Мам!
- Не шуми… Без тебя… в голове… буря…
- Что ты хотела сказать?
- Я вижу… Лен… ты забеременела… Долго вы с Мишей тянули с ребёночком… Жаль, что я… не… увижу…
     У дочери на глазах выступили слезинки:
- Да что ты, мам, говоришь такое?
- Не перебивай… сердце… последнюю чечётку… отплясывает… По животу… вижу… девочка будет… Живот, как мяч  круглый… Девочка…
- Мам, кто будет, тот и будет. Успеешь ещё его нанянчиться…
- Не… перебивай… Молодцы вы с Мишей… Я за вас спокойна… А вот за Петю…
- Мам, опять ты про брата…
- Ты нетерпеливая, как… твой… отец… Только, Лен, когда придёт… Петя, ты… его… не обижай… тут… и Михаилу об этом накажи… Костюм… его… отутюжен… Ты его одень, нашего барина…
- Мам, тебе же в больницу срочно надо, - Лена видела как матери плохо, она мучается, но продолжает как в последний раз наказывать.
- Помолчи, Лен, ещё… минутку… Я с 41-го все… оконушки просмотрела, Петю… поджидала… И ты почаще в окно глазки нацеливай. Он обязательно… вернётся… За… домом присматривай… Ему в нём ещё жить  да… жить… Ну… вот… теперь…
     Она замолкла, прикрыла глаза.
- Мам, я побежала в контору звонить, - у дочери в душе уже металась тревога.
     Евфросиния Гавриловна еле выдавила:
- Иди… - вяло махнула дочери кистью руки, - я… подремлю…
     Пока Лена долетела до конторы правления колхоза, еле дозвонилась до райбольницы, время неумолимо бежало. Она заскочила домой и сообщила Мише и свекрови, что мать заболела и не поднимается с кровати.
     Александра Анисимовна заохала, заахала: 
- Надо, Лен, Фросе чем-то помочь.
- Дозвонилась я до больницы, обещали быстро приехать, с моих слов определили предварительно – у мамы, скорее всего, инфаркт…
- Не выдержало её сердце. Сколько не терзай его.
- А тут ещё Петю не перестаёт ожидать.
     Михаил, раньше не вмешивался в разговор близких ему людей, тут вставил:
- Оттуда, где мы были в первые дни войны, живыми не возвращаются. Калеками только можно, - одолело волнение и он больше ни слова не сказал.
- И я ей об этом почти десять лет твержу. А она – жив мой касатик, и всё…
- Пойдём, Лен, к Фросе. Может помочь что ей надо. Врачи подъедут…
- Миш, а ты с нами не пойдёшь?
- Какой из меня помощник…
- Ну, тогда мы с Леной…
- Идите, идите…
     …Женщины, как и медики, опоздали.
     Евфросиния Гавриловна лежала на кровати уже бездыханной.
     Приехавшие врачи, поругали дочь, что поздно сообщила о болезни матери. Ей требовалась экстренная помощь. Инфаркт миокарда жестоко наказывает даже за малейшее промедление с вниманием к его персоне. Видимо, как моль портит одежду, превращая её в труху, червь подтачивает дерево, так и печаль по сыну полностью истощила материнское сердце…


***
     Так получилось, что после смерти Евфросинии Гавриловны, коровы её группы, кроме Лены, никому не отдавали молоко. Мычали громко, как и тогда, когда первый раз в жизни не вышла та на работу. А недоенное животное начинает себя вести нервно, от корма отказывается, от других доярок шарахается.
     Пока хоронили и поминали мать, Лена тоже их подоить не могла, и её группу подменные доярки с горем пополам обслуживали.
     Когда Лена появилась на ферме, заведующая к ней чуть ли не со слезами.
- Лен, что делать-то будем?
     Та не совсем поняла, что у неё спрашивает Лидия Петровна. Туман в голове от похорон не выветрился.
- Работать, что ж ещё…
- О другом с тобой посоветоваться хочу.
- Лидия Петровна, ты опытнее меня раза в два. Что я могу посоветовать?
     Лена поправила чёрный платок на голове и хотела приступить к раздаче кормов. Но завфермой её остановила:
- Погодь малость… Я понимаю, тяжко тебе сейчас… Горе-то какое… Такой доярки и человека, как твоя мать, пойми только меня правильно, в колхозе вряд ли когда будет…
     Лена понимала, что совсем не об этом затеяла разговор руководитель фермы. У неё не было настроения ни с кем разговаривать.
- Лидия Петровна, извини, но…
     У Лены на глазах навернулись слёзы при упоминании о матери.
- Не буду вокруг да около ходить. Не до того тебе, понимаю. Помощь твоя нужна.
- Какая из меня помощница?
- Без тебя, хоть плач.
- Не тяни, Лидия Петровна…
- Коровы Евфросинии Гавриловны никому молоко не отдают…
- Ну, а я причём?
- Тебе-то они отдают…
- И что из того?
- Не могла бы ты две группы обслуживать.
     Лена серьёзно смотрела на заведующую фермой. Она не понимала, та шутит или издевается. Без неё душа чернее смоляной тучи, а она ещё…
- Лидия Петровна, зачем ты так со мной?
- Как?
- Издеваешься…
     Та встрепенулась и как только могла искренне раскрыла суть своего обращения к доярке.
- Лена, да ты что говоришь? Я очень тебя прошу, помоги. Погубим группу коров, молоко у них пропадёт. А это лучшая группа не ферме, ты же знаешь.
- Знать-то знаю, и что?
- Ты справишься с двумя группами?
- Нет, Лидия Петровна, не могу. Меня саму как бы горе с ног не скосило. Да и, - она погладила нежно руками живот, - месяца через три в декрет уйду…
- О! До этого ещё времени много. А ты только доить коров и своих, и Евфросинии Гавриловны будешь. Кормить же и чистить их подменной доярке поручим.
- Молоко у коровы на языке. Кормить тоже случайному человеку не доверю.
- А ты её подучишь. Ведь тебе рожать всё равно придётся. Так?
- Конечно…
- Во-о-от. Хочешь ты этого или нет, а и твою группу за кем-то закреплять придётся. Так?
- А что, другой выход есть?
- Вот именно нет. Так что до родов учи Тоню Черёмушкину. Она девушка цепкая, от труда за угол не прячется. Что скажешь?
     Лена дёрнула плечами.
- И другое. Знаешь, что я подумала. Там, на небесах, нас с тобой Евфросиния Гавриловна не простит, если её коров загубим.
     При упоминании вновь имени матери у Лены влагой набухли глаза. Нечего ей было возразить этой опытной и хитрой женщине, знающей, какую струнку человеческой души необходимо тронуть для пользы общего дела.
- Лидия Петровна, ты если захочешь, чтобы смерть к нам никогда не приходила, точно её уговоришь. А что же обо мне говорить…
- Согласна, Лен? – вспыхнула искра надежды у заведующей.
- Ты права, мама не простит…

***
     Миша и Лена радовались – у них родилась дочка. Имя дал ей отец – Валя. А мама и не возражала. Валюша – звонко, красиво, нежно. Для родителей оно, как и от самой девочки, тепло издавало…
     Теперь у Лены было два ребёнка – дочь и Миша. Больше времени она, конечно, уделяла ей. Всё же Валя, по сельским понятиям, а, может, и вообще по женским, поздний ребёнок, а значит и долгожданный для отца и особенно для матери.
     Михаил иногда в шутку ревновал:
- Лен, у тебя на меня самая короткая ночь остаётся.
- Да ладно выдумывать, - она пеленала маленький комочек и разговаривала с ним, - ох, уж этот папка. Мы с Валюшей от него не отходим, а он, ух, какой. Ночь ему от нас остаётся, да ещё короткая какая-то… Ох, мы уж этому папке зададим. Да, доченька? – ей в эти мгновения хотелось летать. Ведь рядом были самые родные для неё люди. И со свекровью они находили всегда общий язык, взаимопонимание, относились друг к другу с симпатией.
     Александра Анисимовна иногда больше поругивала сына, заступаясь в каких-то спорах за сноху. Лена с первого дня после свадьбы называла её мамой. Когда же умерла Евфросиния Гавриловна, свекровь ещё ближе для неё стала.
     А Миша на волне радости подгребал веслом шутки дальше:
- Нет, дочк, на маму ты поругайся… Ух, она какая! Я тебе пожаловаться хочу.
     Лена продолжала пеленать девочку, а та, закрыв глазки, посапывала аппетитно носиком и сосала аккуратно завёрнутый в марлю хлебный мякиш. А жена вместе с мужем плыла в лодке семейного уюта.
- Не верь ему, моё солнышко…
- Не хочет твоя мамка правду услышать.
     Лена взяла на руки спеленатую девочку и, покачивая её в такт движениям, приговаривала:
- Ну и что же, говори, он язык-то без костей. А когда уморится, может успокоится… Баю, баю, баю-бай, ты, мой птенчик, засыпай…
     Михаил ей подпевал:
- Ты что хочешь говори, хоть до самой до зари. А твой папка он по ней целый день скучает. Мама с зорькой упорхнёт, ну а вечером она еле ноги в дом несёт. На уме у неё - коровы были бы здоровы.
- Ах, какой же ты папашка, папашка-обманашка…
     Так они обменивались словесными любезностями, пока дочь не уплывала в розовые сны.
     Они только тогда давали волю своей любви. Лена и Миша были в чём-то схожими, понимали друг друга. А чтобы страсть закипала в их жилах, они были ещё немного разные. Для её души их отношения - нестерпимая жажда. Для него - скрытое и какое-то утончённое желание обладать ею. Она жила, дышала ради него, у неё никогда не возникала мысль, что от него должна взамен что-то получать, но думала, что ещё очень и очень мало ему отдаёт тепла своей души. Он был глубоко уверен: когда она рядом – нежная, близкая, страстная, у него вспыхивает дикое желание жить.
     В эти мгновения Михаил забывал, что он калека, от него убегали куда-то острые боли в желудке и кишечнике. Пусть он мир не видит, но чувствует его светлым…
     Но после ночи всегда наступает утро. И хотя Лена все до единой минутки была занята материнскими заботами, хлопотами по дому, всё больше замечала, что с Мишей что-то происходит. Раньше этого она не наблюдала, может, и действительно ферма, а в последнее время обслуживание двух групп коров, отнимали у неё все человеческие силы. На внимательное отношение к мужу у неё оставались считанные ночные часы и остатки сил.
     Теперь, когда они сутками не разлучались после рождения ребёнка, она приметила, что Миша частенько держится за живот. На боли не жалуется, но она же не Валюша, непросто так всё это.
- Миш, у тебя ничего не болит?
- С чего ты выдумала!
- Ты в живот руками, будто подпорками, упираешься.
- Это я, наверное, что-то съел…
- А соду почему часто пьёшь?
- Когда?
- Миш, что ты меня дуришь?
- Но я же тебе сказал, съел что-то, вот изжога и даёт прикурить.
- И куришь, кстати, часто…
- А может и дышу не так? – чувствовалось, что нервишки у него в струну натягиваются.
- Зачем ты так, Миш? Я же за тебя волнуюсь.
     Он понимал, что резковато ей ответил, сбавил обороты тона.
- Ах, ты моя сердобольная. Да всё у меня нормально.
     Она глядела на него и не верила ему, хотя и сказала:
- Дай-то Бог…
- Он с нами, поверь…

***
     Пятилетний Толька, плотника Ивана Жукова сын, словно прилип к мастерской Михаила.
- Дядь Миш, сделай мне свисток, - приставал он.
- А что же тебе отец его не выстругает?
- Мама говорит, что папа может хорошо только какие-то бутылки сшибать…
- Это она зря так. Твой отец, Толь, до войны любой верх одним топором мог срубить… А свисток не хочет?
     Мальчишка на полном серьёзе вздыхал по-взрослому:
- Говорит, что некогда…
- Придётся тебя выручать - улыбался, направив куда-то вдаль глаза, Михаил, - какой же ты мужик без свистка. Так?
     Тот ещё глубже вздохнул:
- Никак нельзя…
- Только с одним уговором, согласен?
- С каким? – чуть заискрились глаза пострела.
- Я тебе свисток, а ты мне помоги опилки и стружки из-под ног убрать. Годится?
     Ну, тут и вовсе мужик с пятилетней закваской заговорил:
- По пятухам, дядь Миш.
     Михаил протянул руку на голос мальчика. Тот, что было мочи, сжал корявую и грубую пятерню.
     Михаил притворился:
- Ой, ой, полегче!
     Мальчик заважничал:
- Я сильнее могу. Но ты же мне друг, дядь Миш?
- Назовёшь иначе, обижусь, - подыгрывал он «силачу».
     И у них возник подряд. Столяр вытачивал, высверливал «заказ» нового друга, а тот, деловито сопя и кряхтя, убирал кудряшки стружек и пахнувшие смолой рыхлые, как снег, опилки.
     Его отец, Иван, был почти ровесник Михаилу – на год или два постарше. С войны вернулся с культёй на левой ноге. Выпить-то он не отказывался никогда, но меру знал и без работы сидеть не мог. В колхозе плотничал:  подтоварник на стропиле протешет топором; подремонтирует прогнившие полы на коровнике или кормушки. Дел в хозяйстве по мелочам ему хватало.
     Но славился он на селе другим. Его жена Шура, что ни год, то обязательно ему подарок приносила – новорождённого: то девочку, то мальчика. Что за баба? Родит и, глядишь, через несколько дней уже на ферме со своей группой коров «воюет». Может, руки по работе чесались, да и свекровь её выручала – кормёжка, обстирывание детей на её плечи ложились. Была, наверное, и ещё причина, почему Шура спешила впрячься в работу на ферме. Ей делали в колхозе снисхождение как многодетной матери и разрешали молоко для ребятишек брать понемногу, но в голодные послевоенные годы это её семью выручило. И если у Михаила к его почти тридцати годам наследницей одна-единственная Валюша была, то Иван успел отличиться «великолепной семёркой». Уважал его Михаил за то, что тот никогда духом не падал, хотя как и он – инвалид; без шутки-прибаутки его в Малинино никто и представить не мог. Частенько приходил к слепому соседу, как объяснял – «просто так» покурить и про фронтовые дороги повспоминать. Приносил раза два бутылку самогона. Но Михаил к той «отраве» был равнодушен, спиртное, за редчайшим исключением, лишь пригублял. Потому, курить - хоть до потери сознания, а «раздавить» на двоих поллитровку отказывался. Но из-за этого Иван не переставал к нему наведываться. А однажды привёл с собой Толика. Вот с тех пор мальчик и протоптал почти ежедневную тропинку к дяде Мише.
     Свисток получился громкий, мелодичный. Толик хвастался им перед пацанами всего села. Правда, мать и бабушка гнали его с этим свистком из дома в три шеи – маленьким сестрёнкам и братикам своей однотонной «музыкой» и спать не давал, и те ручонки к игрушке настырно тянули. Толик жадничал и на их просьбы дать и им посвистеть быстро отводил руку со свистком за спину.
     А однажды пришёл к своему старшему другу озабоченный.
- Что теперь случилось?
- Понимаешь, дядь Миш, просьба к тебе есть, - тон его слов деловой, неспешный и в тоже время озабоченный.
- Ещё один свисток понадобился? – рад был приходу Толика Михаил.
- Не-е-е, - явно тянул тот с просьбой.
- Ну, тогда выкладывай всё начистоту…
- Бабушка моя кружево плетёт. Знаешь, что это такое?
     Михаил притворился:
- Убей, не догадываюсь. Знаю как двери или рамы вязать. А это - нет.
- Тёмный ты, дядь Миш.
- Какой, брат, есть, - он готов был расхохотаться на всю мощь.
- Придётся растолковать, - он растопырил руки, пальцами, подталкивая память, пробовал повторить движения, которые его бабушка делала, сидя за кружевной подушкой. Михаил этого видеть не мог.
- Буду рад послушать светлую голову. А, кстати, какие у тебя волосы, Толь?
     Мальчик от удивления округлил глаза в мячики.
- А то ты не видишь? – Толик слышал разговоры матери и отца, что дяде Мише глаза на фронте «вышибло», но они у него на месте, значит и видеть должны.
     Мужчина с горечью произнёс:
- Если бы, Толик, видел, не спрашивал.
     Пацан допытываться не стал, почему глаза у него есть, а не видят. Решил ответить, друг всё же спрашивает:
- Мама говорит, как соломенная крыша, папа с ней не согласен – утверждает, что ржаные какие-то. А бабушка смеётся – вроде бы мне солнышко лучами волосы расписало. Кому из них верить, дядь Миш?
     Слова Толика в его настроении подсластили горчинку, а то и вовсе её спугнули.
- Думаю, брат, все они правы… Выходит они у тебя русые…
     Мальчик растерянно громко хлопнул себя по бёдрам ног обеими руками:
- Какие же у меня всё-таки волосы?
     Михаил, широко улыбаясь:
- Цвет это ты сам определишь, но одно скажу – красивые.
     Последовало заключение, серьёзнее которого и быть не могло:
- Я и сам вижу, что такие…
     На том друзья и сошлись. Взгляд-то на его космы у них совпадал.
- Да, вспомнил. Ты что-то там про какое-то кружево мне собирался рассказать…
- Придётся, - сразу посерьёзнел мальчик. Опять растопырил руки и задвигал пальчиками, - ну, это из ниток бабушка узоры делает. На подушку круглую, как бочка, много-премного колючих-преколючих булавок натыкает, а потом начинает звенеть коклюшками, аж в глазах они пляшут… Теперь-то понял?
- Честно сказать, смутно, - еле сдерживал смех Михаил. У него почему-то в беседах и шутках с мальчиком боли в желудке притуплялись.
- Ох и темень! – упрекал Толик. - А коклюшки-то знаешь, что это такое?
- Первый раз слышу о них, - прыснул его друг.
- Ну, как тебе проще объяснить, чтобы ты понял, - малец задумался, - это небольшие палочки… Да, ещё у них один конец на шляпку гриба погож… Теперь-то понял?
- Если на шляпку гриба, - Михаил решил больше не разыгрывать пятилетнего приятеля, чтобы самому не взорваться от смеха, - то, конечно, понял… Только к чему ты мне про кружево и какие-то коклюшки толкуешь?
- Как ты не понимаешь, дядь Миш? Бабушке коклюшек не хватает. Вот и хочу тебя, как друга, попросить настрогать их, пусть бабушка делом занимается, а не на меня кричит. Понял?
- Толя, как по писаному.
     Итог беседы тут же был на полном серьёзе подведён:
- Можешь ты меня понимать, когда сильно захочешь, - говорила сама деловитость.
- Выходит так, - на лице Михаила прыгали весёлые чёртики. – Значит, говоришь, коклюшки нужны?
- Во, как, - мальчик резко чиркнул себе ладонью поперёк горла.
- Что ж, придётся тебе помочь. Кто же друзьям отказывает…
     И он наделал столько коклюшек, пока Толик не остановил его:
- Хватит, дядь Миш, а то я их не донесу.
- Такой силач и не допрёшь?
- А может, и донесу… Только ты хи-и-и-трый, дядь Миш.
- Это почему же?
- Сказал, что про коклюшки не слышал. А лучше бабушкиных получились…
- Это, Толь, случайно… - попробовал завернуть оправдание в шутку.
- Не-е-е… - мальчик явно не хотел верить старшему другу и удивлялся, как это дядя Миша, не видя, что его руки «выкаблучивают», так ловко с деревяшками управляется…
     Потом Толик приводил пацанов с соседней улицы, чтобы показать, какой у него друг дядя Миша. Конечно, не обходилось и без заказов на саблю или деревянный почти настоящий наган. Истинный друг просьбам никогда не отказывал…
     …Об этой дружбе Толька Жуков запомнил на всю жизнь. И случилось такое, что он после двух лет их пламенных отношений, чуть все слёзы не выплакал, накопленные на оставшуюся жизнь…

***
     Толик в тот день, по каким-то очень важным своим мальчишеским делам не смог заглянуть к своему закадычному приятелю. Наигравшись с ребятами в войну, прилетел домой голодный с одной мыслью, что бабушка отрежет ему краюху хлеба, вкуснее которого на свете ничего не бывает, и даст запить его молоком из большой кружки.
     Но увидел за столом отца, который локтями упёрся в столешницу, а растопыренными пальцами рук с обеих сторон поддерживал голову. На столе стояла отпитая до половины бутылка самогона, лежал чуть откушенный кусок хлеба, до того обмакнутый в соль.
     Слух мальчика резанули слова отца, и как ему показалось, сопровождающиеся всхлипом:
- Ах, Мишка, Мишка…
     Толик это понял по-своему:
- Что ты, пап, на моего друга ругаешься?
     Отец приподнял голову. На своём пьяном лице он не скрывал слёзы:
- Нет, сынок, больше твоего друга…
- Уехал куда-нибудь? При-е-де-ет…
     В душе мальчик побранил Михаила, что так друзья не поступают, уехал и ничего ему не сказал.
- Эх, сынок, сынок! Какого человека не стало…
     Толик ничего не понимал. Подумал словами матери: «Допился. Буровить начал…».
     А отец добавил:
- Умер твой друг…
- Как? Без меня? – этого поступка своего друга он понять уж точно никак не мог. И заплакал от обиды: «Как это умер и даже ничего мне не сказал?».
     Семилетний мальчуган не мог тогда догадаться, что тот не успел…
     Хотя в жизни ничего не возникает и не исчезает внезапно и беспричинно. Не могло и у Михаила не сказаться на здоровье его почти годичное мучение по госпиталям. Раненых эвакуировали из одного лазарета в другой, всё дальше на Восток по мере продвижения вглубь страны линии фронта. После тяжелейшего ранения он заточил себя в сети тревог. Его не покидали в бесконечно длинные госпитальные дни навязчивые и терзающие душу мысли: он такой никому не нужен, его жизненная тропинка на этом оборвалась. К ранению физическому прибавлялись психические травмы. Нервная система была напряжена до предела, больной разум намекал ему о самоубийстве.
     Но вдруг в госпитале появились мать и Лена. Потом возвращение домой. Оказалось, вовсе и не увяла их с Леной любовь. Свадьба. Он нашёл чем занять свои руки и время в мастерской. Пусть через восемь лет после той свадьбы, но родилось дивное существо – Валюша. Казалось, с её ростом оживали его душа и сердце. Дочка сделала первый шаг по деревянному полу, и восторг захлестнул маму и бабушку. А они рассказали ему, как смешно заковыляла полненькая, в суляевскую породу пышка-топтыжка. И его переполняли чувства гордости и радости. Хотя где-то в уголках души затерялось сожаление, что сам-то он никогда не увидит начало её самостоятельного преодоления жизненного пути.
     Потом она сказала первые слова: папа, мама, баба. Ничего в тех словах необыкновенного не было, а какой праздник, сияние улыбок они вызывали и особенно у Михаила. Пусть он не видит, как она выглядит, как шагает, уже играет в тряпичные игрушки, сшитые бабушкой, но он слышит. Слышит её слова, смех, дыхание. Чувствует на своей шее её нежные и тёплые замочки-руки, на щеке – влажные присоски-губки…
     Ни у Лены, ни у Александры Анисимовны даже не возникало сомнения, что его разум покинули чёрные тучи. Пусть раны военные всегда будут напоминать о себе рубцами на теле, но душевные-то травмы должны стереться.
     Но чуда не бывает. Старая истина на то она и истина - за всё приходится расплачиваться - оказалась роковой. Судьба нанесла ему всё же смертельный «мозговой удар» - инсульт…
     …Толик, как и все жители Малинино, шёл за гробом своего друга. Он никого не видел рядом с собой, замечал только через густую влажную пелену на глазах, как медленно уплывает куда-то гроб с его закадычным приятелем – дядей Мишей…

***
     А ведь ей завидовали до последнего дня пребывания на этом белом свете её Миши. И было чему. Она это ни от кого и не скрывала. Да, судьба наложила мужу запрет на самую заветную его радость – читать глазами единственно великую книгу – природу, все страницы которой полны красоты, волшебства, глубокого и мудрого содержания. Но не могла она, та судьба, вышибить из него пулями и осколками войны чувства нежности. Именно их щедрость, полнота постоянно окружали Лену, когда она находилась рядом с ним.
     Бог даровал ей Михаила, как мужа. Но был и другой редчайший подарок – он стал её другом. Они оба в присутствии друг друга могли думать вслух. Ни он, ни она никогда не задумывались над тем, что они, казалось бы, с совершенно разными жизненными поворотами судьбы, ухабами, соединившись в семью, оказались сходными нравами, родными по крови, готовыми всё сделать для другого, чтобы отвести подальше от него беду. Он заставлял настойчиво очнуться её от сладких грёз. Она могла упрекать его в чём угодно, но только наедине сама с собой, а чтобы расцветало у Миши настроение, шутками-прибаутками похваливала его.
     Он обладал даром какой-то особой красоты, так и никак иначе Лена думала о нём. Хотел всё без остатка, что есть в его душе, в его теле, в его мыслях отдать ей, людям, которые его окружают, без намёка что-то взять взамен. И ещё, а это только она замечала, чувствовала и никто больше, его душа излучала что-то такое, что озаряло его внешность и объединяло их в духовную близость, которая и называется просто, с трепетным волнением – любовь. Для неё в нём, как в мужчине и муже, объединилось редчайшее – первый, единственный, последний.
     Но сельчане видели счастье Лены совершенно в другом.
     Хоть Мишка и слепой, а вот руки у него золотые. Он после возвращения из госпиталя починил, подлатал не только всё на своём дворе, но и в доме другой матери – по жене. Председатель колхоза Семён Алексеевич нужды не знал, когда хозяйству требовались лестницы для скирдования сена и соломы, кормушки для телят и поросят, ручки для вил и лопат, грабли, да мало что требовалось от столяра-надомника, он всегда всё мастерил, когда надо и что надо.
     Шелестели по селу разговоры: 
- Не может такого быть. Ничего не видит, а всё делает…
- Притворяется. Хоть что-то, но видит…
- Нам палочки-трудодни в колхозе ставят, а ему вон какое пособие по инвалидности отваливают…
- Потому и притворяется, что в глазах сплошная ночь.
     Злые сплетни долетали до Михаила, больно жалили его нервы.
     После этого он курил самокрутку за самокруткой. Дымил и днём, и ночью. А с другой стороны, что это за мужик, если от него табачищем за версту не несёт? Михаила никто ведь из мужиков не списывал.
     Но к спиртному был равнодушен. Никто его пьяным, по крайней мере в Малинино, не видел. Потому многие бабы и завидовали Ленке-кулачке. Их ведь мужья, вернувшись с фронта и с ранениями, а счастливчики - и без них, словно с ума посходили. Растянули празднование Дня Победы на всю оставшуюся жизнь. Со стаканом, ладно по случаю какому-то, а то и без всякого повода, старались при любой малейшей возможности не расставаться. Мало того, что с искривлёнными от самогона рожами, так ведь ещё с кулаками и изощрённым матом гоняли по дому, а то и по селу своих «кобр». Ненаглядными они только по редкой «трезвянке» оказывались.
     От Михаила никто дурного слова не слышал. Что ж тут удивляться – трезвый всегда. Шутки-прибаутки – это он рассыпал со всей щедростью. На мат у него, наверное, аллергия к языку приставала.
     И к детям у него особая тяга была. Мужики на селе его считали чудаком, не сомневались, что его, видать, крепко шарахнуло в последнем для него бою, если он с сопатыми ребятишками водит дружбу, как с равными, их прихоти с удовольствием исполняет. Если кому-то из пацанов для игр в войну сабля, пистолет или щит, как у древних рыцарей, нужны, то бежали к нему – Мишке Рекусу. И, несмотря на рой болячек, которые его мучили, он им не отказывал.
     А вот терпению Лены завидовала только одна Полинариха. Правда, она это делала по простоте душевной, завидовала тому, что видно было на поверхности. А для Лены терпение заключалось в только ей присущей и данной Богом способности - надеяться, проглатывать печаль, выносить тяготы труда во имя прекрасного будущего рядом с ним, рядом с детьми, а их они мечтали нарожать с Мишей столько, на сколько любви хватит.
     И вот в её судьбе порвались самые главные дорогие жизненные струны – не стало брата, матери, мужа. Вроде бы только жизнь начинала казаться для неё цветущей розой, но та опять уколола своими безжалостными шипами. У неё блуждала в рассудке мысль: «Ах, как я завидую тем, кто шагнул из этого мира в тот, им там спокойно». Она думала, что для неё только вчера жизнь представлялась бесконечно долгим будущим, оказалось – коротким прошлым. Она же была глубоко уверена, что её надежды сотканы из солнечных лучей, но их накрыла чёрная туча судьбы…
     «Как дальше жить?» - на этот вопрос Лена не находила ответа, продолжая доить коров на ферме.
     Поглощённая во внутренние разборки смысла жизни, дальнейшего своего существования, не заметила, как по проходу между кормушками к ней пробирается трёхлетняя дочь.
     Скотные дворы их колхоза, что до войны, что и более десяти лет позже, ничем не изменились. На земляных проходах засасывала ноги доярок грязь. Корма они по-прежнему разносили плетёными корзинами или в брезентовых фартуках. Сумрак не покидал помещения даже днём. А ранним вечером при красновато-жёлтом свете «летучих мышей» - керосиновых фонарей - нехитро было не заметить маленького человечка в больших не по ноге сапогах.
     Лена испугалась, услышав звонкий голосок:
- Ма-ма, ты где?
- Ты зачем сюда припёрлась, доченька?
- Ты где, мам? – нотки испуга и у неё прослушивались.
- Иди сюда, моё золотко…
- А коровы не брухаются?
- Хороших девочек они не трогают, - тепло разлилось внутри женщины.
- А я хорошая, мам? – любопытство распирало девочку.
     На туман тёмных мыслей матери подуло ветром радости:
- Ты у меня детка-конфетка…
- Сладкая, как конфеты подушечки?
- Во сто раз слаще!
- А сто раз больше, чем ты?
     Мать подхватила её на руки, прижала тёплый комочек к себе. Её кольнула мысль: «Боже, какая же я дура, позавидовала мёртвым и растопырилась на перекрёстке судьбы… У меня же есть вот эта кровинушка…».
- Больше, намного больше, моя радость! – лица матери и дочери прилипли друг к другу.
- Тогда, ладно, - на полном серьёзе согласилась дочь.
     Лена опомнилась:
- Почему тебя бабушка на ферму одну отпустила?
- Она сказала, что я уже во какая, - девочка показала рукой выше своей головы на сколько могла.
- Это правда…
     Если говорят, что всё имеет предел, то в тот миг Лена с этим была не согласна. Ну, не может быть границ нежности и любви к ребёнку.
- Ты пришла помогать мне доить коров? – решила пошутить мать.
- Не-е-е, - по-деловому обозначила своё поведение Валя. - Бабушка большой пирог испекла и всякой там вкуснятины из печи надоставала. Сказала, что сегодня день особенный…
- Какой?
- Мам, ты нетерпёха, да? – Валя пообещала бабушке ничего матери не рассказывать и держать язык за зубами. Она пыталась его удержать и так, и эдак, а зубы всё равно распахивались, и язык на улицу просился. Но про секрет тем неслушником-языком ни-и-когда не разболтает.
- Вроде нет… - Лена действительно старалась вспомнить, про какой-то особый день для неё, да и для всех трёх женщин их двора. Тщетно.
- Тогда секрет, - и девочка ладошкой плотно прикрыла рот.
     Лене надо было подоить коров, и она не стала допытываться, в чём их с бабушкой секрет заключается.
- Валюш, уже темнеет. Ты беги домой. Скажи бабушке, что я скоро приду за вашим секретом…
- А ты его не найдёшь. Мы его с бабушкой за зубами спрятали.
- А я получше поищу. Беги, радость, домой.
- Ладно, мам. Ты только быстро-быстро приходи…
- Слушаюсь, моя повелительница! – мать вытянулась в струнку, отдала по-солдатски честь дочери.
     Та, комок деловитости, отреагировала:
- Вот это другое дело!
     И послышалось удаляющееся чавканье грязи под сапогами Вали.
     …Управилась Лена действительно быстро. Несколько коров её группы ушли в запуск и естественно не доились, потому отделалась она  в своём «коровьем царстве» раньше обычного и пошла домой разыскивать «секрет», приготовленный для неё малой и старой.
     Перешагнула через порог:
- Ничего себе! – от удивления замерла на месте.
     На столе стоял большой пирог, а в нём были натыканы тоненькие горящие свечки.
- Мама, мама! С днём рождения тебя! – первой выболтала секрет дочь.
- Лен, с днём рождения! Здоровья тебе и терпения, моя дочушка! – Александра Анисимовна не смогла удержать предательскую слезу.
- Спасибо вам, мои дорогие. Тебе, Валя! – чмокнула её в щёчку. – Спасибо, мама! – обняла свекровь. – Я и забыла, что у меня сегодня день рождения… - в её глазах отразилось тридцать пять точек-огоньков от свечей.
- Я хотела, мам, свечи затушить, а бабушка заругалась, - пожаловалась Валя.
- За что?
- Тебе их гасить надо…
- Мне, так мне… А вообще-то, давайте, мои дорогие, задуем их вместе.
     Восторг с ног до головы накрыл дочь…

***
     Страна отмечала двадцатилетие победы над фашистской Германией. По-своему её встретила Елена Ивановна Дмитриева. Как считала сама, не имела права иначе. Война нанесла ей страшные отметины. Брат по-прежнему не воскрес из без вести пропавших, а мать, истерзав сердце, так и не дождалась его. Мужа раны телесные и душевные свели в гроб.
     Дочь, окончив восемь классов, уехала в город учиться в профессионально-техническое училище. В тот же год умерла Александра Анисимовна. Это была для Елены Ивановны вторая мать. Она утешала её в невыносимой печали, делилась, казалось, своими силами в минуты слабости. И сказать, что она просто свекровь, язык не повернётся. Это был неиссякаемый источник нежности, сострадания, жалости и прощения. Лена всегда могла склонить голову на её грудь. А для внучки бабушка являлась и глазами, и руками. Глазами она охраняла девочку от всех бед и напастей, руками благословляла на добрые поступки, хорошую учёбу, на трудолюбие.
     Возраст Елены Ивановны приближался к пятидесяти. И вот она осталась в Малинино одна. Для неё и раньше работа являлась спасением, убежищем от нескончаемых бед, а теперь подавно.
     После Семёна Алексеевича сменилось уже два председателя колхоза. Кое-кто из доярок ушёл на пенсию, другие из-за болезни рук и ног не гожались доить коров – вечная сырость на фермах для них даром не прошла. А у Елены Ивановны вроде бы открылось второе дыхание, наполнилась новой силой энергия духа. Скорее всего, это было протестом на роковые удары судьбы.
     Да и труд на ферме стал другим. В корпусах появился электрический свет, скребки и вилы заменили транспортёры навозоудаления. Но главным облегчением для доярок стали «ёлочки» - механические доильные установки. Устройство, тонкость работы на них Елена Ивановна освоила одной из первых.
     И вот по итогам 1964 года её надой от каждой коровы - чуть более трёх тысяч литров - оказался самым высоким по тем временам в области. Она стала главным претендентом на участие в выставке достижений народного хозяйства СССР и на награждение её Дипломом первой степени.
     До отъезда в Москву оставались считанные дни. Елена Ивановна достала из комода лучшее, на её взгляд, платье. Посоветовалась с молодыми женщинами-животноводами, что в моде из обуви, чтобы там, на ВДНХ, перед другими участниками «в грязь лицом не упасть». Те, кроме обуви, посоветовали, какую следует сумочку под обувь купить. Пересчитала несколько раз скудные денежные запасы. Что-то оставила на «чёрный день», необходимая сумма должна пойти на обновы дочери – расцвела уже та невестой. А по ресторанам да по театрам ей ведь не ходить, хватит и небольших денег, чтобы на Москву поглазеть, да что-нибудь из гостинцев прикупить.
     А в это время к первому секретарю райкома КПСС Николаю Романовичу Богатикову зашла секретарь по идеологии Мария Семёновна Рощина. Она после института немного поработала в школе учителем, отличалась активностью и принципиальностью. Её приметили аппаратчики из отдела пропаганды и агитации, предложили возглавить лекторскую группу в районе. А потом быстро зашагала по служебной лестнице: инструктор, заведующая кабинетом политпросвещения, заведующая отделом пропаганды и агитации. И вот теперь возглавляла идеологическую работу, а если перевести на практический язык – денно и нощно переживала за моральный облик строителя коммунизма в отдельно взятом районе.
     В колхозе «Светлый путь» бывала частенько. Её хорошо знали в Малинино и она многих, а уж передовиков производства - как свои пять пальцев. Кто они такие, как живут, кем работают мужья или жёны, если таковые есть, увлечения, вредные привычки – это было её болезненным любопытством.
     Когда в обкоме КПСС подвели итоги социалистического соревнования среди животноводов области, назвали победителем Елену Ивановну Дмитриеву и решили её послать на ВДНХ за наградами. Но решили – это не значит, что женщина уже расхаживает по Москве. На неё в обком запросили анкетные данные.
     Вот тут-то и вспомнила Мария Семёновна один из разговоров в Малинино с кем-то из животноводов. Ей тогда рассказали, что передовая доярка Дмитриева – кулацкая дочь. А в те годы с кулаков ещё никто даже и не делал попыток смыть клеймо-проказу классовых врагов крестьянства.
     Осторожной оказалась Рощина, не зря идеологический лидер.
- Николай Романович, как бы нам с дояркой из «Светлого пути» Дмитриевой в неприятную историю не попасть.
     Первый секретарь искренне удивился:
- Что такое натворила?
- Ничего. Но… - замялась секретарь.
- Говорите, Мария Семёновна, как есть.
- Дочь она кулацкая…
     Первый секретарь снял очки, положил их на стол и уставился на женщину:
- Не понял?
- Я запросила архивные данные из района откуда прибыла семья Суляевых. Суляева – девичья фамилия Дмитриевой. Вот почитайте, что прислали.
     Бывший фронтовой майор, прошедший войну с первого до последнего дня, не раз раненый, отличался справедливой прямотой, уважал людей, ему верили и доверяли. Все говорили, что с первым секретарём райкома КПСС району повезло. Он вложил много сил и энергии в электрификацию сёл и деревень, механизацию ферм. Немалая его заслуга в строительстве в отдалённых населённых пунктах, в том числе и Малинино, школ, магазинов, клубов. А вот на бумаготворчество или как он говорил – бумагомарание у него аллергия.
     С таким чувством читал и архивную выписку. В ней говорилось, что в феврале 1930 года президиум районного исполнительного комитета принял решение о ликвидации кулачества в районе. К этому решению прилагался длинный список «классовых врагов». В нём значилась и семья Суляевых.
- Ну и что из того, Мария Семёновна?
- А то, Николай Романович, как бы эта история, пусть и давняя, не всплыла там – на самом верху, - и указала пальцем на потолок.
     Николай Романович опять снял очки после чтения, потёр двумя пальцами переносицу. Ему не хотелось смотреть в глаза секретаря. Он спросил с еле заметным раздражением:
- Что всплывёт?
- Ну…, что она из… тех, а мы её в Москву, на ВДНХ…
     Он так и не поднял глаз от стола:
- А Вы знаете, Мария Семёновна, сколько так называемых кулаков в моей роте под Сталинградом было?
- Откуда мне знать, Николай Романович? – не понимала Рощина, к чему клонит Богатиков.
- А я знаю. Много! И дрались они за нашу с вами Родину, Мария Семёновна, не хуже, а то и лучше многих. Сколько геройских голов осталось по оба берега Волги. А Вы - из тех она  - Дмитриева…
- Так архивный документ информирует…
- А совесть наша, что информирует? – раздражение уже ничем не прикрывалось.
- Причём тут совесть, Николай Романович?
- При том… Есть кто лучше её из доярок области? Нет. Заслужила она награду ВДНХ? А, может, и не только её… А Вы - из тех она…
- Но обкому партии, я считаю, надо об этом сообщить.
     Богатиков посмотрел на неё покрасневшими от усталости глазами. Он даже не подразумевал, что она такая перестраховщица. А ведь именно Николай Романович рекомендовал пленуму райкома КПСС утвердить её секретарём по идеологии. Неужели это было его ошибкой? «А вообще-то, чёрт его знает, как там «наверху» воспримут прошлое Дмитриевой. Там, наверное, бюрократов-перестраховщиков ещё больше, чем у нас…» - размышлял первый секретарь.
     Вслух, сбавив обороты раздражённости, согласился со своим идеологическим помощником:
- Что ж, Мария Семёновна, позвоните в обком… Только не медлите, ведь скоро делегация из области отъезжает в Москву.
- Хорошо, Николай Романович, - обрадовалась та, что снимает с себя ответственность, если история с Дмитриевой обернётся вдруг нежелательной стороной.
     В обкоме информация райкома вызвала озлобленно-удивлённый скулёж: «Почему райком не знает своих людей? В победителях социалистического соревнования оказалась кулачка? Это же скандал с политическим оттенком. Какое ВДНХ? Какой Диплом? Срочно исключить Елену Ивановну Дмитриеву из списка на поездку в Москву».
     Когда об этом сообщили Богатикову, он глубоко вздохнул:
- Да, до чего мы только докатимся…
     На этот раз он обошёлся без прямой и резкой оценки ситуации. Поднялся со стула. Одёрнул свой военный френч, который и в мирное время был его повседневным и любимым, быстро вышел в приёмную:
- Люд, - обратился он к секретарю приёмной.
- Слушаю Вас, Николай Романович.
- Если кто будет спрашивать по телефону или так, я поехал по хозяйствам.
- Хорошо, Николай Романович.
     Елене Ивановне напрямую председатель колхоза, вызвавший её в свой кабинет, не сказал о причине, почему она не поедет на ВДНХ. Пояснил, как ему посоветовал Богатиков:
- Елена Ивановна, в Москве ограничили число участников выставки для области. Туда ведь со всех уголков Союза съезжаются. А ВДНХ не резиновая. Так что, в следующий раз поедешь.
- А мне, Михаил Никитович, честно сказать, особой охоты и не было свою группу коров на целую неделю неизвестно кому оставлять, - а в душе подумала: «И деньги в доме целее будут… А новые туфли и сумочка на свадьбе дочери пригодятся. Глядишь, она не за горами…».
- Вот и хорошо. Ты только не обижайся.
- Наоборот, Вам, Михаил Никитович, спасибо за радостную весть…

***
     А лучше бы она уехала тогда из колхоза, хоть к чёрту на кулички. На их ферму неизвестно откуда нагрянула болезнь. Некоторых животных била какая-то волнообразная лихорадка. Никогда такого не случалось, чтобы в группе Дмитриевой несколько коров, которые должны были вот-вот отелиться, абортировались. И такое происходило в других группах. Ветеринарные врачи определили: все признаки бруцеллёза – инфекционной болезни. От контакта с животными могли заразиться и доярки.
     Приговор специалистов оказался единственно возможным – ликвидировать всё поголовье. Помещения фермы подвергнуть дезинфекции специальными растворами.
     Коров Елены Ивановны, как и других доярок, погнали под нож. Как и тогда, в военную эвакуацию, со стадом происходило что-то невероятное. Животные подняли страшный рёв. Их гнали кнутами, а они оборачивались на своих заботливых хозяек, не хотели покидать Малинино.
     Елена Ивановна почти так же плакала, как на проводах в последний путь Миши и двух мам. А умные глаза Пеструшки и Ягодки – любимиц доярки, не раз глядели потом на неё во сне.
     Она серьёзно подумывала, что больше на ферме работать не будет. Пусть хоть откуда пригонят других коров, но они никогда не заменят её рекордсменку-группу.
     Решила: «Пора тебе, Ленка, отдохнуть. Ведь ты столько проработала, ни разу в отпуске не была… Покой тебе, голубушка, нужен, покой…».
     Но всё это было душевным обманом. День, другой она попробовала прикатывать боками постель. Бока заболели. По дому, то за одну работу принималась, то за другую хваталась. А руки какие-то с норовом оказались – всё из них валилось, делали они всё не то и не так. Через неделю её донимало беспокойство, что превратилась в бесполезную клуню.
     «Баба ты, Ленка, полная сил и энергии, а коптишь небо в лени и шастанье по дому, как чумная…, - упрекала она себя, потом тут же защищала, - но не ты же виновата, что вместо коров на ферме сквозняки в догонялки играют…».
     А через неделю к ней в дом заявилась запыханная заведующая фермой.
- Лен, хватит с ленью обниматься – иди, принимай первотёлок.
     От неожиданности Дмитриева опешила:
- Каких ещё первотёлок?
- В соседнем с нашим районе есть племсовхоз. Вот оттуда и закупили их. Пока на две группы. Но скоро все дворы заполним. Ну, так что?
- Лид, может их кому помоложе отдать, чтоб не обижались и не разбежались из колхоза, кто куда?
- Разбегутся из колхоза, кто случайно на ферму попал. А такие есть, ты ведь знаешь. Путёвые же – они терпеливые, подождут ещё неделю – другую.
- Да и в возрасте бабы коситься будут…
- Хватит, Ленк, умничать. Тебя я знаю не один десяток лет, мне виднее, кому что доверить, - заулыбалась и добавила, - тебе дай полудохлую корову, так ведь ты умудришься из неё рекордсменку сотворить.
- Зачем, Петровна, надо мной смеёшься? Не до этого мне… - у неё так и не выветрилась мысль, что неудобно ей как-то, как тогда после войны, первой группу коров получать. Тогда ладно – она ещё молодая была, море жизни по колено доставало. А теперь, чтобы лужи преодолеть, надо силы рассчитать хорошенько.
- А я и не шучу. Знаешь, почему?
     Елена Ивановна дёрнула плечами. Мало ли что ей Лида наговорит. Ей самой в своём рассудке порядок навести требуется. Понимала, что в её истерзанную душу придёт покой только тогда, когда за работу всем своим существом ухватится. Она больше не может коротать время, как в прошедшие и проклятые две недели, если привыкла каждую минуту использовать для пользы дела. «Нечего, Ленк, себя обманывать, - раскладывала аккуратно ситуацию по полкам благоразумия, - ты же загнёшься в обнимку с одиночеством в гулкой пустоте углов дома… Так что, бери первотёлок… Коситься будут? Но, как ты заметила, косятся те, у кого руки привинчены наспех… Работают потому, спустя рукава, а чёрную зависть расплёскивают из-за того, что ты можешь с коровами общий язык найти… - поругала в душе себя, - о, Ленк, не рано ли ты себя на пьедестал подталкиваешь?».
- Вот ты, уважаемая Елена Ивановна, молчишь, потому что хитрая и умная.
- И ты туда же вместе с нашими бабами.
- Нет, дорогуша, я про это говорю от чистой души, радуюсь, что такие, как ты, на нашей малининской земле живут и работают.
- К чему ты всё это, Лид? – Елене Ивановне действительно всегда неловко было, когда её в глаза начинали за что-то хвалить.
- К тому! Как ты думаешь, кто такая доярка?
     Дмитриева по-детски открыто и озорно засмеялась.
- Ну и вопросик…
     Заведующая фермой продолжала серьёзно:
- Зря зубы ветру пересчитать даёшь. Ведь нас животноводов, в том числе и вас доярок, ценят за умение хвосты и бока коровам очищать и за их соски дёргать почище мехдойки. Так?
- Что ж ещё-то? – попробовала ввинтить в разговор шутку. – Приноси гармошку, плясать с ними будем…
- Вот потому ты и хитрая, что про своё богатство замолвиться не желаешь.
- Хочешь, им с тобой поделюсь? – искрились глаза Дмитриевой.
- За честь бы посчитала, если бы ты от своего богатства – Божьего дара – хоть щепотку отсыпала.
- А вот про Божий дар у меня ни одной затёсены в башке нет, - не собиралась менять шутливый тон Елена Ивановна.
- Есть у тебя всё! Только ты не доярка…
- Вот те, Лид, и на… Договорилась! Космонавт, что ли?
     Та задумалась, выдержала небольшую паузу, продолжила, будто и не уловила шутливых ноток собеседницы:
- Я столько лет наблюдаю, как ты работаешь…
     Дмитриева перебила:
- Что ни слово, то новость или загадка.
- Не перебивай… Ты доярка в последнюю очередь.
- Опять не повезло, как бывало в магазине: стоишь – стоишь за дефицитом, а до тебя очередь не доходит, – она хотела в свою душу хоть малость зачерпнуть веселья за последние две недели.
     Складывалось впечатление, что Лидия Петровна её не слушала, продолжала развивать свою мысль.
- Да, другие может только и всего - доярки. А ты нет! Вот говорят, что есть талантливые музыканты, певцы, художники… Но ни от кого я не слышала выражение – талантливая до-яр-ка. А почему? Наверное, просто за грязью на фермах, необустроенностью рабочих мест, нашей не всегда чистой одеждой, обужей – резиновыми сапожищами жемчужины души неприметны…
     Елена Ивановна глядела на неё глазами, в которых друг за другом бегали вприпрыжку вопросы: «Завфермой передо мной, или кто? Не влюбилась ли девка на старости лет? Клад что ли она тех жемчугов в навозе откопала?».
- Вот ты улыбаешься. А ведь из твоих глаз ум так и сочится.
- Хватит тебе, Петровна. А то так насмеюсь, что первотёлок из-за болезни живота принимать не гожусь…
- Куда ты денешься…
- Но я же не доярка. Пусть их настоящие доярки принимают, - в её глазах чёртики со старта сорвались.
- Не передёргивай. Я сказала, что ты доярка в последнюю очередь. А в первую – ты каждой корове своего рода подруга, ветврач, высококлассный массажист, больной работой человек, которую делаешь со здравым смыслом. И ещё. Ответь на простенький-припростенький вопрос.
- Слушаю…
- Ты когда-нибудь слышала, чтобы крестьянку, имевшую в своём доме одну, а то и две коровы, дояркой называли?
- Никогда, - маленькое открытие сделала для себя Дмитриева: «А ведь и правда, почему?».
- А все ту крестьянку называют хо-зя-й-ко-й той коровы. Вот и ты не доярка, а настоящая хозяйка своей группы коров, постоянно думающая о них. Вот так-то, голуба!
     На лице заведующей фермой отпечаталось удовлетворение своей позицией, оно излучало тёплый свет.
- Петровн, почему ты на ферме застряла? С твоим языком работать в райкоме самым бесценным агитатором по раскопкам жемчуга в наших душах, а может и в навозных кучах, - смех сделал её помолодевшей, добавил румян на щёки.
- А ты своим языком влёгкую и обкомовские двери распахнула бы, - и у неё волна смеха набирала силу.
     Когда женщины от души нахохотались, Лидия Петровна встрепенулась:
- Дел на ферме по самое некуда, а я тут с тобой лясы точу. Переодевайся и быстренько - на скотный двор. Животные, наверное, изревелись все…
     Елена Ивановна словно всю жизнь только и ждала эти слова.
- Я мигом…


***
     Иван Ефремович, кряхтя, приподнялся с примятой травы. Попробовал выпрямить спину. Удалось с трудом и скрежетом в позвонках.
- Да, сбежала, бабы, от нас молодость. Теперь старость к земле гнёт.
     Веселуха пошутила:
- Немного тебе, Ефремыч, осталось небо коптить. С таким настроением она, земелька-то, скоро на вечный покой позовёт.
- А ты, Нинк, туда не собираешься?
- Вань, ну что ж я там забыла?
     Редкая радость – веселье, вновь поцеловала их лица.
- Она о нас, девк, помнит. Вон и Иваниху обняла.
     Веселуха с сожалением поддержала старика.
- Жизнь промелькнула солнечным зайчиком. Немного и мне гостевать на этом свете осталось… Грех на моей душе лежит. Всю жизнь я Иваниху недолюбливала, косилась в её сторону, червячок злорадства в душу закрадывался, когда в её дом горе налетало… Грешница я большая… Ленка этого не заслуживала… Правду стороной не обойдёшь.
     Иван Ефремович решил пошутить:
- Хорошо, Нинк, что у тебя к старости дурь из башки выветрилась, а мозгов чуть-чуть, видно, осталось.
- Да, ну тебя, окаянный, - отмахнулась от него та, как от назойливой мухи.
     Встала с насиженного места Полинариха:
- Пора, бабы, по домам разбредаться. Разбрехались. Память языками, как сено вилами, поворошили. Автолавке приехать все сроки вышли. Придётся недельку сухариками вместо хлеба обойтись.
- Скоро совсем к нам все дорогу забудут…
- Забыли уже…
     Опять в настроение разочарования, безысходности Иван Ефремович вбил клином шутку:
- Конечно, бабы, идите по домам. Но помните, я человек одинокий и желающую острых ощущений жду сегодня вечером в гости.
     Закатываясь от смеха, Веселуха поинтересовалась:
- А если сразу все нагрянем?
- Буду рад. Места на полу дрыхнуть всем хватит…
- А к кому же наш михайловский кавалер пойдёт? – Веселуха вдруг вспомнила про Михаила Михайловича. Все с интересом направили на него взоры полные весёлого любопытства.
- Ты уж, Нинк, старая. Что он с тобой делать-то будет. Его молодая жена, наверное, ждёт - не дождётся. А может, у меня заночевать останетесь, Михаил Михайлович?
- Нет…, нет… Спасибо за гостеприимство… Я действительно задержался. Мне пора… Но к Вам, Иван Ефремович, просьба будет.
- Если смогу, исполню любую.
- Можно я к Вам ещё раз приду?
- Да хоть сто раз. Только рад буду.
- Спасибо вам, люди добрые, за всё, - он быстро встал. – До свидания! – и ушёл.
     С пустыми авоськами, полиэтиленовыми пакетами сельчане задвигали к своим родным и скучающим хатам.
     …Красный диск солнца макнулся в горизонт…

 
Глава III

     Михаил Михайлович, как и обещал, пришёл в Малинино. На этот раз он заявился не с пустыми руками. В полиэтиленовом пакете у него была поллитровка водки, батон полукопчёной колбасы, сыр, консервы «шпроты» - всё, что удалось купить в михайловском сельском магазине и донести.
     Иван Ефремович встретил его как давнишнего знакомого и, естественно, желанного гостя.
     Два старика устроили праздник. А с помощью «сорокоградусной», Михаил Михайлович изредка не более ста граммов позволял себе употребить горячительного напитка, разговорились, разоткровенничались.
     Малинина больше всего интересовала судьба Елены Ивановны. О ней Иван Ефремович знал все подробности, которые и поведал гостю.

***
     Вроде бы только вчера выпорхнула Валя из Малинино после окончания восьмилетки, а уже около четырёх десятков лет во времени растворилось. Ей казалось, что только оглянись, – и вот они те беспечные, до опьянения счастливые годы. А, нет! Они-то годы – как песок через растопыренные пальцы проскользнули. Уже за пятьдесят перевалило, где-то близко пенсионный колокольчик голос подал. По-предательски уже давно украшают волосы ковыльного оттенка, и вот-вот будут походить на цвет одуванчика редкой растительности на голове её матери.
     Она чаще всего задумывается над этим, когда в выходной день шагает из города километра за четыре в Малинино, чтобы проведать мать, которой без трёх годков скоро девяносто «стукнет». Ведь сколько раз говорила ей: «Мам, переезжай к нам». А она упрямая: «Нет, дочка, у вас и без меня тесно, а главное – город меня душит суетой». Пускала вход Валя разные аргументы, чтобы переманить из практически вымершего села Елену Ивановну, но у той свои многочисленные отговорки отыскивались, чтобы дожить до последних дней там, где более семидесяти лет её жизни прошли-проспотыкались. Видите ли, всё ей тут до последнего стука сердца дорого, она умудряется воспоминаниями даже о труднейших поворотах судьбы свою безразмерную душу еле заметной искоркой согревать.
     А она, Валя, как верблюд, тащит чуть ли не каждый выходной ей харчей на неделю-две. Идёт и прокручивает стрелку времени в прошедшие года-вспышки…
     …После окончания технического училища пришла в цех гальваники элементного завода. Тут повстречала свою первую и как потом оказалось единственную любовь. Правда, встречалась она с малининским шофёром Анатолием, вроде только начали их чувства собираться в цветущий букет, но парень заболел, ослеп и из села уехал. А она в восемнадцать лет вышла замуж за электрика того же цеха - Николая, и, что интересно, тоже по фамилии Дмитриев. Жить пришлось до получения своего «угла» от завода у родителей мужа в небольшой квартире с двумя проходными комнатами. Но в тесноте, о каких-то неудобствах даже мысль в голову не просилась. Да и как она могла забрести, если от счастья душу распирало.
     Только через пять лет после свадьбы появился у них первенец Славка. Дали от завода двухкомнатную квартиру. На радостях от этого, а, может, и ещё от чего, Валя забеременела в другой раз и родила дочь Настеньку…
     Когда сыну исполнился годик, его отправили в село к бабушке. Одно – надо было Славу от материнских сосков отучать, другое – мальчик родился хиленьким, переболел, наверное, всеми болячками, которые подкарауливают детей в таком возрасте. Ему требовался деревенский лечебный воздух, настоянный на многотравье, с запахом берёзовых кудряшек, сосновой смолы, нежного аромата лозин, которые служили много десятков лет живой изгородью между огородами сельчан. Таким воздухом дышать – не надышаться, а ещё, если сильно захотеть, то его и пить можно было, как и целебное молоко от кормилицы-козы, которую завела Елена Ивановна, когда из Малинино угнали с фермы всех коров и телят. Без животных её тоска глодала.
     Валя думала, побудет сын у бабушки до слякотной осени, а там она его в заводской детский садик определит. Но Слава загостился в Малинино до первого класса. Елене Ивановне одной скучно было, деревенские посиделки с себе подобными она не переносила, потому что на этих сборищах без устали работала мельница сплетен, пересудов, воспоминаний и причитаний по счастливой, но так молниеносно канувшей молодости. Потому под любым предлогом их сторонилась. А внук – в доме мужик. За ним, как за каждым мужиком, женский пригляд нужен, его и накормить, и обстирать требуется вовремя. Она к этому привычная, а потому хлопоты о внуке согревали душу, радовали её.
     Но сама-то Валя по сыну скучала. Когда с мужем, а чаще одна, спешила давно проторенной дорогой-тропинкой к матери, к подрастающему и теперь розовощёкому сыну.
     Правда, была и ещё причина, по которой Славка до семилетнего возраста прописался на деревенских харчах. После рождения дочки Валя несколько месяцев – меньше года – пробыла в декретном отпуске и вынуждена была выйти на работу. Одной зарплаты мужа-электрика молодой и растущей семье не хватало.
     Елена Ивановна последний «свободный» рубль от «копеечной» пенсии бывшей доярки старалась отдать дочери. Но та видела, что мать о своих нуждах – обновах забыла, когда думала, жила тем, что давал небольшой приусадебный участок, питалась козьими «дарами», яичками от десятка пеструшек-несушек. Потому от материнской помощи отказывалась, врала, что в городе только птичьего молока нет. А так…
     Со стороны родителей супруга тоже ждать было нечего. В их семье вольготно и беззаботно один кот с бока на бок переваливался. Свёкр со свекровью сами во вредном цехе того же элементного завода работали, у них зарплаты хватало, чтобы от получки до получки концы свести, да иногда побаловать внуков гостинцами, игрушками или обновами.
     Потому и приняла Валя решение: хватит в декретном отпуске после рождения дочери «бока пролёживать»…
     …С тех пор выросли дети, а тропинке зарасти травой к материнскому дому она позволить не могла. Хотя для неё один из красивейших уголков земли – село Малинино – в начале двадцать первого века уже находился в терминальном состоянии.
     А ведь, по мнению Вали, это было село, как село, каких тысячами насчитывалось на российских просторах…
     …Малинино получило своё название от фамилии местного помещика. Приютилось оно в четырёх верстах от уездного городка. По местным преданиям корни его зарождения уходят в семнадцатый век. Как и почему появились тут первые хаты – теперь можно лишь предполагать. Только уже в конце восемнадцатого столетия здесь построена помещиком Малининым красавица церковь, и небольшое поселение перешло в разряд сёл.
     Самый буйный расцвет в нём наступил после Великой Отечественной войны. Хотя мужиков с фронта не вернулось больше половины, но родники жизни забили в Малинино с невероятной мощью. Горечь потерь, разрухи заглушалась каким-то невероятным всплеском радости, жаждой жизни, мечтами о прекрасном и солнечном завтра. Пусть нищета упорно не хотела переползать через порог деревенских лачуг, но это была всеобщая нищета. С ней боролись всем миром. И не беда, что этот мир ограничивался семьями селян. Радостные события, свадьбы праздновали всем селом. Случалось, если кто-то становился погорельцем, тоже всем селом отстраивали тому новый дом. И в последний путь провожали с всеобщей печалью…
     Ну и что такого, если у всех печи топились дровами, соломой и кизяками – высушенными коровьими лепёшками. Тепла и печного, и душевного хватало в домах, которые, в лучшем случае, насчитывали пятнадцать-двадцать квадратных метров площади, а если меньше – тоже не беда.
     Не было электрического света? А свечи, керосиновые лампы – разве от них яркости мало? Да и особой нужды их жечь не было. Крестьяне привыкли вставать до солнца и управляться со своим хозяйством до его заката. И в колхозе всё за тот же световой день старались побольше трудодней «набомбить». Так что к вечеру усталость одолевала, потому и спать ложились рано.
     Но, казалось, ничто не мешало малининским женщинам, которым посчастливилось с фронта мужей дождаться, среди которых без ног, без рук, с потерянным зрением были, детей рожать. Некоторые умудрялись в год по два новорождённых своему счастливому и гордому мужу дарить. Иногда складывалось впечатление, что они друг перед другом соревновались за право стать первой на селе матерью-героиней.
     Вот и получилось, что в конце пятидесятых годов село насчитывало более трёхсот крестьянских дворов, а население перевалило за тысячу человек.
     О нехватке рабочих рук в местном колхозе «Светлый путь» стали постепенно забывать. А вот соседний город в притоке закалённых крестьянским трудом, выносливых и добродушных парней и девчат, казалось, ненасытно нуждался. И село делилось с горожанами своим бесценным богатством – кадрами. Да и сама деревенская молодёжь тянулась к другой, более современной, может даже и цивилизованной жизни. Это же нормально, когда человек выбирает то, что ему по душе, по его развитию, мироощущению и применению своих сил.
В Малинино появилось электричество. На северной окраине села отстроили каменные животноводческие помещения, на южной – высадили плодовые деревья колхозного сада, с западной – ограждала от ветров населённый пункт «сталинская» лесозащитная полоса. Почти по центру разделяла село небольшая речка с иссиня-чистой водой, которую подпитывали многочисленные изумрудные родники.  А уже с начала шестидесятых в Малинино заложили первые камни в фундаменты восьмилетней школы на двести учащихся, клуба. Появились в селе магазин, почтовое отделение, впервые за всю историю существования Малинино открыл дверь медицинский пункт.
     Одно портило настроение и руководителям колхоза, и селянам – дорога. По ней с трудом удавалось проехать в весеннюю и осеннюю распутицу, а зимой обильные снегопады и метели «отрезали» Малинино от внешнего мира на несколько дней, а то и недель. Это испытала Валя собственными ногами, а проще – на собственной шкуре, когда после восьми классов школы поступила учиться в техническое училище.
     Необходимых средств у сельхозкооператива на дорожное строительство пока было не припасено. И районный бюджет это позволить тоже себе не мог – его «первоочередные» нужды и задачи со всех сторон за горло давили. Успокаивало, что эта трудность временная, как беременность малининской плодовитой женщины – разродится обязательно. Ошиблись малининцы. Мечта о дороге с твёрдым покрытием сделала… «аборт», по определению Вали. А случилось это потому, что в начале семидесятых годов добрался вирус гигантомании и до районного руководства. Иначе и быть не могло. Ведь было принято решение на всесоюзном уровне строить на селе крупные животноводческие комплексы – высокомеханизированные, с мощными кормоцехами, социально обустроенные, с домами животноводов, в которых предусматривались комнаты психологической разгрузки, отдыха, приёма пищи, душевые… Намерение, что и говорить, благое.
     Районные чиновники «белыми воронами» не думали становится. Потому приступили строить ферму нового поколения на земле колхоза «Светлый путь». Но не на центральной усадьбе, где веками формировался крестьянский уклад жизни, а в чистом поле. Выбор, на первый взгляд, уж очень разумный. Место под строительную площадку определили в сотне метров от трассы Москва-Воронеж. До железнодорожной станции тоже было рукой подать. Так что, с поставкой для комплекса оборудования, железобетонных изделий, металлоконструкций да и вообще стройматериалов никаких затруднений не будет. И трубы газопровода «Дружба» пролегали чуть ли не под самым боком.
     И какую бы масштабную проблему не возьми – одна выгода. Об этом отрапортовали по всем вышестоящим инстанциям.
     Строительство началось там, куда на карте района и колхоза ткнул пальцем первый секретарь райкома КПСС.
     Валя тогда уже замужней была. Тёрлась боками с роднёй мужа в тесной малогабаритной двухкомнатной клетушке. Проскользнуло желание и у неё, и у мужа возвратиться в колхоз, на новую усадьбу. Ведь и она, и он на заводе были на хорошем рабочем счету. А классный электрик, каким и считался её Николай, в хозяйство позарез требовался. Но родился сын, их очередь на получение заводской квартиры приближалась и искорки перемены места жительства и работы пришлось погасить. Думали – пока временно, оказалось – навсегда. А правильно или нет поступили молодожёны – время всё расставило так, как надо.
     Только вот с того самого скороспелого строительства стали постепенно забывать о тех, кто жил в Малинино, в других деревнях и посёлках колхоза, где в послевоенные годы создали полеводческие бригады, механические мастерские, построили небольшие, но уютные и удобные животноводческие помещения с красными уголками. Делались, пусть и робко, шаги по созданию объектов соцкультбыта во всех без исключения населённых пунктах колхоза. Появились кирпичные жилые дома, построенные как на средства хозяйства, так и самих селян.
     Вот тогда-то – со строительством комплекса и новой центральной усадьбы в чистом поле - и взяла свой разбег агония сельской, в частности малининской, жизни. А в новый жилой посёлок из коттеджей на две семьи и восьмиквартирных двухэтажных домов переселяли лучших механизаторов и животноводов из Малинино, других населённых пунктов колхоза. И этот процесс «снятия кадровых сливок» длился год, два, три…
     Кто оставался в деревнях и других поселениях?

***
     Валя своими глазами видела и радовалась, как малининские старички, старушки каждую весну обязательно выметали-подметали все стёжки-дорожки около своих домов. Убирали старую опавшую осенью листву. Обмазывали стволы яблонь и груш раствором из извести и глины, а если не было извести, то её заменяли свежим коровьим помётом. Белили фундамент своего жилища.
     Чувствовалось, что всё им тут дорого: каждый кустик, каждое деревце. Они, как хорошие знахари-лекари, определяли травинки: когда цветёт, чем полезна, или это сорняк и пойдёт под остриё тяпки или косы.
     Многие из них тут подали первый детский сигнал матери о своём появлении, одаривая её солнечной улыбкой. Потом росли, выходили замуж или женились, рожали детей, воспитывали их. Считали не обязанностью, а необходимостью работать в поле, на ферме и где только угодно, лишь бы без труда руки от зуда не чесались. Достигали возраста, когда им можно было с пенсионной книжкой перестать «горбатиться» в колхозе, но они, пока хватало здоровья, доили коров, поили телят, нарезали плугами чёрные с блеском пласты чернозёма… Ничем от них не отличалась и Валина мать – Елена Ивановна. Выпорхнули из семейных гнёзд их дети: кто подался в город в заводские цеха и на стройки, кому предложили переселиться в посёлок новой центральной усадьбы. А старожилы никаким уговорам, ударам судьбы не поддавались и продолжали жить на земле, которая всегда им давала силы, была для них матерью, сестрой, подругой. До последнего вздоха, это Валя знала тоже по матери, они будут дышать вместе с ней, радоваться солнечным лучам, буйству цветения садов и разнотравья. Они никогда раньше да и теперь не упрекали себя за то, что обильно напоили её своим потом. Пусть она станет и их последним пристанищем.
***
     С тяжёлым осадком горечи Валя замечала, что неуютно, а, может, и страшно стало жить в Малинино. В нём с каждым годом прибавляются дома с заколоченными досками окнами и дверями крест-накрест. В некоторых избах кто-то повыбивал на окнах стёкла, и они смотрели на селян пустыми глазницами. В заброшенных усадьбах взбесилась дикая поросль лозин и неизвестно откуда появившихся кленовых «подростков». А лопухи совсем уж разжирели на плодородном чернозёме и переросли крыши отдельных пустующих хат. Откуда-то, как красные косынки, разрастались с каждым годом поляны мака.
     И всё это вызывало психологический надлом у тех людей, кто жил по соседству с диким запустением. Они ещё были полны сил. Но оказывались невостребованными бывшие доярки, трактористы, плотники… По разным причинам они были лишними на новой центральной усадьбе колхоза. И в город их калачом не заманишь – чужая там для них жизнь, суетная, шумная. Они же без целебной свежести полей, колдовского говорка их речки, весенних грачиных базаров и трелей невидимок-жаворонков задохнутся, оглохнут, их души заполнятся невыносимой пустотой.
     Но и тут было жить монотонно, уныло. На первых порах, когда из деревень забрали с ферм коров, телят, загнали их в громадные железобетонные «склепы» комплекса, крестьяне заводили в своих подворьях корову, а то и две. Мать Вали купила козу. Но куда девать молоко, если каждая корова в летнее время давала его ежедневно не меньше, чем по два ведра. Молокосборщики из сельсоветов перестали его собирать, и в селе надой в десятки раз превышал спрос. Молоко прокисало, шло на творог, на корм поросятам, спаивалось телятам.
     Паслись на лужайках с сочным травостоем бычки, овцы и козы. Но и с мясом немало проблем при сбыте возникало. Своего транспорта почти ни у кого не было. Забой скота обычно приспевал к осени. А там дожди, словно сговаривались, и один дождичек послабее уступал место на дырявом небе проливному. По дорогам жирного чернозёма ни проехать, ни пройти. До зимы забой оттянешь – корм понапрасну скормишь, да и через снежные сугробы и заносы пробираться не легче, чем по непролазной грязи.
     А тут ещё одна беда приспичила. С годами всё острее подавало о себе сигналы здоровье. Раньше вроде бы и не знали, что это такое – здоровье, и с какого бока оно подкарауливает.
     У мужиков в спины, словно гвозди кто заколачивал безжалостно. Раньше никакой тяжести не боялись, а теперь поясницы не согнёшь: деревянные столбы – одно название. Потому с каждым годом в сараях и закутах становилось всё тише и тише… На лугах вместо мычания коров и блеянья овец хозяйничали в буйных цветах жуки, бабочки, пировали божьи насекомые.
     Уже в начале девяностых годов двадцатого столетия подкралось в Малинино испытание полным забвением, разрухой.
     …Некому стало ходить в школу, в которой раньше звенели голоса двухсот девчонок и мальчишек, в том числе и её – Валин. Понадобились считанные годы, чтобы здание школы растащили по кирпичикам и по брёвнышкам. Вместо него теперь остались следы мусора, только ориентирами обозначался фундамент.
     Дом Елены Ивановны находился почти на самой северной окраине села. И когда Валя спешила из города к матери, то с каждым разом всё больше  чувствовала, что идёт не по её Малинино, а по зарастающему диким разнотравьем и разнолесьем селу. Из-за каждого поворота показывала свой тревожный оскал разруха. Сколько она себя помнит, в её девичьи годы ни один дом никогда не закрывался на какие-то там «амбарные», то есть громадные замки. Все семьи обходились одним запором – набрасывали изготовленную в местной кузне петлю на круглый крючок и вместо замка всовывали в петлю первую попавшуюся палочку. Вот и всё! Знали, что хозяев нет дома. О воровстве друг у друга вообще понятия не имели.
     А потом обнаружила, что набросили, словно вынесли приговор на вечную тишину, большой навесной замок на двери клуба. А в нём совсем недавно работали кружки хорового пения, русских народных инструментов, был даже свой духовой оркестр, участники которого не только играли марши на советские праздники, но и провожали в последний путь селян под траурные мелодии. Но постепенно забыли дорогу в Малинино работники районной киносети, не говоря уже о варягах из концертных бригад.
     А вскоре нашёлся юркий предприниматель из городских, выкупивший бывший клуб у сельского Совета, где он стоял на балансе, вроде бы под мельницу или хлебопекарню. Не учёл одного «новый русский», что работать-то на его производстве было некому. Часть завезённого оборудования мельницы местные алкаши растащили на металлолом, а потом и вовсе по пьяной лавочке прямо на бывшей сцене клуба развели костёр – видите ли, им печёной картошкой захотелось закусить принятый «на грудь» самогон. От очага культуры остался в память о плясках и песнях молодёжи лишь остов прокопчённых стен…
     …С каждым приходом дочери мать сообщала, что затух очередной огонёк души ещё одной старушки или старика, и его тело нашло вечный покой на кладбище недалеко от местной церкви. В ней давно уже ничего не осталось от святого, божьего духа. С пятидесятых годов тут были мехмастерские, потом склад запчастей. А после переезда правления колхоза на новую центральную усадьбу святые стены вынуждены терпеть мусор, ржавые и искорёженные железяки, испражнения нелюдей.
     Не прекращались лишь молитвы старушек о спасении душ тех, кто разрушает их село, делает невыносимой жизнь бывших тружеников-землепашцев.
     Но этого мало было для руководства районного потребительского общества, чтобы содержать в селе здание магазина, платить зарплату продавцу, терпеть транспортные расходы на завоз товара, от реализации которого всё меньше и меньше покрывались затраты. Райпо терпело такое положение год, два…, потом вывезло из магазина последние скудные остатки товара, уволило местную продавщицу, возраст которой перевалил давно за шестьдесят.
     Торговую точку постигла участь клуба, и внутри бывшего здания магазина нашлись большие любители согреться у костра, как и в клубе.
     …А за какое это прегрешение, думала Валя, «медичка» должна ежедневно месить грязь в весеннюю или осеннюю непогоду, промерзать до костей в зимнюю стужу, чтобы добраться из города до Малинино? Свой, местный фельдшер давно ушёл на пенсию, совсем недавно умер.. Желающих горожан приглядывать за здоровьем малининцев становилось меньше, а потом и вовсе не нашлось. Щитовой финский домик, приспособленный под медпункт, опустел. Каким-то чудом висел нетронутым замок на двери, но в разбитые окна нет-нет да и наведывался блудный ветер, почёсывала о стены свои бока и ласково поглаживала деревянный пол вьюга, оставляя после себя снежные следы, напоминающие чем-то барханы пустыни.
     …Напоминанием того, что в Малинино когда-то было и своё почтовое отделение, остался с уличной стороны здания почтовый ящик с рыжими следами ржавчины. В него давно никто не опускал письма или открытки.

***
     А через несколько лет Валя и Николай радовались, что, сломя голову, не переселились на центральную усадьбу колхоза, не сменили место работы. Судьба к ним явно благоволила. Потому что  расцвечивалась осенними, цвета тоски, красками реальность, задуманная в начале семидесятых, как бурлящее производство молока и мяса на промышленной основе в колхозе «Светлый путь», а может где-то и ещё. Неизвестно какими специалистами, но явно не людьми, имеющими хотя бы малейшее представление о том, что корова живое, очень чувствительное, психологически ранимое существо, спроектированные и на «ура» построенные помещения отличались сверхнормативной влажностью. В шестирядных корпусах одновременно размещалось до трёхсот голов скота. «Гладко» выглядевшая на бумаге система навозоудаления с помощью гидросмыва, на практике не оправдала себя в первую же зимовку. Внутри помещений она быстро превратилась в навозно-соломенные заторы, с внешней стороны выросли возле корпусов рыжеватые, выше стен, горки из обледеневшей смеси.
     Естественная вентиляция была почему-то непредусмотрена. Принудительная подача свежего и тёплого воздуха в стойла из-за несовершенства вентиляторов или проектных просчётов гоняла по помещению липкий настой аммиачной загазованности. Другого выхода не было, как распахивать громадные ворота. И тогда холодный воздух, ворвавшись с улицы, начинал куролесить, соприкоснувшись с тёплым и влажным. Эта смесь, рождённая в борьбе одного с другим, превращалась в густые облака, которые тискали в холодных объятиях сырые бока животных, потом причудливо задирали свой подол и устремлялись вверх. Электрические лампочки, засиженные роем мух в летнее время, в грязных подтёках из-за повышенной влажности в зимнее время, накрытые клубами-облаками матового цвета, словно затухали. По помещению бродил полумрак.
     Механическая раздача кормов давала постоянные сбои. То вышел из строя кормоцех, то по причинам организационной неразберихи, нарушения трудовой дисциплины – русского мужика ведь никакими силами от пьянки отучить невозможно - не завезли в нужном количестве фураж, макро- и микродобавки. И этих всевозможных непредвиденных, искусственно вылупленных причин возникало столько, что из-за них выстраивалась такая крепость срывов и сбоев в кормлении коров, что помещения наполнял оглушительный рёв животных. Голодный человек может, видимо, смолчать, а у животного инстинкт выживания проявляется на полную мощь. 
     Потому удивительной и одновременно закономерной была история, которую ей рассказала мать. 

***
    Елена Ивановна хотела, чтобы её сон-птица расправил широко крылья и летел, летел в сладостном ощущении спокойствия. А он натыкался на паутину мыслей и бился в ней в беспокойстве. Его спугивали навязчивые бесконечные вопросы, которые сковывали разум. Вдобавок к этому она продолжала извлекать многочисленные занозы-воспоминания из прошлого. Старалась выкинуть их из головы, но тут же натыкалась на сегодняшние житейские рогатины. Преодолевала их и ухитрялась накалываться на мысли-шипы неожиданно появляющиеся из тумана будущего, которые вряд ли когда обозначатся в реальности.
     Наверное, время приспособило для своей игры её измочаленные нервы, а они уже не выдерживали даже малейшей нагрузки.
     Потому и мучила её бессонница. Она себя уговаривала, переворачиваясь с бока на бок, не беспокоиться о том, что утрачено и, наверное, безвозвратно.
     Опустела малининская ферма. Угнали за четыре километра в новый животноводческий комплекс группу коров, но ведь не только её, от других доярок тоже. Остались без работы телятницы.
     Ну и что теперь? Да ни-че-го!
     Вряд ли когда-нибудь закипит жизнь на их ферме, как тогда, когда возвратили коров в 1942 году, после временной их отправки подальше от линии фронта, куда-то в рязанскую глушь. Был и второй случай, когда навестил животных в Малинино бруцеллез. Тогда тоже ферму очистили, что в ней около месяца одни сквозняки гуляли. Слава Богу, что от инфекционного заболевания скота, заразного и передающегося людям через мясо и молоко, не пострадал ни один человек. Все стойла и стены продезинфицировали, другие ветеринарные и санитарные мероприятия провели, и на коровниках вновь послышалось, как долгожданная песня, громкое мычание бурёнок, заполнились телятники.
     Но в третий раз, была уверена Елена Ивановна, чуда не будет.
     Осенняя ночь казалось ей бесконечной. А мысли продолжали надвигаться, похожие на льдины в весеннее половодье на их речке: то мчатся на перегонки, то в какой-то момент наползают друг на друга, трещат, множась. Но в какие бы уголки прошлого или будущего не закрадывалось воображение, одна болячка не давала покоя, оголяла нервы.
     Как там её любимица Зорька в новых условиях чувствует? Кто теперь её доит? Ах, да – там механическое доение. Тогда как отдаёт молоко и вообще отдаёт ли?… Вишенка со дня на день должна растелиться. Корова щедрая на молоко, уже четвёртый телёнок будет, но отёл у неё проходит тяжело. Сколько Елена Ивановна мучилась со скотниками, помогая ей произвести на свет всех трёх крутолобых бычков? Когда мучения коровы заканчивались, уставшая доярка гладила Вишенку по влажной морде и видела в её умных глазах особую нечеловеческую благодарность… Воспоминания заставляли улыбнуться в темноту.
     За ночь она мысленно подходила ко всем двадцати пяти коровам группы. Спрашивала их о теперешнем житье-бытье, кого-то поглаживала по крупу, кому-то почёсывала за ухом – ведь у них у каждой свои слабости к словам и ласкам были…
     …Часы пробивали четыре часа. Женщина вставала с постели, включала свет и растерянно стояла посреди комнаты. Раньше она наспех обливала лицо прохладной водой, одевалась и бежала на ферму. А теперь не находила себе места. Ей некуда было спешить, незачем да и не к кому.
     Но привычка делала своё дело. Она ведь подобно верёвке, которую Елена Ивановна почти сорок лет день за днём вила по одной пряди, но теперь не хватает сил, чтобы ту верёвку, превратившуюся в мощный канат, разорвать. Да и привычка не появляется просто так, на пустом месте. Это скорее всего – дитя многолетней деятельности. А как можно отказаться от «ребёнка», разлюбить его, прогнать из своей души. Она же не капля воды, которую можно стряхнуть с руки. И, как ни странно, привычка превратила её нелёгкие, а нередко и мучительные обязанности по работе на ферме в… удовольствие, а удовольствие в свою очередь – в необходимую обязанность. Только в бездеятельности обостряется это понимание.
     Ругая себя за то, что, наверное, уже из ума выжила, ложилась опять в кровать, натягивая на себя одеяло, которое точно термос сохраняло тепло. Было приятно телу. Но на голову давила тяжесть.
     Елена Ивановна продолжала себя уговаривать заснуть хотя бы на несколько минут, на несколько мгновений. Иногда это ей удавалось и она погружалась в густой туман дрёмы, но только не глубокого и сладкого сна, а в состояние недолгого забытья, обвала памяти…
     А в тот раз её словно кто в бок толкнул. Она услышала… мычание, которое доносилось с улицы. Сразу же в голову настойчиво постучала мысль: «Точно у тебя, Иваниха, крыша поехала…».
     Но мычание повторилось раз, другой…
     «Что за наваждение?…».
     Она встала, подошла к окну. В светло-молочном рассвете она никого не увидела. За стеклом невидимая изморось умывала опавшую листву с потемневшим багрянцем. Оголённые ветки деревьев дирижировали осеннему ветру, и тот выводил ноты то нежного завывания в тех же ветках, то шелестел, заигрывая с обнявшей землю листвой.
     Из ненастья явственно послышалось настойчивое: «Му-у-у…».
     Елена Ивановна поверх ночной рубашки накинула фуфайку и выглянула на улицу.
     У забора стояла её… Зорька.
- Му-у-у…, - ещё жалобней стал звук.
- Зорька!? – вырвался у неё наполненный безмерным удивлением выдох. – Ах ты, моя Зорюшка!…
- Му-у-у-у, - ещё протяжнее затрубила корова.
- Погоди малость, - радость заплёскивала женщину, - дай пойду оденусь и гостинчик вынесу… Я же знаю, что ты любишь…
     Елена Ивановна юркнула в дом. Растерялась, что надеть на голову, во что сунуть босые ноги. Платок лежал на старом месте, но она почему-то искала в другом. Как назло, медленно слушались длинные чулки, наползая на ноги.
     «Про хлеб не забыть… Зорька любит брать из рук кусочек своими нежными губами…».
     Наконец-то растворила входную дверь и шагнула в холодное утро, не замечая ни прохлады, ни измороси… В руках держала полбуханки ржаного душистого хлеба, который только вчера купила в их сельском магазине.
     Но её напугал всадник на лошади, выскочивший неожиданно из тумана и мчавшийся к её драгоценной гостье.
- Вот ты где, падла… - ругался мужчина, смачно подкрепляя злость матом.
     Корова забеспокоилась, заметалась у калитки деревянного забора, который соорудил когда-то Михаил. Животное явно рвалось к своей бывшей хозяйке, оно готово было перемахнуть эту невысокую преграду между ней и женщиной.
     Кнут всадника присвистнул в воздухе и молниеносно оставил тёмный след на спине коровы.
     Елена Ивановна взорвала воздух криком:
- Ты что, зверь?
- Да пошла ты… - конник привстал на стременах седла, ловко размахнулся змейкой из сыромятной кожи и проторил рядом с одним следом на спине Зорьки другой, от чего шерсть в этом месте оказалась взъерошенной.
     Корова после второго хлёсткого «привета» кнута шарахнулась в заросли кустарника соседней нежилой усадьбы.
- Прекрати рубцевать её, зверюга…
- Помолчи, старая дура, а то и тебе достанется, - и помчался догонять корову, - засеку гадину… рогатую…
     Елена Ивановна в растерянности застыла на месте. Тревога душила её, ноги не слушались. Правая рука сжимала кусок хлеба так, чтобы от него ни одна крошка не затерялась где-то на земле. То ли от непогоды, то ли от пота появились на лице капельки влаги.
     «За что он её так?» - мучил вопрос.
     Сколько времени она так стояла, неизвестно.
     Зорька появилась не с той стороны, куда скрылась, а с обратной. Видимо, обежала лозины огорода Елены Ивановны и неслась к ней, ища защиты от иногда достающего и жалящего кнута всадника на лошади.
     Женщина сделала решительный шаг навстречу лошади, когда корова оказалась за её спиной. Всадник резко натянул поводья уздечки, лошадь после этого невысоко взметнулась на дыбы.
- Прек-ра-ти! – всей мощью груди закричала Елена Ивановна.
     Лошадь опустилась на передние ноги.
- Пусти, бабка, а то вместе с нею запорю…
- Давай секи, сынок…
     А на лошади сидел молодой мужчина, который по возрасту мог бы быть её сыном. Он малость растерялся, а потом как бы оправдывался:
- Так эта тварь с комплекса сбежала…
- Как сбежала?
- Я за ней несколько километров мчался… А пропади эта падла, мне же за неё платить…
     Елена Ивановна автоматически, как и раньше, отломила кусочек хлеба и протянула его к губам взмыленной и с многочисленными рубцами на спине корове. Та слизала его с руки большим шершавым языком.
- А кто ты будешь, мил человек?
- Скотник…
- На комплексе, что ли?
- Ну, да, - чуть охладил тот свой пыл, но глаза его сверкали, глядя на Зорьку.
- То-то я тебя первый раз вижу…
- Приезжий я.
- Вижу я - ты малый душевный, - постаралась враньём сгладить обстановку женщина, - а почему издеваешься над Зорькой?
- А откуда ты знаешь, что она Зорька.
- Так эта корова из моей группы, наша малининская. Её ведь несколько дней вместе со всеми на комплекс угнали. Видно, несладко ей там…
- А что ж её мёдом кормить?
- Зачем же мёдом? – Елена Ивановна поглаживала её потную морду, отщипывала небольшие кусочки хлеба, которые тут же смахивались коровьим липким языком-щекотуном. – Ласка порой слаще будет. Она, Зорька, доброе слово понимает, настроение того, кто за нею ухаживает, как по писаному читает…
- Ты что, бабка, того? Тоже мне грамотея из этой гадины изобразила… Иди-ка ты в свой дом. А я эту… на комплекс погоню, - и ухитрился неожиданно выстрелить по спине коровы кнутом.
     Она, как и в первый раз шарахнулась в те же кусты. Скотник ударил обеими ногами, просунутыми в стремена, под живот лошади и направил её вслед за коровой.
     Но и после второго круга Зорька оказалась за спиной Елены Ивановны, которая опять остановила всадника.
- Погоди, мил человек, не секи ты её… Силой она на твой комплекс не пойдёт…
- А как? – злость уже через края выплёскивалась из его глаз.
     Елена Ивановна задумчиво охладила:
- Что ж… другого… выхода, наверное, нет…
- Какого там ещё выхода? А ну, отринь в сторонку, - и вновь размахнулся кнутом.
- Прекрати! – и откуда только силы у неё скопились на оглушительный крик. После чего спокойно-обречённо продолжила. - Помогу я тебе мою Зорьку на твой комплекс возвратить…
- Как это? – злость сменилась густой краской злорадства.
- А это уже не твоего ума дело… Отъехай только в сторонку да подальше…
- И что?
- Ну, прошу тебя, будь человеком…
     Скотник, даже сам не зная почему, послушался.
- Эх, Зорька, Зорька… Пойдём, родимая, на твою, наверное, каторгу… А я тебе по дороге о себе расскажу, как тут без тебя живу… Хорошо?
     Погладила корову по спине. Пощекотала за ухом. Отломила ещё небольшой кусочек хлеба.
- Пойдём, умница, а то засекут тебя тут…
     Женщина шла впереди, громко чавкая подошвами резиновых сапог по раскисшему от дождей чернозёму. Зорька, как привязанная, не отставала.
     Скотник, довольный, что странная какая-то бабка, согласилась за столько вёрст «кисель» из грязи месить, от удивления покачивал головой, потом, отстав метров на пятьдесят, тихо ехал на уставшей лошади.
- Осиротела я без вас, Зорька. Ноги, как заколдованные, иногда просятся на ферму, а разум тормозит. Что лишний раз душу в потёмки загонять… И хотела тебе на бессонницу пожаловаться. А как же?  Ты должна всё знать и своим подругам о своей Иванихе поведать. Да, совсем сон куда-то запропастился. А тут ещё руки артрит никак отпускать не собирается… Видишь, как припухли и покраснели… Иногда на сустав нажмёшь, а из него резкая боль откликается… Вот так-то… Одной мне без вас скучно… Стала как ненужная вещь в доме – мешается под ногами, а выбрасывать жалко, глядишь, понадобится по какому-то случаю… Нет, Зорьк,  дочь навещает… Редко, правда… Но ведь у неё самой семья, хлопот невпроворот… Внуки? А эти до зуда в душе желанные, но как солнышко на осеннем небе, совсем нечасто жизнь мою светлыми лучиками освещают…
     … Вроде всего четыре километра до комплекса, а дорога преодолевалась медленно. Конечно, прыть у Елены Ивановны не такая, как в молодые годы. А тут ещё в некоторых местах сапоги с трудом освобождались из засасывающей грязи.
     «Вот чудно! Я ведь уже и не помню, когда из Малинино уходила… Всё некогда было… А тут…» - удивлялась она.
     Ей, если честно, и не хотелось ускорять шаг.
     Дожди так прополоскали бока воздуху, что он был чист, свеж, и его хотелось глотать и глотать взахлёб. Ведь после каждого вдоха во рту остаётся прохладно-сладкий привкус.
     Дорога к комплексу петляла вдоль полезащитной лесополосы. Деревья оголились и после непрекращающегося весенне-летнего шума отдыхали, сбросив одежду из листвы, которая золотыми потемневшими сырыми лоскутами пригрелась навсегда к земле. Только теперь в чёрных струйках-ветках, устремлённых к небу, проявились опустевшие птичьи гнёзда.
     Елена Ивановна, когда на какие-то мгновения прерывала монолог с Зорькой, поднимала к гнёздам глаза. Удивлялась: «Безрукие создания, а так сплетают для своих деток чудо-сооружения, что ни один ветер, ни многочисленные попытки деревьев сбросить с себя эти «украшения» им ни по чём…».
     Она хорошо знала, что птичьи «зодчие» по весне обязательно к родимым гнёздам вернутся. И сетовала в глубине души: «Людям бы вот так.. Всегда бы возвращались туда, где их зарыт пупок, где они своим криком первый раз огласили божий свет… Нет, у людей так не заведено… Покидают и родные дома, и родителей, и могилы предков…». Под порывом ветра изморось еле заметным мазком добавила розовой краски на щеках.
     «Видно, каждая божья тварь живёт по своим, только ей определённым законам», - решила она сгладить свои начавшиеся сгущаться мысли.
     Вот и ей надо радоваться, что судьба в хмурое и промозглое утро неожиданно сделала подарок, да ещё какой. Она даже в самом светлом сне не могла себе представить, что будет вот так сегодня и сейчас преодолевать время и расстояние, и не по какой-то своей, чисто человеческой нужде, а по счастливой случайности, к тому же не одна, а вместе со своей Зорькой.
     Счастлива, наверное, и корова, что навестила, несмотря ни на ограждения, ни на кнутовые «подарки» и отборную матерную ругань скотника, свою поилицу,  кормилицу и доилицу с её тёплыми и ласковыми руками и словами, кусочками почти забытого на вкус хлеба.
     Вот так и шли по слякоти и бездорожью два счастливых живых существа.
- А что это я, Зорьк, всё о себе да о себе… Как вы там?… Молчишь… Идёшь-то, чувствую, в ту Тьмутаракань неохотно… Всё там не так, как у нас в Малинино? Язык проглотила? Плохо там? Конечно… Иначе не сбежала бы… А ты умница! Спасибо, что навестила… Сама бы я к вам не пришла… Зачем душе лишние ссадины…
     …Но сколько грязь не меси, а дорога привела к животноводческому комплексу.
- Из каких же хоромов моя Зорька сбежала? – обратилась она к скотнику.
- Вон с того подворка, - указал он кнутовищем в сторону огороженной площадки для выгула коров.
- Ты вот что… Как тебя звать-то, конвоир?
- Степан.
- Так вот, Степан, ты с лошади слезай. Подай мне свой кнут…
- Это зачем ещё? – заулыбался. – Меня, как я твою гончую, хочешь по спине огреть?
- Не мешало бы за то, что у Зорьки спина, как у зебры, полосками покрылась… Но я хочу только обротать её кнутом, чтобы  ты её до загона довёл…
- А сама уже не в силах?
- Не в силах на остальных своих коров смотреть…
- А-а-а, - ничего не понимая, выдал звук скотник.
- На вот тебе кусочек хлеба, я специально ей не отдала. Покорми сам её… Прощай, моя Зорюшка…
     Степан сделал всё, как просила Елена Ивановна, и хлеб поднёс к губам Зорьки, но она повернула голову к женщине, смотрела на неё грустными глазами. Хлеб так и не взяла из мужских рук.
- Веди её, Степан, быстрее… А я, - соврала, - уже по дому соскучилась…
     Отвернулась от коровы, которая впервые за всю дорогу из Малинино подала голос: «Му-у-у-у…», и зашагала в обратный путь. По её лицу то ли капельки дождя пробили жиденькую стёжку, а может и ещё что, но она их не вытирала. Шла и размышляла, разговаривая вслух, сама с собой:
- Неизвестно, кто и когда дал божьей твари-кормилице определение – скот… Но это неважно. Нам ведь тоже дали имя – человек. Тогда почему этот человек родил, обозначая иногда самого себя, слово – скотство. А отвратительных, с низменными поступками, грубых людей стали также звать-величать скотами, их деяния – скотством… Из какого сорняка созрело отношение к животным, как к скоту…? Но ведь у той же Зорьки ничего даже в помине нет отвратительного… Да, они не могут возразить людям, что те , обозначая свои пороки скотством, несправедливо награждают животных также словом скот… Но я даже не сомневаюсь, что у коровы есть разум, способность страдать… Почему Зорька на меня так смотрела?… Вот тебе, Иваниха, и загадка… А что, если? Да, нет – это уж я забрела в тёмный лес рассуждений… С другой стороны – почему и нет? Может, в их глазах – глазах животных – отражаются наши души со светлыми или чёрными поступками, радостью или горем, добрым к ним отношением или… А вообще-то неважно, что в них и как отражается, главное, по моему бабьему разумению – ни они без нас, ни мы без них счастливы не будем… Лей хоть какой дождь человеческих пороков, а это ясно будет всегда… О, подруг, куда тебя занесло…
     …Она не заметила, как подошла к дому, дверь которого утром так и не заперла на замок, увидев Зорьку и совершив с ней потом сказочную прогулку. Иваниха ещё долго будет помнить, как её навестила за столько километров корова. А, наверное, и до конца дней это не забудет.
     Уставшая, села на кровать. Была попытка полежать, а, может, и задремать, подумала: «А ночью, что буду делать?».
     Но наступившую ночь она вновь провела в обнимку с бессонницей. Только на этот раз ей почему-то вспомнились события почти сорокалетней давности, когда их раскулачивали комбедовцы. Из прошлого, словно живая выплыла их корова Красавка.
     «А может она плакала тогда, когда меня от неё тащил милиционер… В темноте-то я не заметила… да и не до этого тогда было… - перелистала она в памяти те страшные странички, - у Красавки, наверное, такая же участь, как и у Зорьки… И Красавка прибежала к нам, если бы знала, куда нас с мамой и Петькой загнала судьба… За добротой и лаской любая божья тварь на край света уйдёт…».
     И опять наматывала в большой клубок воспоминания, задавала бесконечные вопросы… Их хватило и на другую ночь, и на следующие… Она натолкнулась на мысль:
     «Или я на ум ослабела, или старость над рассудком издевается… Не повторилось ли (а, может, оно и не прекращалось?) раскулачивание тех лет теперь уже в семидесятые годы? Только раньше рушили семьи крепких крестьян, а для власти – кулаков, теперь… уничтожают целые сёла, деревни… Зачем и почему угнали всех животных из Малинино, ближайших деревень? Ведь и тут, и там были животноводческие помещения, стены которых выложены из камня-известняка. Зимой в них тепло, а в летнюю жару прохладно. То, что надо для коров и телят… А на комплексе загнали куда? В бетон, сырость… Видимо, внуки первых комбедовцев пошли по стопам своих предков. Те что-то укрупняли и сегодняшние «комбедовцы», а скорее всего – коммунистические бедолаги, страдают той же болезнью – гигантоманией… Они перекроили выражение «ликвидация кулачества» на новый – ликвидация вообще крестьянства…
     Ох, Ленка, Ленка, кулацкие у тебя мысли роятся в голове… А, может, глубоко по корням – истинно крестьянские? Как могут жить мои односельчане и я, если в Малинино не осталось ни одной колхозной скотинушки, перегнали на новую центральную усадьбу трактора, сельхозтехнику, машины… Что, опять «раскулачили», только теперь по-особому, по-новому – всё село? К чему и к кому людям руки свои приложить? Их труд не нужен? Но мы же погибнем без труда, без фермы, на осиротевшей земле… А когда нас с матерью вытолкали из дома, кого-нибудь волновала наша судьба? Почему кто-то за наше будущее будет волноваться сегодня?…
     Нет, Ленк, ты живи так, как выкарабкаешься, а власть – как ей выгодно и вольготнее… А что дальше-то будет?».
     Елена Ивановна множила и множила безответные вопросы. А сон, как совесть власть имущих, в который раз далеко стороной обежал. Она себя утешала: «Ну и пусть себе этот проклятый сон блудит, где ему вздумается… На том свете вдоволь отосплюсь…».


***
     С той встречи с Зорькой прошло лет тридцать.
     В очередной свой приход в Малинино Валя, увидев, сидящую на крылечке мать, до мозолей затёртую дорогу к дому своим взглядом в ожидании дочери, а может, Бог даст, и кого-нибудь из внуков, как обычно, не спросила о её здоровье. Вылила на её голову вопрос, словно ушат ледяной воды из речки Мудрой:
- Ты слышала, мам? – в нём перемешалось удивление, тревога и возмущение.
     Елена Ивановна, дожив до восьмидесятисеми лет, никогда не надевала очки, уставилась на дочь глазами без малейшего прищура, стараясь как можно быстрее угадать, что произошло.
- Ты хотя бы поздоровалась, Валь, а уж потом уколом-вопросом нервы щекотать…
- Ой, мам, извини. Здравствуй, моя дорогая.
     Она обняла мать, расцеловала её.
- Здравствуй, моя радость.
     Валя плюхнула на деревянный пол крыльца сумки с гостинцами, села на лавочку рядышком с матерью, выдала из лёгких солидную порцию воздуха.
- Вот теперь пытай, - Елена Ивановна не скрывала радости от встречи, хотя в уголках глаз затерялось беспокойство от вопроса дочери, тем более заданного таким тоном.
- Нет, ты, правда, ничего не слышала?
- А я каждую ночь слышу, - произнесла мать задумчиво.
- Что?
- Сон где-то возле дома летает, а ко мне так на свидание и не приходит. Иногда слышу, как ветер в трубе завывает…
- Мам, я серьёзно. А ты без шутки-прибаутки дыхнуть не можешь…
- Я только и спасаюсь этим в одиночестве, - в её глазах не по годам играло озорство.
- Ты действительно ничего не слышала?
- Объясни, Валь, толком, а не загадками, что я должна была услышать и от кого?
- Колхоз продали.
     У Елены Ивановны на лице застыло удивление:
- Какой колхоз?
- Твой, мама, твой…
- У меня колхоза никогда не было. До раскулачивания у нас корова, лошадь и овцы были, три десятины земли имелось. А вот, чтобы своего колхоза… Это ты, девк, загнула, - заулыбалась, заигрывая с хитринками.
     Валя смотрела на мать широко раскрытыми глазами: «И откуда только у неё хватает сил шутить, давать волю родникам несгибаемости души?» - думала она и радовалась за этого дорогого человека.
- Был, мам. Ты же на ферме пропадала сколько лет?
     Хорошее настроение не собиралось её покидать:
- Какая вы молодёжь пошла грубая.
- Это я-то молодёжь? – захохотала дочь.
- А кто же ты? Ты для меня всегда дочка.
- Почему тогда я грубая?
- А какая же? Почему это я пропадала на ферме? Я там просто жила от утренней до вечерней зари сорок лет с хвостиком. У меня там много подруг-коров было. Они знаешь, Валь, какие были!
- Догадываюсь, мам, если ты вспоминаешь о них с захлёбом. Только вряд ли в твоём колхозе когда-нибудь коровий рёв услышать придётся.
- Почему?
- Колхоза больше не будет.
- Не загинай на холодное, - ничего не понимала Елена Ивановна.
- Точно тебе говорю. Вчера прочитала в районной газете, что весь скот на комплексе когда-то твоего колхоза «Светлый путь» отправили на мясокомбинат. Так что ни одного коровьего хвоста не осталось.
- Ты шутишь, да? – мать, как рентгеном, просвечивала взглядом Валю.
     А та серьёзно продолжала:
- Нет, мам, у меня и самой почему-то после прочтения газеты как-то тягостно на душе стало. Обидно за тебя, за наше село, за наш колхоз…
- Объясни толком, что случилось, почему вырезали наших кормилиц?
- Почему – не знаю. Только в газете дал интервью нынешний владелец колхоза.
- Председатель?
- Вот именно, мам, владелец – какой-то московский банкир.
- А его-то каким ветром в наши края занесло? – тревога подкрадывалась к душе бывшей доярки.
- У них, мам, один теперь ветер – денежный. Оказывается колхоз обанкротили.
- Что это такое – «обанкротили»?
- Я и сама, мам, толком не знаю. В общем не на что стало колхозу жить.
- А поля, фермы, скот?
- Мам, тебе бы не дояркой быть, а следователем, - попробовала пошутить дочь.
- Ничего не понимаю. Поля есть, скотом весь комплекс забит, а жить не на что? – вместе с удивлением заплескалось возмущение.
- Выходит так…
- К какому тогда месту у них голова привинчена? К заднему? – заговорила злость.
- Не знаю, мам, к какому, но банкир сказал в газете, что сегодня содержать коров стало нерентабельно…
- Как, как?
- Невыгодно, выходит…
- Значит, нашим отцам, дедам и прадедам было выгодно, а им – нет?
- Это тебе лучше у того банкира самой спросить.
- Что же это такое творится, доченька? Страшно ведь…
- Ты-то что расстраиваешься?
- Как же это, Валь? Земля этого им не простит…
- Что не простит?
- Сиротства…
- Какого, мам, сиротства?
- Земля осиротеет от наших рук, оглохнет без топота коровьих копыт… - она впала в задумчивость, и её мысли вроде бы блуждали в каком-то тумане.
- Значит так кому-то надо, - попробовала успокоить её Валя.
- Кому это надо?
- Не знаю. Но наш колхоз не первый в районе, где весь скот уничтожили.
- Не может такого быть?
- Это по твоему разумению, а у тех, кому мешки с деньгами покоя не дают, свой расклад понятий о сельском житье-бытье…
- Страшно, дочка…
     Валя не рада была, что затеяла этот разговор о судьбе колхоза, с казалось бы обнадёживающим на будущее названием - «Светлый путь». Мать у неё на глазах сразу сгорбилась, а огонёк озорства в её глазах угас.
- Ладно, мам. Хватит о колхозе. Пойдем, продукты в холодильник выложим…
***
     Слушал Михаил Михайлович Ивана Ефремовича, а в голове всё больше властвовала неразбериха: «Как же так можно?… А что если Всевышний посылает России новое испытание?… Тогда это естественный исторический процесс?… Вполне возможно…».
     Собеседника Малинина сморила водка. Вид у него был усталый.
     Гость решил: «Пора и честь знать».
- Иван Ефремович, я очень рад нашей встрече. У Вас талант рассказчика. Спасибо за то, что Вы мне поведали.
- Так это же присказка, сказка впереди… - годы брали своё, глаза зашторивала полудрёма.
- Если можно в другой раз песнь души Вашей послушаю?
- В другой так в другой, - приподнял голову, - для тебя, Миша, - он уже считал его в доску своим, - дверь моего дома всегда нараспашку…
- Спасибо Вам, Иван Ефремович. Я обязательно наведаюсь…
- Жду, - Иван Ефремович протянул руку, которая не соответствовала тщедушному телу – большая, грубая и почти с несгибающимися пальцами.
     Михаил Михайлович обменялся рукопожатием. Его ладонь сжало, словно тисками.
     …А к Ивану Ефремовичу он пришёл через несколько дней. Не мог иначе. Тянуло его что-то в Малинино…



























 

Глава IV

     В этот раз, как и всегда, Валентине не терпелось повидать мать. Возраст её такой, что неизвестно, сколько еще таких встреч им отмерено судьбой. Потому каждая последняя из них всё острее испытывала на прочность нервы. А очередное расставание только прибавляло тоски в глазах и матери, и дочери.
     С сумками, доверху набитыми продуктами, она семенила к отчему дому. То ли от быстрой ходьбы, то ли у самой сбои во внутреннем механизме произошли, сердце её колотилось и будто на малининские просторы выскочить намеревалось.
     «Да, что ни говори, а годы, Валюх, сколько не пыжься, не молодись перед зеркалом, ну никак стороной не минуешь. Они-то ишь как сердцу знаки подают…» - думала с грустинкой женщина.
     Вот их дом, как спасательный маяк, из-за поворота показался. Маленькие окошки, крылечко – сбоку припёка, штакетный невысокий забор – отцовская память – всё отдавало уже издалека теплом, уютом. Её всегда встречали натосковавшиеся глаза матери: летом, сидящей на крылечке, зимой она смотрела на бегущую к дому тропинку через стёкла окон, как в бинокль, в несколько десятков раз увеличивающий приближение, спешившей к родному порогу дочери.
     Но Валю встретила непривычная тишина. Открыв входную дверь, окликнула:
- Ма-ма! Это я…
     Но лишь петли закрывающейся двери играли противно взвизгивающую мелодию.
     Валя подумала: «Наверное, у соседей лясы точит…».
     Поставив сумки, решила заглянуть из прихожей в спальню. Елены Ивановны на кровати не оказалось.
     «Ну и хорошо, значит, болезнь с ног не сбила».
     Потрогала плиту.
     «Холодная!? Почему? Мама всегда что-нибудь с самого утра жарила-парила, если гостей ждала…».
     Вышла во двор, огороженный со всех сторон дощатым забором – тоже отец весточку из прошлого шлёт, увидела открытой дверь подвала.
- Вот куда она зачем-то полезла, - вслух произнесла Валентина.
     В тёмный проём громко позвала:
- Мама, - пошутила, - гости во двор нагрянули…
     Но из подвала в жаркий июньский день только приятной прохладой обдало. Тишину изнутри так и никто не вспугнул.
     «Все двери нараспашку – точно к соседям подалась…»
     Валя зашла в дом. Усталая опустилась на табурет. По-хозяйски пробежала глазами по потолку, стенам прихожей, решила: «Надо с Николаем поговорить и на следующий выходной побелить потолок, да и пожелтевшие, выцветшие обои пора ободрать и весёлые, светлые наклеить… А в спальне что?».
     Она поднялась с табурета и прошла в спальню. В ней, кроме кровати с высоченной периной, которую раньше Валя вроде бы и не видела, стоял старый комод и с дремучим прошлым - мягкий диван. Над комодом висело зеркало – перед ним Елена Ивановна себя после бессонной ночи в порядок приводила, да и дочь всегда перед обратной дорогой в город прихорашивалась. Над диваном висели семейные фотографии: совсем ещё юных после свадьбы бабушки и дедушки, о них она знала только из рассказов старших родственников, тут же сама в коротенькой юбочке с бантиком на голове в трёхлетнем возрасте. Сидели на фотографии отец с матерью. Если мама смотрела на неё большими умными и добрыми глазами, то папа вроде бы тоже хотел её увидеть. Но… не дал ему такого удовольствия Бог. Что поделаешь, война свою страшную метку оставила.
     Валя присела на диван и начала блуждать взглядом теперь уже в спальне по потолку и стенам, прикидывая, какой нужен им ремонт. Со стены взор соскользнул на пол: «Красить и тебя, милый, пора…». И вдруг её оттолкнул на спинку дивана ужас. Под кроватью матери она увидела какую-то лужу. Над ней гудели две или три большие мухи. Валя обратила внимание на странное положение перины, она вроде вздулась на середине. Простыня с бурыми пятнами, где подоткнута под перину, где нет. Мать никогда такой небрежности при заправке кровати не допускала. Валя-то знала, как она её приучала к опрятности, порядку, обязательности. Да и панцирная сетка кровати почему-то показывала горб полу.
     Вот тут-то сердце женщины заколотилось. Она настороженно приблизилась к кровати. Приподняла простыню и край перины. Из-под них показались растрёпанные редкие волосы цвета одуванчика.
- Ма-моч-ка…
     Валя простонала и без чувств мешком плюхнулась на пол…
     …Когда очнулась, не знала сколько времени пролежала, теперь уже понятно ей было, рядом с лужей крови. Приподнялась, ухватившись рукой за левую грудь, выбралась на улицу:
- Помогите, лю-ди-и-и!
     Уже вечер подбирался к околице. В это время в селе любой возглас, а тем более крик звучит резче и звонче обычного, разносится от дома к дому.
- По-мо-ги-те!

***
     Начальнику районного отдела внутренних дел из дежурки доложили, что из села Малинино поступило сообщение: под периной в собственном доме обнаружен труп старой женщины. У Александра Анатольевича при упоминании названия населённого пункта мелькнуло в голове: «Это же родина отца… Раньше из Малинино сигналов о правонарушениях не поступало, если не считать, что участковый инспектор у кого-нибудь  самогонный аппарат изымал или акт о ссоре между соседками составлял и отправлял его в административную комиссию сельсовета. Но то было раньше…».
     Он более пятнадцати лет прослужил в органах после окончания Высшей школы милиции. От участкового инспектора-лейтенанта дослужился в свои неполные сорок лет до начальника РОВД, а всего неделю назад ему присвоили звание полковника милиции. И что произошло за это время? Село стремительно деградирует, вымирает, и в нём появляются такие преступления, о которых в конце восьмидесятых – начале девяностых годов даже графы в отчётности не было…
     Полковник дал указание направить в Малинино оперативную группу. В неё вошли оперуполномоченный, следователь, криминалист, участковый инспектор, возглавил которую начальник следственного отдела подполковник Выволокин. Это был опытный работник с двадцатипятилетним стажем. С виду медлительно-нерасторопный, с небольшим прищуром глаз, они часто застывали на каком-то предмете или человеке, и он их исследовал будто рентгеном.  Небольшая фигура Владимира Николаевича казалась неприметной, незначительной. Но он успевал проникнуть во все уголки, щели, те места, которые вроде бы совершенно ничего не дадут в раскрытии преступления, и добывать улики или находить верный след, ведущий к преступнику.
     А вот в Малинино, видавший почти всякое в своей практике Выволокин не мог связать концы произошедшего в логическую цепь. Труп есть – это факт. Зачем его «упаковывать»  под перину? Обычно, когда надо скрыть следы преступления, жертву топят в реке или пруду, закапывают в землю, поджигают (и такое бывало) дом, уничтожая все улики. А тут женщина уложена на кровать, прикрыта так, что кто-то боялся, что трупу холодно будет. В доме тоже обычный (по словам дочери) порядок не нарушен. Всё чистенько, ничего не разбросано. В полуобморочном состоянии Валентина заявила, что из дома ничего не похищено.
     На месте преступления вместе с оперативной группой был и следователь прокуратуры. Хотя опыта у него маловато – чуть более года занимался раскрытием убийств, но проявлял завидную цепкость при осмотре чуть ли не каждого сантиметра там, где произошло преступление, обращал внимание на любую деталь, которая могла вывести на верную тропу расследования. Но этих деталей почему-то оказалось очень и очень мало.
     И всё равно Выволокин был доволен, что в прокуратуре появился такой молодой, «хваткий» специалист-следователь.
     Самый тщательный осмотр дома, прилегающей к нему территории также не дал ответы: сколько было преступников, пьяные или трезвые, какое орудие убийства сыграло в их руках роковую роль, где оно… И это, несмотря на то, что в доме после преступления, кроме дочери жертвы, никого не было. Обычно, не успеют работники милиции приехать на происшествие, а там толпа зевак успевала нужные следы подошвами обуви уничтожить. А тут преступник или преступники, словно по воздуху летали. Дождей недели две не выпадало, на высохшей земле ни одного отпечатка не проявилось. Не захотели помочь следствию ни трава, ни кустарники, подступающие к дому.
     Замок на входной двери не нарушен. Оконные створки не повреждены.
     Удалось криминалисту обнаружить крайне нечёткие отпечатки пальцев на выключателе света, электролампочках и комоде. Вот и весь «багаж» улик.
     «Значит, преступник зашёл в открытый дом… Внутренний запор двери ведь цел-целёхонек… Что за чертовщина? – ничего не понимал подполковник, - профессионалу тут делать нечего – у бабки никаких драгоценностей или крупной суммы денег явно не было… Новичок? Тогда сработал чисто, аккуратно…».
     Опрос соседей тоже ясности в происшедшее не прибавил. В когда-то большом селе дома, где коротали в одиночестве дни и ночи старушки преклонного возраста, теперь находились друг от друга на приличном расстоянии. Между ними заброшенные усадьбы тонули в зарослях высоких трав и густой поросли лозин. Даже если кто и приходил к Елене Ивановне накануне её гибели, то с какой стороны, когда – это надо было наблюдать только специально. Любопытство крестьянское, конечно, ни у кого не выветрилось и не притупилось с годами, но не до такой же степени оно обострено, чтобы только и наблюдать за чужим подворьем или прислушиваться к каждому шороху. Некоторым старушкам, как они говорили, «самим не по себе» лишний шаг по улице сделать, глаза всё больше туманной пеленой затягивались – ни шиша не видели, да и уши «ватой» времени всё плотнее закупоривались.
     Выволокин обратился к участковому:
- Лейтенант, надо уточнить, кто наведывался за несколько прошедших дней к своим малининским родственникам. Если такие приезжали, то откуда, зачем, не было ли у них криминального хвоста… В общем, как можно больше информации…
- Хорошо, товарищ подполковник, понял…
     Задумчивый Владимир Николаевич добавил:
- И вот ещё что… Уточни-ка ты, когда приезжала сюда в последний раз автолавка, когда разносили почту…
- Слушаюсь, товарищ подполковник…
- Себе на подмогу возьми следователя… Боев, вместе с участковым каждую живую душу поспрашивайте, глухой - может что глазом засёк, слепой - ухом какой-то шорох уловил…
- Понятно, товарищ подполковник…
- Действуйте.
     Оказалось, что убитая пролежала схороненной под периной, не менее суток. В начале прошедшей недели, значит в понедельник, в село на почтовой машине приезжала почтальонка. Газеты и журналы в Малинино уже давно никто не выписывал – их доставлять было некому, да и читать тоже, о новостях узнавали только по радио, и потому она наведывалась сюда лишь раз в месяц, чтобы выдать пенсии.
     Участковый доложил:
- Один из гостей от бабки Веселухи по сей день в её доме от самогонки никак не очухается.
- Кто такой? – поинтересовался Выволокин.
- Сынок её – Васька Баламут.
- Прозвище такое?
- Да. Он кроме пьянки другой профессии не знает. В городе жена его выгнала из квартиры. То бомжует там, то к матери приползает, когда учует запах пенсии.
- А ты с ним поговорил?
- Пьяный спит… Мать его, Веселова по фамилии, а по-деревенски Веселуха, все слёзы по нём, непутёвом, выплакала, говорит, что пьяного будить бесполезно: или не проснётся, или драться полезет…
- И ты испугался?
- Просто подумал – какой толк от пьяного.
- Пойдём будить – глядишь, что и высветится…
     Подполковник с участковым зашли в дом Веселовой. Бросилось в глаза ухоженное жильё, но оно казалось наполнено пустотой, безжизненностью. Из мебели, кроме нескольких табуреток, стола и двух кроватей больше ничего не было. На одной из стен, по деревенской традиции, висели пожелтевшие семейные фотографии и зеркало с накинутым зачем-то сверху домотканым рушником.
     Старушка чистила картошку, видимо, сын должен вот-вот раскупорить глаза. А он лежал с разбросанными по сторонам руками и ногами на одной из кроватей и громким храпом бомбил потолок.
- Здравствуйте, - поприветствовал Выволокин.
     Веселова, увидев вошедших гостей, приподнялась с табурета, поудобнее поправила на глазах очки с толстенными линзами, с любопытством измерила взглядом людей в милицейской форме и только потом:
- И вам не хворать…
- Гражданка Веселова, это кто же у Вас так искусно трели выводит?
     Женщина повернула голову в сторону спящего, вытерла о фартук руки:
- Мой Васька. Кому же ещё?
- Да мало ли, - вмешался участковый. – Может, кто из его дружков на днях наведывался, а обратно, скошенный сорокоградусной, идти не годился…
- От одного не знаешь, куда голову прислонить. А уж если кто из его алкашей, не дай Бог, нагрянет, так тогда и вовсе из дому, куда глаза глядят бечь впору…
- И давно он так почивает? – уже спросил Выволокин.
- Будет, кажись, скоро неделя, как не просыхает…
- Всю Вашу пенсию, наверное, на самогон и закуску извёл? Или не успел ещё?
- Какую пенсию? – не поняла бабка.
- Вашу.
- У меня она такая, что её он на три дня не растянет…
- Тогда на что пьёт?
- А вы его сами и попытайте. Мне-то он явно брешет…
- Но он же спит…
- Разбужу сейчас, - мать взяла кружку, зачерпнула ею воды из ведра и плеснула сыну в лицо.
     Тот с испуга вздрогнул, вскочил. Огромными кулачищами попробовал разбудить опухшие глаза и заодно промыть их ужалившей влагой. Только после этого еле произнёс:
- Ты что, дура, того? Крыша совсем сдвинулась?
- Это у тебя совесть в твоих бесстыжих красных глазищах вся до капельки испарилась, - огрызнулась с волнением и обидой мать.
     Василий было вскочил с кровати, чтобы притормозить «наглость» матери, но тут увидел милиционеров.
- А я что? Я ничего, - начал бормотать Василий. Чувствовалось, что у него во рту пригостилась пустыня, он потянулся к чайнику, что стоял у кровати – он им обязательно пользовался, когда выплывал из пьяного угара, чтобы срочно загасить глотком воды внутренний пожар. Но чайник оказался пустой.
- Почему не налила? – злое замечание полетело в сторону матери.
- У меня силы иссякли воду из колонки носить. Сам не барин…
     Подполковнику противно было смотреть на него. Не испив воды, тот плюхнулся обессиленный на кровать, обхватил голову обеими руками, видимо, для того, чтобы пол и потолок стояли на месте, а то без рук голова тряслась из стороны в сторону, словно осиновый лист от прикосновения расшалившегося ветерка.
- Ты, гражданин Веселов, в состоянии разговаривать? – спросил Выволокин.
- Угу…
- Тогда ответь, на что пьёшь?
- Не на ваши…
- Ты своё хамство уйми и по отношению к матери, и к нам. А то ведь недолго тебе пятнадцать суток схлопотать, да и за хулиганство ты на статью напрашиваешься…
- А я что? – испуг добавился в красный цвет глаз. – Я ничего… такого…
- Вот и хорошо, что если ничего такого больше не повторится…
     Василий, продолжая трястись в похмельной лихорадке, не насмелился произнести какое-либо слово.
- Теперь ответь всё же, на что пьёшь около недели?
- Заработал, - его зубы, чуть ли не чечётку выстукивали, а губы им приплясывали.
     Подполковник пошутил:
- И на каких же таких приисках? Золотых, что ли?
- Вам бы только смеяться… А… я… честно… заработал.
- Тогда, где и как?
     Василий рассказал, что его соседка по дому у своего сына, что живёт на центральной усадьбе колхоза, держит на откорме поросят. И как-то пожаловалась ему, когда Василий помог, с горем пополам, ей на третий этаж стиральную машинку затащить, естественно за стакан «первача», что она дала промашку, когда на рынке поросят покупала на доращивание. Четыре хрюшки росли, как на дрожжах, а пятый боровок за целый год только в щетину и вырос. Резать на мясо – так его собака жрать не будет, не то, чтобы самим. И попросила Василия за бутылку, чтобы боровок не навозил в сарае, прибить его и закопать где-нибудь на окраине центральной усадьбы. А за бутылку Васька завсегда любое пожелание в лучшем виде исполнит. Соседка настойчиво высказала просьбу, чтобы он возле дома эту паршивую тварь не убивал – зачем, мол, детей сына визгом пугать. Дала ему мешок, опустила вместе с Василием в него рахита-боровка. Заранее рассчиталась первачом.
     Вышел Василий за околицу, положил рядом мешок с копошившимся «чудом». Вытер рукавом рубахи обильную испарину со лба. С громадным желанием и наслаждением присосался к бутылке с самогонкой. Отпил. Отдышался. Ещё раз примагнитился. Вновь отдышался…
     …Василий с пересохшим языком, потому одеревенелым, решил отдышаться и от рассказа работникам милиции, попросил:
- Дайте хоть глоток воды сделать…
     Мать сжалилась над ним, зачерпнула всё той же кружкой воды из полупустого ведра и подала сыну:
- На, а то свою брехню не закончишь…
     Василий жадно делал глоток за глотком, вода не успевала исчезать в его рту, текла по бороде, оставляя следы на рубахе. Осушив кружку, громко выдохнул. Густой перегар поплыл по комнате. Василий попробовал изобразить на лице подобие улыбки от облегчения, но получилась полудикая гримаса.
- Дальше-то что? – поторопил участковый.
- Как что? Допил я бутылку до половины, может малость и больше… И тут, не знаю с какого бока ко мне мысль придвинулась. А за каким же ты хреном, Васятка, живое существо губить, да ещё закапывать будешь? Что если…?
     Василий сделал попытку изобразить гордую осанку и тем самым похвалить себя за свой поступок, пусть и мысленно, перед милиционерами, заодно и перед матерью – может успокоится ахать и охать.
- И у меня появилась идея – сбрить у этого «пятачка» безопасной бритвой его годовалую щетину, после чего оттащить на рынок. Он килограммов на двадцать тянул и на поросёнка двухмесячного возраста – точно…
     Голь на выдумки горазда. Василий исполнил, как и смело задумал. Обмыл боровка, обрил и в торговый ряд отволок. Поросёнок получился на загляденье – чистенький, после бритвы порозовевший, хоть опять соседке на откорм возвращай. На базаре он просил за такое «чудо» свиноводства полторы тысячи рублей, дали тысячу двести. Вот и гуляет теперь Баламут на удачную выручку, а ещё и за то, что варят в его башке мозги, как на бутылку копейку «зашибить».
- А где же ты, Вася, самогонку покупаешь? – воспламенел интерес у участкового инспектора
     Василий прищурил заплывшие глаза:
- Ты, Сергеич, мужик неплохой, зазря в кутузку не тащишь… На твой вопрос отвечу так – были бы деньги, а горло оно всегда удовольствие найдёт… Так-то вот…
- И у Елены Ивановны покупал? – вонзил в него взгляд Выволокин.
- Это у какой ещё Елены Ивановны? – явно не варила как надо голова у Василия. – У кулачки, что ли?   
- Почему кулачки? – оживился подполковник.
     Со знанием дела за Василия пояснила мать:
- Так она, Ленка, в наших местах застряла после того, как её с матерью и братом раскулачили. А в селе за ними навсегда прозвище приклеилось – кулаки. Петька-брат на войне сгинул, мать Гаврилиха, давно тот свет сторожит. А её по сей час все за глаза кулачкой так и величают.
- Это точно, - уточнил участковый и опять обратился к Василию. – Ну так как, наведывался ты к ней?
- Не-е… Она не даст, у неё и самогонка-то никогда, наверное, не водилась… Не-е, к ней я дорогу по этому поводу не протаптывал…
     Подполковник сразу заметил, что он ещё не знает об убийстве Елены Ивановны, потому говорит о ней, как о живой.
- Это он правду гутарит, - подтвердила слова сына Веселова, - Ленка никогда эту гадость не гнала…
- А зачем ты тогда к ней позавчера заглядывал? – решил ввести в заблуждение Василия подполковник. А чем чёрт не шутит, вдруг приманка сработает и клюнет на откровение алкаш.
- Кто? Я? За каким это таким хреном? Да я её сто лет в упор не видел…
     Мать отреагировала на слова сына:
- Что правда, то правда. Ленка этим не балуется. У других самогон водится, а у неё я ни от кого не слышала, чтобы она кому-нибудь и когда-нибудь… Не-е-е. Это истинная правда, как на духу… И Васька в другой конец села ходил, а потом снова голову к подушке словно приклеивал… - вдруг её осенило. – А с какой стати вы к Ленке такой интерес проявляете? Самогон у других водится…
- А вы не слышали?
- О чём? – проявила неподдельное удивление женщина.
- Убили вашу соседку…
- Как? Кто? Когда? – прорвало на вопросы Веселову.
- Это и мы хотели узнать… Только вот Вы нам помочь не хотите.
- Вот те крест, касатик, - начала креститься хозяйка дома, - вы нас этой новостью, как обухом по голове… Ах, Ленка, Ленка…
     Встреча с Василием и его матерью следствию ничем не помогла.
     «Надо идти к остальным… А вдруг…» - такая мысль подполковнику еле заметно подогревала надежду найти убийцу или убийц Дмитриевой.

***
     Прошло больше суток, но следствие ни одной мало-мальски перспективной версии не имело. Хотя мотив преступления вроде бы прояснился. Елена Ивановна Дмитриева за два дня до своей гибели, по свидетельству почтальонки, получила очередную пенсию и, так называемую, компенсацию за раскулачивание в далёкие 30-е годы двадцатого столетия. Хотя российское правительство не насмелилось извиниться за деяния коммунистов и активистов комбедовцев по ликвидации кулаков, как класса.
     В постановлении, которое вручила Елене Ивановне районная комиссия по реабилитации жертв политических репрессий, говорилось о выдаче компенсации за незаконную конфискацию имущества у покойной Евфросинии Гавриловны её дочери в размере десяти тысяч рублей. И всё! И это случилось через семьдесят пять лет после того, как их выгнали из своего дома на трескучий мороз побирушками. В десять тысяч оценены государственный грабёж тех лет. А ведь их не хватало, чтобы купить даже один-единственный мягкий диван и пару кресел для неги старых костей. Бог судья сегодняшним правителям, сколько дали – и на том премного благодарны те, кому суждено получить за многолетний труд и лишения смехотворные пенсии.
     Но судьба и на этот раз отняла у Елены Ивановны не столько денежно-материальную, а самое главное – моральную компенсацию. Она-то при получении десяти тысячных купюр вздохнула с облегчением и с надеждой сказала почтальонке из райцентра:
- Может, теперь кулачкой перестанут звать-величать. Хотя у нас в семье одно богатство было – мозоли от труда, а к старости - рой болезней…
 Почтальонка тогда усмехнулась:
- Те, кто Вам, Елена Ивановна, это скотское тавро на имени поставил, наверное, давно померли и прозвище вместе с ними в могилах осталось.
- Не скажи, голубушка, не скажи… Соседки-однолетки ещё остались вместе со мной небо коптить… - настроение её с весельем и шуткой заигрывало.
     При осмотре места происшествия дочь Валентина, знавшая, что мать складывала свои пенсионные «богатства» в нижнем ящике комода под тряпками, ни рубля не обнаружила. И тряпки не разбросаны, сложены аккуратной стопочкой. Может, в какой из остальных ящиков в спешке деньги сунула? И в них - пусто. Под подушкой и периной на кровати, когда забирали труп убитой, ни одной бумажки на глаза тоже не попалось.
     Так и появился мотив преступления у следствия – ограбление. Но почему убили старушку? Не такие уж большие деньги у неё оказались. Узнала женщина грабителя? Вполне возможно, что убийца испугался оставлять в живых свидетеля.
     У подполковника мелькнула догадка-ответ: «Наверное тот, кто знал о пенсии и главное – о компенсации… Но у кого появилась такая информация и как?».
     То, что Иваниха получила деньги за раскулачивание, знали все живые остатки села, их-то и было всего – пальцев обеих рук с избытком хватит пересчитать, потому что никакой тайны из этого не делала и почтальонка, рассказав интересующимся обо всём на свете старушкам и деду Ивану Ефремовичу, что теперь, случись Дмитриевой Богу душу отдать, родственникам не придётся ломать головы - на что её по-христиански похоронить.
     Но сами малининские старожилы ограбить не могли. Выяснилось при подворном обходе работниками милиции, что к Полинарихе сразу же после получения пенсии наведывался из областного центра сын.
- Был, - с радостью поведала Полинариха, - только, как всегда торопился. Но мне и минутки хватит, чтобы повидаться, убедиться, что он жив-здоров… Он у меня знаете какой!… - женщине явно хотелось поговорить подольше с Выволокиным, а то от одиночества у неё язык во рту присохнет или от бездействия одеревенеет – целыми сутками ведь не с кем словцом перекинуться.
- Как его зовут-то, Вашего ненаглядного? – постарался поддержать доброжелательный тон разговора подполковник.
- Гришунюшка он у меня, - лицо женщины светилось.
- И зачем же Гриша к Вам наведывался? – вроде бы между прочим поинтересовался оперативник.
- С радостью… Да какой ещё радостью… Дочь он через две недели замуж отдаёт. Приглашал вот, - Полинариха зачем-то глянула в зеркало, висящее на стене, поправила, как ей поудобнее и понаряднее, платок на голове, - на свадьбу… Поеду. А как же не ехать. Может последний раз в жизни на свадьбе придётся побывать…
- И даже не погостил денёк-другой? – старался прояснить ситуацию начальник следственного отдела. Думал: «Что за птица этот её Гриша? Может, глотнул материнского первача, и на подвиги его потянуло…».
- Какой там денёк? – с горечью, незадумываясь, выдохнула мать. – От силы часок и погостил. В Москву он подался… По работе ему что-то надо в столице «пробить», и заодно к свадьбе необходимое прикупить… Молнией сверкнул…
- На обратном пути не заглядывал?
     Полинариха насторожилась:
- А что это Вы моим Гришей любопытствуете?
- Да нет никакого любопытства. Просто так, - постарался выбраться из неловкого положения Выволокин, - интересно знать, как сын к матери относится, как помогает…
- Не беспокойтесь. Все бы дети такие были. С пустыми руками из города ещё никогда не приезжал, - она открыла старый-престарый холодильник «Полюс», - вот посмотри, мил человек, какой мой Гриша…
     В холодильнике действительно нашлось место батону колбасы, сыру, пакетам то ли с молоком, то ли со сметаной, из целлофанового пакета, словно кулачки, показывали круглые бока апельсины или мандарины.
- Молодец Ваш сын…
- А я что говорю. Дай Бог всем таких детей…
     …И эта попытка напасть на след преступника оказалась пустой.
     «Но ведь кто-то наверняка знал, что Дмитриева получила, кроме пенсии, и компенсацию… - терзался в догадках Выволокин. – Кто?… В первую очередь, видимо, о деньгах знала… родня…».

***
     На другой день после похорон Елены Ивановны подполковник приехал в Малинино.
- Примите моё соболезнование, Валентина Михайловна, - обратился он к дочери погибшей, - но служба у нас такая, поговорить необходимо…
- Да… да…
     На глазах Выволокина эта женщина с первой их встречи два дня назад состарилась сразу лет на десять. Облик старил чёрный платок на голове, опухшее от слёз лицо, на нём гуще стала сетка морщин. Спина заметнее начала гнуть дугу, руки походили на безжизненные плети. В красных глазах хозяйничала горе-тоска.
     Рядом с женой, обняв её за плечи, сидел Николай. Он молчал. Но явно и на его лице печаль оставила серо-чёрный отпечаток.
- Валентина Михайловна, Вы так и не обнаружили деньги Елены Ивановны?
- Нет… - еле пропищала она.
- А Вы знали, что мама, кроме пенсии, должна была получить компенсацию за раскулачивание? Или как она там правильно называется?
- Да какая теперь разница, как? – глубоко вздохнула. – Конечно, о ней я знала и Коля тоже…
- Если можно, поподробнее об этом… - преодолевая неловкость, допытывался районный сыщик.
- О чём подробнее? – у Валентины Михайловны заметно в мышлении, а, может, и в рассудке, чувствовалась заторможенность, она от всего казалась отрешённой, её душа плавала где-то далеко-далеко от разговора, от людей, которые с ней находились рядом.
- Когда Вы узнали о компенсации? От кого?
- Мама мне рассказала, когда ей из райсобеса бумага пришла… Месяца за два, наверное, до… - она захлебнулась слезами.
     Выволокин замолчал.
     Муж наконец-то проронил:
- Ну хватит, Валь… Сама ведь знаешь, какое у тебя сердце…
     Волна всхлипов постепенно спала. Плечи перестали вздрагивать.
- Если Вы говорить не можете, Валентина Михайловна, то…
     В ответ глухо донеслось:
- Спра-ши-вай-те…
- А мужу Вы, когда об этом поведали?
- Как пришла от мамы домой… Она обещала те деньги нам на новую мебель отдать, наша-то давно на свалку просится…
- И что вы с мужем решили?
- Мебель купить, - ответил за жену муж.
- А кроме вас ещё кто-нибудь знал, что Елена Ивановна должна получить компенсацию?
     Валентина Михайловна глянула на мужа, тот на неё.
- Никто, - почти уверенно ответила женщина.
- Мы, если честно говорить, в это не до конца верили. Сколько уж раз нас государство дурило, как последних лохов, - подтвердил сказанное женой Николай Петрович.
- А дети знали?
- Я же Вам сказала, никто…
- Если нетрудно, поясните пожалуйста, от детей вы держали это в секрете? Почему?
- Какой там секрет. Дочь Настя в Нижнем Новгороде живёт с семьёй. Зачем ей было говорить о том, что на воде вилами написано. А сын, помнится, у нас отсыпался, когда мы с Валей тот разговор вели, - в голосе Николая Петровича появилась резкая нотка. - А вообще ему и знать незачем…
- Что так? Он же ваш член семьи? – насторожился подполковник.
- У него своя семья была, да сплыла, - резкость в словах Николая не снижала обороты, - после Чечни возвратился вроде бы совсем не наш Славка, а какой-то…
- Зачем ты так, Коль? – попробовала остепенить мужа жена.
- А что, не так?
- Если можно, расскажите о вашем сыне подробнее…
- Что о нём теперь говорить, - не унимался Николай.
- Хороший он у нас… был… - Валентина Михайловна так это произнесла, словно вместе с матерью похоронила и сына.
- А кстати, говорят, его на похоронах бабушки не было. Это правда?
     Мать обречёно кивнула головой и беспомощно опустила её на грудь. Прятал глаза от следователя и Николай Петрович.
***
     … Славик и Настюша летом жировали у бабушки в Малинино. А для неё это был трёх - четырёхмесячный праздник, хлопотный, беспокойный. Их колокольчики-голоса звенели то спокойно, мирно, а то за какую-нибудь игрушку или спор – кого бабушка любит больше – непримиримо резко, потом на недолго затихали, словно у тех колокольчиков вся энергия в ссоре растворялась. Для Елены Ивановны и внук, и внучка были одинаково дороги, любимы, потому она явно не защищала ни того, ни другого. Она же пожилая, а, может, и старая, значит хитрая.
     А дети есть дети. Они через несколько минут мирно посапывали, словно между ними никакой ссоры и не происходило, играли в свои игры, в те, на которые способна необузданная фантазия.
     Только вот здоровьем, ростом природа их наградила по-разному. Внук не отличался аппетитом. От худобы, казалось, светился. Детские болячки к нему прилипали, как репьи. И бабушка, как только проявлялась у Славика очередная болезнь, думала: «Не в суляевскую породу ты, внучек, уродился. К нам хворь почему-то только издалека прицеливалась, зачастую стороной проскальзывала…».
     Совсем другой цветик-самоцветик - Настя. Хоть и помоложе она Славика на целый год, а по отметинам на дверном косяке, на котором бабушка годовые «срезы» обозначала, внучкина на сантиметр-другой оказывалась ближе к потолку. В ней всё напоминало суляевское: щёчки – что спелые сентябрьские яблоки с розовенькими боками, волосы, словно их у только что окотившегося барашка позаимствовали и заплели в тугие косы, опускающиеся  ниже плеч. «Кулацкая наша закваска!» - гордость распирала Елену Ивановну, когда взор её ласкал внучку.
     И всё же «брала грех на душу» бабушка. Какой кусочек повкуснее, да пожирнее – оказывался в тарелке Славика. Настя этого и никогда не замечала. Она любила  скисшееся жирное молоко от козы, которое к её изумлению, превращалось почему-то в белые печерики. Их сверху девочка пухленькими пальчиками окропляла сахаром, а потом орудовала с удовольствием большой деревянной ложкой, отправляя те печерики за обе щеки.
     Поила бабушка-наседка Славика отваром шиповника, лечебными только ей известными травами с цветущих лугов или из загадочного, пришедшего на свидание с Малинино леса.
     То ли деревья – санаторий под небом, то ли годы – лекари укрепили организм мальчика, но перед тем как уйти в армию, он превратился, в среднего роста мужичка-боровичка. Может, и занятие спортом этому хорошим подспорьем было. Спортивных звёзд с неба не хватал, но способности проявил сначала в секции бокса, а затем попробовал силы среди юных штангистов. Последним нигде не оказался, хотя и первым тоже. 
     Ну а Настя – вылитая баба Лена. Ведь на её красоту у деда Миши, сбрасывающего давным-давно солому с крыши телятника, от изумления аж скулы свело. Она закончила строительный техникум, по распределению уехала в Горький, теперь вновь переименованный в Нижний Новгород, вышла замуж, обзавелась детьми, получила квартиру. Её муж работал на авиационном заводе инженером-механиком. Жила, как многие, без заметного достатка, но дружно, в любви, а значит и счастливо.
     С годами и внук, и внучка любили, казалось, всё больше и больше бабушку, чем своих родителей. А почему казалось? Так оно и было. Ведь Елена Ивановна на свои «брулианты» налюбоваться не могла. Вон ведь как «кулацкая» поросль силу набрала и красотой налилась. Один Бог знает, как она умудрилась из своей мозольно-трудовой пенсии посылать сбережения то на обновки, теперь уже правнукам, туда, где Ока сливается с Волгой, то помочь внуку, пришедшему из армии и женившемуся на красавице Олесе, купить холодильник…
     Вставшая крепко на ноги Настя, к некоторым церковным праздникам присылала в Малинино какие-нибудь подарки.
     А вот у Славы на тропинке из города в Малинино кто-то или что-то выкопал глубокий и всё реже преодолимый ров…

***
     Парень после окончания девяти классов учился в одном из престижных технических училищ города, получив профессию наладчика контрольно-измерительных приборов. До осеннего призыва успел поработать в мастерской по ремонту кассовых аппаратов. В училище он и познакомился с Олесей на одном из вечеров танцев. Девушка училась на бухгалтера. Их дружба вскоре переросла в тёплую и нежную любовь.
     Олесе завидовали подруги, что парень у неё серьёзный, никто ни разу не видел, чтобы в его зубах, как у других, кто стремился утвердить себя совершенно взрослым, гарцевала сигарета, с бутылкой пива или с напитком гораздо крепче по градусам.
     Однокурсники удивлялись, как это Дмитриев простой пацан, если бы не знали – за деревенского принять нехитро, поймал в сети обаяния такую «рыбку». И другие «охотники-рыболовы» на неё имелись, но она почему-то выбрала именно Славку.
     Олеся перед отправкой его в армию заверила:   
- Я тебя обязательно дождусь.
     Парень решил и на ней примерить давно существующее шаблонное мнение:
- Вы все так говорите…
     Она вспыхнула:
- Я не как все… Запомни это…
     Ему было неловко, что обидел её – нежную, желанную и самую-самую…
- Извини, Олесь, что дурацкую мысль к своей башке подпустил…
     Девушка, насупившись, положила голову на его мускулистое плечо.
- Ты только побыстрее отслужи, ладно?
- Чудачка ты моя, два года они ведь есть два года. Как я их укоротить-то изловчусь?…
- Приходи побыстрей, - уже ласковая шутка обволокла его душу, - два года можно еле-еле пешком пройти, а можно и хорошей рысцой…
- Фантазёрка ты моя глупая, - у него плескалась через край души нежность.

***
     Новобранца Дмитриева направили в учебную часть под Свердловском. Вячеслав постигал навыки полевого санитара вместе с уроженцами из Челябинска и Нижневартовска, городов Сибири и Дальнего Востока. Так распорядилась судьба, что ему пришлось служить с ребятами, некоторые из которых уже успели отбыть сроки в колониях для малолеток, пальцы рук, отдельные части тела у них украшали различные татуировки. И практически все они имели опыт принимать, на их сленге «шмаль» – анашу значит.
     В первые же дни в учебке Славка услышал от тех сослуживцев совершенно непонятные для себя слова, на которых изъяснялись те между собой. Вроде и не иностранные, но произносимые с затуманенным смыслом: «план», «хэш», «киф»…
     Это не ускользнуло от внимательного взгляда казаха Мурата, прибывшего в учебку из Владивостока. Он с издёвкой спросил Славку:
- Что, пацан, не знаешь, что означает «масть»?
     Славка покраснел, но не растерялся:
- Почему не знаю? В картах она бывает бубновая, пиковая…
     Ему не дали до конца договорить. Взорвался дикий смех «бывалых». На лице парня вместе с погустевшей краской выступили капельки пота. Он не понимал, что смешного сказал, почему они тычут в него пальцами и от гогота утирают слёзы.
     Тот, что был казахом, сделал серьёзное выражение лица и спросил у непрекращающих ржать солдат:
- Ну что, мужики, угостим его нашей «козырной мастью»?
- Надо, - поддержали розыгрыш спрашивающего остальные.
- Не-е, я в карты не люблю играть, - оголилось стеснение Славки.
     Волна смеха вновь накрыла всех, да ещё мощнее первой.
- Ты правда не знаешь, что такое «масть»? – не унимался Мурат.
     У Славки уже появилась злость. Парень спортивного телосложения, если что, постоять за себя сможет.
- Мурат, ты глухой что ли?
- Я-то не глухой, а вот ты тупой, - издёвка больно ударила по самолюбию Славки.
     Он вскочил и намеревался достойно ответить на оскорбление. Мурат спокойно, не вставая, процедил сквозь зубы:
- А ну, сядь!
     Ребята приутихли в ожидании развязки. Славка остался стоять, попытки приблизиться к обидчику не делал.
- А ты не борзей, - в его глазах не прекращала пляску злость.
     Казах с удивлением уставился на него:
- Ты действительно про «шмаль» первый раз слышишь?
- Тебе-то какое дело? – потупился Славка.
- Вот теперь понятно – ты ещё ни разу «шалой» не баловался… Ну что, мужики, давайте Славику предоставим такое удовольствие?
- Конечно…
- Святое дело…
- Не век же ему без кайфа жить…
     И Мурат достал из кармана солдатской гимнастёрки сигарету.
- На, Славка, так уж и быть, курни.
- Я не курю, - ещё злился он на казаха.
- И табачным дымом ты ни разу не затягивался?
- Нет…
- Это ты молодец, - иронично похвалил его Мурат, - может и правильно, что ту хрень не пробовал. А вот это не папироса, набитая табаком, а настоящий «косяк», - объяснение было медленным, но чувствовалось со знанием того, что говорилось. А это делалось с нотками таинственности, важности.
     Славка попробовал впервые отшутиться:
- На дверной косяк эта папироса совсем и не похожа.
     Опять смех поскакал по лицам Славкиных сослуживцев.
- Ты, парень, попробуй, курни, тогда и скажешь, что к чему.
     Дмитриев никогда робостью не отличался, а потому, не задумываясь, выпалил:
- И попробую. Давай!
- Вот и молодец.
     Мурат отдал «сигарету» Славке. Когда тот взял её в рот, казах поднёс к ней огонёк зажигалки.
     Первый затяг  и Славка подавился каким-то странным дымом, отличным от табачного, которым наполнял квартиру его отец в далёком и родном городе. Но слабость не хотел проявлять перед наблюдавшими за ним, как за игрой плохого актёра на сцене. За первой затяжкой последовали вторая, третья… Неизвестно после какой, у него, удивительно даже, резко обострилось восприятие окружающих. Его сначала ощупал испуг, потом улыбка на лице, независимо от желания, раскрасилась какой-то непонятно яркой акварелью. Смешки солдат раздваивались, сливались затем в глухое эхо. Понятие реальности не исчезало, но всё происходящее вокруг казалось происходит где-то далеко…
     Вот так он попробовал «косяк» - папиросу, набитую анашёй. А анаша, как потом узнал Славка, на лексиконе наркоманов и есть «масть» или «шмаль». И он сам себе не мог объяснить, почему не отказался от угощения Мурата и на второй день. А тот сделал предложение «курнуть», когда заметил у Дмитриева обычную реакцию через десять-двенадцать часов после первого приёма «косяка» - повышенную сонливость.
     Интерес затянуться третий, четвёртый раз появился у рядового учебки уже самостоятельно. А за пятый и последующие «косяки» пришлось уже платить деньгами по полной цене. Стало для него необходимостью быть «раскумаренным» или под «кайфом» всё чаще и чаще…
     Но анаша для настоящего сидящего на системе наркомана это равносильно арифметике в начальных классах, против высшей математики в институтах, коими и являлись наркотики, вводимые в вену.
     На шестом месяце учебки это пришлось испытать и будущему полевому санитару.

***
     До отправки из учебки  в Чечню оставалась неделя. Это были тягостные для Дмитриева дни, наверное, и для остальных его сослуживцев также. Все знали, что творится в горной республике. Дыхание смерти из её ущелий разносилось по всей России. А  ребята только начали жить, ещё не разменяли два десятка лет.  Но считанные дни остались до того мгновения, когда они, как слепые котята, окажутся в пока ещё только пугающей неизвестностью обстановке. Ступят на землю, где жестокость, кровь – круглые сутки реальность.
     Это безусловно влияло на психологический настрой Славки.
     А пока…
     Инициативу первым вновь проявил Мурат:
- Ну что, мужики, замутим перед дальней дорожкой?
     Его поддержал Сашка из Нижневартовска, который ещё до армии попробовал «продукцию» из «чека» – свёртка с героином:
- Мурат, я – за, только где путёвого «герасима» раздобыть?
     Тот заулыбался с таким видом, который подчёркивал важность его персоны:
- Обижаешь, старичок! Ко мне нужные весточки, как пчёлы на нектар слетаются. В соседнем посёлке Порошино цыгане «белый» имеют в любом количестве и какого душа требует качества.
     Вячеслав тоже присутствовал при этом разговоре. За месяцы, проведённые с этими ребятами, далеко не начинающими наркоманами, он уже без посторонней помощи понимал их сленг. Знал, что на этом лексиконе «герасим», «белый» означают героин. Он его ещё ни разу не пробовал.
- Так в чём дело, братаны?
- Гоните бабло, кто не против…
- А сколько надо? – прорезался голос Славки неожиданно для самого себя. Он не хотел выделяться из компании или терпеть их злые насмешки. К тому же частенько не отказывал себе в удовольствии курнуть «косячок». «Интересно – какой балдёж от героина?» - его подстёгивало любопытство.
     Перископы глаз сослуживцев сошлись на нём. Такой прыти от него, по большому счёту скромного и тихого парня, никто не ожидал.
     Мурат со знанием дела попытал:
- Ты раньше с «герасимом» дружил?
- Нет, не приходилось… - вроде бы оправдывался Славка.
- Тогда тебе полтора кубика хватит за глаза. Значит, выкладывай сто пятьдесят рубчиков…
- Не многовато ему по первянке, Мурат? – блеснул опытом всё тот же Сашка.
     Мурат на правах старшего вынес решение, какое считал нужным и окончательным:
- В самый раз. Пусть кайф по полной программе поймает и не за жидкий хвост, а за крепкие рога.
     И Дмитриев отдал столько рублей, сколько ему определили.
     На следующий день, а он был воскресным, его на спортивной площадке, где Славка гонял в футбол, разыскал дневальный.
- Дмитриев, тебя просят зайти в каптёрку.
- Кто?
- Там увидишь… - последовал загадочный ответ.
     Первое, что бросилось в глаза Славке, когда он открыл дверь каптёрки, сидящие в различных позах ребята. Казалось, что они спали. Тела обмякли, но глаза-то их смотрели на него стеклянными зрачками. Лица выражали умиротворённость, расплывчатые остатки улыбок. Головы упали у кого на левое плечо, у кого на правое. Только Мурат бодрствовал.
- Ну ты, Дмитриев, даёшь… Семеро тебя одного ждать что ли будут?
- А чего ждать? Мне только что дневальный сказал сюда вот заглянуть… Я и нарисовался сразу…
- Тогда – ладушки… В какую руку «бахнуться» хочешь?
- Наверное, - Славка растерялся, посмотрел поочерёдно то на одну руку, то на другую, решился, - давай в левую.
- Как скажешь… Заворачивай рукав гимнастёрки.
     Мурат взял заранее приготовленную толстую резиновую ленту, скорее всего от эспандера. Когда начал перетягивать руку повыше локтевого сустава, у Славки по пальцам словно пропустили ток, они не слушались – дрожали.
- Колотун в гости пожаловал, - заулыбался Мурат, - ничего, сейчас всё будет, как в лучших домах Лондона… А кулак сильно зажми… Вот так… Теперь резко разожми…
     Дмитриев слушался, как самых требовательных командиров на плацу.
- Молодец… Опять сожми и не разжимай пока не скажу…
- Угу… - постарался быть спокойным Славка, но страх скрёбся всё же в душе и сознании.
     Казах, словно всю жизнь только этим и занимался, нащупал выпирающую вену. Без прицела проколол её шприцем, но сразу не стал вводить содержимое шприца, а потянул тёмно-красную кровь наоборот в шприц. Облегчённо радостно произнёс:
- Вот она и «дома», - и только после этого полтора кубика героина медленно начали исчезать в вене…
- И «выехали», - обозначил на своём языке завершение процедуры ввода наркотика.
     По телу Славки прокатилась какая-то непонятно пугающая волна. Она началась с лёгкого покалывания, словно сотнями иголок, с кончиков пальцев ног и пробежала до затылка, потом этот колющий вал схлынул с затылка к ногам. Так повторилось несколько раз. Сколько? Славка не имел представления. Но рассудок был ясный. Добралась та волна до лёгких и заставила сделать выдох такой мощный, что казалось ещё одно усилие, и наружу вывалятся и сами лёгкие. На языке появился привкус, напоминающий какие-то лекарства.
     «Это первый и последний раз», - решил почему-то Славка, и у него открылась рвота. Но она была безболезненная, казалось, что организм от этого получает облегчение. Нестерпимо хотелось после рвоты пить. Но только он делал несколько глотков, смесь изнутри вырывалась фонтаном.
- На покури, - протянул сигарету Мурат, наблюдая за реакцией Дмитриева после «прихода» - так наркоманы обозначают ввод в вену героина.
- «Шмаль» что ли? – еле проговорил Славка.
- Нет, это обыкновенная – табачная.
- Зачем она мне?
- Сигарета «герасима» догоняет – быстрее кайф поймаешь…
     И Славка курил одну сигарету за другой, у него начиналось подобие «оргазма» всего тела. Постепенно приплыли к нему лёгкость, безразличие. Глаза зашторивались веками, шея перестала держать голову, и она опустошённая медленно опустилась на свидание с плечом…
***
     Второй раз «ширнулся» Дмитриев месяца через четыре в Чечне, под Молгобеком.  Обстановка заставила. Для здорового организма и нормального человека она была невыносимой. Считалось, что он проходил службу в мотострелковой роте санитаром, но рядом с ним находились не солдаты доблестной российской армии, а люди, напоминающие специфическую банду.
     Да, шла война не на жизнь, а на смерть. Но смысла тех событий никто из рядовых её участников не понимал. За что проливается ежедневно, ежечасно кровь орловских, рязанских, тех же ребят из Владивостока, Нижневартовска – сплошной туман разума. На их глазах отправляли останки изуродованных, обгоревших тел-углей в громадных оцинкованных гробах во все уголки России.
     И никто от этого не был застрахован, пуля из-за угла, из-за скалы или дерева могла догнать каждого в любое время суток. Натянутые до предела нервы не выдерживали. Если кто живым выходил из ада боевых действий, то он, конечно же, считался героем. О нём шли сообщения вверх по служебной лестнице, трубили средства массовой информации. А на самом деле тот улыбнулся смерти в лицо, проклинал войну и тех, кто зачем-то поддерживал в её топке чёрный огонь.
     Славка удивлялся – как могли ещё воевать его товарищи по казарме, если выходили чудом живыми из боя, становились всё более деморализованными, с психическими и моральными язвами. Он, санитар, отправлял в госпиталь с поля боя друзей-товарищей кого без ноги, кого без руки, а то и без обеих конечностей. У некоторых вместо лица сплошной волдырь… Официальные сводки боевых действий сообщали об очередном разгроме банды.
     А он-то, Славка, не понимал – кто бандиты на этой чеченской земле, когда-то цветущей? Те, кто родился здесь и ухаживал за могилами своих предков, или они – разрушающие чужие дома на их же той самой земле, оставляя сиротами детей, вдовами женщин, в глазах которых, кроме бушующего огня ненависти, злости по отношению к ним – русским ничего другого не высвечивалось. То же самое было в их крови, душе. Они солдат даже русскими не называли, а словно калёным клеймом выжигали - федералы.
     Может, кто-то и по-другому все те события чеченской реальности воспринимал, но это давило невыносимо тяжёлым грузом Славке на разум. Он боялся одного – лишиться рассудка, видя, что творится в роте. Ему хотелось искренне ошибаться, что такое происходит только в их роте.
     На солдатах лишь подобие армейской формы. Их можно было увидеть в… кроссовках или на свой вкус и глазомер обрезанных сапогах. Офицеры-командиры почему-то на это закрывали глаза. Вроде бы и поддерживалась дисциплина, но она далека от строгой, армейской. В промежутках между боями каждый оказывался предоставлен самому себе, искал психологическую отдушину, кто в чём.
     В Славкиной голове не укладывалось, как могли допустить старшие офицеры, что контрактники продавали в сущности ещё безусым солдатам алкоголь, наркотики. А чтобы то или иное зелье покупать, нужны деньги. Где их взять? И вот тут-то происходило самое страшное. Кто-то переправлялся через Терек на территорию Северной Осетии, а чаще всего в город Моздок и сдавал местным жителям целые боекомплекты, которые завтра будут применены чеченцами против их же, а, может, и соседей по дивизии. Другие торговали продуктами, армейским обмундированием, обувью… Существовал целый промысел добычи денег на приобретение спиртного или «герасима».
     И уж совсем оборвались нервы-струны, когда Дмитриеву в составе взвода санитаров пришлось собирать останки солдат, которые ехали на автомашине в баню и подорвались на мощном радиоуправляемом фугасе. В автосамосвал загружали снятые с кустов, деревьев человеческие внутренности, разбросанную на несколько метров от места взрыва замоченную в крови одежду, подбирали неизвестно чью ногу или руку…
     Славка выполнял свой служебный долг в полуобморочном состоянии. Некоторые из тех ребят стояли, как живые, перед его глазами. С кем-то он спал рядом в казарме, с другими сидел за столом в столовой. А теперь их…
     Его рассудок блуждал где-то далеко-далеко, спотыкался и опять брёл в туманно-густой мути.
     Ему во второй раз в жизни нестерпимо захотелось «бахнуться белым» - уколоться героином. Такое желание было и у некоторых других санитаров. И они это сделали. Только перенёс эту процедуру Славка гораздо легче первой, хотя повторились те же волны покалывания и в теле, и в лёгких. Также превратилась в фонтан рвота. Но мир для него стал не резко чёрно-белым, а с розовым оттенком. Он почувствовал «приход», какой-то необъяснимый кайф тела, а потом эйфорию. Его захлестнуло безразличие ко всем и ко всему происходящему, существующему как рядом, так и где-то там – далеко на родине…
     А затем до конца службы в Чечне «герасим» неоднократно напоминал о себе и приходил теперь уже бесцеремонно «в гости» через распахнутые двери психологической зависимости. Но там, на Кавказе, физическая зависимость к нему только подкрадывалась…

***
     Олеся оказалась верной своему слову. Во время службы Славки она работала бухгалтером в строительной организации, ходила по выходным с подругами на танцы, а на кино вообще у молодёжи мода в мыслях растворилась. Пробовали за ней ухаживать другие парни? Конечно! Пришедший в их СМУ после института прораб с неё глаз не сводил, то на танцы, то в кино приглашал. Она находила различные отговорки, чтобы не пойти на встречу с ним. А вскоре он нашёл ей замену. Олеся даже рада была, что ветер интереса прораба поменял направление.
     Она ждала только Славу. И дождалась. А он был, наверное, на таком небе от счастья, каким оно даже не снилось. И через несколько месяцев предложил ей стать его женой. Олеся, опьянённая долгожданной встречей, ослеплённая, ничего не замечающая вокруг, согласилась. Что душой кривить, этим желанием она жила все два невероятно длинных года. А они для неё стали ещё и невыносимыми из-за того, что в их город, в другие города и сёла иногда приходили цинковые гробы с телами ребят, которых, может как и она, ждали, торопили встречу с ними, мечтали о совместной и только безоблачной жизни.
     Свадьбу сыграли шумную, с приглашением родных и близких. Олесино счастье разделили её давнишние и верные подруги. Слава почему-то не позвал на торжество тех, с кем вместе рос, учился, ходил на танцы и тренировки. За столом появились новые друзья. Но это же его дело, от кого он хочет услышать многочисленные «горько».
     После плясок, песен и тостов наступили не менее радостные будни.
     Олеся продолжала работать в строительно-монтажном управлении, где ей после замужества выдали ключи от квартиры из двух комнат, с общей кухней, ванной и туалетом в семейном общежитии. А что ещё надо молодожёнам? С милым, говорят, и в шалаше рай, а тут своё жильё и только для них двоих.
     Слава, как и до армии, пошёл работать в мастерскую, где кроме кассовых аппаратов, начали ремонтировать холодильники, различные торговые весы. Коллектив принял «чеченца», такую ему «кликуху» дали, так, словно он и ни на какую войну не уходил, вместе с ними рабочую спецовку никогда не снимал. Зарплата у него, если сравнивать цены на рынке и в магазинах, была невысокой, но случалось после работы, в выходные дни начинающим предпринимателям, кому холодильную камеру смонтировать, другим кассовый аппарат подключить и научить их на нём работать… Иногда эта «подработка» превышала в несколько раз его рабочий оклад. Молодой семье бедствовать особо не приходилось. Тут ещё ухитрялась бабушка Славки на покупку обнов молодожёнам помогать, чем могла. А уж о родителях с одной и с другой стороны и говорить нечего – они, наверное, только и работали на них…
     Олеся с мужем решили не откладывать «на потом» рождение первого ребёнка. Казалось, не было предела радости и ему, и ей, когда она забеременела.
     Но с развитием беременности у будущей мамы обострились чувства ощущения реальности той жизни, в которую она окунулась вместе с любимым ею человеком. Постепенно тревога напрягала её нервы. Она успокаивала себя: «Это, наверное, из-за беременности».
     Ведь только спустя несколько месяцев после свадьбы, она увидела в муже не того парня, которого провожала в армию, а другого. Опять напрашивалось этому оправдание: «А как же иначе? Он повзрослел, пережил и преодолел такие муки, о которых никому, даже ей, рассказывать категорически не хотел… Без перемен жизни не бывает… Война в нём что-то перелицевала…». Олеся жалела его, жалость притупляла беспокойство о нём.
     Она даже представить себе не могла, чему её нежного и ласкового Славу – по-другому она его никак не представляла, учили в Чечне – постигать циничную логику войны: надо убивать других, чтобы выжить самому; ликовать над телами погибших бандитов… Многого она не знала, не видела, не испытала, чтобы понять – война «делается» смертоносной рукой человека, а оставшегося в живых частенько духовно грабит, награждает страшными пороками… Чтобы этого не происходило, вышедшим из войны нужна неимоверная сила воли. Была ли такая у Вячеслава? Время покажет…
     И если на свадьбе Олеся не обратила внимания на то, что за столом не оказалось прежних, доармейских друзей Славы, то теперь она заметила в них резкую смену. Некоторые из них отличались дерзостью, а то и вовсе вызывающим поведением, неуважением к ней в присутствии мужа. Он старался вроде бы её защитить, но слова его были какие-то вялые и бессвязные. При этом в покрасневших с расширенными зрачками глазах блуждала растерянность.
     Когда между собой говорили новые друзья Славы, и он сам в этих беседах участвовал, у них срывались с языка слова «гильза», «вес», «приход», «фишки»… Олеся была уверена, что ещё не выветрилась лексика у бывших воинов. «Бедные, им до сих пор не даёт покоя воспоминание о каких-то проклятых гильзах…». Откуда ей было знать, что это не пустые орудийные гильзы после обстрела бандформирований, а на языке молодых людей – папиросы для анаши, «фишки» - это не обозначение на карте боевых позиций, а обыкновенные деньги, которые им всё больше и больше нужны для «центра» - приготовленного наркотика.
     Валентина Михайловна тоже высекла в душе искру тревоги, обратив внимание на странное поведение сына. Какой-то холодок сквозил от него по отношению к родителям, бабушке. Грешным делом подумала: «Может, у молодожёнов из-за чего-то чёрная кошка дорогу перебежала?… Тогда зачем они ребёночка народить задумали?… Но что-то…». И мать, в каком-то подавленном настроении их сына, внешней его растерянности, тоже винила проклятую «чеченскую мясорубку». Но успокаивала себя: «Ничего, сынок, время и не такие бури утихомиривало… Бог и тебе поможет… А как же иначе после того, что тебе довелось испытать?…».    
***
     Олеся пришла к Валентине Михайловне на квартиру с лицом, будто на нём ливень следы оставил. Глаза красные, опухшие. Пятилетний сынишка Женька ревел, глядя на мать.
- Что, доченька, случилось?
- Слав-ка-а… - что-то внутри её не давало говорить, плечи вздрагивали, дыхание - нервно-частое.
- Ма-а-ма-а, - прижался к Олесе сын, видимо, старался её успокоить.
     Тревога мощной волной накрыла свекровь.
- Толком-то поясни, Олеся, что стряслось?
    Остолбенел, видя эту сцену, свёкр. Он не отличался словоохотливостью, и у него что-то внутри беспокойно зашевелилось.
- День-ги, ко-то-рые ко-пи-ли, - сноха говорила слогами, каждый сопровождала всхлипом или резким и частым дыханием, - на те-ле-ви-зор, ста-щил…
- Как? – одновременно выдохнули Валентина Михайловна и Николай Петрович.
     Свекровь первой пришла в себя:
- Пропил? Проиграл в карты? Или что?
- Не знаю…
- И где он сейчас?
- Кто? – рассудок вроде бы покинул сноху.
- Славка! Кто же ещё? – повысил голос Николай Петрович.
- Не кричи, Коль. И так тошно…
     Олеся ответила свёкру так, словно в её душе, кроме пустоты, ничего не осталось:
- Спи-и-т…
- Пьяный? – не унимался Николай Петрович.
- Не зна-ю-ю…
- А ну, мать, пойдём с нашим хамом поговорим, - мужчина заметно нервничал, делал непонятные движения, ходя по комнате, казалось, что искал чего-то и не находил.
- Пойдём, Коль… Пошли, Олесь…
- Нет, мам, я тут с Женькой посижу… А вы уж сами им по-лю-буй-тесь, - слёзы с новой силой покатились по щекам.
***
- Почему ты не на работе, Слав? – растормошив спящего сына, спросила мать.
     Он, приподняв голову с подушки, измерил и её, и отца взглядом, в котором отражалось какое-то неосознанное спокойствие. Стал зевать неестественно резко.
     Славка был в одних трусах. Родители заметили, что у сына кожа, как у гуся после ощипа перьев, вся в пупырышках. В комнате по сравнению с улицей прохладно, но Славка словно из парилки выкарабкался и покрылся обильными каплями пота.
     А расширенные зрачки вроде бы и смотрели на Валентину Михайловну, казались застывшими, смотрящими, но ничего не видящими. Дыхание его было прерывисто частым.
- Ты заболел, сынок?
     Мать подумала, что он бредит, когда ответил:
- У меня… «отходняк»…
- Нормальные люди на работе, а он пьяный отсыпается… На кого похож?
- Кто, я? – ничего не понимал Славка.
- Да что с ним, мать, разговаривать. Пусть эта свинья проспится, тогда и поговорим…
- Зачем же ты, сынок, деньги, что на телевизор копили, пропил? – слёзы выдавали её душевный пожар.
- Кто, я? Я не… пью…
     Отец опять его слова принял за бред не похмелившегося человека. Он зачем-то посмотрел на стол, под стол, но нигде действительно, как это обычно бывает, не обнаружил ни одной порожней бутылки из-под спиртного. Приблизился к сыну, несколько раз резко потянул на себя носом:
- Валь, а ведь перегаром от него не тянет… Если не пьяный…
     И только тут обратил внимание, что на руке, где заканчивается предплечье, а точнее - на локтевом сгибе, у него многочисленные ранки, словно от жал нескольких пчёл. Тело в этом месте отличается синевато-восковой окраской.
- Ма-а-а-ть… - страшная догадка толкнула его, и он присел медленно на стул.
- Что с тобой, Коль? – испугалась теперь уже за мужа Валентина Михайловна.
- Со мной? С ним, - он указал пальцем на руку сына.
     Растерянная женщина глядела то на мужа, то на сына и ничего толком не понимала.
- Господи, да что с вами? – уже причитала она.
     Николай Петрович снова указал жене на руку сына:
- Это… от… уколов… шприца…
- И что? – её рассудок запутался в паутине непонимания всего происходящего.
- А то! – уже закричал муж с дрожью в голосе, у него и у самого на лбу появилась мелкозернистая испарина. – Наркоман твой сын, вот что…
     Теперь и ей подоспела очередь плюхнуться обессиленной на стул. Она потеряла дар речи…
***
     А Славка уже несколько недель не работал. Его никто не выгонял из мастерской, у него были свои дела, без которых не мыслил теперь жить. Потом он стал всё чаще и чаще не приходить домой ночевать. Перестал разговаривать с женой, быть в одной постели.
     Сын Женька спрашивал Олесю:
- Где мой папа? Почему он опять не ведёт меня в садик?
     Мать, удерживая слёзы, врала:
- Он на работе…
- А почему ты тогда плачешь? – вёл своё расследование малыш.
- Я не плачу, сыночка. Это у меня соринка в глаз попала…
- Почему ко мне она не залетает, а каждый день к тебе?
- Кто ж её, эту соринку, знает… Ей, наверное, твои красивые глазки щекотать жалко.
- Ты ей, мам, скажи, пусть она завтра ко мне пристаёт. Ладно?
     Олеся, смахивая влажную завесу с глаз, попробовала улыбнуться:
- Попробую уговорить.
- А когда папа с работы придёт? – вопросы у Женьки рассыпались как горох по полу.
- Не… знаю, - нервы продолжали еле удерживать плотину терпения.
     Женька ругался:
- Ох уж, мам, эта соринка! Поймаю и в канализацию спущу…
- Ты мой заступничек…
     Олеся ополоснула лицо холодной водой, наспех обласкала его простеньким макияжем и повела сынишку в детский сад. Она спешила на работу.
     Славка в это время с другом Олегом – таким же наркоманом, как и он, обследовал заросли бывших приусадебных участков вымершей деревни Бутырки, которая находилась в полутора километрах от Малинино. Друзья искали многолетнюю траву под гипнотизирующим названием – мак. Это была не первая деревня, привлекшая их внимание. Славке бабушка Лена, когда он приезжал к ней на лето, пекла вкусные-превкусные пироги, сверху их обмазывала сливочным маслом, а потом посыпала блестящую светло-жёлтую корочку какими-то зёрнышками.
     Внуку интересно было:
- Баба, зачем пироги портишь?
- Почему ты так решил, мой касатик? – а сама продолжала проявлять свои кулинарные хитрости.
- Чем ты посыпаешь на головку пирога?
- Это, внучек, мак.
- И без него у тебя пироги такие, что его куски вместе с языком в живот бегут.
- Мак, мой хороший, для пользы. Вот ты съешь его вместе с пирогом и запьёшь молочком от нашей Белочки, уснёшь славненько, жирок за лето нагуляешь, что тебя ни папа, ни мама потом не угадают…
- Тогда ладно, посыпай, как знаешь, - произнёс внук деловито – всё же будущий мужик.
     Мак в то время, кроме добавок к мучным изыскам деревенских кулинарок, украшал палисадники возле домов, когда появлялись красно-бархатные цветы. А потом приходило время, и лепестки слетали яркими бабочками на землю, семена же мака ветром разносило по усадьбам, и на следующий год красный пожар красоты разрастался.
     И Славка, как и остальные друзья-приятели подобные ему, не забыл ни про рассказы бабушки, ни про яркие акварельные мазки в деревенском пейзаже чудо-маком. Жаль, что его становилось всё меньше и меньше. В тех сёлах и деревнях, где ещё дымились редкие печи в избах, где ждали своей очереди в мир иной одинокие старики, участковые милиционеры заставляли местных жителей уничтожать маковые всходы. Но природа жила по своим законам самосохранения. Она приспособила выживать в любых условиях многочисленные травы, в том числе и мак. Вот за ним-то и велась настоящая, утомительная охота. У таких людей, как Славка, каждый стебелёк оставлял засечку в памяти, числился на строгом учёте. Другого-то выхода не было. Чтобы купить «центр» - приготовленный наркотик, нужны деньги. Но наркоман и работа, в конечном счёте, понятия несовместимые, значит о заработке, на который можно купить «маковую соломку», «ханку» или «бинты», не стоило вести и речи. Тащить из дома вещи и продавать их подешевле, с вырученными «фишками» лететь к барыге? Но что можно было выскрести из квартир от жены, детей, родителей, уже давно оприходовано скупщиками краденого или любителями поживиться на чужом горе.
     Оставался один выход – заниматься промыслом опия самим, овладевать навыками опытного «повара», чтобы «сварить» любое «блюдо» из мака и без чьей-то помощи уколоться.
     Славка с Олегом специализировались на изготовлении «бинтов». Они исчезали с глаз людских, от родных и близких на две-три недели, когда маковые бутоны сбрасывали нарядные платья из лепестков. Это приходилось на середину июля - начало августа. Стебель травы держал мощную куполообразную головку. Мак созрел.
     Вот тут-то и наступали для Славки с Олегом горячие денёчки. Они острыми ножами надрезали, словно скальпелем, аккуратно зелёные маковки. Тут же из образованной раны выступало «молоко». Старатели опия промокали его обыкновенными медицинскими бинтами (отсюда в сленге наркоманов появилось понятие – «бинты»). Ткань на глазах коричневела, быстро превращалась в сухую каляную пластину, которую затем нарезали на определённые мелкие кусочки. «Бинт» готов к длительному хранению и, когда наступает состояние ломки («кумар») всего человеческого организма, доводили его с помощью кружки с водой и огня до самодельного опиатного наркотика.
     Богатого «урожая» Славки с Олегом хватало надолго, они даже ухитрялись им ещё и приторговывать. Такой «промысел» стал для них главной целью жизни.
     Наркоманы знают, что опий терпеливый наркотик. Он, в зависимости от генетических данных его потребителя, может ждать окончательного разрушения психики и тела пять и десять лет. Но смертельный нокаут от него неизбежен.
     Славка об этом знал, в то же время уже был бессилен, чтобы отказаться от шприца. Физическая зависимость начала в его жизни протаптывать тропинку к добровольному сумасшествию.
     Осталось только ждать, где и когда она оборвётся…

***
     Информация о сыне Дмитриевых насторожила подполковника. Он поделился ею с начальником милиции.
- Я так понимаю, Владимир Николаевич, что у тебя созрела новая версия по убийству малининской старушки?
- А чем чёрт не шутит, Александр Анатольевич?
- Но это же уму непостижимо…
- Вы имеете ввиду здравому?
- Вот именно. Чтобы любимый внук…
- Может и не он. Но и эта версия не исключена, если учесть что «любимый внук», как вы выразились, ещё и наркоман, плотно сидящий на игле…
     Жуков в глубокой задумчивости с заметной душевной болью вздохнул:
- Да-а-а…
     Выволокин понял его по-своему:
- Вы со мной согласны, товарищ полковник?
     Жуков на вопрос отреагировал не сразу:
- Ты вот, Владимир Николаевич, четверть века на оперативной работе, что только не повидал. Тебя, наверное, уже никаким преступлением не удивишь…
     Выволокин прокручивал в голове варианты разработки им же выдвинутой версии, которая казалась ему наиболее вероятной, другая-то пока не высвечивалась.
     Спросил:
- Вы это о чём?
     У Жукова туман задумчивости всё ещё не развеялся:
- Да, так… Вот тут, - он показал на левую сторону груди, - заноза застряла, всё больше беспокоит…
- Не понял, Александр Анатольевич?
- Вот и мне хочется понять, что с людьми творится, и куда мы плывём…
- Ах, вот Вы о чём, - его такие глобальные проблемы явно не беспокоили. Раскрыть малининское преступление – это задачка для него поважнее и сегодняшнего дня. А преступность, как и весь мир, меняет своё лицо, совершенствуется, достигая новых высот жестокости и ухищрённости. Но ведь и они, стражи порядка, не топчутся в какой-то определённой замкнутой оболочке. Как ни парадоксально, но именно преступники заставляют их совершенствовать работу, оперативнее шевелить мозгами, а потому и отгадывать самые невероятные уголовные ребусы и кроссворды. – Так что насчёт версии о внуке, товарищ полковник?
- А у тебя другие, какие-то есть?
- Пока нет.
- Тогда действуй.
- Слушаюсь!
     Выволокин вышел из кабинета начальника. А тому так и не давала покоя мысль: где притаились причины зарождения ранее неизвестных обликов сельской преступности, хотя нигде её официально не просевают на городскую и сельскую, мол, преступность, с какого бы бока на неё не глянь, она и есть преступность. Но для него-то она реально существовала и оставляла свою метку на уничтожении последних крестьянских корней. А они, те корни, неизвестно до какого колена и его…



\





Глава V

- Пап, ты случайно не помнишь жительницу Малинино Елену Ивановну Дмитриеву?
- В селе её все, сынок, за глаза звали кулачка. И знал её в своё время очень даже хорошо. А почему ты о ней заговорил?
- Убили её.
- Как?
- Пока не знаю как. Но убили в своём доме…
- Ах, тётка Лена, тётка Лена. Это же, сынок, святой человек был… Почти сорок лет я её не видел, а вот помню о ней всё, как будто сегодня утром с ней здоровался.
- И чем же она тебе такую затёсину в памяти оставила?
     Отец надолго замолчал, будто в топке памяти дрова отсырели и медленно разгорались, но всё же дымок пошёл:
- Хочешь, Саш, верь, а хочешь - нет, но то, что я сегодня с тобой разговариваю и живу, обязан семье Дмитриевых, особенно дяде Михаилу – мужу Елены Ивановны… Он меня своим другом считал, теперь-то понимаю – шутил, а я  пятилетним в его мастерской частенько бывал.
- Вот те раз, - удивился Александр Анатольевич, - ты мне об этом никогда даже не намекал…
- А зачем тебе в темноту прошлого заглядывать. Ты-то ни дядю Мишу, ни тётю Лену не видел никогда, и естественно узнал о существовании Иванихи только после смерти. Так ведь?
- Это точно.
- Скажу тебе больше того. Мы с её дочерью Валентиной слушали, как в зарослях ивняка по берегам нашей малининской речки соловьи от любви захлёбываются. Смотрели на многозвёздное небо и видели, как кометы длинными хвостами путь обозначают, а мы в это время желания загадывали. Точно не могу сказать, какое у Вали было, а у меня одно, – чтобы наши судьбы друг с другом в обнимку зашагали. А получилось так, что я из-за неё мог и тебя никогда не народить, Богу душу отдать…
- Не понял, пап, тебя. То говоришь Дмитриевы, чуть ли не жизнь подарили, а их дочь?
     Анатолий Иванович перебил:
- Причём тут Валя, если у меня самого мозги от дури закипели, а остудила их тётя Лена…
- Ну ты, отец, даёшь! Одна новость похлеще другой. Хотя бы о том расскажи, как они тебе жизнь спасли…
- Что было, сынок, то было. Но, знаешь, что удивительно, ведь они об этом даже и не догадывались…
     Сын заулыбался:
- Да что ж ты меня, пап, сегодня новостями-загадками интригуешь?
- Ничего не поделаешь, истину при любом желании вспугнуть можно, а вот окончательно вытравить из судьбы - никогда.
- Тогда рассказывай…
     Анатолий Иванович пошутил:
- Записывай.
     Александр Анатольевич ответил тем же:
- Давай, пап, обойдёмся пока без протокола.
     Тон голоса отца не менялся:
- Ты – начальник, тебе виднее…
***
     Крестьянский труд – это особая философия, единственная в своём роде, и имя ей – стойкость. Выстоять при любых обстоятельствах, пощечинах или подножках природы, нести нелёгкий крест землепашца – такой многовековой удел людей, малой родиной которых стало село. Потому и крестьянские дети с раннего возраста, а может даже и с молоком матери, впитывали в себя значимость понятия, что только постоянный труд, труд с наслаждением подливает масло в лампаду жизни.
     Другого было не дано многодетной семье Жуковых. В послевоенные годы отец и мать от наслаждения обоюдным счастьем постарались так, что за обеденный стол рассаживались по лавкам семеро ребятишек. Краюха хлеба, большой чугунок картошки, наполняющий всё пространство тесного дома ароматом, вызывающим обильное слюноотделение, всегда имелись. А в рабочую весеннюю пору или осеннюю уборочную страду Бог не обделял и мясными нехитрыми блюдами.
     Но чтобы на столе это было у плотника Ивана Васильевича и доярки Александры Абакумовны, требовалось сызмальства участие в процессе общесемейного труда Толика, его братьев и сестёр. И они чётко знали, что спать надо ложиться тогда, когда звёзды начинали водить весёлые и яркие хороводы, а вставать, когда прятались от солнечной метлы.
     Первое важное задание получил пятилетний Анатолий – приглядывать за рыжевато-пушистым выводком гусей. Если не углядеть, крохотные комочки гусят хватали громадноклювые бандиты – грачи и раздирали их в клочья. Бывали случаи, что у соседей те громко каркающие убийцы истребляли почти всё гусиное потомство. Но Толик такого удовольствия им не предоставлял. Увидев приближение чёрных птиц, он нёсся на них с длинной хворостиной, представлял, что мчится на лихом коне в атаку на ненасытного врага. Те, завидев орущего и размахивающего рукой с хлёстким оружием – длинной хворостиной - взмахивали крыльями и пикировали уже где-то вдалеке.   
     В девятилетнем возрасте он уже зарабатывал палочки-трудодни, так с 1930 года и вплоть до середины шестидесятых годов обозначалась мера затрат труда колхозника в общественном хозяйстве, которая затем влияла на распределение доходов, в основном натуральных, в виде зерна. А это со стороны Анатолия было не что иное, как пополнение семейных закромов-запасов. Ему доверили отвозить намолоченный хлеб комбайнами с поля на ток. В селе ещё не было полуторатонных грузовых автомобилей (или как их в народе называли «полуторками»), то он управлял одной лошадиной силой в лице серого мерина.
     Видимо, тогда у него и зародилась мечта – когда-нибудь всё же «оседлать полуторку», а, может, и другой автомобиль.
     Но к этому петляли дороги, как казалось Толику, уж очень медленно, это были не годы, а резинки какие-то. Сначала ему пришлось познать мастерство прицепщика тракторного плуга, помощника тракториста и комбайнёра. И только в неполные восемнадцать лет его направил районный военкомат на трёхмесячные курсы шофёров. Не было предела радости, когда он получил водительское удостоверение, и уж совсем забрался на «седьмое небо» после закрепления за ним не какой-то там «полуторки», а грузоподъёмностью в два раза больше – «ГАЗона». Ну и что, если до выезда прежде на нём надо было сменить коробку переменных передач, повозиться несколько дней вместе с завгаром с двигателем, по мелочам, правда, бессчётным, что-то подтянуть, подрегулировать…
     А всё это происходило во второй половине марта. Казалось бы, пора солнцу снег растопить, юрким ручьям извиваться змейками по только им известным путям-дорожкам. Но в народе частенько говорят: «Пришёл марток, надевай двое порток».
     Анатолий приводил в «божеский вид» свою «красавицу» мощностью в целый табун лошадиных сил в гараже, который так можно было назвать только условно. Он не отапливался, пол в нём земляной, электрический свет отсутствовал, подвести его к гаражу финансовые колхозные возможности ещё не «оперились». За день молодой шофёр так промерзал, что к концу рабочего дня зубы у него такую чечётку отбивали, хоть уши ватой затыкай, не ровен час - оглохнешь от стука. Но он выстоял, отремонтировал, подтянул-протянул. А что холод, как злая собака, покоя не давал, так это временно и для молодого здорового организма – баловство от того холода одно. Собака ведь тоже побрешет-побрешет, а потом неожиданно быстро отстанет, так и холод от него.
     Зато Анатолий сидел теперь за «баранкой» важнее самого важного человека на селе. Однажды, в начале мая, завизжали настойчиво тормоза автомашины, которая, как вкопанная, остановилась рядом с Валей Дмитриевой. Девушка шла с занятий домой из города. Она после восьми классов училась, как знал Анатолий, в каком-то профессионально-техническом училище, и ежедневно, когда позволяла погода, утром и вечером отмеряла на своих двоих четыре километра до города . Услышав сзади рокот машины, она сделала несколько шагов в сторону от дороги, остановилась. Неожиданно для себя услышала:   
- Садись, Валюш, подвезу, - важность сочилась из каждого слова.
     Девушка, привыкшая преодолевать дорогу только пешком, со смущением ответила:
- Дойду… Тут осталось-то идти совсем ничего…
     Анатолий проявил настойчивость:
- Это «совсем ничего» километра в два аукнется…
- Я привыкшая, - а у самой душевную струнку что-то взволновало.
     Шофёр пошутил:
- Тогда я пойду рядом с тобой, а машина пусть за нами плетётся…
- Это как? – она приняла шутку за «чистую монету», и в её голове не укладывалось, как это всё может произойти.
- Привяжу её, как быка за рога, и буду сзади себя вести…
     И только тут Валя залилась звонким колокольчиком-смехом.
- Поедем, Валь, с ветерком промчимся…
- А, была - не была, - согласилась она, обошла машину спереди, впорхнув в кабину, настороженно приютилась на сиденье рядом с Анатолием.
     С этого момента, как показалось Анатолию, в их душах затеплились искорки взаимного расположения и уважения. Однажды, после вечеринки в сельском клубе, он предложил проводить её до дома. Она согласилась без колебаний. В другой раз они проблудили вдоль берега малининской речки чуть ли не до рассвета. Их не отпускали сумасшедшие трели соловьёв в ивняке, а, может, и ещё что притягивало Анатолия и Валю друг к другу.
     Первый поцелуй они сорвали с одновременно испуганных губ в тот вечер, когда парень сообщил новость:
- А мне, Валь, повестка из военкомата пришла.
- Что за повестка? – не поняла девушка.
- В армию в начале октября призывают. Завтра только последнюю медкомиссию пройду и тогда…
- А как же…? – она осеклась на полуслове.
     Анатолий расшифровал её вопрос по-своему:
- Ты будешь меня ждать?
     Валя опустила голову, тихо выдохнула:
- Да-а…
     Он прижал её к себе. Она запрокинула голову, и Анатолий своими губами поймал её пламенные…
***
     Председатель призывной медицинской комиссии, как гром среди ясного неба, заявила:
- Вам, Жуков, необходимо лечь в больницу.
- Что такое? – вырвался у Анатолия вопрос с густым оттенком удивления вместе с недоумённой улыбкой.
- Требуется тщательное обследование головы и глазного дна.
     Парень, на вид пышущий здоровьем, выпустил на волю шутку:
- Доктор, крыша у меня вроде бы сдвиг не давала, - он обеими руками начал, словно комедийный актёр, ощупывать голову, - точно, на месте… И глазами пока вижу так, что за десяток метров все до единой иголки в стоге сена без сбоя сосчитаю…
- Но, молодой человек, Вы правильно сказали – «пока» сосчитаете…
- Думаю, что и на ближайшие сто лет ничего не изменится, - озорство не покидало его.
     Врач смотрела на него серьёзно, по-матерински, а у самой в глазах приютилась жалость.
- И всё же завтра надо ложиться в стационар…
- А как же армия? – уже проявилась настороженность.
- Подлечитесь, а там видно будет…
     Он уловил в её словах туманную загадочность.
     Жукова положили в неврологическое отделение центральной районной больницы. Его водили из одного кабинета в другой, делали рентгеновские снимки головы, тщательно обследовали глазное дно. После чего невролог напугал парня:
- Вам, Жуков, нужна операция.
- Какая ещё операция? – дал о себе знать испуг.
- Срочная… - врач, словно судья, вынес приговор, - и я Вас направляю в областную больницу в нейрохирургическое отделение. У нас в ЦРБ необходимой аппаратуры для этого нет.
- Но я же здоров, доктор? – ничего не понимал Анатолий.
     Тот его, казалось не слышал, продолжал настаивать:
- И чем быстрее сделают операцию, тем для Вас будет лучше…
- Не буду я делать никакую операцию, - теперь звучал бескомпромиссный протест.
- Я настаиваю на операции. Поезжайте в областную больницу, там и примите окончательное решение.
- Так я уже принял, - сказал так, что это вроде бы обжалованию и не подлежало.
- Не упрямьтесь, это ни к чему. Нейрохирургу надо показаться…
     …Нейрохирург Михаил Васильевич Жидков был двухметрового роста, с добрыми глазами, излучающими тепло. Встретил он Жукова в кабинете по-отцовски заботливо.
- Ну, рассказывай, на что жалуешься? – говорил так, будто знал Анатолия давным-давно.
- Да ни на что, - «выстрелил», не задумываясь, посетитель.
     Врач листал большими толстыми пальцами больничную карту.
- Так, так… Исполнилось только девятнадцать…
- В августе, доктор, - уточнил Анатолий.
- Вижу… А вот тут, - Жидков указал на карту, - написано совсем другое… Ну ладно… придётся и у нас обследование ещё раз пройти. Если подтвердится диагноз, то…
- Что, доктор? – проявил нетерпение парень.
- Потом решим…, что делать…
- Операцию?
- Вполне возможно, - он окинул взглядом Жукова, добавил, - а скорее всего необходимо… Но давай подождём результатов обследования…
     Диагноз районных врачей подтвердился. У Анатолия обнаружена доброкачественная опухоль головного мозга. Потому Жидков решил:
- Вот теперь, Жуков, я тебе говорю точно – будем готовиться к операции.
     Врач ещё не успел выложить перед парнем все аргументы своего решения, как тот, словно ломоть свежего хлеба самым острым ножом отрезал:
- Я ковыряться в своей башке никогда не дамся.
     Михаил Васильевич отреагировал на это спокойно, со знанием дела продолжал обосновывать необходимость хирургического вмешательства при лечении больного:
- У тебя, Анатолий, - бывший фронтовик пошёл в наступление, не задумываясь, - если не сделать операцию, могут быть очень и очень тяжёлые последствия…
     Парень перебил доктора и произносил слова точно так, как когда-то в пятилетнем возрасте рассекал воздух хворостиной, гоняясь за грачами:
- Всё пройдёт, Михаил Васильевич. Подумаешь, что-то там воспалилось. Поболит-поболит и заживёт, как на нашем деревенском кобеле…
- Зря, сынок, шутишь. Твоя болячка – вовсе не репей на собачьем хвосте. Всё очень серьёзно. Я тебе предложил то, что считаю своим врачебным долгом – операцию и только операцию.
     На какое-то мгновение Жуков замер, глядел на доктора глазами, которые просили пощады. Но Жидков не отступал. А на Анатолия слово «операция» действовало магически пугающе. Он понятия не имел, что это такое, но в его мыслях оно рядилось в страшные одежды, да ещё и кровавые. Решил уточнить:
- Вы, доктор, объясните, как и отчего эта… зараза в меня вселилась?
- Однозначно сказать трудно, даже невозможно. Но предположительно или от простуды и осложнения после неё. Может, от удара по голове…
- Вроде этого никогда не было…
- Одно могу утверждать, что ни одна болячка в нашем организме, как ты выразился, не вселяется без причины. Она обязательно есть.
     Необузданная горячность молодости поднялась на дыбы:
- Спасибо Вам, Михаил Васильевич, за отцовскую заботу, совет. Но под нож я не лягу.
- Эх, парень, парень… Зачем же ты так, как самый упрямый бык, в ворота своей судьбы упираешься? Воля твоя… Только вот о чём тебя попрошу. Как почувствуешь в области головы или в глазах боль, пулей ко мне. Понял?
- Понял, - обрадовался словам врача Анатолий.
- Ещё раз тебе говорю – пулей вот в этот кабинет…
- Хорошо, Михаил Васильевич! – он ещё был в кабинете доктора, а мысленно уже представлял, как идёт по Малинино, как повстречается с Валей, как вновь отведает мёд её поцелуя…
***
     После разговора с хирургом не прошло и месяца, как голову Анатолия обожгла боль. Ему казалось, что внутри черепной коробки заложен взрывной механизм и в любой миг разнесёт всё в клочья.
     Было утро Рождества Христова. И хотя официальными партийно-коммунистическими властями велась оголтелая антирелигиозная пропаганда, но люди праздник всё же отмечали. Не исключение и родители Анатолия. Мать напекла свойских пирогов, которые, как футбольный мяч, если на них нажать рукой сверху, принимали ту же форму, что и после выпечки. Это считалось высоким кулинарным мастерством. Потому пироги на столе по самым важным праздникам всегда являлись украшением и гордостью многодетной женщины. И естественно первые куски, отрезанные ножом, предназначались детям. Тот воздушный хлеб отдавал таким особым запахом, что первое желание возникало не направить его быстро в рот, а держать на раскрытой ладони, и что есть силы вдыхать через ноздри аромат, настоянный на колосьях, солнце, шаловливом ветре и, трудно поверить, сладком крестьянском поте.
     Может, у кого-то из семьи Жуковых было другое и только их ощущение от краюхи цвета топлёного молока, но у Анатолия с раннего детства оно оставалось именно таким. Он верил, что прикасается не к хлебу, а к чему-то таинственному, важному, потому и всегда праздничному.
     Конечно, на столе был не только круглый и сверкающий как солнце пирог, но и другие по деревенским меркам и понятиям деликатесы. Обязательно жарилась картошка на свином сале и не на топлёном, а из кусочков с несколькими постными «прорезями». Обычно это жирное мясо нарезали от «почерёвка» - так почему-то называли мужики на селе вырезку с живота хрюшки. Картошка и те обжаренные кусочки, да ещё с обильным добавлением репчатого лука, так обогащали друг друга, что Анатолию надо было прилагать особые усилия, чтобы вместе с жареным чудом не проглотить язык.
     А рядом с картошкой ставилась тарелка, на которой хозяйничал большой, целиком заквашенный в дубовой бочке качан капусты. Его, как и пирог, нарезали дольками. Эти дольки, как лепестки цветка, разваливались во все стороны и опирались на антоновские (другие не принято было класть) яблоки, заквашенно-замоченные вместе с той же капустой. Их не надо было разжёвывать – они таяли во рту сами.
     Но и какой же это праздник без начинённого (тоже антоновскими) яблоками и запечённого целиком гуся – жирного, сверху с хрустящей светло-коричневой  корочкой, которая, как нарядное платье появлялась на большой тушке после обильного смазывания её сметаной.
     Ну, а уж о засоленных также в дубовых бочках громко хрустящих на зубах с многочисленными пупырышками огурцах, увесистых бурых помидорах и напоминать хозяйкам не следовало. И без них ни одно застолье не обходилось.
     Отец на законном основании наливал в стограммовые гранёные стаканы иссиня-прозрачный самогон (брехня, что этот более чем сорокаградусный по крепости напиток ассоциируется обычно с мутной и вонючей жидкостью, сельские «спиртоделы», да ещё для себя, такую «муть» не приготовляли). Дети участие вместе с родителями в «чоканье на здоровье» не принимали, хотя некоторые, как, к примеру, в тот праздник Рождества, уже достигли и по возрасту, и по телосложению крепкой мужской кондиции. Так было принято в семье Жуковых – детям спиртное запрещалось. Хотя сам глава семьи от рюмки-другой никогда не отказывался, но не больше того. Голову на плечах от спиртного угара никогда не терял.
     Ничем не отличался и наступивший большой христианский праздник. Также откладывались на будни многочисленные трудовые заботы, за исключением ухода за животными и птицей;  доставались из сундука или комода редко одеваемые, густо пахнущие нафталином наряды; семья с раннего утра до обеда жила тягуче-резиновой суетой приготовления к главному торжеству – застолью. Настроению у детей и родителей соответствовало предвкушение светлой и до безумия вкусной трапезы.
     Одел свежую светлую рубашку, отутюженные брюки, новые зимние ботинки и Анатолий. Только вот душа получила одеяние, похожее на тёмный деревенский подшалок матери. Из-за головной боли парню ничего не было мило. Ему не хотелось садиться за стол. Он старался скрыть густую тень на своём лице. На шутки и веселье братьев и сестёр отвечал невпопад, воспринимал голоса не как звонкие колокольчики, а эхо далёкое и глухое. 
     Ближе к вечеру молодёжь собралась идти в клуб.
- А ты что сидишь, как пьяный? – обратился к Анатолию старший брат Дмитрий.
- Голова закружилась что-то, - решил тот смягчить своё состояние. Его голову сжимало будто тисками, такими же мощными, что прикреплены к верстаку в колхозной мастерской, вызывая нарастающую острую боль.
     Впервые за последнее время у него испарилось желание бежать, сломя голову, в объятия Вали. В первую очередь, конечно, то желание спугнула болезнь. Но, может, и во вторую, и в третью – тоже его состояние. Как только до села дошли слухи, а их как весенние ручьи ничем не удержишь, что у Анатолия в голове обнаружились какие-то неполадки, девушка к нему проявляла, как ему показалось, чувство жалости, а не то, которое он хотел, чтобы расцветало яркими, благоухающими цветами. Не сказать, чтобы холодок между ними паутину развесил, но и магнит влечения с её стороны не усиливался. Она жила в гуще городской, студенческой обстановки. Осуждать её за вспыхнувшие другие интересы, увлечения он не мог. Ведь это были лишь только его предположения. Валя девушка порядочная, не вертихвостка какая-нибудь городская. Не в кого ей быть другой.
     Потому парень гнал мысль прочь, что его болезнь, а по его глубокому убеждению она - явление временное, исчезнет, как туман под солнцем, - для Вали служит препятствием в их отношениях. Её ведь семья только и делала, и делает, что всю жизнь черпает громадными пригоршнями горе-беду. А люди, вдоволь нахлебавшись его своего, не могут быть равнодушными к чужому.
     И теперь, когда боль настигла его голову, подумал: «Нет, я к ней сегодня не пойду, не могу…».
     Из задумчивости вывел его Дима.
- Ты вроде и не пил? – пошутил брат.
- Может, и лучше было.
- Выпей рюмашек, ты же совершеннолетний, - не унимался тот по-доброму язвить.
- Пап, можно рюмочку? – впервые набрался смелости и наглости Анатолий, хотя через полгода ему будет двадцать лет, попросить отца налить ему самогона. До этого не знал, какого он вкуса.
     Иван Васильевич, отличавшийся крутым нравом, всегда поддерживал строгий порядок в семье. Но в этот раз, видимо, от принятого застольного спиртного, мягко поинтересовался:
- Не рано ли, сынок, собрался в рюмку заглянуть?
     Из серой тучи настроения донеслось:
- Плохо мне что-то, пап…
- Опять голова? – Иван Васильевич и так не был пьяным, а после слов сына вроде бы и за стол не садился.
     Анатолий молча кивнул.
     Отец взял стограммовый стакан и плеснул из бутыли самогона в него чуть больше половины.
- Попробуй. Чем чёрт не шутит, глядишь, полегчает.
- Только дури прибавится, - вмешалась мать, хотя у самой беспокойство душу всё больше терзало. Не зря же сыну в военкомате отсрочку дали.
     Анатолий взял стакан. Видел он, как заправские пьяницы перед тем как выпить такой выдох делают, что того и гляди внутренности наружу вывалятся. Он сделал тоже самое. Потом одним глотком проглотил содержимое стакана.
- Во, даёт! – удивление заставило брата уставиться на Анатолия, не моргая. – Хоть уроки мастерства у него бери.
- Парню плохо, а ты зубоскалишь, - заступилась мать. – Иди, сынок, полежи малость.
     А у «учителя» внутри вспыхнул ранее неведомый пожар, голову словно оторвали от туловища, и она поплыла по каким-то волнам, к глазам неизвестно зачем притронулась улыбка. Потом в голове, как фонарь включили, – она просветлела и вроде бы в ней никаких мозгов не оказалось, боль притихла, а, может, и мёртвой притворилась.
     Он послушался совета матери и решил прилечь. Успел раздеться и донести голову до подушки, тут же его сознание растворилось во сне…
     Проснулся рано утром. Вышла из дрёмы боль в голове. По шорохам и звяканью посуды Анатолий понял, что родители давно уже на ногах. Открыл левый глаз. Свет из кухни нарисовал прямоугольник дверного проёма на дощатом полу. Открыл правый – вроде бы и никакого утра не было.
     «Что такое?» - не понял парень.
     «Зашторил» его ресницами, как и во сне.
     Опять открыл левый глаз – рыжевато-красный свет вырывался из кухни. Прикрыл его. Очередь пришла соседа определить, какой всё же свет наполняет кухню. Чёр-ный!?
     «Не видит…» - полоснула его догадка-лезвие по нервам.
     Анатолий вскочил с кровати. Испуг подтолкнул его туда, откуда доносились тихие голоса родителей.
- Пап… - и не мог ни слова произнести дальше о своём несчастье.
- Что ты вскочил? Рано ещё… - пожалела мать.
- Мам, у меня погас правый глаз.
- Как погас? – метнулся в него вопрос отца.
- Ослеп…
     Мать так и присела на табурет.
- Может, ты его отлежал? – не верил в происшедшее отец.
     Анатолий закрыл ладошкой левый глаз, открыл правый:
- Нет, пап, я им ничего не вижу.
- Что же теперь делать? – запричитала Александра Абакумовна.
- В больницу мне надо.
- Тогда я побежал в контору колхоза. До планёрки попрошу машину до райцентра.
- Нет, - тревога мешала говорить Анатолию, - в областную, к Жидкову.
- Значит в областную, - волнение не мог скрыть и Иван Васильевич.
    Часа через три колхозный грузовой «ЗИЛ» подъезжал к областному центру. Анатолий с ужасом обнаружил, что и левый глаз вместо чётких очертаний многоэтажек видит лишь их расплывчатые силуэты.
***
     Михаил Васильевич был как и в первый раз категоричен:
- Вас, Жуков, надо срочно спасать.
- Как? – хотел уточнить Анатолий.
     Жидков не ответил, дал распоряжение медсестре на приёме.
- Немедленно готовьте Жукова к операции.
- Хорошо, Михаил Васильевич.
- Но может… - открыл рот парень.
- Никаких «но»! Боюсь, что кроме глаз придётся ещё и побороться за Вашу жизнь. Сестра, в палату его.
     Анатолию сделали внутричерепное обследование. Опасения Жидкова подтвердились анализами. Опухоль прогрессировала и вызвала атрофирование центрального зрительного нерва.
     …После более чем восьмичасовой операции Анатолия привезли в реанимационную палату. Действие наркоза продолжалось ещё около двух часов.
     Когда сознание начало выкарабкиваться из затмения, боль наступила по всему телу. Организм настолько поразила слабость и необходимы неимоверные усилия, чтобы пошевелить рукой, согнуть и разогнуть пальцы ног, и только ради одного – убедиться, что на этом ты свете или уже ищешь распределения на том, куда попасть: в ад или рай. Тело бомбили капельки пота, которые впоследствии соединялись и образовывали ручейки в складках кожи. Хотелось за глоток воды отдать всё на свете: насытиться изумительной влагой, а там гори оно, хоть всё синим пламенем. Но медсестра дразнила его губы, моментально потрескавшиеся, лишь смоченной в воде салфеткой.
     Разум действовал вроде бы вне его самого, блуждал где-то рядом. Но его хватало, чтобы сделать заключение – короткое, с облегчением: «Жи-и-в…».
     Попробовал пошевелить пальцами рук, они послушались. Еле заметным движением ног убедился: на месте…
     Его одолевала дрёма. Вновь организм просился окунуться в сон. Но перед тем как заснуть Анатолию нестерпимо хотелось хоть что-нибудь увидеть глазами: где он, кто рядом с ним, какое время суток. Глаза не хотели слушаться – их будто окунули в густую муть.
     «А на месте ли они?» - вспышка беспокойства заставила его поднести ладонь правой руки к глазам. Она ощутила не лоб, не нос, а сплошное тесто опухоли.
     «Да через такое месиво зрению не проскочить», - затеплилась надежда, что всё это временно, и сознание утонуло во сне.
     Вынырнув из забытья второй раз после операции, Анатолий в первую очередь преодолел нестерпимое желание, хоть на миг взглянуть на белый свет. Ресницы, больше похожие на пухлые губы, образовали что-то вроде приоткрытых тяжёлых створок, но…
     В рассудок ударила молния: «Ну, отгляделся…».
- Люди, есть тут кто-то? – шёпот вибрировал.
- Да, конечно, - послышался приятный молодой женский голос.
- Кто ты?
- Я Ваша медсестра.
- Подойди.
- Я рядом. Что Вы хотели?
     Он заставил вновь веки не давить своей тяжестью на зрачки. Но в глазах была лишь чёрная пустота.
- Всё…
- Что всё, Жуков?
- Свет… погас…
- Да ничего не погас, - удивлялась медсестра, - я электричество и не включала.
     Он глубоко и обречёно вздохнул.

***
- Пап, а при чём твоя жизнь и семья Дмитриевых?
- Сорок лет прошло, сынок, после той операции. Теперь о своём слабодушии можно и секрет открыть… - Анатолий Иванович не спешил закинуть удочку в прошлое, хотел выудить тот «секрет» как-то помягче, чтобы сын понял всё правильно.
     …Хирургическое вмешательство во внутричерепную полость приостановило опухолевую прогрессию, но возбудить к жизни центральный зрительный нерв - нет. Ночь осталась хозяйничать в глазах Анатолия до остановки сердца.
     Сразу в послеоперационный период он гнал от себя подальше мысль, что это так и будет. Хотя состояние здоровья у него мощными волнами то улучшалось, то прикасалось к острой головной боли. Процесс выздоровления затягивался, сопровождался скачкообразным артериальным давлением. Оно иногда поднималось до критических высот. Чтобы его сбить, неоднократно делалась пункция позвоночника.
     А в это время Валя окончила техническое училище и поступила работать на один из заводов в городе. Она несколько раз навещала парня в больнице. Ему так хотелось увидеть её самое красивое на свете лицо, погладить мягкие-премягкие длинные кудряшками волосы, хоть на мгновение насладиться вкусом земляничных губ. Но все желания после её ухода из больничной палаты разлетались искрами-кусочками, как от упавшего со стола на пол бокала из тончайшего хрусталя. В её голосе теперь он улавливал ещё большую жалость, чем тогда, когда она узнала о его заболевании. Валя позволяла себе лишь прикоснуться своей немного влажной ладошкой к его руке. Неизвестно, как и чем, но он чувствовал, что её вроде бы тяготят встречи с ним. Но Анатолий всё равно был безумно рад каждому всё более редкому приходу его девушки-мечты. А потом надолго её тропинка к нему и вовсе оборвалась.
     «Не заболела ли моя голубушка? Родные бы сказали. Но они упорно не вспоминают её имя. Почему?» - один вопрос сменял на посту беспокойства другой.
     Когда он бодрствовал в кромешной темноте, почему-то не мог представить во всех красках Малинино, какого цвета глаза у Вали, как отражается в речке небо, какие зёрна-звёзды рассыпаны на её глади. И только во сне природа, люди становились такими, какими они есть на самом деле, даже, наверное, с более яркими очертаниями. И обязательно к нему приходила красавица с русой косой; не с глазами, а вроде васильками вместо них – тёмно-голубыми; с набухшими губами, из которых то и гляди, брызнет вишнёвый сок. Но тут же… просыпался. И опять его глаза заволакивали без единого просвета тучи.
     Но душа подсвечивалась мыслями о ней.
     «Она обязательно придёт. Иначе как же я без неё буду дышать?» - это согревало его ожидания.
     И вот тот день наступил.
     В палату, где кроме Анатолия находились ещё двое молодых людей с подозрением цирроза печени у одного, опухоли на желудке – у другого, постучали:
- Можно?
     Соседи Анатолия по несчастью, увидев Валю, чуть ли не в один голос выпалили.
- Да, да.
- Заходите.
- Валя? – Анатолию мешало дышать волнение.
- Да, Толь, это я.
- Проходи ко мне поближе.
- Я уже и так возле тебя.
     Немного успокоившись, он протянул руку предположительно в её сторону. Валя оказалась в другом месте. Потому спешно приблизилась к нему и её рука поймала его.
- Почему ты исчезла на вечность?
     Соседи по палате докумекали, что мешают поговорить Анатолию и Вале, один другому кивком головы показал на дверь, другому переводчик не понадобился. Он поднялся с кровати.
- Толь, мы пойдём с Андреем покурим. Вы уж, Валь, не давайте нашему молчуну скучать.
     Она изобразила подобие улыбки:
- Постараюсь…
     Когда мужчины вышли, у Вали и Анатолия, казалось, иссяк запас слов, которые они хотели сказать. На самом деле каждый из них плюхнулся в крутые и быстрые волны мыслей друг о друге.
     Бывает же такое, они вроде бы молча выплёскивали из своих душ наболевшее, а брызги мыслей одного долетали до другого.
     Он старался вытащить из души занозу-вопрос: «Имею ли я хоть малейшую надежду, когда выздоровлю, связать свою судьбу с нею? Будет ли она ждать, когда исчезнет чёрная бездна в моих глазах? А если нет?».
     Она жалела его, с беспокойством смотрела ему в глаза. Они ничего не выражали. Как ни странно, но ей показалось, что кроме ушей, он слышит и ими – глазами. Готова была пусть даже на маленькую толику поделиться с ним зрением. Да, Толька непредсказуемый в своих действиях и, наверное, в чувствах. Но он ей и такой в больничной палате небезразличен, хотя это, по её понятию, не было любовью к нему…
     Он в мучительно длинные больничные сутки, что только не передумал о ней, о себе, пробовал связать их отношения в тугой узелок, чтобы никому другому его не под силу было развязать. Всё чаще попадал в тупик, понимал, что любовь к ней сродни его недугу. Но если один поразил тело, то другой – душу и ранит сердце.
     Она не могла ответить на вопрос, над которым люди бьются, наверное, со времён Адама и Евы: «Что же это такое – любовь?». Никто не дал ей точного определения, каждого она настигает по-своему и по-особому. Никто её не видел. Значит это приведение? А что тогда у неё к Николаю? Это совсем другое, оно больше чем любовь…?
     Он в своих бесконечных клубках-мыслях так запутался, что довёл любовь к Вале до безумия. Что это? Обречённость?
     Она не могла допустить того, чтобы он подумал – таяние её девичьих чувств, которые можно назвать лишь увлечением, началось с его слепоты. Совесть не стеснялась убедить её, что, конечно, не из-за этого. Её отношения с ним, пусть и с редкими поцелуями (О, Боже! Какой дурак придумал первый и к чему-то обязывающий поцелуй?), не вызывали и не пробуждают трепета души, как при встрече с Николаем. И это - истинная правда. Но не нанесёт ли такая правда ему боль? Но говорить-то о ней, если есть совесть, надо.
     Он миллионный раз пробовал докопаться до истины. Если она так долго не приходила, то что-то в её жизни, в отношениях между ними произошло. Что? Не мираж ли он нафантазировал вместо любви? Потому хотел прозрачности в их отношениях, чтобы и его, и её дыхание жизни отдавало свежестью правдивости.
      Она решила о правде сказать ему только своим сердцем, и чтобы он услышал и воспринял правильно тоже сердцем. Её с детства мать приучала никогда не говорить «да», если это «нет», не отталкивать от себя восклицанием «нет», если надо приблизить истину тёплым «да».
     Он впервые, сам не зная почему, а, скорее всего из-за редких и таких коротких встреч, подобрался к вопросам-ударам: «Что я ей могу дать, кроме своей любви? Чем украсить её жизнь? Достаточно ли для того, что я умираю от тоски по ней?».
     Она не могла дать волю лжи, чтобы потом Анатолий споткнулся о неё на очень узкой тропинке судьбы.
     Он в сегодняшнем своём положении калеки начинал… бояться своей любви, у него не было перед ней защиты…
     Но их молчание не могло продолжаться до мучительной бесконечности.
- Толь, я хочу признаться, - наконец-то её решение выбралось из густой паутины мыслей, сомнений, беспокойства, - и это признание ты услышишь первым от меня.
     Он попробовал пошутить:
- В любви?
- Я выхожу замуж…
     К ночи к его глазам прибавилась пустота и в душе. Язык одеревенел. Анатолий потерял дар речи, молниеносно поняв, что, конечно же, не за него.
- Я полюбила парня с нашего завода. Но никогда не забуду тебя…
     Что она говорила дальше, он не слышал. Рассудок залепил его уши страшной новостью.
     Сознание барахталось в каком-то тумане. Она поднялась со стула, попрощалась, пожелала скорейшего выздоровления. Но для Анатолия всё это было безразлично и звучало где-то далеко-далеко, глухо и неразборчиво.

***
- Вот тогда-то, сынок, я и вынес себе приговор, - сколько лет прошло с тех пор, а вспоминать без волнения Анатолий Иванович не мог.
- Про суд ты мне вроде не рассказывал? – Александр Анатольевич пока ещё не понимал, в чём же заключается какой-то «секрет» отца.
- Был! Да ещё какой. Это почище вашего милицейско-судейского…
- Что-то про такой никогда не слышал.
     Слепые глаза, казалось, куда-то глядели, на самом деле устремились в прошлую память.
- Есть! И он самый страшный – это суд души… Не дай Бог тебе на нём когда-нибудь присутствовать и выслушивать такой приговор, какой стоил мне чуть ли не… жизни.
- Даже так?
- Так, сынок, так…
     Память дышала где-то рядом…
     …Очнувшись, неизвестно через какое время после ухода Вали, Анатолий обречённо подумал: «Непригоден я, видимо, к этой жизни. Она бессмысленна…». Он в одну свалку мыслей сгрёб свою слепоту, замужество человека, которого никогда больше не будет рядом с ним. Для него счастливыми могут быть только сны, а действительность – чернота и глухая пустота. Но от этого только сильнее замёрзнут душа и тело. Семена ненависти к жизни колючими ростками всё увереннее прорастали в его сознании. Меланхолия, апатия настойчиво совали в его разум ключ, которым он должен закрыть врата своего существования.
     Ночью, это время суток он определял по нечеловеческому храпу одного из своих соседей по палате и по отсутствию шарканья больных по коридору, наступившего после посещения, теперь уже не его Вали, он под одеялом начал рвать из полотенца ленты. Когда их оказалось несколько штук, приступил к связыванию концов. Получалось что-то напоминающее верёвку, только с узелками. Потом на одном её конце сделал петлю.
     Постарался тихо, хотя койка с панцирной сеткой по-предательски издала, как показалось ему, оглушительный скрип, выйти из палаты и на ощупь, по памяти направился к туалету. В коридоре его вроде никто не видел.
     Андрей – больной циррозом печени от боли и трубного храпа другого соседа не спал. Он видел: Анатолий возится с чем-то под одеялом. Обратил внимание, что тот поднялся и направился к выходу. Подумал: «В туалет приспичило». Но в руке Анатолия было не полотенце, как обычно, а что-то похожее на верёвку, которую тот почему-то старался спрятать под майкой. «Странно…». Но ничего дурного в его голову не забрело, да и боль мешала. И подумал: «Сколько не ворочайся с боку на бок, а сон должен прийти. Не мешало и мне перед ним конденсат слить…».
     Анатолий скрылся за дверью. А через минуту-другую вслед за ним побрёл и Андрей. В туалете он чуть не обмер.
     Привязав конец верёвки из лент полотенца к водопроводной трубе, ведущей к смывному бочку, Анатолий накинул петлю на шею.
     Мгновение…
     Остолбеневший от увиденного, Андрей не мог произнести ни слова. А Анатолий уже задрыгал ногами.
     Ещё мгновение.
     Андрей бросился к Анатолию. 
- Ду-ра-а-к! – что было сил заорал он.
     На крик прибежала дежурная медсестра.
     Андрей обхватил Анатолия обеими руками и приподнял на сколько хватило сил. Конец верёвки ослаб. Но Анатолий сначала издавал странные хрипы, а потом еле выдавил из себя:
- Брось… меня…
- Помогите! – крик вырвался из туалета уже из уст медсестры.
- Бросьте… Всё равно…
     Женщина взобралась на унитаз и попробовала развязать узел верёвки на трубе. Но он был так сильно затянут, что ей это не удавалось.
- Нож… - катился градом пот с Андрея то ли от веса Анатолия, то ли от слабости организма, подорванного страшной болезнью.
- Что нож? – ничего в растерянности не понимала она.
- Ножом обрежьте верёвку…
- Но у меня его нет.
- В палате… у кого-нибудь, - он задыхался под тяжестью парня выше среднего роста, немного полноватого, которого во что бы то ни стало старался удержать в ослабевающих объятиях.
     На крики проснулись больные из соседних с туалетом палат. Они быстро догадались, что нужно медсестре и притащили нож.
     Верёвку обрезали. Помогли Андрею удержать Анатолия, чтобы тот не ударился о бетонный пол, облицованный метлахской плиткой.
     Жуков в полубреду твердил:
- Зря… Всё равно… Не хочу…
     Его занесли в палату и уложили на постель. На его шее остался красный след-рубец удавки.
***
     Во сне Елене Ивановне пришёл Михаил. Говорят, что покойники появляются тогда, когда требуют по себе помин. Но она его постоянно вспоминала, благодарила за те счастливые мгновения жизни, которые ей подарил, что дал понять – она Настоящая Женщина, Настоящая Мать с её искренними материнскими чувствами. Сколько уже лет прошло с его смерти, но ни разу не изменила традиции отмечать его день рождения с пирогом и с ежегодным прибавлением одной свечки. Этим давала ему весточку на тот свет, что он всегда в её душе. В день его смерти ездила в городской собор и обязательно заказывала службу об упокоении раба божьего Михаила.
     Значит, пришёл он к ней во сне  не за тем, чтобы напомнить о себе. Но просьба у него была:
- Ты, Елена моя прекрасная, помоги моему другу. Он в беде. А беда не любит одиночества.
- Какому?
- Друзей у человека много не бывает. У кого есть много друзей, у того нет друга.
- Но…
     Елена Ивановна не успела больше ничего спросить, он шагнул в туман и исчез, а она в холодном поту проснулась.
     Первое имя, которое вспыхнуло в её сознании, - было Анатолий.
     «Почему он? – старалась она найти разгадку. – Судьбы Миши и Толи схожи. Но был ли он Мише другом? Ведь Анатолий ему по возрасту сын. А разве для дружбы важен возраст? Дружат не просто люди, а их души. Тогда можно понять Мишу. Но какая помощь нужна Анатолию?».
     Елена Ивановна от Вали знала, что тот всё ещё находится в больнице. И она поехала в областной центр.
     Прежде, чем пропустить её в палату к Анатолию, с ней пожелал побеседовать его лечащий врач.
     На лице доктора проницательная женщина увидела озабоченность.
     После знакомства Михаил Васильевич спросил:
- Кто Вы ему будете?
- В каком смысле? – его вопрос для неё действительно был непонятен.
- Родственница или как?
- Никакая не родственница.
- Тогда почему приехали проведать Жукова?
- Односельчане мы.
- Но этого, видимо, мало, чтобы за сотню с хвостиком километров приехать к молодому человеку, по возрасту Вам – сыну?
- И сама не знаю почему. Но в одном убеждена – нужна я ему, и он меня ждёт.
     Жидков снял очки и с нескрываемым удивлением уставился на Елену Ивановну.
- Я почему спрашиваю, кем Вы ему приходитесь. Понимаете, как бы Вам получше объяснить?
- Да Вы, Михаил Васильевич, напрямую. Мы, крестьяне, привыкшие душу перед другими нараспашку держать. Так и Вы мне скажите, что надо и как оно есть, - её глаза так излучали добро, что располагали к доверию.
- Тяжёлое состояние сейчас у Жукова.
- Болезнь обострилась? – есть и эта черта у крестьян – побыстрее всё знать и сразу.
- Другая приключилась. Душевная.
- Это серьёзно, - женщину не смущало, что перед ней сидит самый известный в области нейрохирург.
- Он узнал, что его девушка выходит замуж.
- Валька… - перебила она его уточнением.
- А Вы её знаете?
- Так это же моя дочь.
     Это было неожиданностью для Михаила Васильевича. Он задумался: «А, может, и хорошо, что приехала проведать его её мать».
- Так, так, так, - забарабанил он пальцами по крышке стола, - я прошу тогда Вас о помощи.
- Да, что ж это такое, все меня только об этом и просят.
- А кто ещё?
- Михаил.
- Какой Михаил?
- Муж мой – покойный…
- Кто-о-о?
- Миша. Он давно от военных ран умер. А сегодня ночью приходил ко мне, просил, чтобы я его другу помогла. Вот почему я тут.
     «Или я ничего не понимаю, - уставился на неё Жидков, - или ей срочно, как и Анатолию, нужен хороший психиатр».
- Жуков был другом Вашего мужа?
- Да! Он пятилетним мальчишкой не вылазил из мастерской Миши. Муж мой хороший столяр был, слепой только. А Толя…
- Ради Бога, - перебил её Михаил Васильевич, - объясните мне всё толком. Ваш муж был слепой? И столяр?
- Ему на войне глаза вышибло. А столяром он был на всю округу известным ещё до неё, проклятой.
- И был другом Анатолия?
- С ним они подолгу беседовали, когда Миша ему пистолет или саблю мастерил. Они так и называли себя – друзья. А вообще-то Миша всех детей нашего Малинино привечал. Не-е, Толик у него на особом положении считался. Друзья всё же, - она заулыбалась, вспомнив события почти пятнадцатилетней давности.
     Удивление не давало его разуму нормально работать.
- И он слепой столярничал?
- Да ещё как! – гордость переполняла её. – Он в колхозном штате был.
- Так, так, так, - Михаил Васильевич зачем-то потёр руки, - это нам годится, чтобы Жукову помочь.
- А что случилось-то?
- Вы, Елена Ивановна, должны знать. Но есть один важный уговор или убедительная к Вам просьба.
- Вы, Михаил Васильевич, вокруг да около какой-то загадки ходите, а у меня времени  в обрез, домой засветло надо добраться.
- Ну, хорошо… Жуков, узнав, что Ваша дочь выходит замуж, хотел… повеситься.
- Как? – глаза и рот распахнулись у неё до предела.
- Как обычно, на верёвке. Случай помог и трагедии пока удалось избежать. Я особо подчёркиваю – пока.
- О, Боже мой! – перекрестилась Елена Ивановна.
- Вот Вы поговорите с ним о Михаиле, вспомните его дружбу с ним. Вижу Вы женщина мудрая, сама мать, да ещё с мужем горе из одного котла жизни хлебали.
- Ах, Толик, Толик… - беспокойство неожиданно прикоснулось к ней.
     …Она вошла в палату без стука, тихо, в сопровождении Жидкова.
- Как себя, Жуков, чувствуете? – с большой порцией отеческой заботы начал Михаил Васильевич.
     Анатолий сразу не ответил. Нервно перебирал руками одеяло. Глаза рассматривали черноту потолка.
- А что есть люди, которым хорошо? – последовал вопрос-вызов.
- А то как же, - Елена Ивановна сказала это таким тоном, будто безумно рада встрече с Жуковым, а в  её жизни, кроме одних цветов никогда другого ничего и не мыслилось.
- Кто это? – неизвестно у кого спросил Анатолий, хотя голос показался очень знакомым, чистым и свежим, как ветерок после тёплого летнего дождичка.
- Вот те раз! – она продолжала плескать добротой, словно брызгами шампанского, - от кого, а от тебя, Толь, я такого не ожидала.
- Тётя Лена? – в хмуром лице парня появились просветы.
- А ты меня не ждал? Ах, ты бессовестный. А ещё друг моего Миши, – жаром её души, казалось, можно было куриные яйца моментально вкрутую сварить.
- Какой судьбой, тётя Лена? – оттаяло у него настроение.
- Только твоей.
- Попутно, наверное? – тут же грустинка подкралась к нему. Настроение дымить начинало.
- Специально приехала. И знаешь, кто к тебе послал?
- А ей-то я зачем понадобился? Итак всё ясно… - теперь безразличие  вперемежку со злостью мазнуло его лицо.
- Кому, ей?
- Вале. Кому же ещё?
- При чём тут Валя? – Елена Ивановна понимала, что как-то глупо и неожиданно попала в неловкое положение, из которого придумала как быстро выпрыгнуть, - Миша к тебе послал.
- Её жених что ли?
- Жениха Николаем зовут. А Миша – твой друг, забыл уже его? А он вот тебя нет…
- Тёть Лен, тебя тоже в нашу больницу положили?
- Это почему же ты так плохо моё здоровье измеряешь?
- Но ведь дядя Миша умер, когда мне лет семь набежало…
- Эх, Толик, Толик! Ты, наверное, всю память о своём друге выветрил, а он, оказывается, о тебе забывать и не собирался.
     Смотрел Жидков на Елену Ивановну, слушал её речь, и у него возникала мысль, которая почему-то никогда в его разум даже не заглядывала: «А ведь войну мы выиграли благодаря вот таким женщинам – мудрым, терпеливым. И живём мы – мужики – благодаря кажущемуся на первый взгляд их безрассудству… Она же Жукова в такую сеть завлекает, из которой ему будет невозможно выпутаться. Её к нам психиатром – цены бы не было», - он улыбкой и кивком головы посылал знаки Елене Ивановне, что она всё делает правильно.
- Не понимаю я тебя, тёть Лен, как он мёртвый обо мне помнить может?
- А он, мой хороший, память с земли малининской высоко на небесах спрятал. И его бережливости нам с тобой только завидовать надо.
- Как была ты, тёть Лен, неунывающей, так и осталась.
- А тебе-то что унывать? Молодой, красивый – вся жизнь впереди, как у малининских яблонь, которые по весне изумрудом зелени покрываются, а потом их цветы на свидание к солнцу спешат. И у тебя всё это впереди.
- Только я те цветы всю жизнь смоляными видеть буду, - если можно было бы услышать в этот момент душу, она скрежет издавала.
- Вот, Михаил Васильевич, - она искала поддержку у доктора, - ну все капельки у моего мужа подобрал. Он ведь слово в слово говорил мне, когда я к нему в госпиталь через тысячи километров добралась. Зачем, мол, ты, Ленка, приехала, я такой тебе не нужен. Ты, Толь, знаешь, какой он с фронта вернулся?
- Без глаз и осколками меченый.
- Во-о-от! Хорошо, что хоть это ты из памяти не стёр. Мы тогда с его матерью еле из госпиталя Мишу увезли. А потом - свадьба… Валю народили… Он хоть и зрения был лишён, но ты же, Анатолий, знаешь, что своими золотыми руками вытворял…
- Только он до войны уже двери и рамы вязал. А я шоферил. Кто же мне такому баранку доверит?…
- Баранку, конечно, вряд ли. Но ты крестьянский сын, - она это так сказала, что на земле человеку выше звания быть не может, - а значит, ко всему приученный… Дело рукам всегда найдётся, надо только от него не убегать, тогда оно и человек будут неразлучными.
- А что, тёть Лен, с душой делать, если она, как стеклянный кувшин, со всего маху о каменюку судьбы на осколки разлетелась?
- Ты, сынок, - его только родная мать так лаской укутывала, если стужа сердце достигала, - когда следующий раз кувшин нести будешь, смелей ногой тот камень с дороги в сторонку сдвинь. Наберись терпения, глядишь, тебе какая-нибудь девушка на помощь придёт, а тот кувшин её надёжные и ласковые руки подхватят, и вы вместе долго-долго из него живительную воду пить будете. После чего она и ты так по жизни зашагаете, что вам, как и нам с Мишей, завидовать уморятся…
     Анатолий недолго разжёвывал разумом слова Елены Ивановны, что-то в нём произошло такое, и он не то в шутку, не то всерьёз спросил:
- А дядя Миша как там?
     Она не ожидала такого вопроса и на какое-то мгновение растерялась.
- Где?
- На небесах.
- Ты ему друг, вот и спроси его сам.
- Но ведь он там, а я пока…
- Не беспокойся, - Елена Ивановна поняла – надо идти в наступление, - ты ему всё без утайки расскажи, он смышлёный – поймёт. И, наверное, о себе многое поведает. Попроси совета, как тебе дальше жить. По себе знаю - помогает. Я-то с ним часто во сне разговариваю, советуюсь…
- Ну, ты даёшь, тёть Лен… - явно удивлялся парень, как это его односельчанка с мёртвыми разговаривает.
- Даю, что могу, а от него мудрости набираюсь. Ему ведь оттуда всё виднее, чем нам…
- Чем чёрт не шутит, - то ли подыгрывал он ей, то ли и впрямь поверил в чудодейственную небесную силу, - попробую до него достучаться…
- Попробуй, попробуй…
     Потом она заторопилась:
- Заболталась я тут с тобой, Анатолий. Просьбу Миши выполнила. Убедилась, что ты парень полон сил, перед ударами судьбы не прогнёшься. Так что, мне надо до звёзд в Малинино попасть. За тебя теперь спокойна. Ты уж, сынок, и Мишу не подведи.
- Попробую, - загадочно ответил парень.

***
- И как, пап, попробовал?
- Что?
- С дядей Мишей поговорить.
- А как же… Мысленно я до него добрался, как только тётя Лена в Малинино порхнула. Иначе мы с тобой не сидели бы вот так, лясы точили. И вряд ли полковничьи погоны твои вон какие плечаки украшали.
- А какие, сержантские что ли? – Александр Анатольевич понимал, о чём говорит отец, но решил их разговор сдобрить шуткой.
     Анатолий Иванович ответил серьёзно:
- Вообще никакие… Если бы тогда моя жизнь другой окрас не получила.
     …Вроде бы ничего особенного Елена Ивановна ему не сказала. Какую-то сказку нарисовала, что к ней постоянно дядя Миша в снах заглядывает, советы даёт, когда надо хвалит, а то и словесную трёпку задаст.
     «Добрая она, тётя Лена, - думал Анатолий, - и чудная…».
     Но её слова «ни о чём» подействовали на него так, что все боли отошли куда-то в тень. Под корой головного мозга, словно никогда и не было никакой опухоли, которая так сдавила центральный глазной нерв, что он атрофировался и омертвел навсегда, а нейрохирург Жидков так долго не вёл борьбу за его жизнь; если делали четырежды рентгеновские снимки после операции, опасаясь, что опухоль мозга может появиться в другой его части, то не ему; никогда не использовали ему химиотерапевтические препараты против вполне возможных остаточных клеток опухоли.
     Сам Анатолий этого не почувствовал. Но перемены в его настроении, поведении заметил Михаил Васильевич. Работал с Жуковым психиатр, но нужного эффекта не последовало. А тут приехала колхозница, доярка из захолустья и что-то внушила парню. Да ещё как! У него интерес к жизни затеплился. Вопросы неожиданные задавать доктору начал.
- Не пора ли, Михаил Васильевич, мне больничную койку за гостеприимство поблагодарить?
- Я думаю, что давно. Ты вон какой у нас молодец. Боли и хандру на лопатки почище самого Ивана Поддубного уложил, - говорил это Жидков шутливо-радостно. Чего не мог не уловить Анатолий.
- Если бы не Ваши золотые руки и безразмерное сердце, я сам с ними не справился.
- А тётя Лена, а дядя Миша так и не помогли?
- Очень! Знаете, Михаил Васильевич, Вы не подумайте, что с опухолью и часть разума из моей башки удалили, но только дядя Миша и в самом деле ко мне часто теперь во сне приходит.
- Не может быть? – решил подыграть парню доктор.
- Вы только не смейтесь надо мной.
- А я и не собирался. Ведь Елена Ивановна говорила, ему сверху всё виднее, что на нашей грешной земле делается.
- Это правда. Он меня поругал сначала. Кажись, за то, что я, как пятилетний пацан, по всякому поводу слезами брызгал, губы надувал, как самая капризная барышня, и на сопли чуть не весь исходил. А потом посоветовал делом заняться, чтобы жизнь из безысходной превратилась, как у него – столяра, в нужную людям, в удовольствие самому себе.
- Вот видишь, какой у тебя друг есть.
- Друг-то он другом, только промолчал, каким делом мне следует заняться…
- О, Анатолий, это ты зря на него, как та барышня губы бантиком завязываешь. Он ведь на тебя надеется, что ты единственно правильный выбор сделаешь.
- Может, и так… Только, честно говоря, что я могу делать?
     Наверное, у Михаила Васильевича это был не первый такой пациент. Он, прошедший фронтовые дороги, за четыре года, что только не насмотрелся, каких калек не встречал. Среди них, конечно, были те, кто сломался под тяжестью судьбы, но многие вернулись к жизни: работали бухгалтерами, парикмахерами, швейное дело освоили, что многим мастерицам завидовать их золотым рукам приходилось, хотя у тех иногда вместо ноги - деревянная культя под швейной машинкой пряталась, а бывало и две. А уж отцами стали почти все, и редко кто из них на одном ребёнке останавливался.
     Но всё равно, после вопроса Анатолия Жидков задумался: «Если парню в колхоз вернуться, то шансов у него будет, пожалуй, маловато, чтобы освоить какую-то профессию с его инвалидностью. Ему нужна смена обстановки. Но как он будет такой жить, где силу его цепким рукам применить? А что, если обратиться…?».
      И уже вслух посеял семена надежды у парня:
- Есть общество, которое тебе должно помочь профессию получить…
- Не может такого быть? – не удержал парень терпение в покое.
- Это Всероссийское общество слепых.
- Никогда о таком не слышал.
- Нужды не было, потому о нём ничего и не ведаешь.
- А как туда достучаться?
- Есть у меня идея…
    Опять его вопрос растолкал по сторонам терпение и метнулся к Жидкову:
- Какое?
- Никогда, парень, не торопись на скользком льду, - загадочно произнёс Михаил Васильевич, - дай мне малость времени, я какие надо справки наведу.
- Побыстрее только, доктор.
- Ох и торопыга! – хотя такое стремление к активной жизни вчерашнего висельника его радовало.
***
     В палату вошёл Жидков с каким-то мужчиной, который поздоровался:
- Здравствуйте.
     Анатолий промолчал, хотя его соседи ответили:
- День добрый.
- Здравствуйте.
- А ты, Жуков, язык проглотил? – спросил с шутливым оттенком доктор.
- А я не знаю, кто этот человек, и к кому он пришёл.
- Это председатель областного отделения ВОС.
     Пришедший представился:
- Андрей Павлович Сарычев.
- Меня зовут Жуковым Анатолием. Только, что означает это самое ВОС или ВОЗ?
- Всероссийское общество слепых.
     В разговор вклинился Жидков:
- Я тебя, Жуков, выписываю из больницы. Залежался ты, брат, у нас. То, что смогли, мы для тебя сделать, всё исполнили. Организм твой окреп. Только предупреждение строжайшее на будущее. Никогда не думай о куреве, спиртном и бойся сквозняков. Думаю, что опухоль появилась от сильного переохлаждения, как ты рассказывал, на ремонте той злосчастной автомашины.
- Кто теперь знает, от чего…
- Так то оно так. Но, как говорят, бережёного Бог бережёт. И другое. Что ты решил делать после больницы?
     Анатолий приподнялся с кровати, сел, глаза были широко открыты и уставились в никуда.
- Не знаю, - в подтверждение слов дёрнул плечами.
- Домой?
     Этот вопрос тронул струну тоски в его душе. Он так соскучился по родным, по Малинино, по… Вале. Но знать, что она рядом и с другим – это будет невыносимым испытанием. «Нет, в Малинино мне делать нечего…».
- Служить слепым экспонатом? Все меня будут жалеть? Приходить здоровьем интересоваться?
- Молодой человек, - подал голос председатель, - я пришёл к Вам по просьбе Михаила Васильевича с предложением.
- Вы меня не знаете, а уже и предложение вызрело? – чувствовалось в словах недоверие.
     Это почувствовал Андрей Павлович и без предисловий отреагировал:
- Мне о Вас рассказал Михаил Васильевич.
- И что же? – а это уже попахивало настороженностью: «Неужели поведал о моей попытке лишиться жизни с петлёй на шее?».
- Парень ты сильный, восьмилетку закончил…
     Его деревенская нетерпеливость и тут без кнута вскачь рванула:
- И что из того?
- Есть в Чебоксарах школа восстановления трудоспособности слепых. Моё предложение и заключается в том, чтобы Вы туда поехали. Как на это ответите?
     «Чтобы на это предложение дядя Миша ответил?» - парень прикрыл глаза, помассажировал пальцами виски. И в эти мгновения ему показалось, что он остался в этом мире один. Куда шагнуть в черноте – не знал. Вспыхнули в памяти слова Елены Ивановны: «Попроси совета у Миши как тебе дальше жить… Ему ведь с небес виднее… Попробуй до него достучаться…».
     Дядя Миша не появлялся, молчал. Но Анатолий был уверен, что друг его не простит, когда они встретятся на небесах, если он ещё раз смалодушничает.
     «Толька, Толька, а чем ты хуже дяди Миши… А ведь какой он хитрый был. Ещё тогда пятилетнему сопляку на будущее дорогу показывал. Начал  приучать к профессии с уборки мастерской, потом что-то построгать доверял, доску отпилить, наждачной бумагой ручку лопаты пошлифовать… А я тогда ни о чём не догадывался… Неужели предвидел, что и мне в кромешной мгле жизненную тропинку преодолевать придётся… Почему тогда он приходит ко мне во сне, поболтает, как его жёнушка – Елена Ивановна, расставит ловушки-слова и исчезает..?».
     Из задумчивости его вывел голос Жидкова:
- Анатолий, ты язык проглотил?
- Пусть человек подумает, Михаил Васильевич. Шаг-то ему сделать предстоит очень серьёзный, - не торопил события Сарычев.
- Ничего я, доктор, не проглотил… мысленно уже еду в Чебоксары…

***
- Пап, неужели больше никогда ваши стёжки-дорожки с Еленой Ивановной так и не пересекались? – сыну хотелось побольше узнать о женщине, может появятся какие-нибудь незначительные на первый взгляд детали, факты-зацепки, которые помогут в раскрытии преступления.
- Нет, сынок, после того прихода в больницу, мне не пришлось услышать её.
- Ты что, в Малинино дорогу забыл?
- К сожалению, почти да…
- Почему почти?
- Дважды только пришлось навестить, когда папа умер, не надолго его мама пережила. Похороны позвали на нашем кладбище возле их могилок посидеть… И знаешь какое совпадение, а может кто-то сверху распорядился, только и папа, и мама получили вечный покой рядом с дядей Мишей.
- Тогда должен был и тётю Лену там повстречать.
- А я их там обоих рядом с собой чувствовал.
- Кого обоих?
- С дядей Мишей разговаривал, чтобы он там моим родителям помогал. А за спиной, хочешь верь, а хочешь нет, чувствовал и она стояла, и вроде бы меня успокаивала: «Время, видно, сынок, пришло твоим родителям и на том свете благие дела творить. Они тебя в беде не оставят никогда. Пересиль горе. Покажешь ему слабинку, по себе знаю, оно на тебя сильнее налегать будет. Но горе иногда и мудрости учит». Вот теперь я и думаю, что её выстраданная мудрость породила способность чудодейственно влиять на человека словом. Оно было у неё сильным оружием для души, на себе испытал.
- Не человек она, пап, была, а волшебник, что ли?
- Я не знаю, кем она была, но после её появления-вспышки в больнице, она внушила мне: «Живи, как все…». И знаешь, что самое чудное?
- Даже не догадываюсь.
- Сорок лет прошло с той операции, но после приезда в наш город из Чувашской школы и по сей день находятся такие люди, которые не верят, что я все эти годы совершенно не вижу белого света.
- Почему?
- Жить с того момента стал, как все…
     …Они познакомились с Аней случайно и неожиданно.
     В начале октября при учебно-производственном предприятии Всероссийского общества слепых открылась вечерняя школа рабочей молодёжи. Анатолий и Аня в своё время закончили по восемь классов общеобразовательной школы, только в разных районах области. Он в то время даже не подразумевал, что судьба повяжет на его глаза непроницаемую повязку, окончил потом курсы водителей от военкомата, работал в колхозе шофёром и собирался отдать, как тогда гласили плакаты, «воинский долг Родине». Но не суждено было.
     Она до шести лет от своих одногодок ничем не отличалась. Какие шалости затевали те, Аня оказывалась тут как тут. И в любимую тогда игру «войну» вместе с ребятами «воевала», ползала по-пластунски, искусно владела деревянным ружьём, махала по-чапаевски саблей, сделанной из куска доски. Однажды при штурме позиций «неприятеля» спрыгнула с забора, выложенного из камня-известняка высотой около полутора метров, и пяткой попала на острый булыжник. Последовало сотрясение мозга и повреждение зрительного нерва. Девочка - юла, девочка - гибкая лоза, на красу которой не могла налюбоваться родня, в результате «боевых действий» была «награждена» на всю оставшуюся жизнь нистагмой – по-деревенски косоглазием. Вместе с этим Аня стала хуже видеть. Правда, это не помешало ей пойти в первый класс обычной школы и с хорошими оценками закончить восьмилетку. На дальнейшую учёбу рассчитывать не могла – зрение падало, с первой парты уже расплывчато видела, что мелом на доске пишет учительница или одноклассники.
     Среднее образование пришлось получать уже в школе рабочей молодёжи при учебно-производственном предприятии инвалидом второй группы.
     Судьба свела Анатолия и Аню в той самой школе, в том самом девятом классе.
     Когда прозвенел звонок окончания урока и одновременно занятий, Жуков позвал:
- Борис, пойдём в общагу.
     Но ему никто не отозвался. 
- Борис! – чуть погромче прозвучал голос.
     Тот молчал.
- Хватит меня разыгрывать, Борь…
     Услышал девичий голос:
- А Борис ушёл после второго урока.
- Как так? Почему мне ничего не сказал?
- Не знаю…
     Аня лукавила, что не знала ничего об уходе соседа Анатолия по комнате в общежитии. Тот был инвалидом второй группы по зрению, но мог различать лица людей и естественно видел дорогу. Они сдружились с Анатолием с первого знакомства, и Борис по сути являлся его поводырём.
     «Но как я теперь пойду домой?» - думал с волнением Жуков. Он не знал, что Люда, с которой, как тогда называли встречи  парня с девушкой, «дружил» Борис была закадычной подругой Ани. Она решила «пристроить» её тоже к какому-нибудь парню. Аня – девушка «всё при всём», соками женской зрелости налилась, а ни с кем, никогда не встречалась, хотя разменяла уже два десятка лет. Она, как и Борис, могла увидеть какого цвета заколка в волосах у подруги, какую брошь «для фасона» нацепила на кофточку.
     Борис и Люда уговорили Аню, что они потихоньку улизнут с уроков, а она проводит Анатолия до комнаты общежития. Парень он стройный, симпатичный, как работник на предприятии в большом авторитете, глядишь, и завяжется между ними узелок дружбы.
- Но мне надо в общежитие, - он не понимал, как так мог с ним поступить Борис, бросить одного.
- А что ты волнуешься? – тогда было не принято среди молодёжи, особенно крестьянских корней, а Аня ею была неизвестно по какому колену человеком от земли, называть друг друга на «Вы».
- Я один не найду дорогу, - в его голосе дала о себе знать тревога, перемешанная со злостью на друга…
- Если хочешь, я тебе помогу…
- А у меня другой вариант есть? – робко обдало тепло его душу.
- Тогда пойдём.
- Пойдём, - и он взял её под ручку.
     Шли молча. Аня боялась открыть рта, чувствовала за собой вину за то положение, в каком после уроков оказался парень.
     Ему было неудобно, что он без посторонней помощи не может обойтись. Но тут, что за чудеса, он услышал в воображении почти рядом с собой слова Елены Ивановны, которые она говорила про кувшин, и что, если он будет когда-нибудь падать, найдётся человек, который подхватит его и не даст ему разбиться. Вспомнив это, он заулыбался.
     А в это время она рассматривала его лицо, ей нравились его черты. Может ей так показалось, но от него веяло добротой. И вдруг то лицо неожиданно засветилось, вроде от радости.
- Что-то не так? – родилась неловкость.
- Что не так? – возник вопрос, внезапно прервавший его воспоминания.
- Почему ты смеёшься? Надо мной?
- Какие глупости. Просто я вспомнил один разговор с односельчанкой.
- Твоей девушкой?
- Нет у меня никакой девушки. С женщиной, которая навещала меня в больнице… Но это неважно… А знаешь, что интересно?
- Что?
- Ты мне помогаешь, а я, кроме твоего имени, ничего о тебе не знаю…
- Как и я о тебе… А, кстати, как ты тут оказался?
- О! Это длинная история…
- Ты куда-то спешишь?
- Нет.
- Тогда расскажи.
- А ты мне потом о себе ничего не утаишь?
- Попробую.
- Ловлю на слове…
***
     Рассказы-подробности о своём житье-бытье они растянули на несколько вечеров после уроков.
     Анатолий поведал Ане о Елене Ивановне, про то, как она загипнотизировала его на жизнь; про друга дядю Мишу, который направляет его судьбу с небес; доктора-фронтовика Жидкова, сделавшего всё возможное, а, может, и невозможное, чтобы он подольше не попал в гости к Рекусу.
- Не знаю, Ань, почему, но мне везёт на хороших людей.
- Это всё из-за твоей души.
- Не понял?
- Она у тебя большая и добрая, потому одинокой быть не может.
     Анатолий не удержался от шутки:
- Потому и ты сейчас рядом со мной?
- Может быть, - загадочно ответила она. От Ани исходило тепло, точно такое же, какое исходит весной от земли, когда под воздействием солнечных лучей она начинает с волнением дышать, от неё поднимается необыкновенно лёгкий пар. Земля этим самым даёт сигнал зерну: пора им вместе дать жизнь новому, таинственному, которое потом превратится в ласковое крестьянское название – хлебушек. А не даёт ли излучение тепла от Ани знак зарождению чего-то ранее ею неведомого? Иначе почему её щёки румянец лизнул?
     Она постаралась вернуть разговор в прежнее русло:
- Ты обо всех мне с захлёбом рассказал, а про себя у тебя язык словно на скользкую ледяную горку нашёл и споткнулся…
     Анатолию опять пришлось шутку на волю выпустить:
- Чувствую, ты ему долго отлёживаться не дашь…
- Это точно, - она его шутку поймала.
     В её голосе будто начинал свой бег из родника ручеёк-весельчак. Его игру жизни – звонкую, всё более энергичную хотелось бесконечно слушать и слушать, он звал бежать, шалить вместе с ним. Это чувствовал Анатолий, когда говорила, а особенно, когда шутила Аня. И он отозвался откровением на тот зов…
     …Их, около двухсот человек, привела в столицу Чувашии общая беда – слепота, единое желание «жить, как все», несмотря на страшный недуг. Эти люди были, как малые дети. Анатолия, как и остальных совершенно незрячих, учили… ходить вслепую на специальных уроках ориентации. Если до болезни ему было безразлично, с какой силой, с какой стороны расчёсывает его волосы ветер или ласкает лицо, то теперь это приходилось улавливать чуть ли не каждой клеточкой тела.
     Но первые робкие самостоятельные шаги подарили первые синяки и ссадины. Его душили злоба и разочарование. Ему казалось, что вся эта затея со школой – пустая трата времени.
     Совсем другого мнения был его учитель по ориентации Иван Сергеевич Липкин.      
- Жуков, встаньте вот так, - он поставил парня, как считал нужным, - что Вы чувствуете левой щекой?
     Последовал поспешный ответ:
- Ничего.
- А правой?
     Анатолий не понимал, чего от него добивается учитель-мучитель.
- Ничего.
     А в это время утро передавало эстафету дню. Взлохмачивал шумно космы деревьев ветер. Он почти всегда усиливался на старте утра с россыпями росы и разогревающегося под солнцем дня. Птицы заигрывали с яркими лучами, чирикали, свиристели, выводили удивительной красоты трели. Анатолию в эти мгновения хотелось замереть и слушать, как капризничает от прикосновения ветра листва, как играет разноголосый оркестр малых, но голосисто-звонких птах.
     Липкин не унимался:
- Я, Жуков, уточню свой вопрос. Вы чувствуете, как Вашу левую щеку пригревают солнечные лучи?
     После непродолжительного молчания парень не совсем уверенно ответил:
- Вроде, да…
- А правую щёку?
- Кажется, нет…
- Кажется или нет?
     Анатолий пощупал рукой одну щёку, затем другую, голос зазвучал утвердительно:
- Да, левую щёку малость пригревает, а правую нет.
- Тогда, что из этого следует?
     Подёргивание плечами Анатолий подкрепил словами:
- Наверное, ничего…
- Нет, молодой человек, это говорит о том, что слева зарождается новый день. Солнце, поднимаясь из-за горизонта, посылает на землю всё более горячие приветы. Значит со стороны левой щеки будет Восток, а с правой естественно - Запад, нос Ваш взял ориентир на Юг, а затылок смотрит на Север.
- Так просто? – удивился Жуков.
- Это будет просто только тогда, когда Вы, я особо подчёркиваю – только Вы заставите, переломите, переориентируете свой организм ощущать всё по-новому…
- Но на это, наверное, моей жизни будет маловато.
- Если человек верит, что он обязательно победит, непрестанно работает над собой, то это непременно придёт, хотя и не сиюминутно… А для этого представьте себе, направьте всю энергию сознания, души на то, что ваши руки начинают… видеть. Ваши уши заменяют глазомер и по другому, чем раньше, реагируют на каждый шорох, на каждый звук, они улавливают откуда к Вам доносятся те шорохи и звуки, с какой силой, чтобы определить примерное расстояние до того, от кого исходят…
- Вряд ли это возможно, - не верил парень, что такое с ним когда-нибудь произойдёт.
- Так Вы, Жуков, говорите после длительного бездействия. Вы долго пролежали в больнице, ничем физически не были нагружены, сознание больше страшило душу неизвестностью будущего. Это истощало и разрушало организм. А чтобы полноценно жить, надо работать над собой. Вы кем до болезни были?
- Шофёром.
- Очень хорошо. Тогда должны знать, что происходит с автомашиной, если она стоит под дождём, снегом, без движения месяц, два, три…
     Анатолий со знанием дела произнёс:
- Скорее всего, заржавеет.
- Во-о-о-от! Так и человеческий организм от бездействия покрывается, образно говоря, «ржавчиной», разъедается ею.
     Жуков улыбнулся:
- Будем «ржавчину» скоблить…
- Другого выхода у Вас нет…
     Пришлось заново учиться чистить картошку, варить суп, бриться. Анатолия «игра в детство» увлекла. Он, с малых лет привыкший к самостоятельному крестьянскому быту, воскрешал из памяти то, чему его учили родители, старшие братья, улица. Среди курсантов школы оказались и бывшие «маменькины сынки». Одного парня из Москвы инструкторы больше недели учили правильно обуваться и завязывать шнурки.
     В школе не было принято, чтобы на неудачи товарищей реагировать даже лёгкой улыбкой, острым словцом. Но никто не запрещал Анатолию подумать: «Э, Толян, есть люди, которые к жизни приспособлены намного хуже, чем ты. Значит, ты не пропадёшь».
     Потому он с радостью воспринял знакомство с Луи Брайлем. Конечно, не лично с этим тифлопедагогом, жившем до середины девятнадцатого века, а с его методикой освоения машинописи, изучения рельефно-точечных шрифтов для письма и чтения слепых. Через два месяца Анатолий походил не на начинающего «гармониста», а «музыканта» нормально владеющего кнопками специальной печатной машинки. Он клал, как пианист, обе руки на «клавиши» и уже точно знал, под каким пальцем ждёт его нужная для письма буква.
     Параллельно с жизненными навыками слепого парень три месяца осваивал секреты изготовления картонной тары, пробок для пивных и водочных бутылок, электропредохранителей, спиралей для электроплит…       
- Только после этого я попал, Ань, на наше учебно-производственное предприятие. А в школу рабочей молодёжи знаешь, почему пошёл?
     Девушка видела, что у него на лице застыла лукавая улыбка.
- Получить, как и я, среднее образование…
- Не-е-ет, не потому.
     Аня о другой причине не знала или не догадывалась. Он, спугнув шутку с лица, постарался быть как можно серьёзнее.
- Тогда не знаю, - призналась девушка.
- Эх, Аня, Аня, какая же ты недогадливая. Чувствовал, что тебя в школе встречу…
     У неё от смущения лицо словно багряный сок зари впитало.
- Не знала, что ты такой болтун-насмешник, - голос её немного дрожал.
- Я ей серьёзно, - продолжал он светиться изнутри, - а она сразу клеймо, как тавро на лошадь… Ну ладно. Теперь я сгораю от нетерпения про тебя побольше узнать.

***
     Её родная тётка по матери Феврония Ивановна с семи лет стала для неё и отцом, и матерью. Своего отца Аня знать не могла. Когда до её рождения оставалось два месяца, отца придавило в шахте под Богородицком Тульской области. Пули на фронте на нём не раз отметины свои оставляли, но жизни не лишили, а вот уголёк в забое не пощадил. Матери было чуть более тридцати лет, когда на его могиле поставили дубовый крест. Она тоже фронтовичка-санитарка с первых дней войны. Сколько смертей повидала, скольких калек вынесла с передовой, до знакомства с Павлом носила длинные смоляные волосы. С ним они встретились в госпитале, после его очередного ранения в Чехословакии. Приглянулись друг другу. Выписываясь из госпиталя, Павел попросил:
- Ты меня, Дуняш, дождись. Я добью гада в его же логове и тебя, хоть на краю света разыщу.
     Девушка особо его словам тогда не поверила. Ей ведь многие раненые в любви признавались, адрес полевой почты просили, как и Павел, обещали после войны с ней свою судьбу навеки вечные  крепко-накрепко соединить.
- Ты, Паш, постарайся больше свою башку под пули не подставлять, а там после войны толкач муку покажет.
- Не увиливай, Дуняш, от ответа, - его глаза, наполненные теплотой, расстреливали её в упор.
     Она своего чистого взгляда от него не отводила.
- После победы мне другой награды, кроме тебя, не надо…
     Скрепили взаимно искреннюю договорённость колдовским для обоих поцелуем. Разыскал её Паша в сентябре 45-го. Она свою «награду» получила. И когда их мирная совместная жизнь потекла дружным ручейком, молодая и счастливая семья ждала первенца, судьба вырвала из её сердца самое дорогое. После этого она стала, как лунь, седая.
     Другого удара – увечья дочери не выдержала. В тридцать семь лет «прибоченилась» после инфаркта к своему любимому. Их теперь никакая беда разлучить не сможет.
     Вот так тётя Феврония одинокая, не выходившая замуж женщина стала для Ани единственным на всём белом свете воспитателем, кормильцем и поильцем с одновременной материнской и отцовской заботой.
     Бытовало после войны выражение, что женщины, вынесшие без отцов, мужей и братьев непосильные тяготы, вроде бы были двужильные, особенно сельские. Но если тётю Февронию – худенькую, тщедушную, назвать четырёхжильной, ошибкой вряд ли будет.
     В своём личном хозяйстве она держала корову, козу, молоко которой для девочки считала главным лекарством от всех болячек, кроме косоглазия, пару поросят, несколько десятков кур. Это потом Аня, когда сама станет взрослой, будет удивляться, когда только тётя успевала со всеми делами без мужика справляться. Огород вскопает, сено на всю зиму накосит, со всей скотиной вовремя управится – накормит и напоит.
     Только после окончания второго класса школы Аня стала ей во всём помощницей. С косой управляться пока не могла, но грабли и вилы в её руках были послушными. В этом возрасте первый раз попробовала козу подоить – получилось, тогда и к коровьим титькам подход нашла, чтобы из них все до единой струйки в ведро отправить.
     Тётя не могла на неё нарадоваться:
- Теперь, Аня, мы с тобой зажили. С такой золотой помощницей пусть ни один чёрт нас не страшит. Так, дочка?
- Прогоним его в три шеи, - поддакивала ей девочка.
Но была у тёти Февронии мечта: свою дочку, Аню она по-другому не называла, вылечить от косоглазия, и чтобы она в школе из-за слабого зрения не сидела на первой парте, а с последней могла без труда читать, что пишет мелом на доске учительница. Объездила, какие только можно больницы, показывала Аню самым известным в округе врачам-окулистам. Диагноз один – болезнь у девочки на нервной почве и неизлечима. Не поверила докторам женщина. Обивала пороги у народных целительниц. Они в лечении не отказывали, обещали зрение восстановить, что оно зорче, чем до болезни у девочки будет. Подарки-подаяния принимали регулярно. В конце концов тётя Феврония убедилась, что насчёт целительниц у неё были «пустые хлопоты по дальней дорожке». Осталась лишь тусклая надежда - сама природа и здоровый организм справятся с недугом.
     Годы шли, а глаза у Ани всё расплывчатее различали цвета, лица людей. Только закончила восемь классов школы, тяжело заболела Феврония Ивановна. Она пролежала несколько месяцев в районной больнице, болезнь не отступала. Тогда её направили в областную, где и сделали сложную операцию на почках.
     Хозяйкой на большом подворье тёти стала Аня.
     Приехала девушка навестить Февронию Ивановну в больницу, та ей посоветовала:
- Ты, дочка, угробишь себя со всей нашей животиной. Не выдержат твои плечики. И я неизвестно, когда на ноги стану. Давай сдадим нашу Василису на мясокомбинат.
- Мам-тёть (так после смерти матери звала тётю девочка), мы же с тобой одного рода-огорода люди. Ты справлялась одна со всеми, да ещё со мной – привеском - нянчилась, ну и со мной ничего не случится.
- Как бы твоим глазкам хуже не было? – беспокойство не покидало женщину.
- Ничего, мам-тёть, глаза, может, работы и страшатся, а руки у нас Егоровых, загребущие.
- Так-то оно так, только боюсь я за тебя.
- Ты поправляйся скорее, а там мы вместе с любой работой управимся.
- Дай-то Бог. Ты береги себя, дочка…
     Аня пошутила:
- Приеду из больницы домой, заверну себя в платочек и под подушку на сохранность положу. Так уж точно я буду цела-целёхонька.
     Тётя не смогла удержать в покое радостную улыбку.
- Ты моя золотушка-хлопотушка.
- Вся в тебя, мам-тёть…
     Феврония Ивановна в конце концов болезнь вместе с врачами из своего организма прогнала. И они с Аней дальше стали жить-поживать и мозоли на руках и ногах наживать…
     Повстречал как-то Аню инвалид войны, вместо правой ноги у него деревянная культя была, и неожиданно затеял с ней разговор.
- Давно, девонька, к тебе присматриваюсь.
     Аня не поняла, к чему это клонит всеми уважаемый на селе Пётр Иванович Каравашкин. Её стеснение выдали щёки, раскрашенные в цвет рябины поздней осенью.
- К чему это Вы, дядь Петь?
     А он не сводит с неё глаз и допытывается:
- Тебе сколько лет-то стукнуло?
- Вам-то зачем об этом ведать, дядь Петь? – уже злость зарождалась у неё внутри.
     Он продолжал смотреть на неё, обдавая теплом.
- Вижу, ты зрелым соком налилась. Работящая уж очень. Вон и сын мой на тебя заглядывается.
     Аня не выдержала, психанула:
- Зачем Вы надо мной смеётесь?
     Мужчина удивился, глаза его округлились, оставались серьёзными:
- Как ты только могла об этом подумать, Ань?
- А как по-другому разжевать Ваши слова?
- Я хочу тебе помочь.
- И каким же образом?
- Прочитал недавно в «Правде», что Министерство здравоохранения открыло, якобы, горячую линию для тех, кто нуждается в экстренной врачебной помощи. Можно туда обратиться, вот что я про тебя подумал…
- Толку-то что? Мне врачи уже вынесли приговор – лечение бесполезно…
- Но они могли и ошибиться. Разве мало врачи неверных диагнозов дают? – настаивал на своём Каравашкин.
- Не думаю, что это произошло со мной.
- Девонька моя, но попытка - не пытка. А это всё же Москва, министерство…
     Аня задумалась: «А что, если дядя Петя прав? Конечно, чудес не бывает, ведь со дня того прыжка на камень прошло вон сколько лет, зрение только ухудшается… А вдруг?…».
- Дядь Петь, а Вы поможете письмо написать?
- Теперь вижу, что ты ещё и умница-разумница…
     После отправки письма в Министерство здравоохранения прошло около месяца. И вдруг из областной больницы приходит телеграмма на имя Анны Павловны Егоровой, в которой её приглашают на обследование.
- Я верила, доченька, что судьба тебе улыбнётся, - радовалась тётя.
- Помогут ли в области?
- Да ещё как! Теперь ты у самого министерства на контроле.
- Это Петру Ивановичу надо поклон большой сделать.
- Кто ж тебе мешает?
- Вот приеду из больницы и расцелую его.
- Ну и правильно. Он, святой человек, этого заслуживает.
     В областном центре Аню продержали больше месяца. Её одновременно обследовали и лечили. Ей казалось, что она стала лучше видеть, не так, как раньше, в основном душой чувствовать буйство природы, но и глаза воспринимали краски не бледно-туманными, а сочными, яркими. Но это был лишь всплеск надежды, нервного успокоения, может, и временного действия лекарственных препаратов.
     Врачи и на этот раз подтвердили: частичное атрофирование центрального зрительного нерва, медицина бессильна оживить его. Последняя надежда разлетелась осколками, которые больно впились и в без того израненную душу.
     Старшая медсестра глазного отделения областной больницы, пожилая женщина, всегда близко к сердцу воспринимала трагедию тех, кого она настигла. Звали её Тамара Михайловна. Между ней и девушкой, несмотря на разницу в возрасте, завязались тёплые отношения, будто они близкие подруги по общему несчастью. И когда окончательный диагноз после многих обследований был ясен, она посоветовала Егоровой.
- Ты, Ань, девушка молодая, стройная, привлекательная не должна отчаиваться и махнуть на жизнь рукой.
- А что мне остаётся, Тамара Михайловна?
- Мне, когда ничего не мило, помогает работа и неважно какая, лишь бы дурные думки разум не терзали.
- Кто меня на работу возьмёт?
- Э, голубушка, это ты зря так думаешь. Не ты у нас первая, жаль, конечно, но и не последняя. Многие наши пациенты дорогу в жизни нащупали, работают, женились и замуж повыходили, детьми обзавелись.
- Да хватит Вам шутки в красивые наряды рядить…
- Я это, Аня, серьёзно говорю. И о тебе я с нашей заведующей отделением посоветуюсь. Валентина Михайловна что-нибудь обязательно придумает и поможет. Ты не против?
- Мне теперь всё равно…
- Зря, ах, как зря так мозгами варишь. Только я обязательно с заведующей потолкую.
     Валентина Михайловна Турусова созвонилась с председателем областного правления Всероссийского общества слепых и попросила помочь одной девушке, инвалиду второй группы по зрению, в трудоустройстве. Тот предложил несколько учебно-производственных предприятий общества в городах области.
- Выбирай, Егорова, куда поедешь работать и жить, - предложила Турусова Анне перед выпиской из больницы.
- Мне бы хотелось поближе к дому, к маме-тёте…
- К кому, к кому? – не поняла заведующая отделением.
- К тёте моей, Февронии Ивановне.
- А почему ты её так называешь – мама-тётя?
- Она действительно мне тётя. Но когда умерла моя мама и я осталась круглой сиротой, то она мне её с семи лет заменила. От того и стала она мне мамой-тётей. Так я её тогда по-детски назвала, и по-другому называть язык не поворачивается.
- Видишь, какая у тебя замечательная тётя.
- Старенькая и больная она стала. Потому и хочу поближе к ней работу найти, чтобы почаще её проведывать и чем смогу помогать.
- Вы замечательная девушка, - почему-то перешла с «ты» на «Вы» Валентина Михайловна, - я верю, что счастье Вас найдёт, Егорова.
     Аня впервые за весь разговор улыбнулась.
- У нас в селе обычно в таких случаях говорят: «Ваши слова да Богу бы в уши».
- Он их услышит…


***
- Неужели тётя Лена ясновидящая? – загадочно спросил Анатолий неизвестно кого, когда Аня про себя рассказывать перестала.
- О чём ты, Толь? – она всё больше удивлялась его неожиданным словам, поступкам. Одновременно у неё начинало петь что-то в душе, когда он находился рядом.
- Она мне предсказала, что у меня будут дети и много.
     Девушка не понимала, шутит он, валяя дурака, или воспоминания всё о той же Елене Ивановне наталкивают его на серьёзные размышления.
- И что из того? – туман её догадки не собирался рассеиваться.
- Как они появятся, если вдруг ты откажешься за меня замуж выходить?
- Анатолий, какой же ты болтун и насмешник?
     Он не дал ей опомниться.
- А если серьёзно, Ань? Наши с тобой судьбы чем-то похожие. Мы друг о друге узнали многое. Думаю, что лучше тебя у меня никого не будет…
- Хватит надо мной издеваться, - начинала злиться Аня.
- Я не издеваюсь. Она меня предупреждала, что ты поможешь, если вдруг у меня из рук кувшин выскользнет…
- Какой кувшин? Кто она?
     Он сиял.
- Елена Ивановна…
- Опять Елена Ивановна?
- Да! Она мне о тебе слово в слово рассказала.
- Обо мне? Она же меня никогда не встречала и не видела?
- А вот обрисовала в точности.
- Какой же ты болтун! Я не понимаю, когда ты говоришь серьёзно, а когда языком, словно вальком тряпки отбиваешь после стирки.
- Говорю сущую правду. Она так и предрекла, что повстречаю такую девушку, - он запнулся. Аня не понимала опять его: то ли он от волнения замолк, то ли новую игру слов затеял, - в общем тебя…
- Толь, не пора серьёзным стать? Тебе ведь двадцать два стукнуло…
- Потому и предлагаю – выходи за меня замуж…
     Тогда она ему ничего не ответила. Для неё это был гром среди ясного неба.


***
- Уговорил ты всё же маму? – сколько знает его сын, завидовал отцовской настойчивости в достижении поставленной цели.
- Нет, сынок, не уговорил. Мне кажется, между нами затеплилось такое чувство, которое принято называть любовью. Я точно не знаю, что это такое.
- Почему? Любовь она и есть любовь…
- Пусть будет любовь. Но ты пойми меня правильно, что отношения нормальных людей и таких, как мы с твоей матерью, отличаются. Если одни отыскивают, выбирают спутника жизни в первую очередь глазами и только потом вспыхивают у них чувства, называемые любовью, из-за родства душ. А мы соединили свои судьбы, не обращая внимания на наш внешний вид, нам Бог не дал такой возможности. Но чувства у нас оказались чистые, потому что через души зародились. И ты появился, как плод тех чувств. И Елены Ивановны предсказания сбылись. Ровно через три года, три месяца и три дня народилась после тебя твоя сестра Марина. Ах, тётя Лена, тётя Лена, на несколько годов вперёд всё, как на ладони, видела.
     Сын усмехнулся:
- А что же у тебя к Вале было, если из-за неё чуть…
     Отец перебил, не захотел вновь тревожить воспоминания о туалете в больнице, а главное – о петле.
- Её, наверное, в первую очередь я полюбил глазами. Она свою душу отдала другому. И только теперь понимаю, что она сделала всё верно.
- И ты её больше никогда не вспоминал и не встречал?
     Отец улыбкой украсил лицо:
- Вот с тобой сейчас вспоминаю. А встречать не приходилось, как и тётю Лену. Жаль, что такого человека жизни лишили.
- Да ещё как? По-зверски…
- Ты найди, сынок, того подлеца…
- Постараюсь, пап…
- Получше постарайся. Пусть она уже на небесах, но несправедливо, если по земле вместе с нами будет ходить безнаказанно подонок…
- Такого, пап, не будет.
- Иначе, за что тебе третью большую звезду на погонах зажгли. Не найдёшь убийцу, сам её сниму, - на шутки он всегда находчивым был, таким и остался.
- Договорились, товарищ Жуков.

































Глава VI

     Подполковник решил побеседовать со Славкой. Но его не оказалось ни на квартире родителей, ни там, где он прописан с женой и сыном. Оперативники навели справки о его друзьях, если их можно так назвать. В последнее время неразлучны они были с Олегом.
     Его квартира находилась в старом доме на окраине города. Когда-то этот дом принадлежал купцу. В тридцатые годы хозяина угнали как врага народа в Сибирь, и он там сгинул навсегда. А неподалёку на берегу небольшой речушки в те же тридцатые годы началось строительство картонной фабрики. Вот и решили купеческий дом приспособить под жильё строителям, а затем работникам предприятия по выпуску тары.
     Повезло тогда родителям Олега. Они стали счастливыми обладателями своего угла, когда в доме провели реконструкцию, прорубили в дубовых стенах ещё три входа. А дом превратился в четырёхквартирный. Тут и родился Олег.
     Его судьба чем-то была похожа на Славкину. Он также окончил техническое училище, получив специальность крановщика, пошёл служить в армию. После учебки попал в Чечню. Первый раз попробовал наркотик там. Он оказался для него не последним.
     После армии Олег женился. Но жена, узнав, что он «сидит на игле», ушла от него. На работе из-за частых прогулов он нигде долго не задерживался. Теперь вообще был безработный.
     Жил Олег один. Отец работал шофёром, попал в аварию и погиб, когда Олег закончил только пятый класс. Мать, «изъеденная» сахарным диабетом, смогла дождаться его из армии, а до свадьбы сына не дотянула.
- Вот такие данные мы смогли собрать, товарищ подполковник, об Олеге Викторовиче Попове, - доложил Выволокину лейтенант-оперативник.
- Где сейчас находится Попов?
- По свидетельству одной из его соседок по дому Варвары Петровны Скуридиной он несколько дней не показывается во дворе. Хотя, как заверяет соседка, Олег дома и не один.
- С кем? С женщиной или мужчиной? – Владимир Николаевич старался выйти на след Дмитриева.
- Скуридина свидетельствует, что после того, как от Олега ушла жена, ни одной женщины у него в гостях не замечала. А вот парни или мужики, как она выразилась, с пьяными и опухшими рожами, постоянно шастают в его квартиру. То и гляди дом спалят.
- Не видела ли она у него Дмитриева?
- Я у неё об этом спросил, товарищ подполковник, приметы Дмитриева обрисовал. Она опять со злостью ответила, что у них все рожи схожи. Потом, правда, добавила, что Славка вообще, наверное, у него живёт.
- А ты заходил в квартиру Попова?
- Не смог, товарищ подполковник.
- Почему?
- Стучал в дверь, в окно. Бесполезно.
- А может, в квартире никого нет?
- Хозяин точно дома, дверь-то изнутри заперта. А вот есть ли кто с ним, неизвестно.
- Берите участкового инспектора, понятых и вскрывайте дверь.
- Товарищ подполковник, а как же без санкции прокурора?
- Ты лейтенант институт МВД недавно закончил?
- Так точно, товарищ подполковник.
- Оно и видно. Мы же с тобой собираемся не обыск в квартире делать, арестовывать тоже пока никого не думаем. А вдруг в квартире Попова - труп? А?
- Не знаю…
- Вот и надо узнать. Только-то и всего. Ясно?
- Так точно.
- Тогда действуй.
- Слушаюсь, товарищ подполковник, - козырнул лейтенант.
     Но дверь взламывать в квартире Попова не понадобилось. Она оказалась приоткрытой.
     Участковый, лейтенант, в качестве понятых супруги Скуридины, всё та же Варвара Петровна и Матвей Иванович, осторожно вошли в квартиру.
- Боже мой! – воскликнула женщина.
     Пришедшие оказались не то в прихожей, не то на кухне. В левом углу была плита, которая топилась от дров и угля. Газ до этого дома не дошёл. Его сюда и никто из городских властей не собирался подводить. Дом числился в аварийных. На капитальный ремонт денег в бюджете не было. Надежда оставалась одна – кто-то из «новых русских» присмотрит усадьбу в живописной городской черте, загонит бульдозер и снесёт к чёртовой матери эти гнилушки вековой постройки, а жильцам купит квартиры в новом микрорайоне из многоэтажек. Их-то «новых русских» в эти жилые башни с вонючими подъездами и калачом не заманишь. А тут - красотища!
     На плите из двух конфорок стояли прокопчённые чуть ли не литровые эмалированные кружки. На кухонном небольшом столе со створками в нижней части, видно, ещё послевоенного изготовления, по соседству с сигаретными окурками расположились грязные тарелки, ложки, общипанная с обеих сторон буханка засохшего хлеба. Тут же стояла мощная электрическая плита «кустарного» производства. Рой мух хозяйничал и на столе, и бился о серое от грязи и пыли оконное стекло. На полу валялись обрывки то ли бинта, то ли тряпичных лоскутов тёмно-коричневого цвета.
     Но самым неприятным для вошедших был запах, настоянный на поте, каких-то непонятных парах и человеческой моче, исходящий из помойного переполненного ведра, стоящего тут же возле плиты.
     Через дверь с прихожей-кухней находилась просторная комната. В ней стояли диван, плательный шкаф старого образца, два обшарпанных до дыр кресла. В дальнем от входа углу слева занимала немалое место двуспальная кровать. На ней лежали две подушки землисто-серого цвета, одеяло без пододеяльника, простыни на матраце не было, а на одном из краёв его обнажила свои рёбра пружина.
     На полу комнаты разбросаны ботинки, истоптанные тапочки, обрывки бумаги и такие же, как на кухне, тёмно-коричневые лоскуты то ли из бинтов, то ли из тряпок.
     На диване лежал с взлохмаченными волосами, с небритым лицом человек, возраст которого определить было непросто: мешал полумрак, господствующий в комнате, так как жёлто-серые занавески на окнах закрывали стёкла.
     Мужчина спал.
     Участковый попробовал его растолкать. Тот что-то пробурчал. Но что, никто не понял.      
- Мужчина, проснитесь, - настойчивее потряс его плечо инспектор.
     В ответ опять раздалось что-то бурчаще-рычащее.
- Проснись же ты, - к настойчивости лейтенанта добавилось раздражение.
     Варвара Петровна подала голос:
- Этот, кажись, похож на Славку Дмитриева.
- Точно? – повернул в её сторону голову оперативник.
- Вроде он. Оброс только, как лешак…
     Участковому инспектору наконец-то удалось добиться, чтобы спящий приоткрыл глаза и произнёс:
- Сегодня… нет ничего… Завтра… приходи… «Бинты»… кончились.
     С невероятным трудом он пытался сохранить связность речи. Его глаза заволокла зыбкая пелена. В участковом инспекторе он различал лишь один силуэт, других вошедших вообще не видел.
- Он же пьяный, - сделала заключение Скуридина.
- Нет, он не пьяный, запаха спиртного и перегара не чувствуется.
     Мужчина выплыл из какого-то нереального мира. Изображения людей, которые толпились у входной двери, ему казались искажёнными, словно они отражались в кривом зеркале. Их голоса превращались у него не в слуховые ощущения, а в зрительные, и каждый звук вызывал цветовое изображение – расплывчатое, движущееся.
- Как тебя зовут? – допытывался участковый.
     Мужчина сразу не ответил. Мутным взглядом обвёл комнату, потом людей, уставился глазами в потолок. Сказал, словно выплюнул:
- Сла-в-ка.
- Фамилия?
     Глаза продолжали застывшим взглядом изучать потолок.
- Я же сказал – «бинты» давно кончились…
     Лейтенант шепнул на ухо участковому:
- Это он про наркотики буровит.
- А-а…
     За мужчину ответил понятой Скуридин:
- Дмитриев это. Я его хорошо знаю. Он у Олега последнее время безвылазно…
- Дмитриев, ты в состоянии говорить? – хоть что-то пробовал уточнить у него оперативник.
- Ты… барыга? – казалось, что мужчина находится в полуобморочном состоянии, - бахнуться что-нибудь приволок?
- Что он буровит? – удивлялась Варвара Петровна.
- Дмитриев наркоман. А разговаривает он только на своём особом сленге.
- На чём, на чём? – в полном замешательстве переспросила Скуридина.
- Язык у наркоманов такой, - пояснил ей лейтенант, - если он просит «бахнуться», значит уколоться ему надо. Наверное, скоро у него «ломка» начнётся.
- Ломка чего? – разгоралось любопытство у женщины.
- Всего организма.
- А-а-а, - так и ничего не поняла Скуридина.
     Лейтенант по сотовому телефону позвонил подполковнику:
- Что с ним делать, Владимир Николаевич? Он пока под кайфом находится.
- Посмотрите, наркотиков в доме нет?
- Смотрели, пусто. Только использованные обрезки «бинтов» везде разбросаны.
- Грузите его в машину и отправляйте в наркологический диспансер. Пусть ему там врачи заключение дадут, а мы за это время что-нибудь придумаем.


***
     Подполковник докладывал Жукову:
- Нам удалось задержать Попова.
- За что?
- Не успели наши работники загрузить Дмитриева в милицейский УАЗик, как появился Попов. «Вот и сам хозяин квартиры заявился», - пояснил им Матвей Иванович. Но тот, увидев милицейскую машину, хотел убежать. Сотрудники горотдела эту попытку пресекли, - продолжал доклад Выволокин, - более того, когда он бежал, то из кармана выкинул целлофановый пакетик. В нём оказался порошок серовато-белого цвета. На вкус похож на героин, горьковатый. Он сейчас отправлен на экспертизу. Потому Попова и задержали. Больше тысячи рублей в его карманах обнаружили.
- Откуда у него безработного деньги появились?
- Может, из дома что продал.
- Так ты говорил, что в его квартире, кроме грязных тряпок и старой мебели, ничего нет.
- Так точно, нет.
- Чего же там продавать?
- Но это только предположение. Будем выяснять всё и про деньги, и про порошок.
- Правильно. Как дальше поступать думаешь, Владимир Николаевич?
- Надо и Дмитриева, и Попова допросить. Может, удастся какую-нибудь зацепку добыть. Пока ведь по убийству в Малинино никакой ясности нет.
- Считаю, допрос не помешает. Да и выяснить надо от кого Попов «герасима» нёс. Но ты, Владимир Николаевич, про другие версии не забывай, до конца отрабатывай.
- Этим мы почти круглые сутки занимаемся.
- Уже четверо суток прошло, а топчемся в расследовании на одном месте.
- Убийство какое-то странное. Убили женщину. И почему-то жалость у убийц проклюнулась. Чтобы, наверное, не замёрзла, периной укрыли. Что-то тут не так.
- Для того мы с тобой, Владимир Николаевич, погоны носим, чтобы выяснить всё до мелочей, как произошло преступление.
- Этим и занимаемся, товарищ полковник.
- Пока плохо…
- Будем стараться, Александр Анатольевич.
- Стараетесь, видно, мало, Владимир Николаевич, если результата пока никакого…
- Будет.
- Я надеюсь.
     Допрос Попова, сразу же после задержания, ничего не дал. По многочисленным проколам-следам на руках сомнения не возникало, что он наркоман.
- Почему Вы убегали от работников милиции?
     Олег нагловато отвечал:
- Кто знает, что у них на уме было?
- А у Вас?
- Что у меня?
- На уме, что было, когда пятками засверкали? Боялись, что у Вас наркоту обнаружат?
- Какую ещё наркоту?
- Ту, которую выбросили.
- Ничего я не выбрасывал.
- А вот этот пакетик?
- Первый раз вижу.
- Может Вы и наркотики не принимаете?
- Какие наркотики? Зачем?
- Вы на свои руки гляньте. От чего следы? От шприца?
- Да, от шприца. Мне в поликлинике уколы от давления делали…
- В какой поликлинике Вас лечили?
- Кажется… Забыл я уже. А что?
- Ничего, гражданин Попов. Дурака решили валять. Я бы Вам этого делать не советовал.
- Я никого и не валяю, - прикинулся наивным Олег, - за что Вы меня арестовали? Мне домой пора.
- Мы тебя, гражданин Попов, не арестовали, а пока только задержали в подозрении сбыта наркотиков гражданину Дмитриеву…
     На лице Попова испарина по-предательски выступила.
- Да Вы что? Какие наркотики? Какому Дмитриеву?
     Следователь уставился на мужчину. Тот задёргался, занервничал.
- Выходит, Вы и Дмитриева не знаете?
- Почему… Славка у меня пьяный дома спит.
- Пьяный или раскумаренный?
- Откуда мне знать какой… Пришёл вот, попросился полежать и заснул…
- Значит, правду нам говорить отказываетесь?
- Я всё как на духу, гражданин начальник, - засуетился Олег, - мне домой пора…
- Тогда так. Мы тебя задерживаем, как и положено по закону, на 72 часа. Посиди в камере, подумай. А мы пока с Дмитриевым побеседуем. Он тоже у нас.
- А Славку-то за что? Он что-нибудь вам сказал? – испуг заметался в его глазах.
- И он скажет, и Вы, Попов, думаю, молчать не будете. Не в Вашу это пользу…
- Ничего я не знаю. Домой мне надо…
- Успеете. А пока подпишите протокол допроса, и вместо дома на отдых в КПЗ.
     Попов подписал трясущейся рукой протокол, продолжал возмущаться:
- Ни за что, ни про что сразу - в кутузку… Жаловаться буду…
- Это уж, гражданин Попов, Ваше законное право…
     Следователь доложил Выволокину о допросе Попова.
- Пока молчит. Но задёргался. Нервничает. Особенно засуетился, когда я фамилию Дмитриева упомянул.
- Считаешь, что-то скрывает?
- Что, не знаю, товарищ подполковник, но где и у кого брал наркоту, не говорит.
- Боится барыг?
- Выходит, что так.
- Говоришь, руки у него исколоты?
- Словно рой пчёл с ними поработал.
- Это хорошо, - задумчиво произнёс Владимир Николаевич.
- Хорошо, что сидит на системе? – удивился его подчинённый.
- Нет… Ломка после очередного укола через сколько времени начинается, лейтенант?
- Примерно, через шесть-десять часов.
- Правильно. Вот и хорошо. Подержим его до завтрашнего утра в КПЗ, а там к нему пожалует в гости «кумар».
- Вы, товарищ подполковник, скоро будете только на их сленге с нами, подчинёнными, разговаривать, - пошутил лейтенант.
- Волков ловить, надо знать о чём они воют и как, - настроение у Выволокина почему-то поднялось. – А когда у него «ломка» силу наберёт, мы его и начнём по-новому допрашивать.
     Так и поступили. Только теперь на допросе Попова решил поприсутствовать сам подполковник. Он присел в уголок кабинета следователя, перед которым расположился приведённый из камеры задержанный.
     Владимир Николаевич смотрел на него и замечал малейшие детали в облике Попова, которые выдавали в нём наркомана, особенно в момент абстиненции. Молодой мужчина покрылся потом, словно только что вышел не из прохладной оштукатуренной цементным раствором камеры, а из парилки.
     Выволокин поинтересовался:
- Вы, Попов, не больны случайно?
     Тот от этих слов вздрогнул, взял себя в руки.
- С чего это Вы взяли?
- Вы потеете, как при сильном гриппе.
- Ничем я не болею, - поторопился с ответом Олег.
- Ну и хорошо, что не болеете, - опытный оперативник знал, почему у задержанного такое состояние. У него началась «ломка».
     У Попова на губах появились слюни, глаза налились влагой, будто вот-вот из них брызгнет слеза.
     Следователь его спросил:
- Получится у нас с Вами, гражданин Попов, откровенный разговор? Или как?
- О чём? – его уже начинало трясти. На месте капелек пота у него появились мурашки. Складывалось впечатление, что его бросает то в жар, то в холод.
- Экспертиза доказала, что Вы, убегая от работников милиции, выбросили целлофановый пакетик с героином, примерно на десять доз. Это так?
- Ничего я не знаю, ничего не выбрасывал, - он ёрзал на стуле.
- Ну, хорошо. Допустим, это не Ваш пакет…
- Не мой.
- Тогда скажите, а Вы сами наркотиками пользуетесь?
     Попов хорошо понимал, что его вид, состояние, исколотые руки выдавали в нём наркомана и причём со стажем. «Отпираться нет смысла», - появилась у него здравая мысль.
- Бывает…
- И как часто?
     Олег знал, что за признание в употреблении наркотиков ему ничего не грозит, потому откровенно признался.
- В сутки два-три раза…
- Повторите, сколько, сколько? – удивился следователь.
- Я же сказал, до трёх раз.
- Но на это нужны немалые деньги. Где Вы их берёте, если нигде не работаете?
- Уже накопали про меня всё?
- Ваша жизнь, как на ладони, всем видна. И бывшей жене, и соседям, и бывшим друзьям.
     Деваться Попову было некуда, надо что-то придумывать насчёт «фишек».
- Мир не без добрых людей, выручают…
- Каждый день?
- Когда как.
- Не хотите говорить, не надо. Нас другое интересует. Где Вы были четыре дня назад?
     Словно ток пропустили по телу Олега после этого вопроса. Это не осталось незамеченным Выволокиным.
- Я не помню…
- Придётся всё же вспомнить.
     На следователя смотрели какие-то неживые глаза, они застыли, остекленели. Видимо, у Попова на уме было не то, как ответить, а побыстрее вырваться из этого кабинета на волю, найти «дозу» и «ширнуться».
- Ничего я не помню, - будто в полубреду выдавил он из себя.
- Что ж, посидите ещё в камере.
- Как в камере? – словно ужаленный вскочил Олег.
- А вот так. Будете у нас сидеть, пока не вспомните, где были четыре дня назад, - Выволокин решил пойти на хитрость. - Вот Дмитриев всё рассказал и про себя, и про Вас.
- Что он рассказал? – в его глазах заметался испуг.
- Всё, что надо, и про Вас тоже…
- Что он может вам набрехать, если постоянно раскумаренный?
- Вот мы и хотим проверить Ваши с ним показания.
- Никаких показаний я давать не буду…
     Опытный Выволокин нутром почувствовал: «Что-то скрывает этот тип. Что?».
- В камеру его, - приказал подполковник, - и держите до тех пор, пока «кумар» до посинения не доконает…

***
     Из наркодиспансера Владимиру Николаевичу позвонили:
- Товарищ подполковник, у Дмитриева, которым Вы интересуетесь, началась сильнейшая абстиненция. Как Вы просили, об этом и сообщаем.
- Спасибо Вам большое. Я смогу с ним побеседовать?
- Да, конечно.
- Сейчас подъеду.
     Прошло около суток, как Славку привезли в диспансер. Выволокин, сколько лет проработавший в милиции, ни разу не видел человека в таком состоянии.
- Как Ваше самочувствие? Вы можете со мной разговаривать?
     Дмитриев не поднял даже головы. Его тошнило, он мог в любой момент начать рваться, кишечник будто чьи-то безжалостные руки стягивали в тугой-тугой узел, боль от этого усиливалась. Периодично и волнообразно пробегала судорога по всему телу.
- Помогите мне, начальник, - в его глазах появились слёзы.
- Чем?
- Скажите этим гадам, - он кивком головы указал на присутствующих двух медиков, - чтобы они дали мне дозу. Иначе я подохну.
- Вот расскажешь мне всё, тогда они тебе её и дадут. Так я говорю? – подмигнул он людям в белых халатах, те поняли, что надо ответить.
- Конечно, конечно. Не умирать же ему. Мы ему уже столько уколов сделали…
- Что Вам надо?
- Где Вы находились четыре дня назад?
- Не помню. Я раскумаренный был.
- Где наркотики берёте?
- Я? Нигде…
- Тогда как «ширяетесь»? Главное чем?
- Олег «герасима» приносил.
- А деньги Вы ему давали на героин?
- Нет…
- Тогда на что он его покупал.
- На «фишки».
- Вам что, деньги с неба падали?
     Он посмотрел на Выволокина до предела расширенными зрачками. Его тело покрылось «гусиной кожей». В уголках губ выступила пена.
- Дайте команду, начальник, чтобы дозу ввели, - Славка весь трясся.
- Мы же, Дмитриев, договорились. Скажешь всё, тогда и получишь свою дозу.
- Терпенья больше нет, начальник.
- Быстрее расскажешь, раньше ширнёшься.
- Олег у моей бабушки в Малинино деньги занял.
- Что-о-о? – спокойствие покинуло подполковника.
- Я же Вам сказал.
     У Выволокина, будто у самого «ломка» началась, на лбу выступил пот: «Так, так. Значит Попов был в Малинино у Елены Ивановны…».
- А откуда он узнал, что у Вашей бабушки деньги есть?
- Я сказал.
- Как Вы об этом узнали?
- Случайно подслушал разговор моей матери с отцом, что бабушка пенсию получила и какие-то деньги за раскулачивание. Мама говорила, что бабушка обещала те деньги ей на покупку мебели отдать.
- И что дальше?
- Когда у нас с Олегом «кумар» всю душу наизнанку выворачивать стал, а «фишек» не было, я и посоветовал Олегу занять их в Малинино у бабушки.
- А сам почему не занял?
- Состояние у меня было такое, что не мог я к ней на глаза показаться, она строгая очень. Вот и послал к ней Олега.
- И он принёс от бабушки деньги?
- Она добрая, дала. Спасла нас.
- Как же она дала незнакомому человеку?
- Почему незнакомому? Мы с Олегом у неё не раз бывали. Она его хорошо знает.
- А Вы с ним вместе в Малинино ходили?
- Нет, меня ноги после «отходняка» плохо слушались.
- Значит, Олег ходил один?
- А с кем же ещё?
- Ну, а если бабушки в то время дома не было бы?
- Я знаю, где бабушка деньги хранит. Она от нас с сестрой этого не скрывает. В комоде во втором ящике под тряпками.
     Выволокин его недопонимал: «Он говорит о бабушке, как о живой. Он не знает, что её убили?». Но спросил совсем о другом:
- И Вы об этом Олегу рассказали?
- Да, - его накрыла новая волна судорог, он опять взмолился, - прикажите, чтобы дали мне дозу…
     Подполковник задумался: «А если он врёт, и был он вместе с Олегом в Малинино. И Елену Ивановну они убили вместе, и затащили под перину тоже вдвоём?». Нет, верить он ему не мог. От наркомана всё можно было ожидать, лишь бы дозу заполучить.
     Владимир Николаевич ничего Дмитриеву не ответил. А у нарколога спросил:
- Где у Вас телефон?
- У дежурной по этажу.
- Мне надо позвонить.
- Сестра, покажите подполковнику, где у нас телефон, - распорядился доктор.
- Пойдёмте, Владимир Николаевич.
- А как же доза? – вопил Дмитриев.
     Выволокин промолчал.
     По телефону он вызвал наряд милиции, и Славку отвезли в камеру предварительного заключения ОВД. Кто знает, на что он в момент «ломки» способен, да и подозрения его участия в преступлении появились.

***
- Менты поганые, покормите обезьянку, - орал Попов.
- Да, мужик, докололся, - дежурные по горотделу решили, что у Олега крыша от наркотиков поехала.
     Частично, может, и да. Только он в это время думал совершенно о другом. Ему казалось, что внутри него живёт ещё одно существо, со своей душой, ненасытное. И он представлял его похожим на обезьянку, которой постоянно требуется «ширево». Потому так и кричал, когда от «кумара» не знал, что с собой делать, как вынести все физические муки.
     Он воплем всё сильнее наполнял камеру:
- Будьте людьми, помогите…
     Вместо помощи пришёл конвоир:
- Попов, на выход, к следователю.
     Олег засуетился, бросился к двери.
- Стоять. Руки за спину. Лицом к стене.
     Когда дверь камеры захлопнулась, последовала команда:
- Вперёд.
     Его привели в кабинет следователя. За столом сидел не знакомый ему лейтенант, а подполковник Выволокин.
- Гражданин Попов, за что Вы убили женщину в Малинино? – пошёл в лобовую атаку Владимир Николаевич. Расчёт его был прост. Наркотики почти полностью деградировали психику задержанного. «Ломка» нанесла мощный физический удар. Потому его нервы могут не выдержать, и он, прижатый неожиданно к стене обстоятельств, признается, если действительно убил Дмитриеву.
- Что-о-о? – глаза уже собирались покинуть свои орбиты. Этот вопрос он задал не из-за возмущения на несправедливость, а скорее всего от неожиданности.
- Как Вы убили Дмитриеву? – Владимир Николаевич не сводил с него глаз.
     Попов тут же свёрла глаз направил в пол.
- Помогите, меня обезьянка изнутри дожирает…
     Выволокин, как и дежурные, подумал: «Приплыл ты, парень…», но спокойно спросил:
- Какая обезьянка? Какая от меня помощь требуется?
- Моей обезьянке «белый» нужен… Помогите, - он теперь смотрел на подполковника глазами, в которых, кроме мучительной мольбы, ничего больше не было.
     Прежде чем допрашивать Попова, Владимир Николаевич полистал специальную литературу, в которой даётся пояснение сленгу наркоманов. Он знал, что «белым» они величают героин. А вот про «обезьянку» первый раз слышит.
- Гражданин Попов, Вы можете разговаривать на русском языке?
- А я на каком?
- Про какую Вы «обезьянку» твердите?
     И Олег рассказал Выволокину про существо, которое живёт внутри него.
- Да-а!? – только и мог выдохнуть подполковник, еле сдержав себя, чтобы не захохотать. – Значит, пришла пора её кормить?
- Давно, начальник, - таким тоном мог владеть только человек от самого страшного отчаяния.
- Вы же понимаете, что у меня ни «белого», ни какого другого корма для «обезьянки» нет. Надо время, чтобы его доставили и тогда Вы, как говорят на вашем сленге, «вмажитесь». А пока надо ответить на поставленный вопрос…
- Вы меня обманываете…
- В чём?
- Вы сначала помогите мне, тогда и разговор склеится.
     Выволокин раздражённо осадил вымогательство Олега:
- Вы, Попов, мне тут условия не диктуйте. А слово я своё сдержу, но только после того, как Вы расскажите, за что убили Дмитриеву и как. Вам это понятно?
- Ничего мне не понятно… Никого я не убивал, - ему тяжело было дышать.
- А Славка Дмитриев говорит, что…
     Олег вскочил, оборвав на полуслове Выволокина:
- Ничего он не знает, - брызнул пеной изо рта Попов.
     Подполковник всё больше убеждался, что вышел на верный след в расследовании.
- Он сказал, что Вы деньги достали из-под тряпок второго ящика комода, - запутывал Олега следователь.
- Брешет, козёл дёрганый.
- В Малинино Вы с ним ведь ходили?
- С кем? С ним? Он в собственной блевотине тогда чуть не утонул…
     «Да, парень, мыслить ты уже логично не способен. Мозги, видимо, в наркоте растворились, если сам себе противоречишь в показаниях», - подполковнику жаль, что человек опустился на дно жизни, но с другой стороны был доволен, что вышел на верный след и задержанный, видимо, замешан в убийстве.
- Значит, по наводке Славки Вы в Малинино ходили? Он Вам наколку дал, где можно деньги взять на «герасима»?
     Олег понял, Дмитриев «развязал язык», растерялся, что говорить и как. «Ладно, про деньги от Славки узнал, - рассуждал он так, словно брёл в густом-густом тумане, а под ногами и дороги не видно, - а почему твердит про убийство? Какие у него есть свидетели?».
- Молчите? Вижу, Вы не хотите своё здоровье поправить. Ну, воля Ваша. У меня времени нет уговорами заниматься. Последний раз спрашиваю. Пойдёте вновь в камеру, подумаете, вспомните всё как было, но «белого» не получите. Или чистосердечно во всём признаетесь? Я ясно и понятно выразился?
     Его голова тяжело упала на грудь. Он не верил «менту поганому», что тот «подгонит» ему «герасима», но тусклая искорка надежды всё же маячила в его больном воображении.
     Он еле выдавил из себя выдох, похожий на звук:
- Да-а…
     Попов по сути своей был трусом. Но что случилось, то из его судьбы не вышвырнешь куда подальше. Давать показания он начал с безразличием, но через какое-то мгновение оно превратилось в отчаяние, потом в страх. Его физическое состояние менялось тоже на глазах. То Олег вроде бы шагал по пустыне и от пота рубашку хоть отжимай, то вдруг его словно высадили раздетого на льдину, отчего по телу бегали удивительно крупные мурашки.
     Но память оставалась, как ни странно, цепкой…


***
     Дверь в квартире Попова оказалась незакрытой. Появление Славки для Олега не было неожиданностью. Он в последнее время отлёживался под «кайфом» больше у него, чем у себя дома или на квартире родителей. Но вид у него заставил Олега раскрыть рот:
- Ты что, по всему городу своим прикидом улицы подметал?
- Если бы, - еле ворочал языком Славка, - у тебя есть что?
     Для сленга наркоманов переводчик не нужен.
- Последний «бинт» остался.
- «Забодяжь», Олег, «ширево».
- А сам без рук?
- Я не смогу, - его трясло.
- Где ты валялся? Весь в грязи или в говне? От тебя запах за версту…
- Потом…
     Славка из последних сил метнулся к двери. Со двора донеслось громкое рыганье, у него открылась рвота.
     Олег пожалел его. Хотя с ним это чувство давно распрощалось. Но в тот момент он был раскумаренный. А под кайфом у него иногда проклёвывалась доброта.
     Он взял «бинт», больше похожий на окисленную медную пластинку - каляный, коричневый, ножницами измельчил его в большую эмалированную кружку. Когда последний осколочек «бинта» упал на дно, содержимое кружки залил водой, а её поставил на уже раскалённую электрическую плиту.
     «Повар» этого «блюда» Олег  был искусный. Он со знанием дела довёл раствор в кружке до кипения, пинцетом, словно опытный хирург, выловил разбухшие обрезки «бинта» из кипящей и ставшей коричневой воды и тут же побросал под ноги.
     Теперь ему предстояла самая ответственная процедура – «посадить» кипящий «бульон» на «кору».
     Если изучить сленг наркомана, то складывается впечатление, что это не лексикон безнадёжно больных человекообразных существ, а образное обозначение того, что они видят, что употребляют. Одному только героину придумали такие названия, как «белый», «медленный», «герик», «герасим». А заваренный из «бинта» раствор необходимо было «посадить на кору». И ведь действительно после выпаренной воды на дне кружки оставались сухие коричневые разводы похожие на древесную кору. Но и для этого требовалось мастерство. «Кора» не должна быть «сырой» или «подожжённой» - только «сухой». И в этом деле Олег был виртуоз. 
- Ну что, готово? – глаза, набухшие от слёз при рвоте, были у Славки закрыты.
- Какой ты быстрый, братан, – приготовление «ширева» да ещё под кайфом явно приносило Олегу удовольствие. – Осталось, Славик, нашей «ширке» баньку устроить… Тебе, братан, пару кубиков хватит?
- Делай быстрее, а то сдохну…
     Олег в кружку с сухими коричневыми разводами на дне залил четыре «кубика» уксусного ангидрида. Тут же натянул на неё целлофан и стянул его резиновым жгутом.
- Пусть «ширка» побанится… А ты расскажи, что с тобой случилось?
     Славка неохотно раскрыл рот:
- Закопали меня холуи Мичифана по горло в землю… - у Славки то ли от «ломки», то ли от обиды на бледно-меловом лице появились потекушки слёз.
- За что он тебя так, барыга грёбаный?
- Брал я у него в долг «дозы». Набралось «фишек» тысяч на пять, а отдавать нечем.
- Как же он тебе в долг дал? Обычно барыги в долг не дают…
- Я хотел у матери золотые побрякушки стащить. А она их кому-то из дома на сохранение отнесла. Вот и оказалось, что нечем мне платить…
- И что дальше?
- Не знаю… Хотя есть одна мыслишка…
- Какая?
- Да подожди ты с этим, - у него ярко выразилась на Олега злоба, но попробовал её быстренько загасить – тот всё же для него «ширку» делает, - готово уже?
- Наверное, да…
- Вмажь мне, Олег…
- А сам?
- Пальцы не слушаются, в вену не попаду…
     Олегу не составляло никакого труда ввести Славке наркотик. У того по телу прошла живительная волна. Добавил за компанию Олег «дури» и себе.
     Ближе к вечеру первым проснулся Славка. Явление абстиненции будто ширнуло ему в бок.
- Олег! – начал он будить друга. – Олег, проснись…
     Тот заворочался. К нему «кумар» ещё не пожаловал. Может, организм был поустойчивее или стаж наркомана поменьше, чем у Славки.
- Что тебе?
- У нас осталось что?
- Ты охренел. Утром последний «бинт» сварили…
- А как быть?
- Не знаю… Дай ещё малость подремлю.
- Олег, может где достанешь? – им не надо было никак называть наркотик, они о нём чуть ли не мыслями обменивались.
- Давай «фишки»…
- У меня нет.
- У меня тоже.
- А если занять?
- Вот иди и займи у Мичифана…
- Издеваешься. Я и так не знаю, как ему долг отдавать. Обещал, если через три дня долг не верну, в речку с камнем на ногах сбросить. Сказал, всё равно я не человек…
- Ты хочешь, чтобы и меня Мичифан, как и тебя, по горло в землю закопал… Не-е-е, не пойду.
- Что делать?
- А ты, помнится, утром про какую-то мыслишку намекал.
     Славку всё больше начинало трясти, его тошнило.
- Да… да… - он, видимо, никак не решался её озвучить.
- Что дакаешь? Говори, если заикнулся.
- Но сам я не могу…
- Что не можешь?
- Деньги… взять или… одолжить, - каждое слово ему давалось с трудом.
- Что ты мычишь как корова, которую на мясокомбинат ведут?
- В Малинино… они. У бабушки…
- Кто?
- Деньги…
- Откуда они у неё? Пенсию получила, что ли?
- Не только пенсию… Я подслушал, как мать с отцом разговаривали, она ещё и какое-то пособие за раскулачивание получила…
- Она кулачка, что ли? – оживился Олег.
- Её вместе с моей прабабушкой раскулачили…
- Во, блин. Выходит и ты кулак…?
- А ты дурак…
- Ладно, умник. Какое твоё предложение?
- У бабушки деньги занять…
- Так она тебе и дала. На, внучек, пенсию на «дозы», а я сама месяц и лапу пососу…
- Она добрая…
- Елена Ивановна, может, и добрая, но не дура, - Олег, пока не подкрался к нему «кумар», весело шутил.
     Славка выскочил во двор и начал рваться. Минут через пять, задыхаясь, возвратился в комнату, где на кровати, разбросав ноги в обуви, лежал Олег.
- Иди, Олег, в Малинино…
- Ты охренел? Что я там забыл?
- Попроси денег у бабушки в долг. Она тебе даст…
- А сам почему не сходишь?
- У меня ноги судорога выкручивает. Не дойду. По дороге сдохну.
- Ты думаешь, она мне даст?
- Должна.
- Она мне ничего не должна… Сколько до Малинино топать?
- Километра четыре… Часа за полтора обернёшься, а я, может, за это время не отдам Богу душу.
- Не-е-е, Славк, она мне не даст.
- А может её дома не будет.
- Тем более.
- Я знаю, где у неё деньги лежат.
- И где?
- В её спальне в комоде, второй ящик сверху, под тряпками.
- И что?
- Заберёшь все деньги…
- Сколько их там, ты хоть знаешь?
- Больше десяти тысяч…
- Ого…! – присвистнул Олег.
- Пять Мичифану отдадим, остальные - на «ширево».
- Надо подумать…
- Ты только не думай, а бегом в Малинино…
- Во, шустрый какой…
     Олег так куражился до тех пор, пока у самого не появилась потливость, сменяющаяся на озноб.
     Славка то и дело выползал во двор, его тянуло на рвоту, ему выворачивало наизнанку все внутренности. Обратно вваливался в квартиру, и какой уже раз повторял:
- Олег, иди в Малинино.
- А если…?
- Не даст взаймы, возьми так…
- Как это так?
- Не знаю… Иначе нам с тобой хана придёт…
     Олег молча поднялся и вышел во двор…


***
- Всё, начальник, терпение у меня вот-вот взорвётся, - Попов рукавом рубашки смахнул со лба обильный пот.
- Что всё? – прикинулся наивным Выволокин.
- Выполняй своё обещание, больше ни слова не скажу…
- Ну что ж, гражданин Попов, передохните в камере, если говорить не можете…
- А как же обещанная «доза»?
- Я своё слово всегда держу, - ответил шутливо Владимир Николаевич.
- Через три года? – злость давила Олега.
- Почему три года?
- Говорят, столько обещанного ждут…
- Так это кто говорит, а мы его выполняем.
     Он при Олеге снял телефонную трубку, набрал нужный номер:
- Наркодиспансер?
     Олег не слышал, что ответили на обратном конце провода.
     Подполковник попросил:
- Нам нужна помощь и, если можно, срочная.
     В трубке что-то ответили или спросили.
- Плохо одному задержанному гражданину, «ломка» у него началась.
     В наркодиспансере, видимо, чего-то опасались, потому Владимир Николаевич заверил:
- Прошу Вас, не волнуйтесь, я все вопросы с Вашим руководством улажу. Уж очень задержанный важный.
     Последовала небольшая пауза в его словах.
     И наконец-то Олег услышал:
- Спасибо Вам. Вы только поторопитесь, а то как бы чего не случилось. Ещё раз спасибо, - положил трубку на аппарат. – Вот видите, как я о Вас беспокоюсь?
- Спасибо, коли так на самом деле. Обычно Вы беспокоитесь о нас, наркоманах, как волк о ягнёнке…
- Грубый Вы, Попов… Надеюсь Ваш друг не такой?
- И кто же такой ко мне в друзья затесался?
- Дмитриев…
- Дмитриев? А он у Вас?
- Даёт показания…
- Ну, ну… - мысли Олега цеплялись в одном направлении: выполнит ли обещанное «мусор», если да, то как быстро уколет его игла шприца.   

***
     Перед Выволокиным сидел Славка. Он то и дело повторял просьбу:
- Помогите… Пусть хоть что-нибудь уколют.
     Владимир Николаевич рассматривал мужчину с бледным и одутловатым лицом. Кожа у него с землистым оттенком. Когда вопил свою очередную тираду о дозе, изо рта показывались поражённые тяжёлым кариесом зубы. Он был в футболке с короткими рукавами, потому хорошо наблюдались места вливания наркотиков. Чётко обозначались следы уколов и воспалённые вены.
- Я же тут сдохну…
- Потерпите, и всё пройдёт. А если будете с нами откровенны, как Попов, может чем-нибудь поможем.
- А ему «ширево» дали?
- Мы ничего в милиции не даём. По нашей просьбе Попову сделали укол сотрудники наркодиспансера.
- А мне когда? – последовал молния-вопрос.
- Всё зависит от Вашего чистосердечного признания.
- В чём я должен признаться? Спрашивайте – отвечу…
- Хорошо. Ходил ли Попов в Малинино?
- Да, - выпалил с надеждой побыстрее завершить разговор и получить «дозу».
- Вы прошлый раз сказали, что Олег принёс от бабушки деньги.
- Да, - вновь последовал ответ-вспышка.
- Сколько?
- Все… - ему не терпелось отделаться от назойливости подполковника.
     Тот не унимался:
- Мне важно знать, сколько точно?
- Мне он отдал пять тысяч, и я рассчитался с Мичифаном.
- За что Вы рассчитались, и кто такой Мичифан?
- Мичифан – барыга, а я у него в долг «дозы» брал. Он грозился со мной расправиться, если «фишки» не верну.
     Выволокин записал в своём блокноте: «Мичифан – продавец наркотиков. Узнать всю информацию о нём».
- Сколько денег осталось у Попова?
- Точно не знаю. Но он ночью притащил достаточно «герасима» и радовался, нам, мол, с тобой, Славка, теперь «кумар» не страшен на долгое время.
- Примерно, столько же он прикарманил, сколько и Вам отдал?
- Видимо, - на многословие у него больше духа не хватало.
- А Олег не рассказывал, как ему бабушка деньги отдавала?
- Нет. Не до этого мне было… Я тогда моментально ширнулся, а то бы сдох, как сейчас… Помогите, начальник…
- И Вы все дни, как пришёл от бабушки Попов, из его квартиры не выходили?
- Зачем? У нас «белого» навалом было…
- К Вам никто из друзей не приходил?
- Может, кто и подходил к дому, но Олег предупредил, чтобы дверь я никому не открывал.
- Что так?
- Не знаю…
- Попов всё время вместе с Вами был?
- Безвылазно… Только, когда у нас «герик» закончился, он пошёл на добычу. Но тут Ваши нагрянули…
- И Вы ничего о своей бабушке не знаете?
- А что о ней знать? Живёт в Малинино, не думаю, что голодает или мучается, как я. Не все же, наверное, деньги Олегу одолжила…
- Нет Вашей бабушки больше, - Выволокину было важно узнать реакцию на его слова Славки: правду ли говорит, не был ли вместе с Олегом в Малинино, не затаскивал ли труп под перину.
- Как? – испуг заметался в его глазах.
- Убили её зверски…
- Кто? – последовал вопрос-выстрел.
- А Вы не знаете? – глаза Владимира Николаевича уставились, не мигая, на Славку: «Видимо, и правда ничего не знает».
- Неужели он…? – Дмитриев не назвал имени. – Мне плохо, начальник, - прошептал он, - отведите в камеру… Помогите… Это он…
     Выволокину показалось, что Славка бредит, его глаза наполнились безумием.

***
     Попов после укола врача находился под кайфом. Он напряжённо думал, как дальше вести себя со следователем: «Надо как-то выкручиваться. А как? Врать. Но слюнтяй Славка о деньгах точно расскажет, если уже не проболтался. Хрен с ними, с деньгами. Признаюсь, что взял. А что брехать про убийство? Да… и…».
     Его головоломку прервал громкий скрип металлической двери камеры. Она распахнулась.
- Попов, на выход.
     Он нехотя поднялся и шагнул к дверному проёму.
     В кабинете следователя вновь сидел Выволокин.
- Так, Попов, сегодня Вы выглядите молодцом, - хотя глянул на Олега мельком. Конечно, лукавил Владимир Николаевич. Наркоман не может выглядеть нормально. В нём лишь облик напоминает человеческий, а в остальном – «обезьянка».
- Будешь тут у вас в клоповнике молодцом, - пробурчал под нос обладатель зверинца внутри себя.
     Подполковник не обратил внимания на его реплику, просматривал прошлый протокол допроса.
- На чём мы прервали беседу, гражданин Попов?
- Не помню, - явно у него не было желания давать показания.
- Что так агрессивно настроены? Мы Вас подлечили, слово своё сдержали, а Вы нос от разговора воротите…
     Олег молчал. Он искал пути выхода сухим из того, что произошло в Малинино.
- Итак, Вы направились в Малинино. Что дальше? Только имейте ввиду, что там произошло, мы знаем, сколько денег забрали – тоже. Меня интересуют детали…
- Какие детали? – пока слова Выволокина он воспринимал напряжённо спокойно.
     И тут его подполковник словно за горло схватил:
- Как Вы убили Елену Ивановну Дмитриеву и за что?
     Его тело обмякло, спина ещё сильнее сгорбилась. Глаза бессмысленно уставились в пол.
     Выволокин подлил масла в огонь его трусости и страха. А эти чувства у наркоманов всегда обострённые, особенно перед наступлением очередного и всё более мучительно переносимого «кумара».
- У нас достаточно улик, доказывающих Вашу вину в смерти женщины. Вы так наследили в доме, что отпираться нет смысла. Нашли мы и рубашку, на которой обнаружены следы крови, - всё это Владимир Николаевич придумал экспромтом. Но у себя в блокноте быстренько пометил: «Срочно обыск на квартире Попова. Искать рубашку, брюки с возможными следами крови».
     Он поднял телефонную трубку внутренней связи:
- Лейтенант, зайди.
     Тот появился в считанные секунды.
     Подполковник вырвал из блокнота только что исписанный листок бумаги.
- Действуйте.
- Слушаюсь!
     Когда оперативник вышел, Выволокин уставился на Попова:
- Я Вас слушаю очень внимательно, гражданин Попов.
     Олег понял, что он в капкане, и начал вспоминать всё, что произошло тогда вечером в Малинино.

***
     Он злился на Славку, на самого себя, на эту проклятую дорогу, которая до Малинино казалась бесконечной. На душе было тягостное и мучительное ощущение. Олег клял себя: «Зачем последний «бинт» использовал на этого козла». От пота рубашку можно было выжимать, она прилипала к телу. Давали о себе сигналы судороги в ногах. Возбуждение психики усиливалось.
     Его раздражало чириканье, посвистыванье, звонкоголосые трели невидимых птичек. О чём-то перешёптывались берёзы вдоль дороги, ведущей в село. Ему чудилось, что они сплетничают о нём. И ветер где-то спрятался. Ему тоже немало матюков досталось за то, что в жаркий и душный  июньский вечер не желает обдать потное тело прохладой и свежестью. А тут ещё муха не перестаёт жужжать над ухом. Пробовал прихлопнуть её возле одного уха, а она уже у другого мозги сверлит.
     Наконец-то появилась окраина Малинино. Где-то в заросшем кустарником и бурьяном селе гавкнула собака. Чей-то голос зазывал домой, видимо, козу. Опять подала голос собака.
     Олег тут бывал со Славкой не раз. В этом году, правда, не успели – мак ещё не вызрел. А в прошлом отлёживались в огородах после очередного «ширева». Без ошибки он нашёл дом Дмитриевой. С улицы не стал к нему подходить – уж очень у него вид, как любил Олег шутить, «не подиумный». Пробрался огородами.
     Дверь дома оказалась незапертой.
- Баба Лена, - тихонько позвал он.
     Никто не откликнулся.
     Перешагнул порог.
- Есть кто дома? – прибавил он громкости в голосе.
     И вновь в ответ тишина.
     «Может, её вообще дома нет? Зачем тогда её звать… Деньги-то я знаю где лежат…» - мелькнуло у него в голове, будто он после продолжительной жажды выпил целую кружку прохладной и вкусной воды.
     Он метнулся в комнату, которую ему в подробностях обрисовал Славка. Сумерки уже опустились во дворе. От этого в доме было темно. Он судорожно нащупал выключатель. От вспышки света вздрогнул.
     «Слава Богу, никого… - разлилось в его сознании тепло, - ага, вон и комод…».
     Олег сразу же открыл его второй ящик, запустил руку под тряпки. Ладонь нащупала прямоугольный свёрток. Сомнений у него не было: «Они!».
     Сзади впился в его спину голос:
- Нашёл, внучек?
     Он оцепенел от неожиданности. Рука осталась в ящике комода. Олег лихорадочно думал, что дальше делать: «Теперь попросить «фишки» взаймы – дохлый номер. Оставить их в комоде – круглым идиотом буду… Надо их цапнуть и наутёк…».
     Но план отступления пришлось временно оставить.
     Елена Ивановна уже была около комода и попробовала задней нижней частью туловища прикрыть выдвинутый ящик комода вместе с Олеговой рукой.
- О-о-й! – завыл он.
     Она увидела его лицо.
- Олег? Ты…? Что тут забыл…?
     Попов съёжился и от боли, и от её пронзительного взгляда.
     Она правой рукой ухватилась за его липкие волосы, а левой помогала заду давить на ящик.
- Ах ты, старая сука! – бешеная злоба закипела, как раствор с «бинтом».
     Он, не выпуская свёрток, предположительно с пачкой денег, в одной руке, другой, что было сил, приоткрыл ящик и освободил «узницу» с зажатым кулаком. Но Елена Ивановна продолжала держать его за волосы и кричала:
- Люди, помогите-е-е…
     Олегу представилось, что к его вене поднесли шприц с «герасимом» и вот-вот должны ввести божественную жидкость, а эта старая курва вроде бы отдёргивает руку со шприцем. По его телу пробежала дрожь, оно стало похожим на ощипанную гусиную кожу. Глаза из круглых через мгновение должны были превратиться в квадратные.
     Злоба прорвала плотину терпения, стала неуправляемой.
     Он так толкнул старушку, что она чуть ли не футбольным мячом, отскочила к дверному дубовому и острому косяку. Последовал глухой удар.
     Елена Ивановна медленно, прислонившись спиной к косяку, сползла на пол. Её голова упала на грудь.
     Олег сначала не обратил на это внимание. Он развернул свёрток, там действительно оказались деньги. Он сунул их в карман брюк.
     «Надо бежать», -  мелькнуло у него в голове.
     Но выскочить из дома ему мешало опустившееся к порогу тело старушки.
     Попов, как когда-то в Чечне своим раненым друзьям, приложил к шее Елены Ивановны палец. Кровь в венах не пульсировала. Но она выступила у неё на затылке.
     Почему, зачем он схватил её подмышки, что взбрело ему в голову положить, теперь уже ясно, труп женщины на кровать, да ещё под перину, Олег не давал себе отчёта. Видимо, «ломка» сыграла с его сознанием и разумом дьявольскую шутку, а физически наградила взрывной силой и энергией.
     Потому он без труда затащил Елену Ивановну на кровать, спокойно, словно всегда только этим и занимался, поправил перину, простыню и одеяло. Посмотрел со стороны – нормально. Кровать как кровать – аккуратно заправлена.
     Что с ним случилось, он не понимал, но Олег не чувствовал страха. Появилась рассудительность: «Надо все следы от рук протереть… Крови на полу нет… Хорошо… Выключатель света, комод – там могут быть «пальчики»…».
     Он нашёл тряпку и как самая добросовестная хозяйка протёр ею всё, что только было можно, и что считал нужным.
     Огляделся. У него ничего не вызвало подозрений. Следы вроде бы все уничтожил. С помощью тряпки щёлкнул электрическим выключателем.
     Темнота ударила по глазам. Он шагнул из дома в ночь…


***
     Подходили к концу вторые сутки после того, как Славка в последний раз ввёл «дозу». Всё это время он ни на мгновение не заснул. «Кумар» безжалостно прогоняет сон. Дмитриев физически себя чувствовал так, что вроде бы по нему ездит туда-сюда каток, который асфальт на дорогах прикатывает. Наступила нестерпимая боль в суставах. Его знобило.
     Он, скорчившись, сидел на деревянном помосте камеры предварительного заключения, который завсегдатаи этого «заведения» в шутку называли «сценой», и непрестанно повторял:
- Ба-буш-ка… Прос-ти… Как же так…? Олег… гад…
     Его рассудок сковал страх. Он вызывал в нём душевное сильнейшее потрясение, ожидание какой-то беды. Страх перерастал в ужас.
- Что я на-де-лал… Зачем по-сы-лал… его к тебе… Какой же… я… у-род…
     Ему хотелось покаяться перед Еленой Ивановной, добиться её прощения. До него плохо доходило, что она мертва, он же не провожал её в последний путь. Ругал себя, что редко за последние годы заглядывал в Малинино – только тогда, когда поспевал мак, и надо было его запасать для изготовления «бинтов». И то тех встреч-минуток он избегал, ведь на его роже чётко написано – наркоман.
     Славка не мог даже предположить: его раскаяние - вовсе не сожаление, за то, что произошло с бабушкой, а животный страх за последствия, которые обязательно, если не сегодня, то завтра последуют.
     У него иссякли и моральные, и физические силы терпеть ад, в котором оказался. Ему больше не хотелось жить, терпеть муки «ломки», своего ничтожества, закипания мозгов.
     Славка почему-то вспомнил, что вчерашний его сокамерник, которого отправили в следственный изолятор тюрьмы, показал ему, где припрятал зажигалку – в небольшом углублении между «сценой» и шершавой бетонной стеной. Он достал её, зажёг – потушил, опять зажёг и потушил…
     «Вот так и моя жизнь должна потухнуть», - вынес себе приговор Дмитриев.
     И вслух произнёс:
- Я к тебе, бабуля, скоро нагряну, как в детстве, на козье молоко…
     В камере круглые сутки горела электрическая лампочка за толстой металлической сеткой, наполняя помещение жёлто-красным светом. Нервы Славки его уже не выдерживали. Он закрывал глаза, а свет вроде бы и через ресницы проникал.
     Встал. Положил зажигалку на бетонный пол. С силой пяткой туфель без шнурков раздавил её. Опустился на корточки и начал рассматривать, что осталось от зажигалки: мелкие осколки пластмассы и сплюснутый жестяной каркас бывшей «родительницы» огонька для сигарет.
     «Мне это подойдёт…» - думал, держа помятую жесть в руке.
     Он её начал тщательно разгибать пальцами. Медленно она превращалась в пластину. Затем один её край стал затачивать тут же о бетонный пол. При этом твердил:
- Нам там, бабуль, с тобой веселее будет… Что ж ты так, ушла и мне ничего не сказала… Я тебя… догоню…
     Край пластины всё больше приобретал остроту лезвия.
     Дежурный в окошко, а среди обитателей камеры – в «кормушку», больше не заглядывал.
     «Значит, время за полночь… Пора… До… встречи…».
     Славка поудобнее лёг на «сцену». Он в камере был один, ему никто не мешал. Глубоко, до упора вдохнул камерный спёртый воздух и с силой его выдохнул, будто выплюнул. Закрыл глаза. Держа в правой руке заточенную жесть, резко и с силой провёл по венам левой руки у самого запястья.
     На ладонь брызнуло что-то тёплое и липкое…
     …Утром заскрипела так же, как и всегда громко, чуть ли не с визгом дверь камеры.
     Дежурный скомандовал:
- Дмитриев, на прогулку и в туалет.
     Тело мужчины не шелохнулось…


***
     О трагичной истории в Малинино Михаил Михайлович, кое-что узнал от Ивана Ефремовича, другую информацию почерпнул из зала суда, в котором рассматривалось дело об убийстве Олегом Поповым Елены Ивановны Дмитриевой.
     «Ужасно! Наркомания, как червь яблоко, поражает и Россию? Ужасно!»
     Он решил собрать материал по истории наркомании. Зачем? У них же с Татьяной Васильевной растут дети…

Запись из дневника.
     Жизнь в России подействовала на меня своеобразно. Мои записи в дневнике всё больше превращаются в информации к размышлению. Глубже укореняется в моём сознании мысль: то, что происходит здесь, это мгновения исторического процесса не только русских, а вообще землян. Разве не подтверждением этому служит история развития наркомании на нашей голубой планете? Зачем Всевышний посылает нам испытание – переболеть этой заразой? Если ему виднее, то я тогда ничего не понимаю. Но попробую сделать экскурс в прошлое… Может, что-то прояснится…
     «Наркотики (с греческого narke – оцепенение, mania – страсть, безумие) известны с древности.
     В 1872 году французский археолог Жорж Эбер обнаружил при раскопках в Египте древний папирусный свиток, упоминающий опиум и коноплю. Учёный определил, что папирус был написан примерно в 1555 году до нашей эры. В нём содержались сведения, что наркотики знакомы египтянам в период между 3300 и 2600 годами до Рождества Христова.
     В восьмом веке до нашей эры греческий поэт Гесиод упоминает о разведении опиумного мака («opus» - «сок») в Греции.
     Картограф Америго Веспучи в 1504 году писал, что во время путешествия по северу Колумбии он встречал людей «с очень уродливыми повадками и лицами, весь рот у них был забит зелёной травой, которую они непрерывно жевали». Эта зелёная трава – листья коки, из которых в 1857 году получили кокаин.
     Индийская конопля, из которой готовили марихуану, упоминается в китайских письменах VIII –IX веков до нашей эры.
     Развитие науки способствовало появлению новых наркотиков. В 1806 году химик наполеоновской армии Сеген выделил из опия морфин, а в 1898 году из морфина получен диацетилморфин, названный героином (от немецкого слова heroisch – «энергичный»).
     Использование наркотических веществ растительного происхождения носило эпизодический, чаще ритуальный характер: в Азии, на Ближнем Востоке, севере Африки – индийская конопля и опиумный мак; в Южной и Центральной Америке – листья коки, сок кактусов; в Европе – перебродивший сок фруктов и винограда; у народов Севера – грибы.
     В древние времена отношение к наркосодержащим растениям было, как к обезболивающим, успокаивающим средствам. Так, три коробочки мака (из него получают опий) венчают голову статуи, возраст которой составляет 3300 лет, олицетворяющей богиню исцеления.
     Но кроме лечебных свойств наркотиков люди узнали и об их способности изменять психическое состояние человеческого организма. Их стали использовать для поиска новых ощущений, сознательно вводить себя в состояние эйфории, стараясь попасть в «искусственный рай». Особенно пользовались этим представители творческой богемы.
     Существовал в своё время парижский «Клуб гашишистов», завсегдаями которого были Дюма, Мериме, Готье и другие писатели, артисты, музыканты.
     Другой наркотик – кокаин использовался в качестве местного анестезирующего вещества, для утоления чувства голода, поднятия настроения. Знаменитое вино корсиканского химика Анжело Мариани – «вино атлетов», выпущенное в 1863 году на базе кокаина, нахваливали не только представители литературной элиты – Верн, Золя, Гюго, Франс, но и римский Папа Пий Х, английская королева Виктория.
     Другой популярнейший сегодня напиток – Кока-кола, который начали выпускать ещё в 1885 году, включал в свой состав кокаин до 1903 года. С этого момента лечебное применение кокаина переходит в новый порок – кокаинизм, занимающий в настоящее время одно из ведущих мест среди наркомании.
     Есть и особое свойство наркотиков – они с давних пор являлись и являются средством обогащения определённых дельцов, преступников, которые от торговли «смертью» получают до 2000 процентов прибыли.
     И ещё одним эффективным средством обладают наркотики – истреблением человеческих жизней. Они устраняют сразу три поколения: сами наркоманы погибают в течение 5-10 лет, они редко оставляют потомство, вызывают преждевременную смерть своих родителей и близких родственников.
     Наркоманы почти на 90 процентов заражены гепатитом, больше половины из них – венерическими заболеваниями и ВИЧ. У наркоманов: лёгкие, как переполненная урна; кишечник – засорённый унитаз; половые органы лишь напоминают о том, что их обладатели были когда-то людьми.
     Наркомания с городских улиц и притонов, оказывается, метастазами расползается и в сельской местности. Чаще всего пристращаются к наркотикам дети в возрасте 16-20 лет, но имеются случаи и в 11 лет. И это официальная статистика.
     Наркомания становится более массовой, «выкорчёвывая» самую молодую, самую цветущую поросль нации.
     Нам с Татьяной надо всё сделать, чтобы ни Антон, ни близнецы к страшному зелью не нашли тропинку, знали, к чему приводит наркомания. Об этом им надо было рассказывать вчера, но что поделаешь, придётся этим заниматься обязательно и сегодня, и завтра».


































«Чему  быть суждено, то и будет,
                а  чему  не  бывать,  не  бывает –
                вот   лекарство   от    яда   забот,
почему     бы      не      пить      его!»
Хитопадеша.


«Умом      Россию      не     понять,
Аршином    общим   не   измерить,
У        ней      особенная       стать,
В  Россию можно только верить»
Ф.Тютчев.









Часть третья











     Иван Ефремович смотрел на Малинина чуть прищуренными глазами. Обычно так люди делают, если у них притупилось зрение или так они обозначают свою природную хитрость. Его слова для гостя прозвучали неожиданно. Ведь раньше их общение в основном сводилось к рассказу малининского старожилы о событиях в селе. Знал он, не выходя практически дальше сельской околицы, и как это не удивительно, что происходит за пределами Малинино.
     Михаил Михайлович интересовался: откуда Иван Ефремович знает все подробности того, что и где случается. Тот загадочно поднимал палец вверх, хихикал, словно горох по полу рассыпал: «А это, господин товарищ-барин, сороки мне еле успевают все новости на хвостах доставлять».
- Нет, Михаил Михайлович, ты не наших кровей. И для тебя наша житуха, как фильм ужасов по телевизору.
- Почему? – искренне удивился Малинин. – Я такой же русский, как и Вы, - он ни разу с первой их встречи так и не смог называть на «ты» хозяина дома, хотя тот годков на пять был помоложе его..
- Такой да не такой. Я заметил, тебе, - Иван Ефремович на «Вы» никогда и никого в своей жизни не называл, - интересно, что вот тут, вот на этой земле происходит, но не болезненно…
- Чем объяснить такой вывод по отношению ко мне, Иван Ефремович?
     Старичок настолько худой, что тоньше только, наверное, проволока может быть, небольшого роста, обладал своеобразной и непоколебимой логикой.
- Русский-то ты русский. А вот порода в тебе чувствуется какая-то ненашенская.
- Это почему же? – не скрывая интереса, заулыбался Михаил Михайлович.
- Всё потому, дорогой, что на антоновской яблоне никогда грушовка не уродится, а соловей, сколько не сиди на яйцах, грача не высидит.
- Не понял?
- И понимать нечего. В нашей крестьянской да и, наверное, в русской вообще душе много простоты, прямоты и бесхитростности. А ты ведь уже какой раз приходишь ко мне, а так и не сказал, на кой ляд тебе сдалась судьба какой-то Дмитриевой, которую никогда в своей жизни даже не видел, - его слова чем-то были похожи на острый нож, который без труда погружался в сливочное масло.
     Малинин не хотел раскрывать секрет, что он собирает материал для написания статьи о русском человеке, его характере, душе. Думал, что этим вызовет у собеседника настороженность и тот наглухо зашторит перед ним откровенность. Оказалось, что в этом на вид душе-человеке с расслабленной добротой уживается и природная настороженность. Потому Малинину, чтобы ответить Ивану Ефремовичу, пришлось задуматься.
- Спрашиваете, почему у меня такое любопытство к судьбе, как Вы её тут называли, кулачке?
- Да! – выдохнул старик, словно выстрелил откуда-то изнутри.
- Может Вы, Иван Ефремович, не поверите, но только потому, что и мои родители в силу известных обстоятельств вынуждены были покинуть родной дом в Михайловке, пусть не побираться, как Дмитриевой и её детям, но скитаться по всей Европе пришлось. Их жизнь не оборвалась так трагично, как у Елены Ивановны, но и лёгкой никогда не была.
- И тебе масло на хлеб, выходит, не всегда мазали?
- Там масло и хлеб тоже надо зарабатывать в поте лица.
- Но сбежал-то ты оттуда не из-за нищеты?
- Почему сбежал?
- В таком возрасте, как твой, в нашу дыру только тараканы забиваться могут…
- А если у меня русская душа истосковалась на чужбине по тем местам, где «русский дух и Русью пахнет»?
- Чу-у-дно-о! Вроде ты, Михалыч, человек породистый, умный, а твои жизненные концы туго не вяжутся, вроде их жирно намылили. В таких случаях у нас, русских, говорят: «На хрена попу гармонь, если ему кадило Всевышним велено в руках держать?». Тебе-то зачем наша «ливенка» понадобилась?
- Я, Иван Ефремович, через вашу русскую душу понять хочу, что моя стоит, и русская ли она вообще…
- Мудрёно, Михалыч, глаголишь, мудрёно…
- Как считаете, так и думайте обо мне. Только я Вам за всё благодарен. Вы на многое мне глаза открыли.
- Меня-то за что благодарить? Это тебя, Михалыч, надо. Ты меня и водочкой побаловал, и на закусь мировую потратился.
- Дай бог Вам здоровья.
- И тебе не хворать.
- Извините, Иван Ефремович, но мне домой пора, скоро сумерки расшалятся. До свидания…
- Не хотелось, чтобы эта встреча была прощальной. Но ответь напоследок на один вопрос.
- Если смогу…
- А правда там, на Западе, жизнь загнивает?
- С чего это Вы взяли?
- Помню газеты и радио много лет об этом бубнили. Да и ты, вижу, наше бездорожье носками ботинок перепахиваешь. Вон они у тебя пыльные какие. Не заработал в своей Австрии на машину-то?
- Есть у меня, Иван Ефремович, машина и жене купил.
- Молодой что ли?
- А у нас там и молодые, и пожилые без авто не обходятся.
- Ей полезно пешком походить, для здоровья одна польза. А тебе пора ногам отдых дать. Жалеешь что ли свою «тачанку»?
- Нет… Просто хочу вдоволь воздухом надышаться, каждой травке, каждому кустику в глаза заглянуть…
- Ну, ну… Лёгкой тебе дороги, Михалыч…
- И Вам, Иван Ефремович, подольше этим светом любоваться…
- Это я уж точно исполню…
***
     Он больше не пошёл в село, корни которого, видимо, действительно уходят в четырёхвековую историю, связанную с его древним родом. Ему жалко было тех людей, которые медленно, но дотла сгорают в пламени судьбы. Каждый - своей. Кто ярко, кто тускло.
     Михаил Михайлович обошёл десяток деревень и сёл, которые постепенно исчезали в исторической пучине. Судьбы их жителей мало чем отличались друг от друга. И он всё отчётливее убеждался: то, что он увидел, услышал, трудно объяснить, а тем более понять умом. Из каждого, как окрестила Татьяна Васильевна, его «хождения в народ» он открывал в русском характере, его душе удивительное и необъяснимо новое. Делал записи-наброски.

     «То, что русская душа складывалась тысячелетиями, неоспоримо.
     И что удивительно, эта самая русская душа всегда хотела, как я почувствовал из разговора с крестьянами, верить в лучшее. Она тысячи раз ошибалась, заблуждалась, разочаровывалась, но не переставала верить, и верит во что-то светлое завтрашнее до сего момента.
     Кажется, отними у души эту веру – и нет русского человека. Будет другой, не какой-то «особенный», а, как я знаю, «среднеевропеец».
     К счастью, этого, не смотря ни на что, не происходит. Чудо, и только!».
село Губово


     «Русские сами над собой смеются, сами себя ругают. Удивительная загадка! Не прекращаются вопли и сетования по поводу «нецивилизованности» России, «нецивилизованности» их – русских. Странно слышать это, когда так говорят соотечественники Ломоносова, Менделеева, Пушкина и Лермонтова, Чайковского.
     Они, видимо, путают понятия «культура» и «цивилизация». Не помнят почему-то о культуре, родившей «Слово о полку Игореве», но мечтают зачем-то о позолочённом унитазе.
     Отчасти можно понять эти сетования. Нужда в сёлах (и города российские, где я побывал, не исключение) ужаснейшая. Но ведь нищета на улицах есть всюду, в том числе и в так называемых цивилизованных Америке, Австрии, где мне довелось жить и работать, но там нет таких воплей».
деревня Дубрава


     «Какие же всё-таки разные русские. Одни хотели бы воскресить Сталина, чтобы навести в стране порядок. Другие клянут Иосифа Виссарионовича, как кровавого палача, «отца» красного террора.
     Я не могу и не хочу становиться защитником или обличителем чьей-либо позиции. Каждый имеет право на свою правду.
     Только известно из истории, что чудовищный, поистине библейский террор в России начался до воцарения Сталина на государственный трон. И до него действовали палачи, которые разграбляли дореволюционную страну, угнетали и уничтожали народ.
     Сталина больше полвека нет. А разграбление России не прекращается, набирает силу, поставлено на поток.
     Говорят, что при «отце народов» такого не было. Может быть, а может, и нет…».
посёлок Ленино


     «Русский человек относится к природе с большим почтением, пониманием и уважением, признаёт её превосходство и подчиняется ей. Это осознание своей собственной незначительности по отношению к силам природы и большой размер огромного российского государства, несомненно, влияет на характер сельского жителя.
     Жизнь в посёлках, в маленьких крестьянских дворах, которые я посетил, отличается гостеприимством, которое трудно превзойти. Оно сохранилось, а может даже получило новый окрас, потому что населённые пункты находятся за несколько километров друг от друга. Поредело и их население. В них живут лишь старики, дома которых разбросаны по селу или деревне тусклыми далёкими искорками-одиночками.
     Потому, наверное, чужой человек тут же становится желанным гостем, собеседником, носителем информации и неважно какой. На себе испытал, в том же Малинино, как при этом пожилой крестьянин-трудяга Иван Ефремович чрезмерно деликатен, но и легко уязвим неосторожным словом, жестом, насторожен.
     И что удивительно – он воспринимает свою теперешнюю жизнь так, как она есть, радуется каждому прожитому мгновению, погожему солнечному дню, пению любой птахи».
село Малинино


     «Пришлось встретить людей с ужасной беспомощностью, совершенной прибитостью, угнетённостью духа.
     И в тоже время постоянные пьянки, драки, воровство друг у друга, чтобы продать наворованное за бутылку, как её называют в деревнях, «самогонки» или «спотыкача».
     Напившись, сгорают от желания показать свою чрезвычайную силу, экстаз, восторг, переполняющие душу, доходящие до края, до смерти. Что это? Вал деградации? Почему?».
село Октябрьское


     «В Красной заре повстречал бывшего фронтовика. Он мне ровесник. Плачет, не переставая, мат такой, что листья на деревьях вянут. Был лейтенантом мотострелковой роты. В конце 1942 года попал в плен. Чудом выжил в лагере где-то в Польше. Что с ним там было, мне невозможно пересказать. То, что он выжил в лагере для военнопленных – чудо. Но ещё большее чудо, что его, за то что попал в плен, а не оказался убитым или раздавленным под гусеницами гитлеровских танков, в 1945 году отправили теперь в российский лагерь, как врага народа. По его словам, фашистам надо было поучиться жестокости у кэгэбистов. Но вынес и издевательства своих же – русских. Правда, прикладом винтовки они выбили ему зубы, поломали несколько рёбер. Не сломили! Выжил! Глаза живые, не померкли. Язык острый, как опасная бритва.
     Клянёт сегодняшних «властителей». Страну победителей, превратили в страну разрухи, нищеты. А что с них взять, возмущался, с этих хренов собачьих? Вчера они  держали в руках партийную нагайку или наган, сегодня (ни стыда, ни совести) – свечу в церкви, завтра отдадут приказ уничтожить страну: свою или чужую - им всё равно.
     У них нет ничего своего (следует смачный пятиэтажный мат), их потребности: жрать до усёра и командовать. Для удовлетворения этих страстей, мол, они способны сделать, что угодно. Не имеют ни своего ума, ни воли, зато словесным поносом засорили и газеты, и радио, и телевизор.
     Что с них взять – надутых дурных воздухом кукол? (Мат перепрыгивает ранее неведомую высоту). Уничтожают эти гады (опять крепкое словцо последовало) русский народ.
     И это мне говорил русский… Боже мой…».
деревня Красная заря

***
     Эти и другие записи он показал Татьяне Васильевне, сопровождая их дополнительными подробностями.
     Её лицо покрылось бурыми пятнами.
- Зачем ты это делаешь, Миша? – впервые за их совместную жизнь в её голосе словно металл заскрежетал.
     Он насторожился:
- Что с тобой, милая?
- Со мной-то ничего. А вот что с тобой происходит, не понимаю.
     У Михаила Михайловича, видимо, на нервной почве задрожали губы.
- Я тебя совершенно не понимаю. В чём ты меня обвиняешь?
     Она, не обращая внимания на его вопрос, развивала свою мысль:
- Ты думаешь, что сделал величайшее открытие о нашей российской действительности? Мы слепые и сами этого не замечаем? Дорогой мой, тебе не приходилось получать продукты по карточкам, жить с семьёй в общежитии, где сыпятся с потолков тараканы. Ты понятия не имеешь, а точнее не испытывал на себе, что такое нищета. А те люди, с которыми ты встречался в наших вымирающих деревнях, и по сей день её хлебают.
     «Почему она так взорвалась? Я не давал ей для этого повода. Может, чем-то её не устраиваю как муж? Так бы и сказала…» - жало беспокойства впилось в его разум.
- Я прошу тебя, успокойся, - прервал он её тираду на грани нервного срыва.
- Миша, из твоих записей и россказней сочится яд разочарования…
- Ты чем-то недовольна? – он это спросил так, будто совсем близко рассмотрел в их отношениях разрастающуюся трещину.
- А чем я должна быть довольна? – от неё повеяло холодом.
     Михаил Михайлович почувствовал, что в области сердца у него заныло.
- На что ты намекаешь? – тон вопроса приближался к страху.
- Ничего я не намекаю, - ему показалось, что это она сказала с нескрываемым безразличием, - мне просто… страшно…
     Нервная дрожь пробежала по всему его телу.
- По-че-му-у…?
     Для него одна загадка её поведения наслаивалась на другую, третью…
- Мне кажется, из твоих записей ярко вырисовывается одно, - она чуть успокоилась, глаза бессмысленно уставились вдаль, на него не смотрели, - ты раскаиваешься, что судьба, или ещё что-то, занесла тебя в Россию. Да, моя страна не Австрия и не Америка. Ты окунулся в нашу действительность, в наше дерьмо. А пошёл в народ, чтобы увидеть это своими глазами, и теперь ищешь повод сбежать из России, от меня…
- Ты положительно несправедлива…
- Нет, мой дорогой, я не несправедлива, а виновата.
- В чём?
- Что бросилась, как в омут, в объятия твоей судьбы, нарушила покой и размеренность твоей европейской жизни…
- Извини меня, Таня, но я не могу продолжать разговор в таком тоне и тем более на подобную тему… Прости, я устал…
- И я устала… - это прозвучало многозначительно.
     Ему почудилось, что в её голосе плескались слёзы.


***
     Они избегали друг друга несколько дней. Она перебралась в спальню детей и заняла кровать Антона. Под различными предлогами уходила на работу чуть свет постучится в окна, возвращалась домой в сопровождении хоровода звёзд.
     Он порвал свои записи-наблюдения, которые сделал после посещения сёл и деревень, сжёг их. Устроил себе самосуд.
     «Может она и права. Я собирался написать статью о величии русского духа, а наброски к ней больше смахивают на обличение той жизни, в которой удивительно необъяснимое то величие ещё теплится.
     Неужели у меня действительно произошло затмение разума? Что со мной?
     Но я не могу понять, почему она вспылила?
     Мои мысли путаются, спотыкаются…
     Я, наверное, психически неполноценный человек. Иначе зачем решился на раскопки сути русской жизни, русской культуры, русской действительности? Ведь Татьяна «выстрелила» метко, что из моих записей сочится «яд разочарования».
     Бедная моя…
     Тебе же нужно мужское внимание, мужская забота, мужская поддержка. Ты истосковалась по этому. Я, старый дурак, блужу по сельским весям. Зачем? Аналитика-социолога из себя возомнил?
     Её надо любить, одаривать страстью… А я что?
     Тьфу!
     Цветок полный сил нуждается в тепле, неге, чтобы им любовались, лелеяли его. Только тогда он будет благоухать. Я оказался неуклюжим «садовником-цветоводом»? Скорее всего…
     Мне лесть залепила глаза, душу. Такая молодая, красивая, умная протянула руку, отдала сердце. Тешусь от этого удовлетворением и гордостью? А как же иначе объяснить, что я почти не интересуюсь, чем она там в своём Доме культуры занимается, какие трудности испытывает, в какой моей помощи нуждается?
     Живу трутнем. Купаюсь в своём самолюбии.
     Моё сердце, если ты ещё способно, подскажи, что мне делать, как дальше жить? Я хочу быть добрым, любить её до потери пульса, радоваться, что мою старость скрашивают она и её дети.
     Почему ты молчишь, сердце? Ты уже не подчиняешься моему разуму?
     А может лучше будет для всех, если я…
     Нет, нет! Это жестоко по отношению и к ней, и к себе…
     Тогда что делать?
     Несколько дней игр в молчанку с ней выворачивают мою душу наизнанку, она вся покрылась рубцами-ранами…
     Но почему она молчит? Я ей безразличен? Да, да… она говорила про какой-то омут. Бросилась в него… Сожалеет, что носит мою фамилию?
     Постой, постой, Миша. Пусть эмоции отдохнут. Так ведь и далеко зайти легко, заблудиться и в мыслях, и в рассуждениях.
     А не лучше ли и проще… поговорить с ней?
     Обуздать свою гордыню и первым подойти к моей… радости жизни?
     Что тогда сидишь? Ты ещё раздумываешь?
     Да, Миша, сдаёшь ты… Беги, беги к ней, пока поздно не будет… Не умирать же тебе от печали и тоски…».

***
     Она только делала вид, что работает. В голове от пустоты звенело. Руки словно приделаны для ничегонеделания. Глаза то ли видят, то ли даль измеряют, блуждают где-то. Ей хотелось выговориться, замолвить хотя бы несколько словечек. Но у её слов вроде бы и крылья были, и лететь у них желание не иссякло, но направлялись туда, куда ей не хотелось, не слушались разума.
     Татьяна Васильевна сидела в своём рабочем кабинете, мучила время, а то - её. Хлестала себя самыми последними упрёками, в потёмках души старалась высветить истину: что же у них с Мишей происходит.
     «Признайся, Танюха, что сделала очередную ошибку. Ты же обыкновенная русская баба. Что из себя возомнила? Зачем соединила свою судьбу с его? Кто он и кто ты? – попробовала сама себе возразить или как-то логично ответить. – Но ведь эти вопросы я задавала, когда решала выйти за него замуж. Решилась. Что ж теперь в одну и ту же воду дважды забредать…?
     Стала ли я хорошей женой? А кто ж этому мерку или оценку нашёл? Никто!
     По моим понятиям делаю всё, что положено жене, женщине… Страстной в постели? Да. Домработницей? Несомненно. А ещё кем? Хоть убей, сама не знаю…
     Для его интеллекта, ума нужен друг, собеседник равный ему или понимающий его. Меня же заглодали домашние заботы, работа весь световой день отнимает. Дети, как только на пороге появляюсь, репьями прилипают.
     Что остаётся для совместной жизни? Что сказать? Не-че-го…
     Зато хватило ума наговорить кучу глупостей… Не совладала с эмоциями. Может, я слишком сентиментальная и так взбалтываю иногда свои чувства, что они дают избыточную пену? А теперь эта пена не даёт несколько дней рот открыть.
     Вижу ведь, как он мучается, а чёрную кошку, которая между нами пробежала, отловить не стараюсь. Гордость не даёт?
     Ну и пусть он пишет какую-то статью, коль его душа этого жаждет.
     Мне-то с ним спокойно… Дети папой называют… Он к ним тянется.
     Страшно жить в нашей стране? Но не я же одна такая…
     Нет, моё терпение лопнуло… Больше молчать не могу… В детской спальне, как последняя дура, скрываюсь… Пойду вот сейчас и все замки со своего рта посшибаю…
     Что тогда сидишь, на мраморный бюст похожая? Или опять сомнения пойти навстречу ему подножку ставят?».
     Она встала со стула. Поправила перед зеркалом волосы, осмотрела, всё ли в порядке с одеждой и шагнула через порог кабинета…

***
     Татьяна Васильевна открыла дверь спальни. Михаил Михайлович сидел задумчивый, печальный. Его лицо было похоже на затянутое тучами небо поздней и слякотной осени.
- Миша, - он вздрогнул от неожиданности, - давай поговорим…
     В его душе свежий ветерок, хотя и робко, но начал шевелить туман настроения.
- Я об этом целую вечность мечтаю, - сказал он, но беспокойство его ещё не покидало.
     Напряжённость на её лице стёрла робкая улыбка.
- Ну, не вечность, а несколько дней…
- Это для тебя дни, а для меня… - что-то тёплое разлилось в его душе.
- Я хотела попросить у тебя прощения…
- За что? – удивление казалось искренним, а вопрос непонятным.
- Наговорила я тогда…
- Нет, это ты меня прости.
- А тебя-то за что, родной?
     Ах, как мало надо мужику, а особенно потерявшему рассудок от этой женщины.
     «Она сказала «родной»? Или мне послышалось?».
- За что? За радость, которую ты мне даришь. Ты озарила мою жизнь неземным светом… А я неблагодарный…
- Миша, - она прикрыла его рот своей тёплой ладошкой, - это меня судьба наградила тобой…
      И тут же её губы прогнали ладонь от его губ…
     Они любили друг друга сильнее, наверное, чем их любил Бог…

***
     Подкрадывалось к домам сельчан субботнее утро.
     Суббота для Татьяны Васильевны - самый напряжённый на работе день. Репетиции, какие-то мероприятия, хозяйственные заботы по дому культуры нескончаемо клубились.
     Она проснулась, когда окна спальни ещё не отряхнулись от ночной темноты. Осторожно поцеловала в щёку мужа и легко, но до дрожи неохотно выскользнула из-под одеяла.
     На кухне уже хлопотала Вера Ивановна, готовила завтрак.
- Ты-то, мама, что ни свет, ни заря вскочила?
- А ты хотела, чтобы у меня от постели на боках пролежни красовались? – в её тоне угадывалось хорошее настроение.
     Она радовалась, что от дочери и её муженька сбежали дни-молчанки, а в глазах Танюши, словно светлые форточки распахнулись, и бодрящая свежесть им блеск придала.
- Я одного хочу, - заломила руки за голову дочь, потянулась с каким-то особым изяществом, - чтобы у тебя, мамуля, всегда было доброе утро.
- Спасибо, доченька! Этого же я желаю и тебе, и всей нашей семье.
     Татьяна Васильевна обняла мать, прижалась к ней, как в далёком детстве.
- Ты у меня золотенная. Я рада, что у тебя настроение в глазах искрится.
- И я рада, что из твоей души музыка наружу просится. Завтракать будешь?
- Только чашку кофе выпью.
- Угробишь ты свой желудок. Ни завтракаешь, обедать не всегда удаётся… Извелась вся… на классную линейку скоро похожа будешь.
     Веселье на лице дочери с румянцем заигрывало.
- Я, мама, для мужа фигуру блюсти должна, - захохотала тихо, стараясь не разбудить мужиков в обеих спальнях.
- Боишься разлюбит?
- Да ещё как… Ну ладно, мам, заболталась я. А мне надо себя в порядок привести. Сегодня я должна на все сто выглядеть…
- По какому же такому случаю?
- Районный смотр танцевальных коллективов на базе нашего Дома культуры будет…
- Растёшь, дочка…
- А то…
     И она вся с пяток до головы в поцелуях, приподнятом настроении скрылась в ванной комнате. Из неё доносилось весёлое пение.
     А в это время Михаил Михайлович в ласках неги от теплоты одеяла продолжал досматривать сны. Он, человек-сова, любил поздними вечерами, а то и ночью, когда в квартире уже все спали, посидеть за столом, позаниматься переводами произведений отца на русский с немецкого, а некоторых - с французского языков. Днём-то ему это не удавалось. Частенько заглядывали в его скромную сельскую обитель журналисты от районных до столичных газет, журналов, телевидения с одним и тем же вопросом: «Как это Вы, Михаил Михайлович, из такой благополучной и цивилизованной Австрии додумались в российский медвежий угол забиться?». Приходилось терпеливо объяснять, что да как.
     Дети, почуяв в его душе тепло по отношению к ним, не «отлеплялись» часами.
     Приглашали Малинина, и нередко, на различные мероприятия в райцентре, встречи с работниками культуры. Никогда он не отказывался побывать в школах, ведь у старшеклассников всё больше расцветал интерес к западной литературе, культуре, образу жизни. Он им раскрывал глаза, что они в России обладают тем, что не им - Западу - завидовать надо, а вовсе наоборот. Верили они ему или нет, но интерес от бесед с ним только накалялся.
     Так что для своего творчества ему доставались только ночные часы. Потому утро ему приходилось встречать редко. Оно зарождалось и растворялось под солнечными лучами без него. Просыпался он обычно поздно.
     Но только не в то утро…
- Папа, папа, - голос Никиты, ворвавшегося в спальню, и мёртвого разбудил бы.
     Михаил Михайлович, проснувшись, вздрогнул.
- Что стряслось?
- К нам белые мухи прилетели, - выплёскивался из него восторг.
- Какие ещё мухи? Дай хоть сон прогнать.
- Гони его, пап, побыстрее.
     Кирилл, наверно, щедро поделившийся своей долей темперамента и эмоций с братом, как всегда, прокомментировал спокойно:
- Зима их выпустила, вот они и облепили всё-привсё…
     Скорее всего полудрёма мешала Малинину чётко разгадать загадки-восторги детей:
- Объясните, наконец, что стряслось? Какие мухи? Что облепили?
     Никита продолжал захлёбываться восторгом:
- Вчера их не было, а сегодня нагрянули.
- Кто-о-о?
- Снежинки, пап, - внёс ясность Кирилл.
     Михаил Михайлович облегчённо вздохнул:
- Ну, слава Богу! А то уж я испугался, подумал, произошло что-то…
- Вставай, пап, - скомандовал Никита, - пойдём снежных баб лепить.
- Я у бабушки уже две морковки для их носов выпросил, - заявил предусмотрительный Кирилл.
     Сна словно и не было.
- Позвольте, молодые люди, мне хотя бы с постели встать.
- А ты ещё, пап не встал? – проскользнуло в тоне голоса Никиты зарождающееся возмущение.
- Пап, а ты промедляха, - вынес приговор Кирилл.
- Всё, всё… Бегу в ванную… А потом целиком в вашем, непоседы, распоряжении.
- Тогда ладно, - согласился Никита.
- Пойдёт так, - поддержал брата Кирилл.
- Но только и вы идите умывайтесь, завтракайте, а уж тогда и на улицу.
- Мы уже умылись, а завтракать потом, - конечно это был голос Никиты.
- Снежных баб вылепим, вместе с ними и позавтракаем, - рассудительность опять проявилась у Кирилла.
- Ну, если так, то конечно, - согласился Михаил Михайлович, поражённый «железной»  детской логикой.
     Ребятишки выскочили на улицу, естественно, первыми. Следом за ними появился на пороге Малинин.
     За ночь выпал первый снег. Он казался почему-то белее и пушистее обычного. Видимо, только вчера глаза замечали на земле опавшие листья цвета меди, светло-рыжую щетину высохшей травы, чёрные комья чернозёма на приусадебном участке. А теперь… Обнажённые причудливые  и чёрно-серые веточки кустарников, деревьев, похожие на многочисленные вытянутые руки, бережно держали белые-белые невесомые лоскутки.
     «О, чудо!» - детский восторг, наверное, передался и ему. Он смотрел на мощную рябину на огороде соседнего дома. Казалось, её гроздья стали ещё более ярко-красными, принарядившись в ажурные снежные косынки.
    Невольно Михаил Михайлович перевёл взгляд то на одну, то на другую рябину-подросток у входа в дом. Они заметно вытянулись, распустили крылья-веточки. У него мелькнула мысль предложить детям:
- Никита, Кирилл, а давайте снежных баб вылепим по соседству с нашими рябинами. 
- Это ещё почему? – не мог не поинтересоваться Никита.
- Тут и снега маловато будет, - практичность и тут не подвела Кирилла.
- Наносим снега сколько надо. А ну, помогайте…
     Малинин нагнулся и начал ладонями сгребать снежный пух в кучку. Дети последовали его примеру. Они не догадывались, почему это их папа решил снежных баб присоседить к рябинам. Он усмехался над своей задумкой: «Пусть снежные гостьи символы нашего счастья охраняют».
     Ребята шумные, с лицами цвета гроздьев рябины старательно проявляли навыки скульпторов-фантазёров. Никита хозяйничал возле одной рябины, Кирилл - по соседству. Они соревновались друг с другом – у кого баба получится «справнее», «рослее», «красивее». Михаил Михайлович по-честному помогал обоим. То одной бока и груди поправит, другой из пучков соломы причёску наведёт. Морковные носы дети ему не доверили куда надо «впаять», сами всё сделали.
     Малинин не переставал удивляться – насколько же образный и красивый язык у этих детей. Что ни слово, то находка-фантазия. «Не могут из них плохие люди вырасти…» - в это он верил без сомнения.
- Мужики, завтрак остывает, - вмешалась в творчество «малых и старого» Вера Ивановна.
- Бабушка, ты мешаешь, - проявил недовольство Никита.
- Осталось, бабуль, на головы им что-то надеть, - конечно, Кирилл имел ввиду снежным дородным красавицам.
- Во дворе худые вёдра валяются, чем не кокошники, - поторопилась на выручку ребятам мудрая и практичная бабушка.
- И то правда, детки, - поспешил ей на помощь «зятёк ненаглядный».
     Те бросились наперегонки за «головными уборами» для своих «творений».
     После ночного снега небо очистилось от туч. Солнце начало яркий обход земных владений. Его посланцы-лучи пробирались во все щели. Конечно, это ещё была не зима. Природа только примеряла её наряд.
     Спокойствие разлилось в душе Михаила Михайловича, он готов был пить жадно утреннюю свежесть, подставлять ласкам лучей лицо, дышать и дышать, жить и жить…

***
     После позднего завтрака Михаил Михайлович еле успел перехватить инициативу у Никиты и предложил к общей радости детей:
- А пойдём-ка, мужики, протопчем по первому снежку дорогу к Дому культуры, к маме. Колобки из снега вылепим и ей подарим.
- Ура! – гадать не надо, кто первым это воскликнул.
- Здорово! – поддержал его близнец.
     От квартиры до бывшего особняка, а теперь конторы хозяйства и Дома культуры, было чуть больше километра. «Мужики» растянули этот путь чуть ли не на полчаса. Ребята лепили из снега то «оладушки», то «колобки», то «снаряды», которые незамедлительно посылали друг в друга, прицелы делались и в Малинина. Он их пресекал шутливой угрозой:
- Ах, я вас за это в снег закатаю.
- Не догонишь, не догонишь, - показывал прыть Никита.
- Снега маловато будет, - не поверил в намерение Михаила Михайловича Кирилл.
     Прохожие оборачивались в их сторону. Чему-то улыбались.
     А ему счастье не давало возможности обращать внимание на чьи-то взгляды, перешёптывания.
     В таком состоянии он и зашёл в Дом культуры. Ребятишки на улице продолжали снежные баталии.
     Участники смотра танцевальных коллективов ещё не подъехали. Конкурс назначен на послеобеденное время.
     Встретила его Татьяна Васильевна, в глазах которой метался испуг.
- Миша, какой ужас!
     Он попробовал пошутить:
- Одна из твоих «балерин» на репетицию не пришла?
- Тебе всё шутки… Мою подругу-хореографа сегодня ночью муж зарезал…
- Как? – лицо его помрачнело.
- Не знаю как. Но муж Тамары несколько дней назад освободился из тюрьмы. Говорят, напился до полусмерти, гонял Тамару по дому, кричал, что она всем мужикам Михайловки подол поднимала. А утром её окровавленный труп соседи возле дома нашли. А этот гад с ножом в руках на диване лежит и храпит на всё село…
- Танюша, успокойся… Тебе нельзя волно…
     Она прервала его:
- Как тут не волноваться? Она же, пока этот… сидел ни на одного мужика не глянула… За что он её? – слёзы превратились на щеках в чуть заметные ручейки.
     Она уткнулась головой в его грудь.
- Успокойся, прошу… У тебя же сегодня мероприятие…
- Какое теперь мероприятие? Как мои девочки после такого горя танцевать будут?
- Ты сама успокойся и их попробуй успокоить. Они должны в память о ней… танцевать, как никогда…
- Если бы так…
- Возьми себя в руки, солнышко моё, - поглаживал он её вздрагивающую спину.
- По-про-бу-у-ю…
- Вот и умница, вот и молодец.
     Влетели в кабинет матери сыновья:
- Мама, мама, а мы с папой баб вылепили, - строчил, как из пулемёта, Никита.
- Моя красивее получилась, - сделал некоторое уточнение Кирилл.
- Нет, моя, - брат не собирался уступать.
     Кирилл заметил на глазах Татьяны Васильевны слёзы.
- Тебя папа огорчил?
     Она сквозь слёзы выдавила подобие улыбки.
- Да что ты, мой родной, это мне соринка в глаз попала.
- Точно? – не поверил Кирилл.
- А ну где она у тебя там? – подскочил к ней Никита.
- Папа уже её поймал и выбросил.
- А что ты продолжаешь глазами мокнуть? – не унимался Кирилл.
- Так это я от радости. Вас, моих заступников, увидела.
- Слёзы ведь они не только от горя, но и от радости выплёскиваются из глазок, - подоспел на помощь Татьяне Васильевне Малинин.
- Если так, то ладно, - первым поверил в слова взрослых Никита.
- Ты их, мам, подсуши. Ты без слёз красивее…
     Теперь действительно слеза радости из её глаз догоняла горькую слезу.
- Обязательно, мои дорогие… Миша, ты отведи их домой… Не до них… Пойми…
- Да, да…
     На районном смотре ни Малинин, ни дети не присутствовали. А девчата из танцевальной группы, наставником которой была Тамара, оказались лучше всех. Никто даже не догадался, что у них, несмотря на улыбки на лицах от успеха, в душах перекатывались слёзы…

***
     Трагедия с её подругой подтолкнула Татьяну Васильевну вернуться к разговору, который несколько дней назад завёл их отношения в тупик.
- Миша, мне страшно за детей, за нас…
- Ещё что-нибудь случилось?
- А этого разве мало? То в Малинино старушку под матрацем нашли, теперь вот Тамару похоронили.
- Успокойся… Побереги себя…
- Не могу… как подумаю, что вокруг творится, ужас рассудок душит. Что ждёт моих детей?
     Он незамедлительно и мягко её поправил:
- Не «моих», а наших, - улыбнулся.
     Она оставалась неприступно серьёзной.
- Конечно, наших…
- А что тебя собственно волнует?
- Меня не покидает тревога за будущее…
- Милая моя радость, наша жизнь стала бы невыносимой, знай мы, что нас ожидает завтра, через год. Предстали бы во всей красе подстерегающие болезни, несчастья. Ты это хотела узнать? Об этом тревожишься?
- Это, Миша, твоя философия. Мне же хочется ясно видеть, какой я дорогой иду, куда она ведёт, где  на ней каменюки лежат, а где пропасть со своим смертельным жерлом ждёт не дождётся…
- Ты хочешь многого…
- Нет, дорогой, я хочу немного: разобраться хотя бы в элементарных вещах нашей жизни. И, если можно, с твоей помощью…
- И что же это за «вещи»?
- Ты и воспитанием, и складом ума, и мировоззрением – человек европейский. У тебя свой, свежий взгляд на нашу российскую действительность, на нашу жизнь. И что он высветил? Тебя не охватил ужас?
     Михаил Михайлович не спешил с ответом. Посмотрел испытывающе на жену. Подумал: «Не понимаю я женщин, а русских особенно. Ну зачем ей это надо? Живи, радуйся каждому дню. Тяжело?  А в какой жизни, какому человеку было легко?».
     Ответил спокойно:
- Танюша, успокойся. Всё в России, в Михайловке, в том же Малинино идёт естественным путём.
     Она округлила, как только могла, глаза. Насторожилась: «Он заболел? Или придуривается?».
- Ты смеёшься надо мной?
     Он не отвёл от неё серьёзных глаз.
- Ничуть…
- Тогда… объясни мне, сельской темноте, что же естественного, если в России хлещет кровь, люди от пьянства теряют человеческий облик, вымирают на глазах сёла… Нормально, что молодой, в расцвете сил мужчина превратился в наркомана, по его вине погибла бабушка, и сам он встретил смерть в тюремном каземате? И таких вопросов, от которых волосы у меня, бывшей, кстати, коммунистки, поднимаются…
- Ты была коммунистом? – нахлынуло на него удивление-открытие.
- Да! – не без гордости ответила Татьяна Васильевна.
- Тогда ты ярый сторонник советских порядков?
- Но не сегодняшних же?
     Михаил Михайлович не захотел обострять разговор, а тем более осуждать жену или тот строй, который её воспитал, дал то образование, которое считал нужным с точки зрения научного коммунизма и социалистического образа жизни. Собрался с мыслями, решил направить беседу в спокойное русло.
- Ты не согласна с тем, что я сказал – Россия переживает естественный исторический процесс?
- Совершенно… Твою оценку, кроме как насмешкой или издёвкой, назвать не могу…
     Опять последовала пауза.
- Тогда, как могу, объясняю свою позицию.
- Если это можно назвать позицией, - её эмоции давали знать о себе.
- Хорошо… Только постарайся меня понять…
- Это я тебе обещаю, - она не скрывала интонацию протеста.
     Он напряжённо решал: «С чего же начать? Какой ключик подобрать к её душе, к её разуму?… А вообще-то, что ходить вокруг да около… Моё убеждение твёрдое… Её дело – соглашаться с ним, или…».
- Может я в какие-то определённые рамки той, вашей идеологии, вашего мировоззрения не вписываюсь. Это и понятно – меня воспитала другая система… Потому смотрю на всё, что случается вокруг меня, как что-то сначала совершенно непонятное, но подумав, проанализировав ту или иную ситуацию, воспринимаю как естественное явление в бесконечной цепи исторического развития.
     Она смотрела на него. В голове готов был вот-вот взорваться протест: «Зачем же ты, разлюбезный, хочешь мне на шею ещё и «историческую цепь» накинуть? Ведь мы ещё от «хомута» всеобщего российского бардака освободиться никак не можем. Его нам новоявленные демократы так накинули, совсем дышать нечем…».
     Он продолжал:
- Ни в какой цивилизации, ни у какого народа, не исключение и российского, никогда не было только хорошей или только плохой жизни. Так же и в природе: только тепло или холодно, солнечно или дождливо. Всё это существует вместе, одновременно. И это естественно.
- К чему ты клонишь, Миша?
     Малинин хитровато улыбнулся:
- Скажи, Танюша, что ты считаешь в своей жизни хорошо, а что плохо?
     Она растерялась:
- Сразу и сказать трудно… А вообще-то вижу больше  плохого, чем того, чему радоваться приходится… Подумать надо…
- Можно я попробую за тебя ответить? – он не сводил с неё глаз. Михаил Михайлович готов был часами смотреть на неё, любоваться, как на цветок женственности и в тоже время беззащитности, красоты и печали из-за неустроенности быта, взрыва энергии и беспомощности.
- За меня? – она хотела ему сказать, что он никогда не жил и не будет жить её жизнью. Вспомнила шутку: «Что хорошо для русского, то плохо для немца или него – австрийца». В её глазах появился весёлый блеск. – А почему и нет? Интересно даже…
- Хорошо… У русских, кажется, есть поговорка, что они мерят всё на свой аршин?
- Это точно.
- Но есть, наверное, «аршин» одинаковый для всех людей…
- Сомнительно… И какой же это «аршин»?
- И ты, и я называем хорошим всё то, что нам полезно. Правильно?
- Спора нет!
- Тогда всё остальное – плохое, если оно мешает жить.
- Не могу не согласиться.
- Но это понятие примитивное, - его последние слова привели её в замешательство. – Оно существует со времён первобытного человека. Солнышко и тепло – хорошо, гроза и молния – кара небесная.
- И это верно…
- Тогда напрашивается сам собой бесспорный вывод: нормальному человеку, который жил в других обстоятельствах, несравненно с российскими, покажется – как живут русские, так жить нельзя…
     Татьяна Васильевна тут же вбила клин в его мысль:
- А мы все ещё карабкаемся и ухитряемся при этом двойняшек на свет производить…
     Он ход своей мысли всё равно не прервал:
- Но это своеобразный уровень русской цивилизации, русской культуры.
     Она опять не сдержалась, последовала вспышка эмоции:
- Значит, мы так и должны существовать в нищете, деградировать? Таков наш шесток в мировой цивилизации?
- Нет. Это не так. Я не могу обличать или критиковать сегодняшнее, подчёркиваю особенно, сегодняшнее состояние российского общества.
- Ты меня, Миша, не перестаёшь удивлять. Это почему же?
- Потому что сегодняшние плоды, которые вы, в узком понятии – михайловцы, ты, а теперь и я отношусь к их числу, а в широком – многие россияне пожинаете с дерева, которое росло, развивалось, по крайней мере, предыдущие сто лет, а может и больше. Но это русское дерево с только ему присущими специфическими корнями – экономическими, социальными, религиозными и даже атеистическими.
- Ты намекаешь на советскую власть?
- И на неё тоже.
- Тогда нам, как ты говоришь, «пожинать» те «плоды» до тех пор, пока совсем ими не подавимся?
- Зачем же ты так резко?
- А как иначе?
- Надо понять причины, почему уродились не совсем съедобные те плоды.
- И ты, пожив год в России, понял всё – отчего и почему?
- Я принял вашу жизнь такой, какая она есть. Ведь она частица жизни всего человечества. А оно – человечество – в свою очередь частица земной природы. Она же – природа – развивается по своим естественным законам. Вот почему я тебе сказал, что Россия идёт естественным историческим путём развития.
- Опять ты меня в свои дебри размышлений завёл, - в её глазах, в нервном движении рук, всего тела проявилось крайнее несогласие, а может и нескрываемое возмущение. – Выходит, ты, мой дорогой, понял, хотя так и не сказал, что именно, почему вымирают те деревни, в которых ты непрошеным гостем побывал, почему идёт деградация молодёжи, взрослого поколения? Так?
- В какой-то мере…
- Тогда, накладывая трафарет твоего мышления, твоего понятия на нашу действительность, надо как должное, естественное принять убийство бывшей кулачки в Малинино, перерезанное горло моей подруги Тамары?
- Танюша, солнышко моё, мы с тобой говорим о разных понятиях, о непохожих друг на друга вещах.
- Расшифруй эту для меня загадку, - она явно не собиралась с ним соглашаться.
- Я принимаю, как должное, эволюционное развитие страны, в которой мы с тобой сейчас живём. Ты же смакуешь факты, которые существуют в обществе, как негативные. Они во все времена были. Это пена истории.
- Ты столько пены в мой рассудок нагнал, что я перестаю понимать, в чём ты меня стараешься убедить. Да Бог с ней с историей, эволюцией или революцией, я хочу жить сегодня хорошо, чтобы тебе со мной было хорошо, мои дети росли в нормальных условиях и не плодили потом нищих, как моя мама и я…
- Но этого никогда не будет.
- Чего этого?
- Полного удовлетворения жизнью.
- Почему?
- Испарится, исчезнет нужда совершенствовать себя и всё вокруг себя или по-другому – жизнь. А совершенствование человека необходимо, неиссякаемо. В этом двигатель эволюции.
- Тогда расставь вёшки на том самом пути совершенствования, чтобы ни я, ни мои дети в новое дерьмо не угодили.
     Михаил Михайлович улыбнулся, обдал Татьяну Васильевну теплотой.
- Вот уж никогда не думал, что в русской женщине, кроме великой труженицы, матери, жены, может ещё расцветать талант спорщицы, присущий не каждому мужчине. Хватка у тебя неплохого политолога, но явно не инженера-металлурга по образованию, инженера по газификации по бывшей работе, а теперь руководителя Дома культуры, и, как оказалось - по призванию…
- Ну уж какая есть… Только блуждать в жизни, ошибаться, падать, вновь вставать, горбиться на работе и всё равно хлебать нужду, поверь, ох, как надоело. И выхода из этого не вижу. Мне кажется, что зашли мы в тупик или стоим на краю пропасти…
- Если стоим, моя радость, на краю пропасти, вовсе не означает, что в неё шагнём.
- Но обстоятельства нас туда подталкивают, пятиться больше сил нет. Делать-то что, умница ты моя европейская?
- Наверное, ответ на твой, да и не только твой вопрос у каждого человека очень и очень субъективный, а по его мнению – единственно правильный. Но я выскажу не свою мысль.
     Татьяна Васильевна пошутила:
- Опять какого-нибудь древнегреческого мудреца?
- Зачем же так далеко? Я разделяю идею начала двадцатого века…
- И через столетие хочешь её примерить на нашу действительность, как Пугачёв барский тулупчик в «Капитанской дочке»?
- Мудрые люди были и сто, и двести лет назад.
- Но мы так с тобой зароемся в исторических развалинах, что вряд ли когда из них выберемся.
- Вот именно… А идея эта принадлежала моему двоюродному деду – Михаилу Александровичу. Это был до октябрьского переворота известный в России общественный деятель, правовед, член двух Государственных Дум. Он со своими единомышленниками, а среди них были правые кадеты, левые октябристы и сторонники конституционной монархии, образовал «Партию мирного обновления». Её название говорит о сути той партии. Она выступала за эволюционный, мирный путь развития России. Но широкую поддержку не получила. Большевики оказались сильнее. Они и «посадили» политическое «дерево», плоды которого русский народ вынужден вкушать по сей день…
- Ох, Миша, ты говорил длинно, мудрёно, а я ведь так и не поняла, что же нам дальше-то делать, как жить…
- По моему убеждению, есть только один путь у каждого человека…
     Она его перебила:
- Не плети больше свою философскую паутину. Хорошо?
- Да…, да… И он очень простой.
- Даже так? – её терпение и любопытство словно на раскалённые угли угодили и притом самым «мягким» местом.
- Мирное, особенно подчёркиваю – мирное обновление должно совершаться в голове, душе, делах без исключения каждого человека. Со временем оно объединится в общий эволюционный процесс в целом общества… А пока…
     Михаил Михайлович сделал паузу, обнял нежно Татьяну Васильевну. Она отозвалась взаимным теплом.
- Ох, и любите вы, европейцы, поучать русских, как жить. Навязываете нам советы, как житейские болячки излечить, хотя у самих их не счесть. Ну, да ладно, Бог с вами, умниками. Но ты не закончил свою мысль. Что означает твоё «А пока…»? Тем более, при этом у тебя в глазах хитринки танцевали котильон.
- Ты вспомнила о танце, который исполнялся на балах в нашем доме в пору молодости моих родителей. Почему?
- Я просто не забыла твой рассказ шестнадцатилетней давности. Помнишь первый в нашей жизни с тобой танец на 8 Марта?
- Как можно забыть ту сказку…
- Но ты опять соскальзываешь с острия моего вопроса. Так, что означает твоё «А пока…»?
     Он по-детски, от всей души захохотал.
- А пока… устели постель гроздьями рябины, как в нашу первую брачную ночь. Посмотри, какими рубинами они за окном красуются…
- Ты хочешь этим защитить нашу с тобой нелёгкую жизнь от злых сил?
- Только так, моё солнышко!
- Но не вернее было бы устелить рябиной мою, твою, наших детей судьбу. Не мешало бы и каждого русского, да и австрийцы или немцы, чем хуже нас…
- Тогда поправляюсь. Устели судьбу рябиной!
- Помоги только собрать её по всей Михайловке, по всей России.
- Уже спешу…
     …За окном зима. Земля белая-белая. К ветвям деревьев робко прильнули снежные пушинки, словно их обронили лебеди, улетая в дальние края и оставили о себе память и надежду на возвращение туда, где им подарены волшебные мгновения первого полёта.
     День, обласканный солнцем, был светлый. Лишь гроздья рябины окоченели на морозе, но сочным ярко-красным цветом удивляли и радовали людей. Михаилу Михайловичу и Татьяне Васильевне показалось, что они излучают какой-то особый свет и освещают их жизненную стёжку-дорожку. А может, так кажется и не только им…