Пелагея Синякова
"Чем больше живешь на этом удивительном свете,
тем глубже понимаешь,
что всё твоё хорошее, доброе и порядочное,
как и умение любить и быть милосердным,
заложено в тебя с детства родными
и самыми лучшими в мире людьми."
До окончания школы каждый День Победы я встречала в бабушкином селе.
Ярко-зеленым утром девятого мая, поеживаясь от весенней городской прохлады, мы забирались в тесноватый для четверых пассажиров и водителя служебный дедушкин уазик, подозрительно кашляющий сизым дымом, и, если, трясясь и подпрыгивая по ухабистой проселочной дороге, не ломались, то часа через полтора останавливались возле добротного бревенчатого дома под железной крышей с ярко – голубыми наличниками.
И как только открывалась дверца машины, из калитки неказистой избенки напротив выбегал торопливо суховатый мелкий мужичок с лицом, густо усыпанным крупными веснушками, со скромным рядком наград на груди и левым пустым рукавом, заправленным в карман выходного пиджака. Сняв кепку, он старательно кланялся:
- C приездом, соседи! С праздником Победы Вас!
Мой солидный и нарядный дед, в такт шагам звеня и блестя разноцветным металлом орденов и медалей, вежливо отзывался на приветствие и незаметно толкал меня, чтобы я поздоровалась. Бабушка, гордо подняв голову, молча проходила мимо, мама как-то нейтрально быстро кивала.
Тут уж на своё чистое, выскобленное добела крыльцо царственно выплывала бабушкина сестра Пелагея, или няня Поля, как звали её мы с мамой, и, вытирая руки о цветастый передник, нараспев приглашала:
- Здравствуйте, гости дорогие. Пожалуйте в горницу.
При этом успевала свистящим шепотом прошипеть в сторону:
- Опять этот Комарёнок выскочил, вот присосался, ирод! – и обращалась с ласковой улыбкой уже только ко мне:
- А ты, ЖукАвка, что за деда -то спряталась? Шагай шибче, я тебе кое-что припасла.
Я вприпрыжку поднималась по ступенькам, с удовольствием предвкушая долгожданно тягучий день с радостным и одновременно тревожным митингом и оружейным салютом возле обелиска погибшим на войне. Прогулку по лишь недавно просохшему лугу на кладбищенскую гору, где у каждой могилы с краснозвездным памятником яркими пятнышками празднично засветятся букетики мохнато лиловых подснежников, алых торжественных тюльпанов или белоснежно - желтых восковых нарциссов. Волнующий момент праздничного застолья в нянином доме, когда дед возьмет в руки баян и польется - потечет вечная "Землянка", в которую ручейками попеременно вплетутся мужской и два женских голоса.
Видя, как по щекам поющих робко ползут капли безмолвных слез, моё детское сердце снова разорвется от великой любви и печали, я горько и громко зареву, и недопетая песня сразу спутается, захлебнется, потому что все бросятся успокаивать единственную внучку Люсю.
Няня Поля нарекла меня Жукавкой за черные дедушкины глаза и постоянную въедливую привычку задавать взрослым бесконечные вопросы. Но именно эта неуемная любознательность позволили узнать историю жизни моей дорогой родни.
***
Евдокия и Пелагея Синяковы голубоглазыми и белокожими пошли в мать - красавицу Елену Премудрую, как прозвали её сельчане за светлый ум и необычную для женщины рассудительность. Самоучкой в свое время одолев старославянский, чтобы читать церковные книги, она упросила мужа в нарушение тогдашних обычаев отдать дочек в школу, где они были единственными девочками.
Интересно, но я почему-то нисколько не удивлялась, что они, крестьянские дети, выросшие "в рабском угнетении царского режима", много читали, великолепно зная русскую литературу и историю, что бабушка в войну работала учительницей начальных классов, а няня Поля до пенсии заведовала сельской больничкой.
Зато меня до глубины души потрясло, что обе всю жизнь аккуратно вели хозяйственные расходные книги и на коричневатых страницах, разлинованных в таблицы, изо дня в день записывали каждую покупку. И я с явным удовлетворением читала, сколько стоят белые носочки или коробка монпасье для меня (бабушка писала – для Люси, няня Поля – для Жукавки.
Их отец Иван Михайлович, дополнительно к крестьянскому хозяйству державший пасеку, доход от продажи меда имел немалый, потому от выселения в Сибирь в середине двадцатых годов прошлого века откупился золотыми червонцами, один из которых, тускло блестящий, тяжелый и холодный, показывала мне однажды няня. У них тогда отобрали почти всё имущество, а дом, раскатав по бревнышку, перевезли в центр села, и в нём, по иронии судьбы, открылась потом та самая больничка, где няня Поля верой и правдой служила народу, а я часто играла пустыми пузырьками, коробочками от таблеток, шприцами без иголок и вплетала в свои косички крахмальные бинтовочные ленты, завязывая их в пышные банты, похожие на парящих белых бабочек.
После раскулачивания хозяева дома долго жили в баньке, стараясь поменьше попадаться на глаза новым начальникам из комитета бедноты, председателем которого был бывший батрак Федор Зотов. Мой прадед пахал на лошади чужие огороды. Елена Премудрая возила молоко и овощи к поездам на железнодорожную станцию, где товар ввиду его отличного качества и необыкновенной чистоплотности торговки раскупался быстро. Дочки управлялись по хозяйству.
Изменилось все неожиданно, когда в мою будущую бабушку, увидев её в городе, без ума влюбился начальник станции, большевик и орденоносец Николай Орешин. Я не знаю, по своей ли воле бабушка вышла за него замуж, но жили они всю жизнь мирно, хотя после смерти деда выяснилось, что у него в другом городе есть ещё одна, только гражданская жена и взрослый сын.
Но это уже другая история, а тогда, сразу после свадьбы Дуси, Синяковы начали восстанавливать родовое гнездо, и Пелагея уехала учиться на фельдшера. В колхоз их вступать не принуждали, поэтому глава семьи снова занялся пчелами.
Через год младшая красавица - дочь вернулась домой фельдшерицей, и сваты зачастили к Синяковым чуть ли не каждую неделю, однако уходили ни с чем: отец против воли дочери идти не хотел. И только, когда было отказано Петру Комарову, сыну отцовского друга, родители начали разговор с Пелагеей.
Елена Премудрая спросила негромко:
- Ты что, Полюшка, старой девой хочешь остаться? Слава Богу, что в двадцать пять тебя сватают. Ну, чем тебе Петр плох? Не красавец, конечно, так у парня с лица воды не пить. Зато нашего поля ягода. А вспомни, когда в баньке жили, нам Комаровы больше остальных помогали, дай им, Господи, многия лета.
Отец хмуро добавил:
- Хватит, Пелагея, меня перед людьми срамить. Все ей нехороши. Скажи тогда, кто тебе люб? Теперь родителев и не спрашивать можно. Большаки учат молодых своим умом жить. Тьфу ты, прости, Господи, раба Твоего грешного.
И перекрестился, сурово глядя на строптивицу.
Упрямая, то ли в отца, то ли в мать, точнее, пожалуй, сразу в обоих, дочь гневно сверкнула синим глазом, отбросила толстую косу за спину и решительно ответила:
- Раз спросили, тятя, скажу: Мы с Василием Зотовым давно друг друга любим, только он сватов не шлет - за меня боится.
Видя, как побелел муж, Елена потихоньку начала выталкивать Пелагею в сени, но не успела, потому что Иван Михайлович подскочил к дочери и впервые в жизни хлестко ударил любимицу по щеке, крича в бешенстве:
- За голодранца Ваську? Да его отец нас в Сибирь хотел... Да они до сих пор из наших горшков хлебают! На наших подушках спят! А мы столько лет в сажной бане, словно свиньи...
И затрясся в бессильном бешенстве, спрятав кулаки за спину:
- Уведи её, мать, с глаз моих. Боюсь – покалечу. Пусть бежит к своему кобелю. А я перед Богородицей Небесной прокляну навеки.
Премудрая молча вывела девушку из горницы и вернулась одна только часа через два. Поглядела на повесившего голову притихшего супруга, затеявшего для успокоения души плести лапоть, и ласково погладила его седой чуб:
- Вот что, отец, ты девку не тронь. Любовь, она завсегда над душой верх берет. Пусть любит. Но ты ведь сам знаешь, что против нашей воли Поля не пойдет, а мы за Василия не отдадим. Нельзя. Не хочет за другого, пусть вековухой живет, гнать не будем. Вон она у нас - дохторша. Благородная.
Муж облегченно кивнул, соглашаясь. Так и порешили.
Женихи вскоре отступились, только Петька Комаров еще раз пять сватался и лишь через четыре года женился на другой. Правда, назло что ли, построился враз напротив Синяковых. Домишко получился, как и сам хозяин, нескладный, кривоватый и низкий. Крикливая и беспокойная жена рожала ему исправно: перед войной у них было уже трое ребятишек.
Воевал Петр недолго, вернулся домой без левой руки. С тех пор работал скотником на ферме, но к своему хозяйству был равнодушен и попивал частенько. Иногда хмельной "учил" супружницу, но чаще молча сидел на крыльце, глядя на окна Пелагеи.
Василия вызвали в военкомат в первый день войны, оттуда направили в танковую школу, а зимой сорок второго пришла бумага, что сержант Зотов пропал без вести.
У няни Поли за иконой хранились несколько серых солдатских треугольников, засохший цветок василька, не потерявшего яркой синевы, и серебряные серьги с голубой бирюзой, которые она одевала по большим праздникам или клала под подушку перед сном, если нападала тоска – печаль.
Мы с мамой решились прочитать эти письма только один раз. Они дышат любовью и нежностью к "единственной ясной зорьке Поленьке", скупо рассказывают об учебе в танковой школе и полны обещаниями разбить "проклятых фрицев", вернуться и забрать любимую в город, где он сможет теперь работать механиком.
Она ждала Василия всю жизнь. С годами ожидание превратилось в привычку, и стало легче. Схоронив родителей, жила одна, справляясь со всеми делами, да и сестра с мужем помогали. Долго держала корову, обрабатывала большой огород. Как и мать, поражала всех чистотой и аккуратностью своего дома.
Деньги у нее водились, пенсия тоже была не колхозная. Лишнее отдавала нашей семье. Мы в то время уже жили далеко от дома, и дедушка всегда привозил от няни огромные бидоны с топленым маслом; ведра с яйцами, завернутыми, каждое по отдельности, в аккуратно нарезанные газетные кусочки; пахнущие солнцем и летом ящики с переложенными соломой яблоками и, конечно, банки с густым невероятно вкусным мёдом. А отдохнув с дороги, торжественно передавал маме внушительный марлевый узелок с деньгами, и мне покупали очередную обновку.
Летние каникулы я проводила у неё до последнего курса института. Уже старенькая, но всё так же удивительно красивая и опрятная, она все время возилась по хозяйству и всё так же беззлобно ворчала на взбалмошного и нелепого Комарёнка, дом которого покосился ещё больше, изгородь повалилась, а он целыми днями сидел на крыльце и поругивался через порог со своей второй половиной. Их дети давно обосновались в городе, посылали родителям денег, но приезжали редко.
В мой последний приезд Петр почему-то не вышел к машине, и в ответ на мой вопрос няня, утирая мокрое лицо краешком передника, рассказала, как он перед смертью впервые перешагнул её порог.
- Я сперва не хотела его пускать, Жукавка, - неторопливо выдыхала она грустные слова, - но пожалела: уж больно какой-то несклЯшный он у калитки топтался. Прошел в дом, открыл дверь в горницу да вдруг как бухнется на коленки и заплакал жалобно так: "Я, Полюшка, не пьяный. Я чаю, помру скоро. Ты разреши мне могилку мою возле твоего места на кладбище вырыть."
- А моя-то могилка будет возле родительской, - печально продолжала няня, - так через тропочку, рядом почти и местечко свободное есть. Ну, я подумала -подумала и разрешила. Ведь Василий-то, не знаю, где лежит. Пусть хоть Комаренок недалеко будет. Всё живая душа.
...И теперь, очень редко бывая на кладбищенской горе, я прохожу в оградку, прилаживаю букетик на холмике под голубым памятником с блестящим православным крестом, сижу на скамеечке и долго разговариваю с няней.
Потом останавливаюсь у краснозвездной могилки напротив через тропочку и кладу второй букетик непутевому и несчастному, а может быть, сейчас, наоборот, наконец- то очень счастливому Комарёнку, уже навечно связанному с любимой Пелагеей.
Этот рисунок я нашла в интернете. Мне кажется, именно такой она была в молодости.
К сожалению, сохранившиеся снимки не передают няниной удивительной красоты.
© Copyright:
Людмила Лунина, 2013
Свидетельство о публикации №213050801737