Макарёк

Анатолий Коновалов
     Языки сельских баб так во ртах плясали, словно им кто-то из глубин их душевных на рояльной гармонике подыгрывал. Потому слух о том, что Георгий Листов уж очень зачастил в деревню Красный Куст, расплескался быстро.
     Женщины, как только случай поспевал собраться вместе, перемывали косточки Листова тщательно, при этом каждая старалась поувесистей упрек в его сторону пульнуть.
     - Ох, неспроста это…
     - Зазнобу, видно, черт плешивый приглядел…
     - Его Надюха на четвертого ребенка насмелилась, а он в блуд ударился…
     - Все мужики – кобели…
     - Вот тебе и Макарёк, а на вид тихоня тихоней…
      Его в селе за глаза редко кто по имени и фамилии называл. Листовых в селе много, и Юрок, Георгиев, Жорок – хватало. А вот Макарёк – это прозвище к нему присосалось намертво. Он никогда не сквернословил, самое черное его ругательство было "Макарёк". А досталось оно ему по наследству от деда. Отца Георгия звали Макаром. А дед и бабка величали его ласково и певуче – Макарёк. И стоило сорванцу что-то набедокурить, его грозный папаша ругал: "Ах, ты, Макарёк, вот я тебе задам…"  Это выражение  так и вошло в обиход семьи вместо ругательства.
     Работал Листов фотокорреспондентом в районной газете. Зарплата у него в те, 70-е  брежневские, годы была так себе: в лучшем случае в ведомости приходилось расписываться рублей за сто.
     А его жена, родив первого сына, временить ни со вторым, ни с третьим ребенком упорно не пожелала. Листов этому вовсе и не возражал, тем более каждые очередные роды в нем мужскую гордость воспламеняли – сыновей ему Надежда дарила. А ей так дочку хотелось. Была уверена, что с четвертого-то, а уж с пятого захода точно дочь будет. Имя она ей даст – Полина, а называть ее будет только Полюшка или Полиночка – стройная тростиночка. Да и ждать ей этого счастливого момента, по ее какому-то хитрому подсчету, оставалось не более двух месяцев.
      Листов внутри себя ухмылялся: "У меня девчонок не будет. Петром сына назовем, как императора…"
      Жили супруги душа в душу. Правда, Георгий нет-нет,  а позволял крепко за воротник заложить. Обстоятельства принуждали, как он наутро пробовал оправдываться перед женой, рассматривая безотрывно пол воспаленными глазами. А они, обстоятельства-то, каждый раз вырисовывались близнецами.
      Надя, как появился первый ребенок, была вынуждена работу продавца оставить. Сын, какими только детскими болезнями не переболел. Ну а когда Бог и вторым, да еще и третьим наследником расщедрился, тут успевай только за детьми и  по дому управляться. 
     Вот и приходилось Георгию Макаровичу мозгами пошире раскидывать: как  постоянно разбухающую семью обуть, одеть и прокормить. А на "деревянную" сотню далеко не разбежишься, тут, как говорится,  не до жиру, быть бы живу.
     Потому он никогда не отказывался сельскую свадьбу на добрую память на фотоснимках увековечить. Приходило в чей-то дом горе, и фотоаппарат Георгия только успевал щелкать на похоронной процессии. Естественно, бесплатно и конь на траве валяться не вздумает.
     Было у Листова и его профессиональное выражение, когда он делал снимки. Для газеты требовалась фотография "живая", динамичная, без явных признаков позирования.  А как заставить, скажем, свинарку излучать искрящуюся улыбку, с лица радость расплескивать?  Она же с сумеречного рассвета до звездного неба кормит поросят, хотя сама неизвестно когда успевает перекусить, убирает за ними навоз, днями не снимает с ног резиновые сапоги.  А он предлагал ей:
     - Покажите, голубушка, зубки, улыбку. Ну что же Вы, Макарёк, застыли мумией. Зубки, улыбку…  Вот так-то,  хорошо!..
     Слова "зубки, улыбку" и были его профессиональным и постоянным ключиком, чтобы оживить иллюстрацию в газете, а читатель поверил, что непосильный труд приносит людям нескрываемую радость, единственное и переполняющее душу счастье.
     А в Красном Кусте бес его попутал…
     Тогда в сельской местности считалось престижным провожать родных и близких в последний, земной путь с духовым оркестром. Но если после войны не обходилось в клубе или на танцплощадке без сверкающей меди труб, которые выводили мелодии вальса или танго, заставляющие учащенно биться сердца и молодых, и пожилых людей, то уже в семидесятые годы духовой оркестр существовал только в районном Доме культуры. Он редко играл, заметно фальшивя, марши на торжественных собраниях или праздниках, но все чаще обслуживал похоронные процессии.
       Кто-то и когда-то ввел незыблемый обычай: перед тем как выносить из дома покойника под звуки скорби, выворачивающие душу наизнанку, музыкантов усаживали за обильный стол, на который обязательно ставили бутылки водки или самогона.
      Иногда  в день приходилось хоронить двух-трех (на радость оркестрантов: кому горе, а им заработок) "жмуров" – так музыканты усопших окрестили на своем сленге. И везде, и всегда процедура застолья перед выносом покойника повторялась. Ясно, что некоторые трубачи после второго "перекуса" за день были явно не в похоронном настроении.
      А вместе с музыкантами частенько оказывался и Листов. Не посылать же две автомашины в райцентр, чтобы в отдаленную деревню привезти на панихиду по отдельности оркестр и фотографа.
      В Красном Кусте тогда хоронили молодую женщину, которую на коровнике электрическим током убило.   Она оказалась в тот день и у "духовиков", и у Листова третьим "жмуром". Понятно, что они приехали уже с пылающими лицами и весело бегающими глазами. Рассказывали, что кто-то в автобусе после второго покойника запел даже: "Легко на сердце от жизни веселой…"
      Попав  в "волчью стаю", что ж Листову в ягненка-то рядиться? И он с музыкантами перед выносом каждого покойника сидел за столом и в первый, и во второй раз. Сколько стаканчиков водки во внутренности закачал? А кто же их считал?
     Только, когда он начал покойницу в гробу фотографировать, предложил, икая, и ей по многолетней профессиональной привычке:
     - Зубки, голубушка, улыбку…
     Он не слышал, что кто-то из родственников поперхнулся, прекратив причитать о том, что Бог несправедливо забрал жизнь у Марфы, ее  малолетнюю дочку оставил сиротское горе мыкать.
      А многие вообще подумали, что ослышались: "Какие зубки? Какая улыбка?.."
      Но Георгий не унимался:
     - Зубки, Макарёк, улыбнись же…
     Высокорослый и полный музыкант, играющий на бас - трубе, Николай Кыскин, чуть не взорвавшись от смеха, ткнул пальцем в бок Листова:
     - Она же… того…
     Георгий на его слова отреагировал по-своему:
     - Пусть тогда… "иконой"… остается, - и продолжал щелкать фотоаппаратом.
     В состоянии затуманенного рассудка он фотографировал родственников у гроба, обставленного бумажными венками с яркой расцветкой. Потом сделал каким-то образом снимки процессии, направляющейся к кладбищу…
     И все…
     Он "отключился". Тот же Коля Кыскин затащил его в автобус, в котором Листов и уснул на  сиденье. На кладбище снимки делать было уже некому…
     Когда ему рассказали на утро о похоронах доярки в Красном Кусте, и о том, как он просил покойницу зубки показать, да еще улыбнуться, Георгий Макарович, сгорая  от стыда, подумал: и почему он не страус, чтобы голову до плеч в землю схоронить и никого не видеть, и ничего не слышать.
     К тому же, в райцентре тот случай вырядили в яркие краски анекдота, при этом  каждый рассказчик дорисовывал подробности, на сколько фантазии или воображения хватало.
     И рабочий день у Листова начался с неприятностей. Георгия вызвал к себе редактор и предупредил: если он еще хоть одного покойника поедет фотографировать, с работы его уволит. Газета - орган райкома КПСС и райисполкома, а пьяные выходки фотокорреспондента подрывают авторитет газеты, ползучую тень на высокочтимых учредителей бросают.
     Конечно, слух-анекдот мигом долетел и до беременной Надежды. Та не сдержалась накапать на больные мозги мужа, когда тот вечером после работы домой еле доплелся:
      - Сопьешься ты с этой шабашкой.  Вчера тебя чуть теплого из автобуса выгрузили… - и тут же с издевкой спросила, - так и не улыбнулась она тебе?
      Георгий молча старался хоть как-то выгнать боль из головы. Не получалось.
      Жена сделала вид, что сгорает от желания его успокоить:
      - Не убивайся ты так. Следующая покойница или покойник обязательно тебе зубки покажут… - и мужа своей улыбкой шесть на девять с нескрываемой щедростью осчастливила.
     Отпечатав фотографии с похорон, Георгий не знал, что с ними делать. Не везти их родственникам покойной – нельзя. Появляться им на глаза – их взглядами обрежешься. Решил: "Будь, что будет…  Прощения попрошу…  За работу ни копейки не возьму…"
     Красный Куст когда-то была большой деревней – домов четыреста насчитывала.  Доживающие свой век старики вспоминали с вздохами, что в ней в годы сплошной коллективизации аж три колхоза было. Дома от многочисленных и звонких детских  голосов глохли. Потом остался один колхоз, и тот к крупному совхозу присоединили.
     И деревня вянуть начала, как на надломленной ветке листва. Почти вся молодежь в городах растворилась. Голоса детей, как пенье соловья в начале июля, редко услышишь. Единственной новорожденной за пять или шесть последних лет была Поля – дочка погибшей Марфы. Она ее родила от какого-то украинца, который приезжал в колхоз картошку убирать. Замуж Марфа так и не вышла, хотя и выделялась среди своих сверстниц резко выпуклыми формами тела, на лицо можно было любоваться, как на первый весенний букет цветов. Влюблялась-то она не раз в деревенских парней, в ветеринара. Но до свадьбы дело с местными ее  кавалерами почему-то не доходило. Кто спивался, кто в город от колхозной жизни сбежал, а кому-то другая краля приглянулась. А приезжий ветеринар еще в техникуме жениться успел, а его супруга-однокурсница ребеночка ждала.  О чем он честно признался Марфе после нескольких бурных ночей, проведенных с ней.
     Но Марфа ни по ком особенно-то и не унывала. После очередной неудачной попытки замужества у нее только ярче разгорался огонь ожидания счастья, а там, глядишь, и наполнения до отказа жизни материнской любовью, неземным светом.  Даже не сомневалась, что обязательно появится тот, без которого она дышать спокойно не сможет.   
     Но…   
     Листов отыскал в Красном Кусте дом покойницы. Он был рубленый из сосны, с шиферной крышей, на которой мох давно успел наследить темно-рыжими пятнами. Георгий за свою журналистскую работу, в каких только деревнях района не побывал, даже в шестидесятые годы видел приплюснутые к земле временем и вроде бы сгорбленные хаты с соломенной крышей темно-серого цвета. А вот дом Марфы или ее родителей мог похвастать на улице перед другими домами своей высотой, глядел на юг четырьмя большими окнами.  Судя по фасаду, который почти посредине расчерчивал  выступ из срезов бревен одного диаметра, в нем было не менее двух комнат.
     Георгий, быть может, и еще какие-либо особенности дома в своей памяти засечками оставил, но  на пороге увидел девочку, которая с любопытством рассматривала чужого дядечку, и вроде бы давно его поджидала.  И он смотрел, не отрываясь, в ее глаза.
     С ним произошло что-то необъяснимое: все в его душе рухнуло куда-то.  А ее взгляд настолько глубоко проникал в его сердце, что, казалось, оно только раз в минуту о себе знать давало.
      У девочки, на вид лет двух, в грустных  и вроде бы выплаканных до дна глазах искорки вспыхнули.
     - Как тебя зовут? – дрожащим голосом спросил Листов.
     Она ничего не ответила, только еще шире раскрыла глазки и смешно развела руками.
     За ее спиной показалась старушка с редкими, желто-белыми волосами, которые неизвестно когда расчесывались. Она настолько была худа и стара, что у Георгия в голове чиркнуло: "Ей нельзя на улицу выходить, ее же  ветром мгновенно сдует…"
     Женщина кашлянула несколько раз в ладошку и каким-то грудным голосом выдохнула с трудом:
     - Она…не разговаривает.   Полиной ее мать нарекла…
     И девочка неожиданно протянула к нему свои пухленькие ручки.
     Он, закинув за спину, висевший на ремне фотоаппарат, поднял ее на своих руках и приблизил к себе. Она, словно с рождения его знала, положила свою головку с еле заметными черными завитками волос ему на грудь.
     - Людей она… любит, - в затянутых тоской глазах старушки так и не посветлело, - особенно…к …мужикам льнет…   Теперь вот…мать днями на пороге высматривает…
     Георгий растерялся. Из памяти испарилось: зачем он приехал в Красный Куст, в этот дом. Не слышал, как над головой заигрывают с листвой лозины воробьи, не переставая громко между собой переговариваться на своем птичьем языке. Он только чувствовал, как часто-часто бьется, стараясь, наверное, достучаться до его притихшего сердца, маленькое сердечко  теплого и почти растворившегося на его груди комочка.
    Голос старушки ударил словно током:
    - Анадысь не ты ли снимал Марфушу-то?
    У Георгия язык во рту заблудился, притих. Листов обреченно кивнул головой.
     Женщина продолжала терзать его слух:
     -  Забыл тут что, али как?..
     Георгий осторожно опустил на землю Полю. Вынул из бокового кармана пиджака черный пакет, в такой обертке продают фотобумагу, чтобы она не засветилась.
     - Вот…- только и смог он вымолвить. Его рука с пакетом повисла в воздухе.
     - Что это? – спросила старушка как-то осторожно, грешным делом подумала: "Не дочка ли с того света весточку прислала?"
     Такой конверт траурного цвета она впервые видела. С фронта с черными вестями деревенские бабы чаще всего получали треугольники. И она хранит треугольник из желто-серой бумаги, в котором о гибели ее Игната в донских степях скупо сообщил какой-то солдат, видно, однополчанин мужа.         
     Листов поспешил ответить, но в его голосе так и не проклюнулась уверенность.
      - Фотографии с… похорон.
      -А-а-а…
      Листов еще больше растерялся, не понимая, что этот  возглас означает.
      - Заходи… в дом… Дочь помянем… Девять дней минуло, как она от нас ушла…
      Только после этих слов Георгий понял, что старушка уже успела помянуть покойницу.
      - Я хотел у вас попросить прощения, что тогда…
      Она не дала ему до конца договорить:
      - Не буровь…. Ее теперь из земельки-то не вызволишь, - и, показав ему дугообразную спину, медленно растворилась в проеме входной двери дома.
      Большой палец левой руки Листова обожгли  горячие пальчики.  Девочка заглянула ему в глаза своими чуть повеселевшими глазками, и настойчиво потянула его за собой в дом.

2

    - Жор, ты, случаем, не влюбился? – жена своим взглядом тщательно с его лица мерки снимала.
     Георгий весело, не скрывая шутливый тон, ответил:
     - Влюбился! Да еще как! Теперь вот четвертого сына жду - Петра…
     Она его быстро поправила:
     - Дочку Полиночку!   Но я тебя спрашиваю про твои шашни на стороне, - буравчики ее глаз еще острее стали.
     Он смотрел на нее с мыслью: "Наверное, на почве беременности у нее что-то в голове зашалило…"
     Спросил озабоченно:
     - Ты, Надь, как себя чувствуешь-то?
     Ее лицо пылало, как ранняя утренняя заря в первых лучах только что выкатывающегося из-за горизонта солнца.
     - У меня-то все в порядке. А вот в селе слух кипит, что тебя налево потянуло, - голос ее задрожал.
     - Какой слух, куда налево? – ничего не понимал муж.
     А Надежда уже продолжала сама с собой разговаривать:
     - Тот-то я смотрю, он задумчивый стал… Вздыхает бедняжка… Видать, какая-то шалава ему мозги запудрила…
     Створки глаз Георгия распахнулись до отказа:
     - Надь, ты в своем уме? На что ты намекаешь?
     В пылающий огонь ее души вроде бы кто-то сушняка подбросил:
     - Конечно, я дура дурой. А ты, глянь, какой умник выискался!..
     Листов серьезно был обеспокоен поведением жены.
     - В чем ты меня упрекаешь? Намекни хоть…
     - Ой, ой, какой ягненочек невинный! Скажи, кобель блудливый, к какой такой сучке ты в Красный Куст до пыли дорожку протоптал?
      Георгий облегчено выдохнул. Плюхнулся на стул так, словно от самой тяжелой работы ноги его больше не держали.
     - Ах, ты вон про что…
     - Про то самое, - ресницы у нее зашлепали, из глаз слезинки выгоняя.
     Муж ласково смотрел на жену. Поднялся со стула, подошел к ней, хотел обнять ее.
     - Не подходи!.. Ненавижу!.. Рожать дура собралась…
     Георгий заулыбался. Надежда его улыбку тут же заметила.
     - Еще и надсмехается, сволочь…
     Он все же положил свою руку на ее плечо. Она отдернула плечо, словно от самого ядовитого жала. А у Листова искрились глаза.
     - Я уже как с месяц хотел тебя с ней познакомить…
    Надя метнула на него злой взгляд. А он вроде бы этого не заметил.
    - И звать ее Полей…
    - Издеваешься, да?!
    - Успокойся ты, Макарёк! Ей всего два годика…
    Она вроде бы дышать перестала, приоткрыла рот, глаза в стекло выплавились.
    Муж продолжал спокойно, но с заметной грустью говорить:
    - Это - дочка покойницы Марфы. Ну, той, какую я спьяну в гробу улыбаться заставлял…

3

    Он рассказал жене, что сам узнал от Марии Абрамовны – бабушки девочки.
    Полю, когда ей еще не исполнился годик, но она уже четко выговаривала "мама" и "баба", напугала собака. Да так, что малышка с тех пор перестала разговаривать. Все понимает не погодам, все слышит, а ни единого словечка вымолвить не может.
     - Ты, знаешь, Надь, она же мне всю душу на кусочки раскрошила. Смотрит на меня своими умными глазками, чувствую, что-то сказать хочет, а не может. Как только появлюсь возле их дома, она уже на пороге поджидает, светится от радости. А кто я ей такой?..
     Да, он зачастил в Красный Куст. Если едет по заданию редакции в командировку, то обязательно уговорит водителя завернуть в деревню, где Полюшка, да и, наверное, ее бабушка его вроде бы за своего, родного что ли, принимали. Девочке кулек конфет или пряников завезет, поговорит с ней, молчаливой, о ее здоровье, здоровьем бабушки поинтересуется, на руках подержит.  А она, словно росинка по утру, светится, искрится…
    Почему-то тянуло его к этому дому, к девочке и ее бабушке. Несколько дней их не видит – скучает по ним, вот и все.
    А, может, это с ним происходит потому, что он сам осиротел в холодную зиму тридцать третьего года. Его мать Анастасия умерла от голода.  А отец куда-то уехал из села на заработки, хотел и сына, и отца с матерью от голодной смерти спасти. Георгий с той поры его больше никогда и не видел. Слухи разные доходили: говорили, что убили его в каком-то городе за буханку хлеба, которую он чудом у спекулянтов купил и собирался отвезти домой – семье.  Некоторые уточняли: он забыл дорогу к родному дому потому, что другую семью завел. Но как бы там ни было с отцом, мальчика воспитывали и спасли от голода бабушка с дедушкой.  А от отца Георгию одна лишь память осталась: ни худая, ни добрая, –  его все на селе звали, как и того, Макарёк.
     Но что-то удивительное существует в божественном мире. Иначе как объяснить, что  Мария Абрамовна в общих чертах похожа на его бабушку, царство ей небесное, - Наталью Гавриловну. Она такая же худая, седая, из одной жилы, казалось, сделанная. И ту, и другую можно сравнить с сухой-сухой былиночкой. Какая бы жизненная невзгода ни трепала ее, к земле ни гнула, а она все равно стоит, каждой скупой глоток жизни в себя впитывает!
      Пусть Надежда будет смеяться, но и Поля чем-то похожа на него – в детстве. Это сейчас он с глубокой залысиной, а тогда, когда ему было также два годика, у него смоляные волосики с еле заметными завитками голову украшали. Глаза большие и такого цвета, словно их весна напитала своим светло-зеленым соком. Пусть тогда были голодные годы, но он никогда не отличался худобой, наоборот  тело напоминало сдобный калач, искусно раскатанный жилистыми бабушкиными руками. И Полюшка со светлым и округленным личиком. Острый носик в крапинках веснушек чуть вздернут кверху. Пухлые губки, наверное, только одним желанием горят, чтобы родному человеку щечки или шейку поласкать, пощекотать.
      Казалось, поставь рядом две фотографии – Полину сейчас и Макарёнка в двухлетнем возрасте, с первого взгляда с уверенностью скажешь: близнецы.  Чудеса, да и только!
     А может, так думал лишь Георгий Макарович? А бог его знает…
    Признался он Надежде и о своем обмане ее.
    - Помнишь, я тебе на прошлой неделе сказал, что аванс потерял?
    - Такое не забудешь никогда, - зло напомнило о себе и через неделю, - перебиваемся вот кое-как. Растяпа - ты и есть растяпа…
    Листов из характеристики жены по поводу себя ни одного слова не вычеркнул.
    - Только не терял я аванс-то…
    - Не поняла?.. – чуть ли не пропела она.
    - Уголь и дрова на те деньги купил…
    - Какой уголь, какие дрова? Ты же ничего домой не привозил. Да и их запасов в нашем сарае с лихвой на зиму хватит.
    Георгий старался не смотреть в ее глаза.
    - Ты не расстраивайся только, тебе нельзя. Я подработаю. Вчера в загсе двух новорожденным снимал. Перекрутимся как-нибудь…
    Надя не знала, как реагировать на его слова, которые воспринимала не иначе, как бред.
    Он же, показалось ей, с невозмутимым спокойствием продолжал:
    - А уголь и дрова я отвез в Красный Куст…
    - Куда, куда? – вроде бы не расслышала жена.
    - Им…
    - Кому им?.. – глаза Нади вроде бы жало выпустили.
    Она обеими руками зачем-то начала поддерживать большой живот. Может, боялась, что сейчас же, преждевременно, родит.
    - Ну, Поли и ее бабушке… - голос его чуть дрожал, - у них ни дров, ни угля нет. Покупать не на что. А зима вот-вот подкрадется…
    Жена вспыхнула:
    - Сами хлеб без соли доедаем, а он… Ты меня, Макарёк, заставь еще улыбку во все лицо изобразить или зубки показать, как Марфу… - больше она ничего сказать не смогла. Присела на мягкий диван, продолжая придерживать живот руками.
    А Георгий, выдержав невыносимо долгую для нее паузу, вновь ее ввел в замешательство.
    - Знаешь, Надь, я передумал на счет сына Петра…
     Она еле удерживала глаза, чтобы те не вывалились из орбит.
     - Что, что – о - о?.. – Надежда не могла быстро перевести слова мужа на здравый смысл.
     - Ты постарайся на этот раз Полю родить…  А Петра мы с тобой в следующий раз…
     После этих его слов на душе у нее почему-то потеплело. Глаза толи от слез, толи от радости заблестели…

4
      
     Заболел Георгий Макарович.  Постель так  его к себе припаяла, собрался уж, грешным делом, с белым светом прощаться. И вдруг вспомнил события тех, теперь уже далеких лет и с горечью прикидывал, как был уверен, последними остатками ума:
     "Ох, уж эти годы! Вспышка на моем "Киеве", наверное, медленнее срабатывала, чем они промелькнули. Скоро как сорок лет крякнет, как я Марфу на похоронах фотографировал. Всегда был уверен, что сотый свой день рождения в кругу семьи вместе с Надюхой отмечу, а про девяностый и заикаться не хотел.  А, видно, и до восьмидесяти не дотяну. Кишка, выходит, тонковата оказалась.   Не только года и денечки, последние мои часы и минуты плавятся, как последний снег на весеннем припеке…"
     Из задумчивости его вывела Марфуша. Она, как вихрь в летнее пекло перед проливным дождем, в дом ворвалась и с порога от восторга чуть ли не завизжала:
     - Дед, теперь у нас еще один Макарёк появился.
     Листов вздрогнул от неожиданно взорванной домашней тишины. А девушка продолжала, захлебываясь от радости, как хороший пулемет, строчить:
     - Дядя Петр телеграмму прислал. Внук у него родился. Знаешь, как они его назвали?
     Подслеповатые глаза смотрели на внучку сквозь туман. Болезнь, видимо, сделала свое дело: мозги у него стали варить туговато. На вопрос Марфуши он еле заметно плечами вздернул.
     А девушка, то и гляди, утонет в восторге:
     - Георгием! В честь тебя!
     У него повлажнели глаза. От волнения слова сказать не мог. А думать-то еще способен был. Да – а – а!
     "Ах, как бы ты, Надюша, этому радовалась. И что тебе надоумило умереть нежданно-негаданно от какого-то сердечного приступа? Сколько уже годков-то проскользнуло? Семь? Уже семь… Ты и в мое здоровье своей смертью, словно палку в колесо вставила. А то бы ликовала, почище Марфуши…"
     Ему с годами все острей  хотелось свою душу согреть возле сыновей, но те в селе жить не захотели. Один военное училище окончил, и по всей стране по гарнизонам мотается. Другой сын учительствует в соседнем городе. Валентин строит что-то в неведомой Сибири, а младший Петр в инженеры вышел, в областном центре на каком-то крупном заводе работает, его портрет городскую Доску почета украшает. Да – а – а!
     Казалось бы, гордись, Макарёк, потомками! Мозги поднапряги, за какой такой стол в тесной квартире сажать их будешь, если вдруг они все, дети, внуки и правнуки есть, к тебе в гости нагрянут?  Он же с горечью думал, что не к чему их, мозги-то, без толку трепать. Вряд ли такое чудо в его жизни теперь свершится. Все реже и реже он сыновей видит, а про внуков и говорить не приходится. Не дай бог, что они скоро о селе только в книжках читать будут. У каждого из них какие-то свои бесчисленные семейные заботы, неотложные дела на работе ложатся непреодолимым препятствием поперек дороги к его дому.   
      Георгий Макарович давно бы, наверное, вслед за женой отправился, если бы рядом не было приемной дочки Полины и внучки Марфуши. Поля, как и ее мать, замуж так и не вышла. А дочку и себе, и деду на радость родила. Из села она никуда не уехала, жила вместе с ним.
     К тому же у Георгия Макаровича радость особенная высоко взлетала. Она, Марфа-то, и по фамилии Листова, и корреспондент районной газеты, в которой он почти полвека отработал и, наверное, всех жителей района сфотографировал. И надо же такому случиться, что внучка в своей работе дедовой привычкой заразилась. А еще учудила-то что! Псевдоним журналиста себе взяла – Марфа Макарёк. Нет, с ней не соскучишься, она и умереть-то спокойно не даст.
     И вот сейчас, чуть отдышавшись от нахлынувшей радости от очередного прибавления в их большой семье, стала к нему приставать:
     - Дед, давай в этот торжественный день я тебя щелкну твоим "Киевом".
     Георгий Макарович встрепенулся, попробовал даже пошутить:
     - Нет, нет! Я же еще руки на груди не сложил…
     - Я тебе сложу, на спине их завяжу, - бросила на ходу Марфа, наполнив вокруг себя все свежестью и светом,  юркнула в соседнюю комнату, где в комоде давно лежал без дела его верный друг и товарищ – фотоаппарат.
     Листов понимал, что этот ураган, а не девчонку, ничто не остановит. Он приподнялся с горем пополам с кровати. Присел. Попробовал приосаниться. Трясущейся рукой пригладил волосы на голове, больше похожие на редкие стебельки ковыля на выгоревшем взгорке в конце лета. Поправил воротник на мятой рубашке. Не успел он, как следует, привести себя в  порядок, внучка на него объектив направила.
     - Зубки, дорогой, улыбку… - резанули слова Марфы его слух.
     Он растерялся, словно первый раз видел фотоаппарат, первый раз в жизни его фотографировали.
     А "ураган" бушевал во всю:
     - Улыбнись же, Макарёк! Зубки… Вот так-то, хорошо…
     Она щелкала бесконечно, заходила то с одной стороны, то с другой.
     А к его голове залихватски шальная мысль подскочила:
     "Что ж я, Макарёк, на тот свет-то засобирался? Надо жизнь понастырней попросить, чтобы она мне улыбку и зубки показывала годков так... В общем сколько ей не жалко… А как же иначе-то? Я же своего тезку еще не видел, не нянчил…"