Растяпа

Андрей Хромовских
(ноктюрн)

   Тот, кто умеет парить над землёй, тот не упадёт на неё...
                К.С. Станиславский


   Наступила особенно любимая мною пора: небо утеряло лазоревые оттенки, пожухло, опустилось на мягкие игольчатые сосновые и еловые макушки, на посмурневшей тайге красочнее обозначились жёлто-красные пятна и островки березняка и осинника, неширокая и быстрая речка обволоклась зыбучим флёром тумана, притихла, отдалась дремотной задумчивости.
   Костёр догорал, незвучно постреливая искорками в наползающие зябкие сентябрьские сумерки, а разговор с Тимофеем Ивановичем, сибирским сказочником (разговор поначалу окольный, немного даже принуждённый: тогда – уже три года тому назад – мы были знакомы, можно сказать, шапочно), после каждой выпитой кружки чая, напротив, оживлялся. Вернее сказать, говорил мой собеседник: памятуя немалую разницу в возрасте и значительности, я позволял себе лишь спрашивать да слушать.
   На вопрос, как он стал сказочником, Тимофей Иванович ответил неожиданно.
   – Можно сказать, сочинительством увлёкся от дурости. Потому что от нечего делать, – пояснил он, видя моё недоумение. – Развлечений в глухом северном посёлке было немного: кроме охоты и рыбалки – ещё водка и кино. Водку пить так и не научился, как ни пытались меня друзья-приятели к ней приохотить, а охотник из меня оказался абсолютно никудышный... Бывало, летит мимо меня селезень, да близко совсем, метров двадцать, не больше, и не спеша так летит, будто прогуливается. Ну, я этого селезня на мушку беру, а выстрелить – жизнь его птичью отобрать – не могу. Жалко, вот какая штука... Говорю себе: «Это – добыча. Стреляй давай!» – а палец будто деревянным или замороженным делается, на курок надавить не может... Ружьё опущу, кричу селезню: «А ну, брысь отсюда! Разлетался перед носом, как у себя дома!» Короче говоря, когда возвращался с охоты пустой, жена не удивлялась и вопрос, а где же, мол, мясо-то, не задавала: всегда был не добытчиком, а, как громко утверждали приятели, мазилой и вообще растяпой. Однажды весною ещё забавнее приключилось. Приехали мы, охотников несколько, уток пострелять. Разбрелись каждый в свою сторону. Иду, двустволка за плечом висит; вижу: озерцо крохотное, а на самой его середине утка плещется, ныряет, корм со дна достаёт. Что кормится, тут ничего удивительного нет, а удивительно, что иду я по открытому полю, не увидеть меня невозможно, и утка меня, конечно же, давно уже заметила, но почему-то не улетела. Подхожу к озерцу, и близко подхожу, метров на восемь. Снимаю с плеча ружьё – утка на меня ноль внимания. Взвожу курки – щёлканье на всю округу, – а утке, понимаешь ли, будто бы своя жизнь не дорога: ныряет себе да выныривает так преспокойненько, будто меня и нету... Поднимаю ружьё, прицеливаюсь; утка ныряет. «Ну, – думаю, – наконец-то приметила, слепошарая этакая!» Смотрю, – а утка выныривает с пучком травы в клюве и, не обращая на меня никакого внимания, раскладывает её на воде, как на кухонном столе, выискивает что-то вкусное. Находит – голову закидывает, и видно, как по её длинной шейке будто бы быстрая волна пробегает, – глотает, значит. Да ещё и спокойно ей ну никак не сидится: вертится, хлопочет – брызги так и летят, круги по воде так и бегут, – а пёрышки на солнце всеми цветами так и горят, так и переливаются, и, пожалуй, что покрасивее, чем у сказочной жар-птицы... Залюбовался, что уж скрывать, ведь такую природную красоту ни в одном кино не увидишь, а тут – наяву, вживую... Стою, ружьё незаметно для себя уже опустил, разглядываю её, думаю: «Что-то здесь не то... Наверное, она потому не улетела, что, скорее всего, не только слепая, но ещё и глухая. Проверю ещё раз». Снова ружьё поднимаю. Утка косится на меня: глаз бусинкою поблёскивает... Ага, не слепая. «А чего одна-то? – спрашиваю (проверить, глухая она или нет). – От стаи отбилась?» Утка перестаёт травку-закуску теребить, голову набок поворачивает – вслушивается... Ага, не глухая. «Ведь я же тебя, дурёху, запросто ухлопать могу, – говорю как можно грознее, – соображаешь ты это?»  А она будто и не слышит, – ну что ты будешь с нею делать! И тут я вдруг понимаю: она знает: её не убьют. Откуда, спрашивается, знала? Сама поняла или кто подсказал? 
   Тимофей Иванович посмотрел на меня вопросительно и, не дождавшись ответа, молвил:
   – Вот и я, как и ты, ничего тогда не понял. Огляделся по сторонам – не слышал ли кто из приятелей, как я с уткой разговариваю (они, ребята простые, в глаза дураком назовут), – ружьё на плечо повесил, да и побрёл восвояси. С той поры про охоту позабыл, – как будто ножом отрезало. А ружьё в кладовке где-то затерялось; заржавело, наверное; да и шут с ним, ружьём этим... Смотри-ка, костёр почти догорел.
   Он передвинул головни в центр костра. Добавил чаю в кружку. Выплеснув вареную мошкару, отхлебнул, буркнул: «Холодный уже... да ладно...» – и, посмотрев на небо, удивлённо заметил:
   – Глянь, какие звёзды высыпали: одна другой крупнее да краше, будто бриллианты на бархате чёрного одеяла... Правда, бриллианты эти увидеть мне за свою жизнь так и не довелось, – тут же признался он с приметным смущением в голосе, – это я для образа сказал, и сказал, как ты, конечно же, понял, не совсем удачно; пожалуй, более всего звёзды похожи на замёрзшие капли родниковой воды... Люблю я, грешным делом, так, знаешь ли, когда-никогда, на звезды поглазеть, особенно на Млечный Путь... А, да, вспомнил, – спохватился он, – ты спрашивал, как я сказочником сделался, а я куда-то в сторону уклонился... От дурости, как уже говорил, ведь занять себя чем-то надо было. Вот, скажем, после работы кто на гулянку идёт, кто ещё куда лыжи вострит, – а я тетрадку открываю, начинаю в ней всякие разные впечатления каракулями выводить. Писал, что в голову взбредало: темами, сюжетами, тем более слогом особо-то, как сейчас говорят, не заморачивался, – это после, уже с годами, пришло.
   Он уместил на огонь сухую коряжину; помолчав, продолжал:
   – Вот, скажем, однажды увидел, как собака на бурундука охотилась – записал. Всё обрисовал: и как бурундук сидел на нижней ветке сосны, и собака, пытаясь его достать, прыгала на ветку и с места и с разбегу, и как потом даже взбиралась по стволу и в запале грызла кору, и как бурундук насмешливо стрекотал что-то на своём бурундучьем языке, будто подзадоривал: а вот попробуй, мол, достань меня! Помню, как сначала порадовался: ах, как славно получилось! – а потом понял, что ничего у меня не вышло: не рассказ, даже не зарисовка, а так себе, ничего не значащий клочок, вырванный невесть откуда и непонятно для чего, потому что завязки сюжета нет, развязки как таковой нет, да смысла, короче говоря, нет... Вот, скажем, напишу я, как кошка вскочила на забор. Опишу саму кошку, что цвет её шерсти был рыжий с белыми подпалинами, как именно она вскочила на забор, и что забор этот был из горбыля, – ну и что тебе, как читателю, с того?
   Не зная, что ответить, я пожал плечами, промямлил нечто невразумительное.
   – Сидишь над этим сюжетом, думаешь, как да что, куда поворотить, и иной раз до того досидишься – голова не хуже переспелого арбуза повдоль, аккурат по полушариям, раскалывается... – удручённо произнёс Тимофей Иванович. – Так что если кто скажет тебе про меня, что он, мол, сказочник, – прибавил он вдруг, – так ты не верь!
   Тут я не утерпел.
   – Как же не сказочник? Будет вам на себя наговаривать! В прошлом году, рассказывали, у вас вышла новая книга!
   – Вышла, – без особенной радости в голосе подтвердил Тимофей Иванович. – Вот такая вот большущая книга (он показал руками), в твёрдом переплёте, с изумительными по красоте иллюстрациями. Правда, показать не могу: у самого нету.
   Я непонимающе воззрился на Тимофея Ивановича:
   – Как так?
   Он вдруг засмущался, отвёл глаза в сторону, замямлил:
   – Ну, были, конечно, у меня книги... Издатель, спасибо ему, не поскупился, тридцатью экземплярами наградил. Много, казалось бы, так ведь у меня родни да друзей столько, что на всех не хватило... Да тут ещё всякие знакомые и незнакомые начали одолевать просьбами, мол, подари да подари... Ну, я им всем отвечал, что, мол, сам безкнижный, к издателю обращайтесь, он в Тобольске живёт, может, и вышлет. Тираж небольшой, три тысячи всего, по стране быстро разошёлся... Кстати! – Он встрепенулся. – Эта книга получила десять премий на разных книжных выставках!
   – А вы, если не секрет, что получили за свой труд? – полюбопытствовал я.
   – Да какой секрет? – удивился Тимофей Иванович. – Я уже сказал: тридцать книг.
   Глядя в костёр, я глубокомысленно изрёк:
   – Это хорошо, конечно – тридцать книг...
   Тимофей Иванович насупился.
   – Понимаю, что хочешь сказать... Он позвонил, предложил издать книгу; ну, я, понятное дело, согласился. Про договор и гонорар разговора не было. Да у меня и язык бы не повернулся о чём-нибудь таком с ним заговорить, ведь он своими деньгами рисковал, не я. А книги он мне сам отправил, почтой. А что до денег, так я истопником в частном санатории работаю, там хорошо платят, да ещё и пенсия; ничего, нам со старухой хватает. Днём дрова колю да котёл топлю, а ночью пишу что-нибудь. Чем же плохо?
   Я поторопился согласиться:
   – Ничем. – И подбодрил: – Когда второе издание выйдет, он снова книги вышлет. Тогда уж точно на всех родственников и друзей хватит.
   – Может, и вышлет, – согласился Тимофей Иванович. – Я ведь не растяпа, как про меня злословят, – прибавил он после долгого раздумья, – как узнаю о втором издании, сам позвоню ему, скажу, что, мол, а хорошо бы ещё книг несколько от вас получить, а то, мол, у самого уже нету... Он человек душевный, войдёт в положение, не откажет.
   Помню, как то ли от ветерка, то ли ещё от чего угли костра вспыхнули особенно ярко.
   «Будто соглашаются: „Да, так и будет!“» – подумал я и поднял голову.
   Высоко над нами блистал любимый Тимофеем Ивановичем Млечный Путь.

   май 2013