Общественность требует порки. - рассказ второй
Меня принимали в пионеры.
Стоя в шеренге посередине огромного, так мне казалось тогда, актового зала я, вслед за звонкоголосой старшей пионервожатой, срывающимся, хриплым от волнения голосом, повторял слова торжественной клятвы юных пионеров:
- Клянусь горячо любить и беречь мою Советскую родину… быть достойным…
Вокруг, вдоль стен, сидели и стояли, кому не хватило мест, приглашённые – бабушки, дедушки, мамы, папы – знакомые и незнакомые мне лица. Напряжённые, притихшие они смотрели на нас, волнуясь, повторяя беззвучно шевелящимися губами высокие, честные, гордые слова.
Почти на голову выше всех, немного сутуловатый, у самой двери, стоял отец. Он – плакал?..
Может мне это показалось, может просто лучик мягкого апрельского солнца, преломляясь сквозь стёкла больших, арочного типа, окон, скользнул по его спокойному и сосредоточенному лицу… Он – плакал!..
Он смотрел не на меня, куда-то выше, приподняв голову и вытянув руки «по швам» - так стоят, получая награду.
Невольно оттолкнувшись от его взгляда, я обернулся. Сзади нас, чуть выше, на празднично оформленной стене – портрет Ильича… Отец разговаривал с Ильичём.
Это я знал точно.
Часто, уйдя «в себя», он также долго смотрел на фотографию, стоящую на его рабочем столе – это была фотография моей матери.
Он разговаривал с ней – молодой, улыбающейся, отчего из уголков глаз разбегались тонкие, словно паутинки, морщинки, - женщиной с полным лицом и широкими, словно нарисованными, бровями.
Её я не помнил, вернее – не знал. Они разошлись, когда мне было два года. Почему и как? – не мне их судить.
…Отец завернул спящего сладким сном мальчугана в длинную, оставшуюся с войны, грубую солдатскую шинель /в ней он ходил лет шесть/, взял старый картонный, обтянутый дерматином, светло-коричневый чемодан с блестящими железными уголками, и уехал…
Скитались мы долго, не задерживаясь в одном городе более полутора-двух лет. Отец работал в театрах, а я – взрослел, по-детски жадно впитывая особый дух театрального бытия.
Жизнь вдвоём налагала на каждого из нас определённые обязанности…
В три с половиной года я научился стирать свои вещи – трусики, маечки, носочки… Часто, чтобы сделать приятное отцу, он приходил с работы уставший и хмурый, я стирал и его бельё…
Развешанное в комнате на спинках стульев, на батарее, на краешке стола, плохо отжатое, отчего на полу накапывало порядочные лужи, оно, конечно, вызывало у отца улыбку и, как он потом вспоминал, рождало щемящее чувство вины за моё столь раннее повзросление.
На стуле у батареи, плотно обёрнутая полотенцами, обязательно стояла кастрюлька с разогретым ужином, а сам маленький хозяин, свернувшись комочком, мирно посапывал в постельке, накрывшись одеяльцем с головой.
Отец подходил ко мне, приоткрывал золотистую кучерявую головку и долго, стоя на коленях, целовал и гладил мягкие колечки волос…
В пять лет я был полноправной «хозяйкой» наших коммунальных квартир.
С жильём тогда было плохо и театр, обычно, селил нас в одной из комнат 4-х или 5-ти комнатной квартиры. Артисты народ коммуникабельный, быстро заводят дружбу и также быстро её разрывают, обычно по каким-нибудь пустякам.
На соседей нам везло. За редким исключением все они были молодыми, весёлыми жизнелюбцами. Дом всегда был наполнен смехом, музыкой, на плите всегда что-нибудь да «убегало» и едкий дым с треском и шипением расползался по квартире, вызывая новые взвизги и бестолковую межкомнатную суетню.
Кухня, от стены до стены, всегда была завешана сохнущим бельём: рубашки, комбинации, лифчики и другие, более пикантные части нижнего женского туалета, почему-то именно – женского, беззастенчиво болтались на растянутых верёвках.
Из-за этих «парусов коммунального корабля», как называл их отец, и произошла эта, вспоминая сейчас – смешная, а тогда глубоко и сильно задевшая меня своей несправедливостью, история…
Мы с отцом занимали маленькую (двенадцать квадратов), угловую комнатку в 4-х комнатной квартире. Напротив, в большой «солнечной» комнате с балконом, уже давно жила супружеская пара, по словам отца – «актёров неудачников», - обоим лет под сорок.
Она – толстая, всегда неопрятная, с всклокоченными волосами и неизменной длинной папиросой в ярко накрашенных губах – женщина, называвшая меня в присутствии отца – «Милый
мальчуган…», «Милый курчавый озорун…», «Ангел…», «Чудо природы…», с добавлением ко всему этому – «Ах, какой…», «Умиляюсь…», «Восторженность!» - и тому подобное, а «с глазу на глаз», обычно, когда отца не было дома – «Эй, ты что, не слышишь…», «Экая бестолочь…», «Вот из таких-то и вырастают паршивцы…», «Весь в отца, недокормыш…»
И её муж, появляющийся на кухне очень редко, - сухой, подкашливающий, с заострённым, болезненного вида, лицом, возникающий и исчезающий всегда молча, бесшумно и неожиданно; он - не ходил, а, как будто, подкрадывался…
- Ну, что ты, Зинуля! Не нервничай. В тебе слишком много эмоций… Ты всегда преувеличиваешь, Зинуля… - тихим, как будто извиняющимся за то, что вообще живёт, голосом вставлял он в её истерические, доходившие до визга монологи о том, что «нас не ценят», «нас зажимают», «не дают работать…»
- Бездари! Чинуши! Ничего не смыслящие в искусстве прихвостни! – жаловалась она на кухне.
Окна в это время дребезжали и вороны, чинно расхаживающие по помойке во дворе нашего колодцеобразного дома, каркая, взлетали, поднимаясь за стёклами вверх черным, уродливым, свистящим и хлюпающим пугалом.
Я ненавидел их обоих…
За что? – Точно и не скажешь… Наверное за их искусственность, неестественную многоликость, непонятную для моего, по-детски, наивного восприятия окружающего мира…
…Однажды, придя домой из школы раньше обычного и, сделав уроки, я растопил титан, /в нашем доме титаны топили маленькими чурочками, которые, аккуратно наколотые и сложенные отцом, поленницей возвышались вдоль стен сарая/, и, постирав накопившуюся «мелочь» развешал её в кухне и в коридоре, а оставшейся мыльной водой вымыл пол в комнате и, решив сделать приятное всем, начал мыть коридор…
Резко отворившаяся входная дверь опрокинула ведро и «влетевшая Зинуля», запутавшись в развешанных «парусах», рассыпалась свёртками, ошалело и, странно - молча, пытаясь подняться и понять – почему она лежит среди лопающихся мыльных пузырей в мокром платье…
Николай Сергеевич, (так звали «его») моргая ужасными глазами, балансировал на пороге…
Нереальная «застывшая тишина» вечно продолжаться не могла и я засмеялся. Чувствуя, что сейчас произойдёт нечто ужасное, я смеялся… Стоя у дверей ванной комнаты, прижимая к груди мокрую половую тряпку, смеялся… выплёвывая из открытого рта солёные слёзы… Смеялся и икал…
…Куда «они» исчезли – не помню…
Тихонько прикрыв дверь нашей комнаты, я забился в угол дивана в ожидании «истерического взрыва» - и… заснул.
Разбудил меня отец, стараясь взять из моих маленьких, ссохшихся от мыла, рученек, половую тряпку. Всё ещё всхлипывая, я рассказал ему о случившемся…
Отец – молча, выслушал и постучался к соседям. Как я ни напрягал слух, кроме стука отчаянно бившегося, словно собирающего выпрыгнуть через горло сердца, да сердито пыхтящего на кухне кипящего чайника, не услышал ничего…
Вернулся отец примерно через полчаса, долгих и томительных, показавшимися мне вечностью. Вернулся - всё так же молча, молча, запер дверь на ключ и, закурив, сел на диван, рядом.
- Ну, кажется, пора, - докурив папиросу, громко и как-то театрально проговорил он, косясь на дверь, за которой слышались какие-то шорохи. - Общественность требует порки…
- Папа, не надо!.. Не надо!.. За что? Папа! Я не виноват!..
- Т-с-с-с-с… Знаю, что не виноват, сынок! – Он приложил палец к губам и, отведя меня в угол, подальше от двери, зашептал прямо в ухо. – Разные люди на свете есть. Этим, - он кивнул на дверь, - ничего не докажешь… Злые они люди, сынок! Но, мы же с тобой умнее… и – хитрее… Потешим их г…..е самолюбие. Ты только кричи «что есть мочи»…
Он подмигнул мне и, вытащив из брюк ремень, продолжил уже громче:
- Снимай штаны!.. Что заслужил – то и получай!..
Отец бил ремнём по старому, потрескавшемуся, чёрному театральному дивану /своей мебели у нас не было, так как частые переезды отвергали всякую громоздкость/, а я – прыгал по комнате и истошным голосом кричал:
- Папочка, не надо! Ой, миленький, не надо! Не буду больше, больше не буду! Ой! Папочка миленький…
Отец бил диван яростно, с каким-то надрывом, жёстко и зло. Бил… пока тот не лопнул. Из – под, разошедшейся с треском, дерматиновой обшивки металлическим звоном вывернулась вата…
Мы, только что исступлённо разыгрывавшие «дикую комедию», замерли, тяжело дыша, уставившись на рваный «шрам», расползшийся по ни по в чём неповинному дивану.
В коридоре тихо проскрипела закрывшаяся соседская дверь…
Ремень полетел в угол, и басовитый голос отца заметался по квартире:
- Ну, что удовлетворились, сволочи?!.. – Потом схватил меня в охапку и крепко прижав к груди застыл, глядя (я знал это, хотя и не видел) на фотографию молодой женщины с широкими, словно нарисованными бровями и разбегающимися от глаз морщинками...
…Вечером, встретившись с «Зинулей» на кухне, отец был в театре на спектакле, я услышал ядовитое:
- Ну, что получил, змееныш?!..
- Дура вы, тётя Зина… Мой папка – самый лучший на свете!
…………………………………..
…Отец ждал меня на улице. Выбежав из школы, я сразу увидел его высокую, чуть сутуловатую фигуру в сером пиджаке и коричневом, с пипочкой, сдвинутом на одно ухо, берете…
Взявшись за руки, мы шагали по асфальтовой весенней улице, радостные и счастливые. Я что-то рассказывал ему, отчаянно жестикулируя и подпрыгивая от распирающего меня чувства, а отец улыбался и качал головой, как бы соглашаясь со мной, что всё на этом свете чудесно: и – день сегодня отличный, и в пионеры меня приняли, и… всё сегодня – самое-самое…
Вдруг он резко остановился, подхватил своими сильными руками, не обращая внимание на оглядывающихся на нас прохожих, поднял и поцеловал…
- Поздравляю, юный пионер! Ты стал взрослым, сын! К трудностям – будь готов!
И я радостно закричал, салютуя ему:
- Всегда готов!
……………………………….
© Copyright:
Вальтер Тихорий, 2013
Свидетельство о публикации №213050200224