Счастливая

Валерий Клячин
(новый вариант повести)

1


 

            Этот вечер выдался ненастным. Дождя не было, но небо лохматилось тучами, с залива дул холодный пронзительный ветер, а по воде вдали от берега пробегали светло-серые «мурашки», и значит, там начинало штормить.  Почему так происходило – никто в посёлке не знал; может быть, впадающая в залив река была так быстра, что отсекала штормовые волны от берега, или прибрежная отмель как-то так была устроена, что защищала посёлок от гнева «кормильца», как здесь называли залив и стар, и мал. И если суровых артельных рыбаков, уплывавших  на промысел далеко за горизонт, такая погода не радовала, то мальчишки только о ней и мечтали, зная, что под утро вся крупная рыба соберётся на отмели, и её можно будет хватать в воде даже и голыми руками.

Лена любила смотреть на шторм. Он всегда её успокаивал, как бы доказывая, что ей-то бояться вовсе нечего, её не закачает, не зальёт, не накроет «девятым валом», потому что даже у её ног поверхность воды остаётся гладкой, голубоватой и настолько тихой, что кажется затянутой льдом.  Вот и теперь, прогуливаясь перед сном по пустынному поселковому пляжу и прикрываясь от ветра мужским зонтом, она вглядывалась в воду и видела валуны и мелкие камушки  на дне так, словно ступала зимой по ледяной глади.  Уже близились скоротечные октябрьские сумерки, под ногами  Лены скрипел застывший на холоде песок, тучи старались изобразить в небе нечто невиданное и угрюмое, но на душе было спокойно, хотя и не весело. Жизнь ещё не прошла, но думалось, что уж и ждать от неё чего-то нового поздно. Как на заливе: какие бы солнечные и разноцветные ещё ни наступили деньки – уже лёд таится в каждой водяной капле, готовясь надолго усмирить, сковать, усыпить и прибрежную гладь, и встревоженные ветром волны.

У Лены не было для тревоги ни малейшей причины. Всё в её жизни шло как по маслу: и квартиру в новом доме, выстроенном на горке за пляжем, она имела, и с работы ещё, слава Богу, не гнали, и дети в городе пристроились как нельзя удачно, а если осталась на старости лет без мужа, так и это дело ещё вполне поправимое.  Она слыла в округе богатой невестой. Даже Петька, сын, это понимал, хотя и подсмеивался над нею, особенно когда видел её подруг, годившихся ему в бабушки. Веселился, представляя их идущими под венец в белоснежных нарядах, однако тотчас же и хмурил брови, искоса поглядывал на Лену, как на подозреваемую. Он работал следователем, и взгляд его с каждым новым приездом домой становился всё более профессиональным.

- Боишься, что, если у меня кто-то появится, квартира моя вам с Люсей не достанется? – однажды спросила его Лена в лоб.

- Зачем нам твоя квартира? – отмахнулся от неё Петька. – Нам своих хватает.

- Как это зачем? – обиделась она. – А летом у родного залива отдохнуть разве не хочется? Да и зимой над лунками посидеть… Мне-то не ври, сынок, знаю я тебя как облупленного. Только бояться тебе нечего: помру, и всё здесь вашим будет…

О смерти она поминала не потому, что предчувствовала её – нет, здоровье оставалось ещё крепким, как у всех поселковых женщин, доживавших и до ста лет без старческих хворей, если мужья не увечили кого-то по пьянке или «кормилец» с лодки не забирал. Смерть для Лены была чем-то вроде маяка у причала, который, хоть и являлся достопримечательностью посёлка, но звал к себе лишь тех, кто смотрел на него с залива. Конечно, нельзя было исключить какой-нибудь неожиданности, случалось, и молодые умирали, и детишки тонули, однако и мать, и сын знали, что речь тут идёт о времени настолько будущем, что ещё не известно, кому чьё имение перейдёт по наследству. Так что разговор этот получился безсмысленным, и Лена заставляла себя забыть о нём.

Вот и сейчас она слегка поморщилась, подумав о своём материнском долге, уже полностью исполненном ею, и вздохнула лишь о том, что до сих пор не стала бабушкой. Увы, современная молодёжь рожать детей не спешит, и даже давно уже идёт поветрие вообще не заводить семьи. Живут в гражданских браках. Поживут-поживут и расстаются, потом, глядишь, Петька другую любимую в посёлок везёт, а за Люскиной «Киа» едет на «Форде» новый ухажёр, какого она, как и предыдущего, «держит на дистанции», что означает, попросту говоря, ублажение бабьей похоти в свободное от работы и каких-либо обязательств время. Дочке скоро сорок стукнет, но она и не помышляет о том, чтобы стать матерью. Если же спросить их обоих о любви, то  в ответ можно услышать лишь одно: не пришла ещё к ним она, ещё не нашлось у них в сердцах места для неё.

Почему так получилось, что сердца её деток оказались больше похожими на желудки, Лена понять не могла. Ибо прекрасно знала, что любовь никакого такого места в сердце не ищет, а налетает, как нежданный смерч из неведомых глубин залива, и, закружив, опьянив, связав по рукам и ногам нежными, но крепкими путами, уносит с собой в такие глубины и дали, возвращение из которых затягивается на долгие годы. Она знала об этом не понаслышке и не из одних только романов, и теперь, вспомнив о любви, вдруг догадалась, чего ей не хватает для полного счастья, и почему будущая жизнь представляется холодной,  недвижимой и прозрачной, как лёд на заливе во время затяжной зимы.

Она любила всегда, сколько себя помнила. Любила, что называется, полной грудью, словно это чувство было у неё вторым дыханием, как у Душечки из известного чеховского рассказа. Только, в отличие от литературной героини, Лена не позволяла своим возлюбленным властвовать над нею, и когда чувствовала, что они начинают требовать от неё только рабской преданности – уходила. Так было и с отцом Людмилы, бывшим парторгом их рыболовецкого колхоза, падким на женщин и изменявшим Лене в райцентре сразу с двумя такими же парторгшами, но произносившем дома длинные речи об идеальных жёнах моряков, умеющих и ждать мужей по полгода, и прощать им случайные связи в загранпортах. Так вёл себя и суровый родитель Пети – капитан одного из арендованных колхозом рыболовецких траулеров, ревновавший Лену даже к её собственной дочери, и постоянно намекавший ей, что она должна молиться на него, как на икону, из которой сыплются «длинные рубли».  Впрочем, уходила она от них не потому, что переставала любить сама – просто без ответного чувства сожительство с ними делалось адской мукой, какую не могли утишить ни уютные жилища её мужей, ни солидные зарплаты.

Ещё после первого развода Лена начала потихоньку от всех откладывать деньги на собственную квартиру, а когда оказалась одна с двумя детьми на руках – ей встретился тот «рыцарь», о каком она мечтала с пелёнок, и он не только умножил её  накопления, но  и одарил такой любовью, о которой она ещё не прочитала ни в одном романе. Правда, он был старше Лены аж на двадцать лет, и, купив для неё домик в посёлке, сам оставался жить со своей семьёй в городе, однако на их любовь эти обстоятельства никак не влияли, и Генрих Леонидович до самой смерти называл  Лену своей Беатриче, всерьёз мечтая о продолжении их земного счастья в Раю. Подарив квартиры в городе  её деткам, он и ей предлагал уехать из посёлка, однако она не мыслила своей жизни без залива, и вот теперь жила в построенном её возлюбленным специально для неё доме, в котором и соседками стали три её лучшие подруги, для более приятного общения с которыми к их двухэтажному особняку примыкал кудрявый садик с теплицами для каждой семьи.

Когда Генрих Леонидович встретил Лену на берегу и полюбил её с первого взгляда, её было тридцать пять, и Люся с Петькой ещё играли в куклы и машинки, ляпая для них причудливые города и замки из пляжного песка. С тех пор минуло почти четверть века, но ни разу она не усомнилась в своей любви к нему. Только почувствовав своё одиночество после его внезапного ухода из её жизни и из этого мира, стала понимать, что собственная её жизнь незаметно, день за днём, становится подобной зимнему заливу. Прежде она не видела большой беды в том, что «кормилец» на полгода замерзает: после осенней путины колхоз продолжал работать в полную силу, и ей, как главному экономисту, работы ещё и прибавлялось, так как нужно было делать прогнозы на грядущий сезон, искать новых партнёров, ездить в командировки. Да и гулять по льду ей нравилось с детства, когда она ещё умела стоять на коньках и даже постоянно совершенствоваться в фигурном катании. После смерти Генриха ей полюбилось бродить по замёрзшей воде, разглядывая уснувшие вместе с нею водоросли и камушки, ракушки и мелкую рыбёшку. Она вспоминала всю свою прожитую жизнь и улыбалась, признаваясь, что  жизнь эта была счастливой. Да и теперь она хуже не стала, и если ей суждено прожить ещё двадцать, или даже тридцать лет, эти годы пройдут спокойно и так же счастливо. Болезней Лена не боялась – было кому ухаживать за ней, даже если и придётся когда-нибудь занемочь и даже слечь. Одного только не доставало: любви.

Местный батюшка, отец Никифор, говорил, что любить надо духовно всякого ближнего человека, и Лена с ним соглашалась, зная, что сама она никому и никогда зла не делала, а ближними для неё были все жители посёлка, и всем  и каждому она всегда была рада, никого не осуждала и по возможности помогала, особенно когда у кого-то случалась беда. Однако душа её грустила, и Лена стала просыпаться по ночам, чего в минувшие годы с ней никогда не случалось, так что мужья удивлялись её крепкому сну, считая его заслугой её «железных нервов».  Только от чего они могли быть «деревянными» или «тряпичными», если в жизни её не происходило ничего потрясающего? Матери с отцом она не знала, выросла в поселковом детском доме, и кладбищенского прощания с родителями не переживала. Разлуки же с мужьями её не тревожили по той простой причине, что нужно было заботиться о детях; только жалко было этих мужей, которые после неё нашли себе жён избалованных и скандальных и иногда приезжали к Лене поплакаться при виде своих брошенных, но ухоженных и весёлых деток, при тоскующих взглядах на её не увядающую с годами красоту.

О том, что она красивая, Лена слышала с тех пор, как научилась понимать, что говорят люди.  «Красавица наша!» – умилялись при виде её няни и воспитательницы, «Откуда у вас это чудо?» – спрашивали члены всевозможных комиссий, «принцессой посёлка» с гордостью  называли её молодые рыбаки, бороздившие залив на ржавых баркасах, и всякий из них заверял товарищей, что не женится до тех пор, пока она не повзрослеет.  В ту пору ещё не были в моде конкурсы красоты, но, учась в школе, Лена часто приглашалась на торжественные мероприятия колхоза: вручала награды героям труда, фотографировалась с вернувшимися из долгих рейсов командами траулеров, подавала хлеб-соль каким-то заезжим начальникам, и все восхищались ею, как какой-нибудь «мисс мира». Потом из-за неё стали происходить драки между парнями, потом невесты и жёны этих парней взялись ревновать к ней своих благоверных, потом… она уехала учиться в город и пять лет сводила с ума весь Рыбный институт и обе (высшую и среднюю) мореходки вместе со «шмонькой», как прозывали Школу моряков. Вернувшись молодым специалистом в родной посёлок, в девках Лена не засиделась, в том же году вышла замуж за молодого парторга и страсти вокруг неё утихли, хотя по-прежнему и заглядывались на проходившую мимо них красавицу и парни, и старики, как в «Илиаде» Гомера – на виновницу гибели  Трои. К счастью, посёлок разрушать никто никогда не помышлял, и она жила в нём тихо и спокойно, оставалась приветливой со всеми, а материнство и второй брак уравняли её с женской половиной посёлка. Благо матерью-одиночкой она оба раза была недолго, так что потаённую тропинку местные бабники протаптывать к ней не успевали. Когда же рядом с ней появился Генрих Леонидович, комплименты в её адрес говорились уже с намёком на него, самого уважаемого в области человека, которого и теперь, спустя два года после его смерти, в посёлке помнили и побаивались.

Сейчас, вспомнив о своей внешности, Лена улыбнулась, но тотчас и глубоко вздохнула, подумав, что не красота сделала её жизнь счастливой, а приобретённое в детдоме умение жить без врагов. Слава Богу, в те советские времена воспитатели и вся детдомовская обслуга состояла из женщин поселковых, и если среди них был кто-то слишком строг, то распускаться этой строгости не позволял, боясь осуждения всего посёлка. К тому же шествовали над их приютом и колхозной школой, которую посещали и сироты, рыболовецкие бригады, состоявшие из мужиков суровых, грубых и любивших справедливость не меньше, чем водку. Летом после восьмого класса Лена представила себя на День Рыбака главной в свите Нептуна русалочкой, и так всем этим мужикам понравилась, что уже ни явных, ни тайных врагов у неё просто не могло быть. По молодости она и в клубе была первой помощницей заведующей, и в волейбол играла лучше всех, и под парусом на школьном ялике ходила, управляясь с веслом наравне с мальчишками. Потом – в институте этот опыт помог ей стать лучшей студенткой, во многом благодаря тому, что она ловчее всех умела управляться с ялом, и её команда неизменно побеждала во всех городских регатах все пять лет. Конечно же, это злило курсантов обеих мореходок и даже «шмоньки»: как так может быть, что за румпелем сидит девчонка и командует дюжиной здоровенных гребцов, да ещё угадывает самые верные галсы? Однако и злиться на Лену так, чтобы пригрозить ей исподтишка или в наглую они не могли: весь город поднялся бы на её защиту…

И опять она улыбнулась и стала думать о том курсантике, который сумел влюбить её в себя так, что она надолго лишилась и покоя, и жажды побед в парусном спорте. Он был простым гребцом в команде Высшей мореходки, и когда Лена в первый раз увидела его сидящим с веслом в руках в подплывавшем к финишу самым последним ялике, выражение его лица был таким печальным, что она даже испугалась и перестала смеяться над незадчливостью его команды. Вдруг захотелось курсантика успокоить – почему-то только его одного, бледного и тихого, тогда как все вокруг одновременно и кричали, и краснели от стыда перед единственной на пирсе дамой. Вместе с тем, все и любовались ею, одетой в плотно обтягивающее её стройную фигурку голубое трико, распустившей длинные рыжие волосы и похожей на Юрате из любимой ими всеми литовской легенды. Один лишь Алёша не обращал на неё совершенно никакого внимания, словно и не видел её вовсе, или же Лена казалась ему такой уродиной, что и смотреть на неё было противно.

- Курсантик, ты что такой грустный? – спросила она, подойдя к нему, уже готовому тащить своё огромное весло на базу. – Переживаешь ваше поражение?

- Это ты о чём? – хмуро пробурчал он, не взглянув на растерявшуюся от такого вопроса девушку.

- Это я о… тебе, – наконец, сообразила она.

- Ну, если я тебя очень интересую, то приходи вечером к Шиллеру.  Я люблю там прогуливаться…

Сказал так, словно не ей, а привлекшему его внимание буксиру, как раз проплывавшему возле пирса. Однако и буксир его не развеселил, и, проводив его с грустью и даже со вздохом, он невольно скользнул взглядом по Лене и готов был уже уйти, как вдруг повернулся к ней всем корпусом и произнёс:

- А ты ничего. Может быть, и будешь там смотреться.

Невольным её желанием было нагрубить ему в ответ на столь обидное замечание, а то и закатить смачную пощёчину, но неожиданно она как-то вся обмякла, потупилась и даже лишилась своего звонкого голоса. Стояла, уперев руки в боки, но всё ниже и ниже опускала голову, глядя на Алёшу, что называется, во все глаза.   Он был красив, красивее всех виденных ею за двадцать лет жизни парней. Не богатырь, но с упругими мускулами на руках и обнажённом смуглом торсе, тогда как лицо его… «Каким же было его лицо? – задумалась Лена, поворачиваясь спиной к заливу, и направляя шаги в сторону дома. – Мужественным? Воодушевлённым? Красивым?.. Нет, всё так. Но и не так…»  Изредка вспоминая Алёшу  в течение всей жизни, она, как вот теперь, не могла составить его портрет. Ей крепко запомнились все его слова, его взгляд, печальный при виде окружающего мира, становившийся восторженным, когда он заговаривал о вещах духовных, о поэзии, о романтике, о Боге. Да, впервые и единственный раз в жизни Лена слышала, чтобы мужчины говорили о Боге. Не о вере или Церкви, но именно о самом Боге, которого будущий капитан Алёша Князев любил, казалось, больше жизни. И больше, чем Лену, как бы ни старалась она отвлечь его на себя.

В первую же их встречу в сквере у драмтеатра и памятника Шиллеру, он предупредил её, что если и сможет полюбить какую-нибудь девушку, то она, прежде всего, должна быть умной.

- Не начитанной, не сообразительной, – пояснил он, улыбаясь глядящему в небо  Шиллеру так, словно хорошо знал его при жизни, – а именно умной. Душою умной, понимаешь? От этого ума человек бывает тихий и добрый. С ним он никогда не предаст друга, не изменит любимому, не сделается легкомысленным…

И Лена старалась быть такой умницей. Наверно, не надо было в первый же вечер ложиться с Алёшей в кровать, после чего их захлестнула страсть, которая всегда кончается разлукой. Видимо, любимый мальчик её скоро понял, что чрезмерными, и своими, и Лениными, ласками они с первого же дня преградили путь к их душам настоящей любви. Но кто способен в двадцать лет это понимать, если и в пятьдесят-то к большинству людей не приходит такое понимание?..

«Интересно было бы узнать, как сложилась его жизнь, – подумала она, остановившись под развесистой старой липой напротив её калитки и последний раз посмотрев на искрящийся вдалеке штормовыми всплесками залив. – Что с ним стало? Жив ли он?..» После того, как они расстались, он написал ей с моря всего одно письмо, и больше Лена ни разу о нём не слышала. Сначала просто заставляла себя его забыть, а потом и забыла, выйдя замуж и целиком окунувшись в семейные проблемы. Знала лишь, что, закончив мореходку, он получил распределение в спасательную службу, находившуюся Ленинграде, куда и уехал, обещав вернуться через месяц, но пропав навсегда. Ещё помнила, что родиной его была Кострома, о которой он ей часто с грустным восторгом рассказывал. «Надо попробовать поискать его в интернете, – решила она. – Может быть, если не сам он, то кто-нибудь из бывших его сокурсников-курсантов отыщется…»

Она не смогла бы сказать, если бы её спросили, зачем ей это нужно, но ощутила вдруг, как ёкнуло её сердце от мысли, что Алёша может найтись и – как знать? – ответить на её сообщение. С этой мыслью она и вошла в свой дом, бросив нераскрытый, мокрый от дождя зонт в коридоре и прямо в сапогах сев к компьютеру.

 

 

2

 

 

            «…Не думал, что ты можешь помнить обо мне, – с непривычным волнением читала она на следующий день, придя с работы, его письмо. – Не ожидал. Хотя сам вспоминал о тебе довольно часто в течение последних сорока лет. Чаще, чем ты можешь себе представить. Не поверишь, но ты оказалась для моей памяти самым ярким образом, среди всех других. Не спрашивай, как много их – этих других. Сорок лет -  это много. Во времена нашей любви сорокалетние люди казались нам стариками, но теперь нам шестьдесят! Жизнь приближается уже и не к закату даже, а к полуночной тьме. Поэтому я сейчас пишу тебе, а сам думаю: не было бы интернета – и ответа от тебя я мог бы не дождаться, а может, и  этого, вот, вопроса от тебя о том, тот ли я Алёша. Тот, Леночка, тот. И даже появилась какая-то смутная надежда на полное преображение в того Алёшу, который впервые видит озорную девчонку, привставшую на корме стрелою летящего под парусом яла. Прости меня, но я не хочу знать ничего о твоей жизни в это долгое время нашей разлуки. Даже придумывать себе не хочу ни твоих мужей, ни детей, ни болезней и прочей шелухи, облепившей тебя, как моллюски – днище вернувшегося из кругосветного плавания корабля. Я знаю тебя только что сошедшей со стапелей судостроительного дока прекрасной каравеллой, и такой ты для меня и останешься. О себе тоже рассказывать не буду. Так что если тебя не пугает возвращение в юность – буду очень рад нашему дальнейшему, как теперь говорят, общению. Для нас же оно может стать продолжением прерванной на сорок лет житейскими обстоятельствами любви…»

            Перечитав это письмо и раз, и другой, и десятый, Лена задумалась. Писать ему о себе ей и самой не очень-то хотелось, но ничего не узнать о нём было как-то обидно. Впрочем, кое-какие сведения ещё минувшей ночью предоставил ей интернет, и она уже догадывалась, каким он стал. Увы, капитана из него не получилось, хотя ей мечталось, что он будет читать её письмо в роскошной каюте какого-нибудь океанского лайнера.  Однако, это «увы», очевидно, помогло ему обрести своё истинное призвание, и Лена не удивилась, войдя на его сайт и увидев там репродукции с написанных им картин. Там же сообщалось, что живёт их автор в Костроме. Значит, он вернулся на свою родину, и, судя, по датам, проставленным в описаниях работ, поселился там давно, ещё в советские времена, и даже до «перестройки». А в одной-единственной статье о нём, сообщалось, что «художник Князев пишет пейзажи с ранней юности, когда любовался закатами с палубы спасательного буксира, находившегося у берегов Анголы».  Несмотря на то, что статейка эта оказалась в сети случайно, и непонятно в каком году была написана, Лена решила, что художник он известный, а по репродукциям увидела, что и гениальный.

            Сначала она мельком взглянула на них и отвлеклась на поиск сведений об Алёше, но уже перед тем, как выключить компьютер и лечь спать, просмотрела его сайт ещё раз, увеличивая каждую картину во всю ширь монитора, и долго не могла оторваться от этих картин.  Сказать, что творчество Алёши её потрясло, она бы не нашлась, ибо никогда живописью не интересовалась, и даже во время путешествия с Генрихом по Европе сопровождала его в походах по картинным галереям лишь из вежливости. Возможно, это вынужденное приобщение к мировой культуре всё же не прошло для неё безследно, что-то осталось в душе, подобно гущице от выпитого кофе на стенках невымытой чашечки, и если бы в её жизни искусство играло какую-нибудь роль, то она, пожалуй, умела бы отличать шедевры от кустарных поделок. Но культура в их посёлке являла себя только на сцене клуба, да в редких песнях пьяных рыбаков и их компанейских жён.   Правда, детишки рисовали в школе, но если в их домах и были картины, то только те, какие продавались в сельмаге в стародавние времена Лениного детства, когда модно и не накладно было дарить на новоселья «Медведей» Шишкина или Васнецовских «Трёх богатырей», а моряки зашибали в Атлантике такие деньги, что не скупились и на огромный «Девятый вал» Айвазовского, украшавший стены не меньше персидских ковров.  Ах, да! Ещё её первый муж, парторг, как-то привёз откуда-то в колхозном грузовике голую бабу, развалившуюся на львиной шкуре, и хотел повесить её над кроватью в их спальне, но она туда не вошла, а в гостиной Лена выставлять её запретила наотрез, как он её ни умолял. Люська тогда уже начала ходить и задавать вопросы, и от восторгавшихся таким искусством рыбаков им бы покоя не стало.  В конце концов, бабе этой нашлось место на высоком чердаке в дровяном сарае, куда муж залезал любоваться этим шедевром лишь по пьянке, после ссор с Леной, и ей было слышно, как он там горько плакал.

            Алёшины пейзажи вызывали совсем другие слёзы. Лена подолгу смотрела то на один из них, то на другой, и чувствовала как у неё подкатывается ком к горлу и сжимается сердце, словно от жалости к чему-то невыразимому словами. Казалось бы, ничего такого особенного в этих пейзажах не было. Леса, поля, старые деревеньки, облака… Лишь приглядевшись, можно было увидеть и людей, вернее, везде только одного человека, который был настолько мал и ничтожен, так похож то на хилую сенную копнушку, то на трухлявый пень или брошенное посреди просёлочной дороги тракторное колесо, что вроде бы  без него-то картины были бы красивее. Однако скоро Лена догадалась, что именно этого человечка ей и было жалко, а когда представила, что его там нет, вдруг слёзы сами потекли из её глаз, и померещилось ей сквозь них, что в каждой картине есть ещё кто-то, невидимый, страшный, но, в то же время, и настолько добрый, будто он и освещал все пейзажи тихим и умиротворённым светом. Она надевала и снова снимала очки, вставала и отходила от стола с монитором в другой угол комнаты, пробовала даже включать все лампочки в люстре или полностью выключать свет, однако увидеть этого кого-то не смогла. А ничтожного человечка стало, наконец, так жалко, что эта жалость перешла на неё саму, а вскоре и на создавшего эти картины Алёшу.

            Подумалось, что он несчастен, и изображает в этим человечке самого себя, но сам же и освещает и его, и всю природу ласковым светом, только предлагает зрителям догадаться, где он и кто он. Уже лёжа в постели и тщетно стараясь заснуть, Лена поняла, что он не отзовётся на её весёлый привет, что надо было написать ему как-то по-другому, так же загадочно и таинственно, как были написаны его картины. Но этого она не умела, и мысленно обозвав себя дурой, провалилась, наконец, в предутренний сон. И приснилось ей, что Алёша вышел на прибрежную отмель залива из случайно докатившейся до самых ног стоявшей на пляже Лены штормовой волны. Он ничего ей не говорил, а только улыбался, тогда как свет его глаз всё больше и больше слепил её. Скоро она закрылась от этого света обеими руками, потом побежала к дому, но уже и дом её горел, как в пожаре, и весь посёлок, несмотря на поздние осенние сумерки, озарился вдруг каким-то неземным пламенем, а выбегающие из своих домов люди тотчас превращались в маленьких букашек, расползавшихся по всему берегу «кормильца», по отмели под водой, по дну, мутному от бурлящих над ним волновых валов… Проснувшись в холодном поту, Лена долго сидела в кровати, не соображая, где она, и что значит её сон, потом словно кто толкнул её на подушку, и она тотчас уснула, уже без сновидений и так крепко, что не услышал будильника и впервые в своей жизни проспала лишний час и опоздала на работу.

            «Не ответит он мне», – думала она весь день и была весь день такой рассеянной, что не понимала, о чём её спрашивают. Более того, ей казалось, что всех интересуют такие вопросы, какие не имеют никакого отношения к реальной жизни. Главный инженер был озабочен какими-то решётками, сквозь которые уплывают в залив мальки дорогих угрей, тогда как близилась зима и все купленные ранней весной мальки давно уж выросли в отгороженном для них питомнике до размера таких рыбёшек, которые сквозь его сеть просочиться не могли. Главбух боялась, что не составит годовой отчёт, потому что до самого Нового Года не сможет вывести реальную прибыль колхоза, так как пойманная во время минувшей путины рыба до сих пор не сосчитана и тухнет в бункерах консервного завода. Люська по телефону жаловалась на то, что ей опять придётся покупать зимнюю резину из-за того, что в прошлогодней она сажала на балконе гладиолусы и по забывчивости покрасила её термостойкой зелёной краской… Домой Лена убежала, не дождавшись конца рабочего дня, и встретившемуся ей на крыльце правления директору объявила, что ноги её больше в его шарашкиной конторе не будет…

            Обнаружив в почте письмо от Алёши, она долго не могла поверить, что Князев Алексей это он и есть, и открыла его лишь после того, как выкурила целую сигаретину, хотя бросила дымить после годины Генриха. И вот теперь она перечитывала это письмо и сознавала себя жестоко обманутой. Никакой несчастности в словах Алёши не скрывалось, но, напротив, он словно смеялся над ней, стараясь блеснуть своим высокомерием. В самом деле, почему им нельзя поведать друг другу, какими получились их жизни, сколько всего было пережито за эти сорок лет, сколько близких людей потеряно, и как сами-то они себя чувствуют, дожив до седых волос? Нет, этого он знать не хочет и сам отказывается рассказывать даже о своих достижениях в искусстве, или как там у них это называется? И что значит его намёк на возвращение в юность? Как могут они в неё вернуться, если скоро из обоих песок посыплется?  «Прерванной на сорок лет любви»! Так мог написать только слишком самодовольный эгоист, уверенный в том, что все прямо-таки мечтают вновь оказаться в его объятиях, которые сам же он сорок лет назад и разомкнул. «Нет, брат Князев Алексей, – мысленно ответила ему Лена, – ничего из твоей затеи не выйдет. Поищи другую дуру, которая впадёт в детство от твоих намёков…»  Между тем она уже писала ему ответ, и он получался совсем не похожим на её мысли.

            «Милый мой мальчик, – выбивали из клавиатуры её взволнованные пальцы, – я тоже была бы очень рада общаться с тобой. И тоже всегда помнила тебя. То, что было между нами сорок лет назад,  невозможно забыть. К счастью, я вижу, что ты ничуть не изменился, и именно таким я тебя и представляла…» Только написав и отправив Алёше это письмо, Лена вдруг опомнилась и почувствовала, как всю её обдало горячим жаром.

            – Я с ума сошла! – воскликнула она, и вскочила со стула. – Что он обо мне подумает?!.

            Больше всего её напугало невесть откуда влетевшее в  текст письма замечание «к счастью». Получалось, что она только и делала всю жизнь, что искала встречи с Алёшей, и… что ещё любит его, потому и обалдела теперь от так долго ожидаемого счастья. Обалдела в шестьдесят лет, когда давно бы уже была бабушкой, если бы не равнодушие к её мечте  о внуках деток! Бабушка, старуха, на которую нашла вдруг проруха!.. Вдруг Лена остановилась посреди комнаты и так часто замотала низко опущенной головой, что схваченные на затылке приколкой волосы рассыпались и загородили от глаз и комнату, и зеркала в трюмо, и даже стоявшие у кровати валенки, какие она уже достала на зиму. Весь мир оказался загороженным её волосами, бывшими такими же густыми и длинными и такими же рыжими, как в юности. Она уже не помнила о том, что подкрашивала их по субботам, тщательно перебирая каждый сединку, что и лицо своё, и шею, и руки ежедневно покрывала толстыми слоями всевозможных кремов, что и юбки надевала лишь такие, которые подходили к одетым под ними джинсам, ставшим её непременной одеждой, потому что никакими колготками нельзя было скрыть бугристую опухлость ног. В одно мгновение всё её старушество исчезло из памяти, а на его место вернулось ощущение давно забытой молодости, а с нею и лёгкости, и веры в это счастье, которое проговорилось ею вопреки сознанию его невозможности…

 

 

3

               

 

            Постепенно их переписка сделалась для Лены неотъемлемой частью её жизни. Каждый вечер, приделав все свои домашние дела и погуляв по пляжу, она с приятным волнением садилась перед компьютером и точно знала, что сообщение о приходе письма от Алёши уже мелькает в правом нижнем углу «рабочего стола». Лена облизывалась на него, как кошка на сметану, весело щёлкала по «мышке» и, сделав глубокий вдох, погружалась в чтение. И почти каждый день в течение всей осени, а за ней и зимы Алёша писал такие длиннющие письма, что казалось, он только и делает, что сочиняет их с утра до вечера, забросив всю свою живопись. Однако и фотографии с его новых картин появлялись на сайте регулярно раз в месяц. Однажды она даже подумала, что или картины пишет за него кто-то другой, или переписывается она не с ним, а с каким-нибудь влюбившимся в её изображение на почте хакером, уверенным в том, что ей, действительно, столько же лет, насколько выглядит эта красавица на фото. Поводом для того, чтобы подумать так, являлись сами письма Алёши, в которых он не отвечал на её откровения, а передавал ей свои. Словно вовсе и  не читал   он её письма, и без них зная всё, о чём она думает, что чувствует и как воспринимает все его глубокомысленные рассуждения о смысле жизни, об искусстве, о Боге и необходимости страдания для того, чтобы Он мог нас любить.

            Сначала, читая обо всём этом, Лена почти не понимала ни слова и только каким-то десятым чувством улавливала связь сообщаемых ей истин  с душой Алёши. При этом сам Алёша, оставаясь в её представлении о нём всё тем же двадцатилетним курсантиком, каким-то чудесным образом обретал душу многомудрого и опытного в жизни старца. Сколько ни пыталась она отыскать в интернете его фотографию, чтобы хоть знать, как он сейчас выглядит, это ей не удалось, а человечки на его картинах при их увеличении расплывались по монитору и превращались в безформенные и безсмысленные грязные пятна. Между тем она почему-то чувствовала, что образ его присутствует в каждом пейзаже, и ей нужно только суметь разглядеть его там, но что-то ей в этом мешало, чего-то не доставало её взгляду, то ли ума, то ли ясности, то ли любви. Не могла понять она и того, почему Алёша сразу так привязался к ней. Он же ничего об её жизни не знал, а когда она всё же решилась нарушить запрет и поведала о своём теперешнем одиночестве, выяснилось, что это письмо её он не получил. И правда, оно оказалось не отправленным и странным образом угодило в черновики, страшно её этим перепугав.

            – Разве ж такое может быть, Галя? – спросила Лена у своей самой лучшей подруги, жившей с больным мужем в том же доме этажом выше. – Ведь я же хорошо помню, что отправила его…

            – Бывает, – равнодушно зевнула Галя, поглаживая расплывшийся от долгого сидения за компьютером до размеров холодильника зад. – Надо внимательней смотреть и дожидаться сообщения об отправке. А ты, как наша дочка, Жанночка, всё торопишься, всё скачешь с одного на другое.

            – Что ты имеешь в виду? – насторожилась Лена. – Куда это я скачу?

            – Не знаю куда, – лукаво улыбнулась подруга. – Ты у нас девушка вольная, а в народе не зря говорят: «седина в бороду – бес в ребро».

            – Да ты что несёшь-то, Галка?! – воскликнула Лена в сердцах. – Какая ещё борода? Какой бес?

            – А кому ты письмо-то посылала? – последовал пристальный взгляд из-под густых бровей Гали. – Отродясь никаких писем никому не писывала, а тут вдруг спохватилась на старости лет. Верно, какого-нибудь хлопчика в «Одноклассниках» зацепила. Давай-ка, колись…

            Пришлось открыть ей свою тайну, да Лена и давно уже не могла держать её в себе, давно ждала момента, чтобы поделиться с кем-то из подруг-соседок столь нежданно свалившимся на неё счастьем. Мысль о том, что возобновление сердечных отношений с Алёшей сделало её счастливой, пришла к ней внезапно во время одной из зимних прогулок по берегу залива. Он уже был схвачен ледком, который с каждым днём опускался всё дальше и дальше ко дну, и уже Лена осмеливалась ступать по нему недалеко от берега, хотя даже поселковые любители посидеть возле прокрученных «штопорами» лунок ещё только осматривали свои прорезиненные валенки. Она смотрела сквозь этот ледок на изредко мелькавших под ним рыбёшек и мечтала о том, что если бы рыбёшки эти поумнели, то плавали бы сейчас возле питомника, устроенного так, что он не замерзал даже в лютые морозы. И тут её осенило. Да они же мудрее всех творений Божиих на свете! В то время как все остальные ни на день не прекращают  борьбу за существование, и даже медведи в их берлогах лапы сосут, они спокойненько дожидаются, когда Бог сделает их подобными спящей красавице из сказки, которая тихо полёживала в её хрустальном гробике, пока прекрасный принц не уронил на неё горячую слезинку. Скоро вода промёрзнет до самого дна, и поселковые мальчишки прибегут смотреть на этих рыбок и жалеть их, превратившихся в ледышки и кажущихся погибшими; а другие рыбы будут всю зиму толпиться у питомника и от жадности заглатывать друг друга, думая, что они перехитрили саму природу и нашли спасение от смерти; и глупые чайки начнут прыгать по поверхности заледенелой воды, в недоумении глядя то одним, то другим глазом на недоступную для их клювов добычу, – и никому не придёт в голову, что оцепеневшие в морозных объятиях «кормильца» рыбы блаженствуют от сковавшего их тела, но не души счастья.

            Невольно Лена сравнила с этими рыбками себя, и с удивлением увидела, что и она такая же счастливая. Люди с сожалением смотрят на неё, одинокую, заледеневшую в своей скорби по Генриху и обречённую дожидаться смерти без всякой надежды на какие-нибудь перемены, и никто из них даже представить не может, что для её души уже наступила весна. Пусть даже внешне, и действительно, ничего не изменится – её это ничуть не огорчит, потому что переменилась её душа, помолодела на целых сорок лет, вновь зацвела благоуханными цветами, и внутренний взгляд  её на себя стал настолько лёгким, что и в зеркале она видела не унылую пожилую тётку, а радостную от переполняющих её чувств девочку.

            – Да  с чего ты взяла, что у вас какая-то там любовь? – усомнилась Галя, выслушав её восторженный рассказ об Алёше. – Может, он просто дурит тебя, и всё. Сейчас полно таких развелось в соцсетях. Все пенсионеры научились ими пользоваться и торчат там денно и нощно, пишут всякую муру…

            – Он художник, – прервала её  Лена. – Просто так, для забавы, не стал бы время на меня тратить.

            – И что? Уже признался тебе в любви? – нахмурились Галины брови. – Почитай-ка мне. Прочитай, а я послушаю, как сексуально озабоченные старики глупым старухам лапшу на уши вешают.

            –  Почему ты злишься на меня? – отходя от подруги к окну и глядя на залив, засыпаемый густым мартовским снегом, вздохнула Лена, и стала читать одно из самых полюбившихся ей писем Алёши наизусть. – «Вчера ночью я писал к тебе, а сам думал не о том, что пишу, а о том, чего написать не умею. За окном шёл такой светлый снег, что казалось, не ночь стоит на дворе, а полдень. Казалось, снег сейчас прекратится, и откроется голубое небо с редкими, но низкими облаками, какое бывает в тропиках, когда с моря можно увидеть спины этих облаков. Но я думал о том, что Бог ещё не благословил мне взглянуть на тебя, что я ещё должен сделать что-то такое, после чего начнёт таять стена снега между нами, и мы протянем навстречу друг другу наши руки и вознесёмся, не соединяя их, в самое небо. Только это ведь, Леночка, всего лишь мечта. Я слишком тяжёл, чтобы оторваться от земли, а ты так легка, что кажешься мне Ангелом…»

            Она замолчала, почувствовав, как к горлу её подкатил знакомый ком, а глаза увлажнились слезами. Описанная Алёшей снежная стена теперь стояла перед ней, и даже залива не было видно, но она вдруг смогла проникнуть сквозь неё и тотчас поняла, что он ошибается. Это она прикована к земле множеством цепей, это её ещё тревожат заботы о детях, скромные успехи колхоза, могила Генриха, которую она никогда не видела, но непременно должна припасть к ней… А вот Алёша, действительно, живёт в небе, как Ангел. Этим и объясняется его столь пристальное внимание к ней. Ангелы ведь посылаются к людям Богом – он сам об этом писал, – чтобы выполнить возложенную на них миссию, во что бы то ни стало…

            – И это всё? – услышала она скрипучий Галин голос. – И что, все письма у него такие?..

            – Да, Ленок, – помолчав и не дождавшись ответа, вновь заговорила подруга, – ловко он тебя охмуряет! Поэт!

            – Он художник, – напомнила Лена, повернувшись к ней с улыбкой на губах, но со слезами в глазах.

            – Ты сказала, он в Костроме живёт? Напишу-ка я моей сестре. Спрошу, правда ли есть там у них такой художник… Как, бишь, его?

            – Князев, – нежно проговорила Лена.

            – Во! Из грязи, значит, прямо в князи! – Галя засмеялась. – Нет, я серьёзно. Наташка там в культуре ихней чего-то делает, и должна знать его. Если он известный, как ты говоришь.

            – Я-то говорю, а он картины пишет… – Лена вдруг подбежала к компьютеру и, не садясь на стул, стала открывать Алёшин сайт. – Вот! Смотри, поди! Это его картины!..

            Галя неохотно подошла к ней и стала смотреть через её плечо на меняющиеся на мониторе пейзажи. Долго смотрела, не произнося ни слова, потом так же молча вернулась на диван, достала сигареты откуда-то из-под халата и многозначительно закурила. Лена пристально следила за ней и с замиранием сердца ждала, что она скажет. Хотя Галя смыслила в искусстве ещё меньше, чем сама Лена до нового знакомства с Алёшей, мнение лучшей подруги прозвучало бы теперь, как приговор. Не только Алёшиному творчеству приговор, но – подумала Лена – и самой их любви. Если Галю картины его оставили равнодушной, если даже она ничего особенного в них не нашла, то значит, и действительно, никакой любви тут быть не может, значит, она всего лишь пригрезилась Лене в её ледяном одиночестве.

            – Понятно, – наконец, заговорила Галя, стряхивая пепел с сигареты на кофейное блюдечко. – И там у него одни Ангелы, то на земле, то в небе. Видать, тяжко мужику живётся на белом свете.  Даже заплакать можно от жалости.

            – Какие Ангелы? – прошептала Лена. – Где ты там увидела Ангелов?

            – Везде, – был ей решительный ответ. – Ты думаешь, я полная дура, и ничего не вижу? Чай, не слепая… Хреново твоему Алёше. Одно хорошо: художник он классный. Я бы так не смогла…

            – Ты ответь сначала на вопрос, – волновалась Лена. – Где ты там увидела Ангелов?

            – Ой, можно подумать, ты их не видишь! – Галя тяжело поднялась с дивана и опять подошла к компьютерному столу. -  Ну, вот, например… Сделай большую… Вроде бы тут речка, лесочек на бережку, но ведь видно же, что это Ангелочек на луг приземлился. А крылья продолжают трепыхаться в небе…

            Она ещё говорила что-то, по новой просматривала другие картины, показывая пальцем то на крылья, то на лучистые глаза, взирающие на них из туч, то на руки, простёртые по земле в виде полосок далёких лесов или птичьих стай в осеннем небе, но Лена её уже и не слышала. Только сейчас для неё внезапно распахнулся никогда прежде не виданный ею мир, но – подумала она – не Алёша его создал, Алеша лишь смог найти его в привычных глазу земных пейзажах, и теперь жил только тем, что дарил его людям. Казалось бы, Лене теперь надо было испытать ревность, ведь не ей одной предназначались его подарки, однако ревности не  было и в помине – напротив, она чувствовала себя ещё более счастливой, поняв вдруг, что Алёша пишет ей не простые письма, а призывы взлететь над этим миром вместе с ней. Если даже он эти письма копирует и рассылает сразу по тысячам адресов, то и в этом случае она остаётся не менее любимой им, чем если бы была для него единственной.               

            – Всё же я разведаю, что он за гений такой, – расслышала, наконец, Лена слова подруги. – Ты пока больно-то этой любовью не увлекайся. Вдруг окажется, что он какой-нибудь псих. Говорят, в сумасшедших-то домах полно всяких гениев… А если честно, то я тебе, Ленка, завидую. Счастливая ты баба. Вот что значит красота! То олигарх тебе дома с квартирами дарит, то художник… Не знаю пока, чего он дарит, но пишет, собака, жалостливые письма. Мой Мишаня, хоть и инвалид, а слова ласкового от него не дождёшься, всё только подай, да принеси…

            Начав вздыхать по своей неудавшейся жизни, Галя поплелась, наконец, к себе, а Лена снова прилипла к монитору, видя и картины, и письма Алёши уже совсем другими глазами.

 

 

4

 

 

            Скоро окружающие стали примечать удивительную перемену в ней, как будто Галя открыла её тайну всему поселку, так что все знали, что она влюблена и снова любима, но уже чуть ли ни самим Богом. Поскольку же Галя никогда трепушкой не была, что Лена и ценила в ней больше всего ещё с детдома, получалось, что она, и впрямь, преобразилась.

            – Вот что делает с бабами весна! – воскликнул однажды их древний  плотник-лодочник Калиныч, встретив Лену у магазина. – Я всю жизнь думал, что только старые кошки в марте-то молодеют, а тут эко чего! Вроде бы и куртёнка на тебе всё та же, и волосёнки ты не распустила по плечам, как бывало в девках, а гляжу я на тебя, и душа радуется, будто и сам помолодел лет на пятьдесят. Может, нам сойтись с тобой? Старуха моя мне, похоже, теперь не пара.

            – Ты чего говоришь-то, Калиныч?! – засмеялась Лена. – Вы же с ней всю жизнь так любите друг друга, что все только вам и завидуют!

            – Но ведь я живой пока, – прищурился старик. – И мне охота забыть, сколько лет нам с Захаровной завидуют. Охота всю жизнь сначала начать, как ты.

            – Почему ты решил, что я жизнь сначала начала? – удивилась она.

            – Так ведь не я один это вижу. По посёлку-то только и разговоров, что о тебе, красавице. Ведь сколько годов нам со старухой завидуют, столько же и на тебя все тут любуются. А мы уж золотую свадебку отплясали, и решили, что и твой бабий век закатывается. Но ты будто и не живала ещё. Вот ведь где диво-то…

 

 

            На Масленицу к ней в гости приехали детки. Уже было тепло и солнечно, снег на асфальтах посёлка и около домов растаял, на пляже, где особенно хорошо припекало, тоже начинали тут и там выглядывать  бугорки с высохшей травой, а тропинка от её дома к берегу стала похожа на узкую снежную насыпь, по которой уже трудно было ходить: ноги соскальзывали с неё и тонули в рыхлом мокром снегу. Глядя из окна на эту свою тропинку и видя, как тяжело дышит «кормилец», вспучиваясь по вечерам и оседая к утру, Лена думала о начавших пробуждение от беззаботного сна рыбёшках. Ещё немного, и тела их оттают, спадёт мёртвая пелена с глаз, и они вновь увидят свой подводный мир, и себя в нём, продливших время своего старения ещё на полгода. «Неужели вся жизнь моя после разлуки с Алёшей была заморожена на целых сорок лет, – думала она, – и лишь минувшей осенью началось моё оттаивание?  Я была уверена, что живу, даже кого-то любила, рожала и воспитывала моих деток, которым я уже не очень-то и нужна, занималась своей привычной и даже приятной работой, о чём-то всегда  мечтала и всегда считала себя счастливой. Но разве это было счастьем? Просто удачно сложилась и спокойно протекла жизнь, а если говорить о ней, положа руку на сердце, то разве это можно назвать жизнью? Правильно Алёша сказал…»  В точности повторить в себе слова Алёши Лена не смогла и подошла к компьютеру, на котором с раннего утро было открыто прилетевшее ночью письмо.

            «Подавляющее большинство людей, Леночка, – писал он, – до самого смертного часа обманывают себя, называя своё жалкое существование жизнью. А память наша так устроена, что со временем забывается всё плохое, что происходило в прошлом, вот мы и видим там только хорошее, и всерьёз полагаем, что жизнь наша проходит легко и даже весело, если, конечно, ей не мешают тяжёлые болезни и безпросветная нищета. Но сейчас уже двадцать первый век, и вся вторая половина двадцатого побаловала нас отсутствием тяжёлых испытаний. Мы не знали голода, не мерзли в землянках, с детства были закалёнными и уверенными, что государство нас в беде не оставит.

Недавно я разговаривал с одной старушкой, пережившей и раскулачивание, и лесоповал, и войну, когда единственной мечтой для неё было иметь вдоволь хлеба. И что ты думаешь? Она не помнит минувших страданий! Говорит о них, но не помнит, вспоминая лишь эпизоды радостные, добрых людей, любовь. И уверена, что жизнь свою прожила счастливо, что Бог её ничем не обидел. И ведь, верно, не обидел. По безконечной доброте своей, Он старается не обидеть никого, покуда мы ходим по земле. Однако на Небе отмечается каждый наш шаг, даже каждая мысль, и чаще всего то, что нас здесь радует и веселит, оказывается отвратительным в очах Божьих. Не та это радость, какую хочет Он пробудить в нас. Напротив, она подобно заслонке, загородившей от взора нашей души даже окружающий нас мир. Спроси любого, каким он видит пейзаж за порогом своего дома, и он ничего вразумительно рассказать не сможет. И о дальних странах, куда сейчас путешествуют многие наши граждане, ничего они тебе не смогут рассказать. Получается, что люди живут вроде бы в созданном для них Богом мире, а на самом деле существуют в каком-то другом измерении. И если сотворённый для нас земной мир выглядит бледным в сравнении с Царством Небесным, из которого были изгнаны наши прародители, то в какое же болото мы сами вселяем себя, и в каком кромешном мраке живём, сознавая себя при этом счастливыми!

Не подумай, что я тщеславлюсь перед тобой тем, что стал художником и научился видеть мир в подлинном его великолепии. Моё ремесло тут ни при чём, и я знаю великое множество художников, которые слепы. Но знаю я и одного слепого мальчика, который видит Божий мир яснее всех нас вместе взятых. Вот он-то на мой вопрос о том, что его окружает, рассказывает потрясающие вещи и рассказывать может безконечно, описывая и все краски, и малейшие колебания листвы на берёзах, растущих у самого горизонта. Он никогда не видел пустыми от рождения глазами никаких красок и берёз, но знает о них намного больше меня. Но и о страданиях знает больше, и не говорит, что жизнь его счастливая, потому что за ним хорошо ухаживают родители, сытно кормят и содержат в безупречном уюте. Между тем любой бы из нас ему позавидовал и захотел бы поучиться у него жизни.

А ведь мы с тобой, девочка моя, живём так же счастливо, как этот мальчик. Разве не так? Разве ты не видишь уже, что мир вокруг тебя стал другим? Разве не думаешь о том, что в продолжение всех этих сорока лет не жила, а существовала, страдая во всякую минуту, даже когда тебе было очень весело. Вспомни, как испугалась ты, когда впервые увидела рождённого тобою ребёнка. Первым твоим чувством была глубокая жалость к нему, а первой мыслью: зачем он родился, и упаси его Боженька от предстоящего страдания. Не знаю, насколько он счастлив сейчас, когда прожил уже чуть меньше сорока лет, но вряд ли он доволен собой, вряд ли не жалеет о том, что появился когда-то на свет. Но нам-то с тобой и жалеть нечего. Не было у нас этого долгого времени безсмысленной борьбы за сохранение в надлежащем порядке своей телесной оболочки, для чего человечество придумало даже слово «любовь», извратив Божеское понятие о ней, и приписав его естественным потребностям организма. Ведь только сумасшедшие продолжают «любить» то, что стало гниющим в земле трупом, не понимая, что после оставления его душой, не осталось и предмета для их воздыханий. Для нас же с тобой именно в освобождении наших душ от плотских пут счастье. Чувствуешь, как моя душа сейчас находится возле тебя? И я чувствую твоё присутствие. Придёт время, и  близость наша станет непрерывной и вечной. Только не покидай меня здесь, мне будет очень одиноко без тебя после смерти…»

- Мам! Ты что, не слышала, как мы подъехали?! – послышался звонкий голос Люськи.

- Чем ты там зачиталась? – это уже прогудел Петька. – Мы тебе привезли зятя на блины!

- Господи! – воскликнула Лена, вскакивая со стула. – Про блины-то я и забыла! Вся опара, наверно, убежала!..

Она чмокнула деток по очереди в носы, настороженно покосилась  на стоявшего в дверном проёме парня и, отодвинув его, заспешила на кухню. Опара, действительно, убежала, и пришлось её собирать со стола и запихивать обратно в кастрюлю, потом готовить сковороды, мелко резать яйца и лук для приправы… Дочь сидела перед ней за столом, оставив жениха в комнате с Петькой, но помогать матери забывала. Только когда испёкся первый блин, Лена сунула ей лопатку и почти силой поставила возле плиты.

- Я ещё не тёща, – улыбнулась она. – Сама давай ублажай своего хахаля.

- Ма, ты чего, опять влюбилась? – ехидно спросил Петька, появляясь на кухне.

- Что это за слова? – строго посмотрела на него Лена. – По-твоему, я какая-то гулящая баба, которая всю жизнь только и делает, что влюбляется во всех?

- Я думал, после Генриха ты успокоишься, в церковь будешь ходить, свечки ставить, – продолжал веселиться сынок. – А ты уже успела другим благодетелем обзавестись. Даже и на вечность подстраховалась…

- Ты… прочитал письмо? – проговорила Лена, вспомнив, что впопыхах оставила его открытым на «рабочем столе» компьютера.

- Ну, и кто же он у нас такой, этот Князев Алексей? – ничуть не смутившись, спросил Петька.

- Князев Алексей, Петя, мог бы быть твоим отцом, – само собою сказалось ею. – Тогда бы не получился из тебя такой хам, который без спросу читает чужие письма. Я же не лезу к вам в души, хотя и имею на это полное материнское право.  Живёте, и живите, как хотите, не маленькие уже. Но и мне жить не мешайте.

- Да чего ты разошлась? – надулся сын. – Я же не знал, что в этом письме твоя душа. Кстати, этот мой несостоявшийся родитель здорово пишет: я только взглянул, и не смог оторваться.

- Что-то я ничего не понимаю, – напомнила о себе Люська. – О каком вы письме говорите? Какой ещё родитель? Ты что, нашла свою первую любовь?

Слова дочери очень понравились Лене. Как точно она сказала! Именно так: нашла свою первую… нет, лучше сказать прежнюю любовь, которая только одна и была в её жизни настоящей. Не помня себя, Лена взяла у дочери лопаточку и продолжила заниматься блинами, а сама вдруг начала рассказывать деткам об Алёше.

- Красивый он был мальчик, и сильный  и душой и телом. Вы, вот, наверно, и не знаете, где в вашем городе стоит памятник Шиллеру, а мы с ним всякий раз встречались только возле Шиллера. Это было его любимое место. Можно сказать, он жил там, а не в мореходской общаге. А вскоре после нашей первой встречи, действительно, снял квартиру рядом с драмтеатром, и мы видели этого Шиллера из нашего окна. Я долго не могла понять: почему именно Шиллера он выбрал себе в кумиры, а однажды он признался, что вовсе и не выбирал, а сам оказался выбранным, что когда он к этому памятнику приходит или даже из окна видит его – и весь мир вокруг становится другим. Самое удивительное, что и я вскоре это почувствовала. И стала наша любовь совершаться как будто в том времени, в каком этот Шиллер жил…

- А ты понятнее-то можешь говорить? – перебила её Люська. – Наговорила столько слов, а я про одну любовь услышала, странную какую-то.

- А, ладно! – махнула Лена зажатой в руке лопаточкой. – Вам и не дано ничего понять.

- Чего же вы расстались-то? – спросил Петька. – Чего не поженились?

- Он после мореходки в Ленинград уехал, а там и в море надолго ушёл. А я в посёлок вернулась и отца твоего встретила.

- Значит, ты виновата? Изменила ему?

- Не ему, Петя, – вздохнула Лена, – а Шиллеру. Побоялась я  этот мир потерять. Думала, здесь надёжнее будет житься.

- Я так понял, что Князев Алексей опять тебя в тот мир зовёт, – серьёзно и задумчиво сказал Петя. – И что теперь будет?

- Не знаю я, что будет. И знать не хочу, – был её ответ не столько сыну, сколько самой себе. – Я всю жизнь прожила, всё время рассчитывая, что будет. И не хочу больше так жить.

- Вы с ним решили сойтись? Он сюда к тебе из города переберётся? Или ты к нему поедешь? – спрашивала её дочь, но Лена уже не слышала её.

Она думала о том, что уже – вот сейчас, в эти минуты – в душе её созрело окончательное решение всеми силами стараться не потерять Алёшу. Уже она точно знала, что потеряв его, тотчас умрёт, потому что не сможет вернуться в ту жизнь, какая вдруг прекратилась для неё, растаяла, как лёд в заливе, не оставив после себя никакого следа и даже воспоминания. Если бы даже Лена и захотела вновь погрузиться в оцепенелую, в ледяную свою спячку, это было бы невозможно, как невозможно рыбкам замёрзнуть в тёплом летнем теле «кормильца». Теперь она ясно понимала, что никакого прошлого у неё нет, и даже эти люди рядом с ней, бывшие её детками, остались где-то в том мире, который растворился в воздухе, словно пар от растекающегося по сковородке теста. А если она всё ещё видела в нём и деток, и нового Люськиного сожителя, появившегося в дверях, и гору этих румяных блинов в большой тарелке, то это не имело к ней никакого отношения, как будто блины уже были съедены, а гости уехали и впредь никогда сюда не вернутся.   

 

 

5

 

 

            Дотошная Галя, действительно, написала своей сестре в Кострому, спросив про Алёшу. И скоро получила ответ. Однако ещё целую неделю она о нём молчала, а когда забегала к Лене покурить, то была какая-то рассеянная, задумчивая и печальная. Лена решила, что опять её Мишаня собрался умирать, и не спрашивала о причине перемены в её настроении, ждала, когда она сама заговорит о наболевшем. И она заговорила, но не о муже, а об Алёше.

            – Он так и продолжает тебе каждый день писать? – для начала спросила она. – И ни о чём тебя не спрашивает?

            – А о чём ему спрашивать? – улыбнулась Лена. – Мы и без вопросов всё знаем друг о друге.

            – Но ведь к чему-то эта ваша переписка должна прийти. Сама знаешь, всё в этой жизни или кончается, или продолжается, только уже на другом витке. Вдруг  он помрёт – кто тебе об этом сообщит? Будешь ждать от него письма, а письма-то и не будет.

            – Не безпокойся, – спокойно сказала Лена. – После смерти он сразу же придёт ко мне, и я первая о ней узнаю.

            – Да? – не удивилась Галя такому странному ответу и даже кивнула, соглашаясь: – Ну да, ну да… Как-то я об этом не подумала. А потом-то что?

            – Потом и я сразу помру, и мы отправимся к Богу вдвоём.

            – Ну, если так, то ладно, – снова был Галин согласный кивок. – Может, и Мишаню моего с собой прихватите? Я-то пока помирать не собираюсь. Надеюсь ещё лет двадцать тут помотаться…

            Она помолчала. Потом вытянула из пачки ещё одну сигарету, но прикуривать раздумала.

            – Не хотела я тебе говорить подруга, но… плохо дело, – сказала, не глядя на Лену.

            – Какое дело? – не поняла Лена.

            – А о каком мы сейчас говорим-то? То есть о ком? Об Алёшке твоём. Я сразу поняла, когда на его картины глядела, что мужику хреново. Так и оказалось. Написала мне Наташка про него. Вот, – она достала из-под халата, от грудей и протянула Лене сложенный вчетверо листок бумаги. – Не смогу я рассказать – решила на принтер скинуть. Ты читай, а мне бежать пора, а то Мишаня ругаться будет. Он ещё капризнее стал…

            Лена проводила её недоуменным взглядом и сочувственно вздохнула. В прежние времена она бы испугалась так, что и листок этот не сразу бы развернула, а сначала закурила, мысленно помолилась о спасении-сохранении, и только после этого осторожно принялась бы узнавать тревожную новость. Так она читала телеграмму о смерти Генриха, которую отстучал ей его друг. Но теперь никакой тревоги в её душе не было, и хорошо знала она, что ничего страшного Галина сестра сообщить про Алёшу не может. Всего несколько минут назад она перечитывала утреннее письмо от него и улыбалась, чувствуя привычную, но каждый раз будто впервые явленную в её сердце нежность.

            «Твой вопрос, сестрица, для меня не вопрос, – писала Наташа. – Алексея я знаю давно, можно сказать, что мы старые друзья. Это удивительный человек и ещё более удивительный художник. Представь себе, всю жизнь он прожил без ног, в полном одиночестве, в такой халупе, что и заходить-то к нему страшно, но никогда не падал духом. И всю жизнь писал потрясающие пейзажи, но не продавал, как все наши члены… даже не хочется писать: «Союза художников», а раздавал. Просто дарил всем, кто к нему приходил. Да что я в прошедшем-то времени о нём! Он и сейчас пишет, как писал, и дарит, как дарил. Хотя пенсия у него мизерная, а на краски денег надо уйму. Для меня всегда было загадкой: чем он питается? И как умудряется те же краски доставать, ведь не в Костроме живёт, а в двадцати км от города. А ноги ему акула откусила, выше колен, когда он в ранней юности по морю плавал. Говорят, одно время у него какая-то жена была, и даже дочь есть, но я их ни разу с ним не видела, хотя в 90-х навещала его часто. Всегда он один. Если хочешь, я передам ему от тебя привет, только понравится ли это твоему Михаилу? А ты что, Князева раньше знала? Напиши, какой он был в то время. Я хочу большую статью о нём дать в московский журнал, чтобы весь мир, наконец-то, о нём узнал».

            – Эх, Алёша, Алёша! – покачала Лена головой. – Что же ты мне ничего не сказал?..

            Вдруг она бросила письмо на журнальный столик и метнулась вдогонку подруге. Галя всё ещё поднималась по лестнице, и испугалась, увидев Лену, смотрела на неё во все глаза, не зная, чего ожидать.

            – Напиши Наташе, – строго приказала ей Лена, – пусть адрес его пришлёт. Срочно.

            – Поедешь? – не своим голосом спросила Галя. – Я так и думала. Правильно. Нечего вам поврозь-то быть и интернет напрягать. Узнаю. И адрес, и как найти. Да Наташка рада тебе будет. Встретит и проводит. Она в тебя прямо влюблена…

            Решив узнать Алёшин адрес, Лена ещё не представляла, что будет с этим адресом делать. Просто поняла, что любимый нуждается в её помощи, хотя никогда бы ей об этом даже и не намекнул, как ни разу не намекнул о своей инвалидности, так что для неё его образ рисовался таким, каким она его помнила: здоровым, с обнажённым торсом и налитыми от гребли мускулами. Недоумевала она только, почему он море бросил, и когда. В мореходке был отличником, потому и распределение получил не в какой-нибудь местный колхоз и не в городской порт, а туда, где моряки, по слухам, зарабатывали больше рыбаков, хотя и не ишачили без продыха по полгода. Вряд ли бы кто на его месте добровольно со «спасателя» ушёл, на котором не только картины писать, но и скульптуры лепить можно.

            Вдруг она, вернувшись к себе, схватила брошенный на столике листок и с давно забытым волнением впилась глазами в текст Наташиного сообщения. Только сейчас до неё дошёл весь ужас случившегося с Алёшей. «…ноги ему акула откусила, выше колен»! Как это могло случиться? В какую передрягу он попал из-за безумной смелости своей? И вот уже Лена видела, как мальчик её залезает на борт корабля, с улыбкой машет товарищам рукой и ныряет в самую середину безбрежного океана, в горячую африканскую волну, как потом плывёт обратно, среди морских львов и черепах и не слышит испуганных криков моряков, увидевших устремлённый на него, как бандитский нож, акулий плавник… Однако дальше развивать свою фантазию она не смогла и бессильно свалилась на диван.

            – Как же так, милый?! – без слёз, но сотрясаясь от рыдания, восклицала Лена. – Что же ты такой глупый?! Обо мне-то подумал бы!..

            Почему он должен был тогда подумать именно о ней, она себя не спрашивала. Просто знала, что в ту минуту, когда Алёша оказался в страшной пасти огромной акулы, с ней случилась не меньшая беда. Может быть, это было в ту ночь, когда она в первый раз, изрядно выпив вина, отдалась прямо в кабинете правления хитрому колхозному парторгу, может быть, ещё раньше, когда в последний раз пришла к памятнику Шиллеру и сказала ему, что хочет про Алёшу забыть. И ведь забыла. И потом всю жизнь оправдывала себя ложью о том, что он сам её бросил. А Шиллер-то пытался сообщить ей о случившемся с ним, и Лена долго не могла забыть, как он, направляя свой поэтический взор в небо, в то же время, изображал на своём потустороннем лице великую скорбь. Так настойчиво и даже требовательно изображал, что ей показалось, будто и все гулявшие в тот час у театра с осуждением смотрели на неё, не желавшую  придавать этой скорби никакого значения и озабоченную лишь мечтой о каком-то надёжном, но скучном женском счастье.

            – Прости меня, Алёша, – прошептала она. – Я ничего не знала. А должна была знать. Должна…

            «Вот почему на его картинах эти одинокие человечки, – подумала она и вновь припала к листку. – «Всегда он один». Всегда… А тем, кого он любил, не хотелось связывать с ним свою жизнь и рисковать надёжностью. Только Бог всегда был с ним, но, вот ведь, он опасается, что и в Раю может остаться одиноким. Бог-то Богом, а любящая душа и там должна быть рядом…»

            – Галя права, – сказала она так, словно Алёша был где-то поблизости и слышал её. – Пора нам вместе быть, дорогой. У тебя халупа, а у меня хоромы, будешь писать свои картины так, как никогда ещё не писал, и про всякую нужду забудешь…

            Это было чудом, и Лена вскоре именно так всё и поняла. Чудом, свершающимся для них самим Богом,  представлялся ей зажатый в её руке бумажный листок, в котором не слова были напечатаны Галиным принтером, а распахивалось окно в тот самый мир, о каком постоянно писал ей в своих письмах Алёша,  какой изображал он при помощи кистей и красок на своих картинах, и в каком уже почитай полгода обитала её душа. Но если до сих пор она там пребывала в поисках встреч с Алёшиной душой, а после всякой такой встречи на какое-то время окутывалась пусть и приятным, ласковым и лёгким туманом, то теперь этот туман рассеивался. Осталось совсем немного – и этот чудесный их мир навеки очистится от него, до краёв наполнившись одной лишь любовью, которая реально становилась для Лены воплощённым понятием счастья. Или наоборот: счастье, в котором плавала она, как в детстве – в прибрежной воде залива, не зная, когда окажется над холодной и страшной глубиной, превращалось в эти минуты в любовь, не знающей ни холода, ни страха.

            Алёша как будто уже жил рядом с ней в её доме, она вслух разговаривала с ним, рассказывала о своих чувствах к нему, и даже слышала его ласковый ответный голос. Часто порывалась она написать ему о скором своём приезде за ним и о своих мечтах  об их встрече,  о долгой, но увлекательной дороге через полстраны в посёлок, и о комнате, какую она уже готовила для него. У неё было две комнаты, но в большую, тоже с видом на залив, она почти не заходила: хватало с неё и этой маленькой, казавшейся ей огромной, да, и правда, размахнувшейся на целых тридцать квадратных метров, тогда как у большой были все пятьдесят. Ещё прямо из кухни вела дверь в гараж, где пылился подаренный  Генрихом на её пятидесятилетний юбилей ослепительно белый и за десять лет набегавший всего три тысячи километров «Гетц». На нём она и собиралась отправиться в Кострому, решив, что везти Алёшу на поездах, перебираясь в Москве с одного вокзала на другой, будет и не удобно, и тяжело для него. Все его картины и пожитки она отправит контейнером, взяв с собой лишь тот пейзаж, над каким он сейчас работает, а краски и всякие там мольберты они купят уже здесь.

            Счастливые слёзы сами то и дело лились из её глаз, когда она представляла, как хорошо будет здесь Алёше. Про себя даже и не думала, ибо не могла вместить в свою голову такие думы, охватывающие собою всё, чего нельзя было и назвать-то земными словами. Да это всё и не относилось уже к вещам земным, словно вместе с Алёшей в её квартиру, в посёлок, в простор залива и в леса по его берегам, и в небо над ними войдёт весь Рай с обитающими в нём Ангелами, каждый из которых велик, как весь видимый глазом мир.

            Наташа с радостью прислала не только адрес, но и фотографию карты, с проложенным на ней маршрутом и подробным его описанием. При этом она прямо-таки умоляла её позвонить накануне приезда в Кострому, чтобы она Лену встретила у моста через Волгу и проводила до самого Алёшиного дома. Радовалась и Галя, и все остальные их соседи, а скоро уж и весь посёлок, прознавший о приезде к ним на постоянное жительство настоящего, большого художника, который любит их Лену с самых юных лет. Даже директор колхоза, он же поселковый глава, не на шутку встревожился и приказал провести на главной улице большой субботник, «чтобы, не дай Бог, живописцу на глаза попалась какая-нибудь помойка или пустая бутылка». Пришлось и батюшке начать ежегодную покраску храма на месяц раньше назначенного срока, и он непрестанно молил Бога о том, чтобы в их края не вернулась зима, что случалось здесь в мае нередко.

            – Ты, когда будете с ним к посёлку приближаться, – не забудь известить меня, – попросил он, придя к ней как-то под вечер и внимательно рассмотрев все картины на Алёшином сайте. – Я  колоколами затрезвоню.

            – Зачем, отец Никифор?! – едва не засмеялась Лена. – Алёша ведь не владыка, чтобы о нём трезвонить!

            – Не владыка, а всё Божий человек, – сурово сказал он, протирая вспотевшие от натуги очки. – Глядишь, и церкву нам своими Ангелами распишет…

            – Как он её распишет? – вздохнула она. – Он инвалид, без ног.

            – Бог поможет, милая, – уверил отец Никифор. – Если Он благословил Алексея на жизненную перемену, то ведь неспроста и не для смеха. Кроме него никто нам не пособит, так и будем до скончания века голую штукатурку коптить…

            

               

   6

 

 

            Накануне отъезда, вечером Лена, как обычно вышла на берег залива. Долго смотрела на закат, не жалеющий красок для их кормильца, какие изливались на небо и воду из собравшихся у горизонта пушистых и лёгких облачков. Вдруг почувствовала она, что эта прогулка уже не является для неё обычной, что всё обычное с завтрашнего дня отойдёт не просто в прошлое, а в никуда, как в никуда отошли минувшие сорок лет жизни без Алёши. А что придёт на смену ему, она не хотела и представлять, в какой-то момент сознав себя полностью поглощённой этим закатом, который, подражая Алёше, всё увереннее рисовал перед нею  картину ниспосылаемого ей Богом счастья. Только уже не потерянный в складках земли маленький человечек брёл по ней от одного края рамки к другому, а два, похожих на солнечных зайчиков, странника поднимались от двух концов земли и летели в раскрытые объятия исчезающего за горизонтом солнца. Лена даже вскрикнула, увидев в получившемся сочетании облаков, волн и верхушек прибрежных деревьев знакомый образ Ангела, но тут же и замерла с открытым ртом, узнав в этом Ангеле самого Бога. Но не того бородатого и спокойного, какой был изображён высоко над Царскими Вратами в их церкви, узнала она, а безконечно страдающего на кресте, распростёртом во всю необъятную ширь земли и неба, Христа. Сколь долго изливалось на неё это видение, Лена не могла бы сказать. Время остановилось для неё, или вовсе исчезло, и только одного боялась она, что облачные странники не успеют соединиться с Христом в едином образе, что последние, самые яркие солнечные лучи сожгут их на полпути, когда они и так уже пылали обращёнными друг к другу лицами, становясь то ярко-жёлтыми, то красно-лиловыми…

            – Любуешься, Ленок? – оглушил её хрипловатый голос Гали. – Красотища нынче! Никогда такого заката не видала, сколько не живу! Даже из дому захотелось выбежать…

            – Ты… – чуть слышно проговорила Лена. – Ты тоже это видела?

            – Чего «это»? –  исподлобья глядя на подругу, спросила Галя. – Это только Мишаня мой может не видеть из-за своего футбола.

            – Ты Христа видела? – требовала Лена от неё конкретного ответа.

            – Какого? – насторожилась подруга. – Ты чего, пьяная, что ли? От счастья, знать, обалдела. Скоро. Скоро обнимет тебя твой Алёша…

            – Ты так и не написала ему? – спросила она, закурив. – Рискуешь, девонька!  А что если к нему жена вернулась? Или войдёшь, а он с доярочкой какой-нибудь лежит? Они жалостливые, доярки-то. Им, не как мне, лишь бы мужик в доме был, пусть и вовсе без туловища…

            – Зачем ты так? – только и сумела произнести Лена и пошла вдоль берега, не решаясь вновь взглянуть на закат.

            Уже ей не интересно было, чем закончился полёт облаков-странников к распятому Богу. Уже она поняла, что встреча её с Алёшей будет совсем не такой, как мечталось ей. Конечно, подозревать его в двойной игре было бы слишком жестоко, но если и живёт он не один, то ничего в их отношениях от этого не изменится. И всё равно она ему поможет, даст денег, отремонтирует его халупу, накупит красок и мольбертов… Ничего не изменится, и ей приятно будет потом, всю оставшуюся жизнь, поддерживать его и материально, и душевно.

            – Сказала бы ещё морально! – вслух съязвила она самой себе, поняв, что Алёша нуждается не в обыкновенной для близких людей душевной поддержке, а в духовном с ней единстве, не требующем  участия со стороны чувств. И если их любовь, действительно, такая, как он её видит и как о ней Лене пишет, то никаким человеческим чувствам, вроде тоски, жажды близости ради ощущения обоюдного тепла,  или даже сострадания, в ней места нет. Она, как звёзды в небе, существует без оглядки на оцепеневшую под ними в ожидании неминуемой смерти землю, и исчезновение этой земли будет совершенно не замечено ими. Так как же сможет Лена обратить внимание на какую-то там доярочку, спящую рядом с Алёшей! Какое ей дело и до этой доярочки, и до его душевного расположения к ней, когда дух Алёши обитает совсем в другом мире, или измерении, как выражается он!..

            Скоро настроение её опять стало радостным, и снова ощущала она себя безконечно счастливой. С тем и проснулась на следующее утро, какое ещё только начинало наступать, пререкаясь с ночью, подобно поселковым бабам, скрытно делящим между собою судаков на причале во время путины. «Это моя рыбина! Нет, моя!..» Огромной рыбиной представилась Лене земля, по которой она готова была ехать за рулём своего «Гетца», похожего на Генриха во время его пробуждения с необходимостью возвращения к делам в далёком от Лениной постели городе.

            – Надо ехать. Сейчас поедем, лежебока, – сказала она машине и погладила её ещё сонный капот. – Далеко поедем. Так далеко ты ещё не ездил. А ведь только для этой поездки ты и появился на свет…

 

 

 

            Провожать её вышел весь дом. Даже Мишаня высунул голову из окна и рассказал, как надо ехать по забитой «дальнобойщиками» трассе.

            – Ты пристройся за каким-нибудь одним, самым спокойным, и не отставай от него, но и не обгоняй. Соблюдай такую дистанцию, чтобы никто между вами не смог вклиниться. Тогда никакие встречные лихачи тебе не будут страшны: твой «дальняк» защитит тебя от любого. А как привыкнешь к нему, то и по сторонам можно будет поглядывать в своё удовольствие.

            – А если он по нужде остановится? – заметила Галя. – Если, не приведи Господи, диарейный какой-нибудь окажется?

            – Ну и что? – не смутился Мишаня. – Такой-то ещё надёжнее: будет стараться себя не трясти. А на остановках можно фотографировать.

            – Кого?! – Галя даже расхохоталась. – Диарейного?!

            – Места, дура! Природу! – рассердился её капризный муж и захлопнул окно.

            – Да, Ленок, наглядишься ты на нашу Рассею! – позавидовала Галя. – Надо было мне с тобой отправиться – для страховки.

            – От такой страховщицы все колёса полопаются! – пошутила подруга из квартиры напротив, тоже бывшая детдомовка Света. – Это мне надо бы с ней поехать.  Жалко, раньше не сообразила. Заехали бы к моей свекрови в Торжок…

            – Ладно, девчонки, мне пора, – объявила Лена и подошла к машине, открыла дверцу, но, прежде, чем усесться на водительском сиденье, не стерпела – повернула голову, и вдруг сердце её защемило незнакомой тоской.

            Никогда ещё она, вернувшись в посёлок после учёбы, не расставалась с заливом на столь долгий срок, никогда не удалялась от него на столь великое расстояние. Все её командировки имели целью посещение прибрежных колхозов, в которых она лишь изредка задерживалась на два-три дня. Теперь же Лена даже и не знала, когда вернётся. На одну только дорогу до Костромы, по её расчетам, надо было потратить три дня, а сколько времени придётся уговаривать Алёшу оставить свою родину, и когда он согласится  (в чём она почему-то ничуть не сомневалась) – собирать его вещи, может быть, продавать дом, известно одному Богу. Возможно, и целого лета не хватит, и всё это лето «кормилец» будет ей лишь сниться, а когда она с ним снова встретится – как знать, не изменится ли он до того, что сделается совершенно неузнаваемым, чужим, равнодушным…

            – Жди меня, – незаметно для подруг прошептала она, и, показалось ей, услышала в ответ его тяжёлый вздох.

            Проезжая по главной улице посёлка, Лена видела выходящих из своих домов односельчан. Большинство из них плелось по обочинам в сторону консервного завода, а здоровые парни и мужики шли в обратную сторону – к причалу, запруженному баркасами, отдыхающими после весенней мелкорыбной путины, и только старики держались руками за свои калитки и палисады и смотрели на сидящую за рулём Лену в глубокой задумчивости. Лишь Калиныч, узнав её, помахал ей вослед немощной рукой и осенил её крестным знамением, что забыл сделать отец Никифор, уже дававший указания сидящим возле церкви на перевёрнутых вёдрах малярам. Не было в посёлке ни одного человека, какого бы она не знала или с раннего своего детства, или со дня его рождения. Больше тысячи жило здесь людей, и все они были для неё родными, как бы ни старался выбиться из общей семьи какой-нибудь зачумлённый мечтой о свободе шалопай или грезящая видениями лёгкой жизни распутница. Сколько таких сбежало за сорок лет от «кормильца» – не счесть, но все рано или поздно к нему возвращались, если не погибали в чужих краях, подобно рождённым в прудах малькам, выпущенным в залив.

            Только этого Лена и боялась: того, что Алёша, приехав сюда, заскучает без своей Волги, начнёт задыхаться от недостатка привычного воздуха и таять на её глазах, как церковная свечечка, которая без горения и на свечку-то мало похожа, а, подставив фитилёк огню, скоро исчезает, оставляя после себя жалкий огарок. Она надеялась, что он сумеет без больших усилий привыкнуть и к здешнему сырому климату, и к пронзительным ветрам, внезапно налетающим на посёлок с моря даже и в жаркие летние дни: ведь не впервой ему оказаться здесь, как-никак пять лет прожил в мореходке, расположенной на морском берегу.

            Когда посёлок исчез из зеркала, Лена поддала газу, и обрадованный «Гетц» помчался по дороге решительней и смелее, а печальные мысли стал выдувать из головы ворвавшийся в салон автомобиля из-за приспущенного стекла ветерок. На смену им пришли думы о встрече с Алёшей, но так как все их она уже по многу раз передумала, Лена включила радиоприёмник и просто стала слушать музыку и шутки утренних ведущих «Дорожного радио», удивляясь не им, а тому, что слушает их. Радио в её квартире не было, и телевизор она забыла, когда включала, и теперь водворение в чуждый ей мир, абсолютно ничем не похожий ни на земной, ни на духовный, какое-то время забавляло её. Казалось, что он ей просто снится, но каким был этот сон, она понять не могла. Временами, когда в приёмнике что-то гремело и надрывалось собачьим лаем заморского языка, он походил на кошмар, по окончанию которого Лена не сразу соображала, о чём говорят и над чем смеются ведущие программы, а иногда, при появлении какой-нибудь песни из времён её молодости, на глазах выступали слёзы, и она с недоумением сознавала, что есть ещё один – уже четвёртый по счёту – мир, в который можно попасть, всего лишь слушая забытые мелодии и голоса давно исчезнувших из её жизни или вообще из жизни певцов.

            Невольно вспомнились самые любимые для них с Алёшей песни. Однажды он принёс и установил на проигрыватель в их комнате большую пластинку, и они долго прослушивали её, не произнося ни слова, и только сжимая руки друг друга, когда какие-то слова или контрапункты певческого голоса были особенно проникновенны в их души. Вся пластинка имела, как потом решили они, проникновенное название: «По волнам моей памяти», и если б только знали они, какими станут для них эти волны, спустя сорок лет! Если бы знали, что через месяц они расстанутся не на месяц, как думалось им тогда, а на немыслимо долгие годы и десятилетия! Настолько долгие, что они невольно и вовсе забудут друг друга, так что и имена их станут для них пустым звуком, и память о времени, проведённом в объятиях друг друга, погрузится на самое глубокое дно под волнами неумолимого времени. Но если бы какая-нибудь привокзальная цыганка подошла к ним в минуту их прощания возле тамбура отходящего в Ленинград поезда, и прорекла, что встреча их обязательно произойдёт, только ждать её придётся сорок лет, когда уж и пластинка их станет настолько старой, что её не на чем будет завести, – они бы не поверили ей ни за какие деньги.

            Впрочем, что-то такое Алёша тогда сказал… Лишь вырулив на оживлённую в этот утренний час федеральную трассу и пристроившись в хвосте длиннющей и высоченной фуры, Лена с большим трудом вспомнила те его, последние в той жизни, слова.

            – Я не думаю, что ты бросишь меня за такой короткий срок, – сказал он, ласково улыбаясь. -  Но если всё же наша встреча почему-то сорвётся – знай, что я буду любить тебя до самой смерти. И после смерти буду любить. Так что и без меня ты будешь от этого счастливой. А я уж как-нибудь справлюсь.

            – С чем ты справишься, глупенький? – засмеялась Лена. – С тем, что я буду счастливой?

            – Нет, с тем, что буду любить всегда только тебя, – был его грустный ответ…   

 

 

7

 

 

            Чем дальше уезжала она от родного посёлка, тем свободнее чувствовала себя. Как будто вся её сознательная и деятельная жизнь проходила в плену (у залива, у колхоза, у себя самой), и вот свершался теперь внезапный, но давно и мучительно чаемый побег. Когда Лена посещала с Генрихом европейские столицы, это было именно посещение. Посмотрела, себя показала, и быстренько домой, к своим баранам. И для чего было это посещение – не понятно, напиханные в интернет фильмы о путешествиях намного интереснее того, что смогла увидеть она в том же Париже, или в Женеве, или в Риме. Да что уж там! По правде сказать, и смотрела-то она не столько на Париж, Женеву или Рим, сколько на себя в зеркалах витрин Парижа, Рима и Женевы. Ещё и в Праге, где она впервые надела купленное в Италии платье, которое оказалось прямо-таки копией костёла Петра и Павла с двумя шпилями на плечах, даже и цвет был один и тот же, и Генрих смеялся, представляя, как какой-нибудь нищий еврей, возвращаясь с пражского кладбища, перепугается, столкнувшись по дороге с Леной и приняв её за католическую святыню. Вот, собственно, и всё, что больше всего запомнилось ей за неделю их галопа по европам.

            Теперь же она смотрела на проплывающие за окнами машины живые картины родимой земли, и томилась жаждой запомнить каждую из них, до мельчайших подробностей, до крохотного кустика на пригорке или узорчика на наличниках сельских изб. Но не затем запомнить, чтобы потом безконечно рассказывать о них подругам, а для восполнения другой, не зрительной и не чувственной, а сердечной памяти, обнаруженной ею в таком плачевном состоянии, что, пожалуй, кроме голубиного помёта на плечах Шиллера, ничегошеньки-то в ней и не лежало. Тут она подумала, что Алёша, может быть, потому и стал писать пейзажи, что был лишён возможности встречи с ними воочию, и извлекал их из своей души, успевшей за двадцать с небольшим лет до катастрофы переполниться ими так, что они сами стремились излиться на живописные холсты.  «И это не мудрено, – думала Лена, во все глаза глядя на разделённый дорогой на две половины, но нисколько от этого не пострадавший бескрайний русский простор, по сравнению с котором её залив вспоминался ею просто крохотной лужицей. – Алёша ещё до поступления в мореходку много путешествовал по стране, увлекался спортивным туризмом и даже несколько раз прыгал с парашютом. Он вырос в этом русском просторе, впитал эту красоту в свою душу с пелёнок, тогда как я с тех же пелёнок видела только залив, один лишь залив, в котором для меня заключена была вся земля…»

            Однако эта мысль породила в ней не обиду на судьбу и не ненависть к «кормильцу», но, напротив, ещё большую любовь и к своей судьбе, и к заливу, действительно, ни в какие времена не оставлявшему преданных ему жителей посёлка без прокорма, но буквально осыпавшего весь его рыбой в каждую путину, так что все и себя питали судаками, лещами, корюшкой и снетком, и с приезжими вели бойкую торговлю умело закопченными ими. Никогда, даже после того, как осталась одна с двумя детьми, Лена не испытывала нужды, ни разу не сказала она «кормильцу» злого слова, и он, в благодарность за это,  каждый вечер в течение всех сорока лет, говорил ей о том, что она счастливая. И теперь она не сбегала от него, а ехала за любимым человеком, необходимость розыска которого минувшей осенью внушил ей именно залив. Скоро она вернётся в посёлок с Алёшей, будет не только сама ещё счастливее, но и сделает всё для того, чтобы Алёша не пожалел о своём переезде к ней.  А земля, какую она километр за километром открывала для себя, и какая покажет себя ещё и с другой стороны на обратном пути, заполнит и её сердечную память, так что Алёша найдёт в своей любимой гораздо больше общего, чем он, наверно, предполагает найти.

            Вдруг Лена вспомнила, что он ещё не знает о её устремлении к нему в эти минуты, и значит, ничего такого предполагать не может, и не удержалась: дала себе волю мечтать о предстоящей встрече с ним, а от явившегося ей минувшим вечером сомнения в точном осуществлении такой мечты отмахнулась, как от глупого слепня, залетевшего в окно машины. И вот уже подъезжала она к маленькому домику Алёши, крыша которого была едва видна за дощатым и дырявым забором, а когда остановилась возле его калитки – увидела тут и там выглядывающих из-за занавесок своих окон соседей, гадающих, должно быть, кто мог приехать к нему на таком ослепительно белом автомобиле. Выбравшись из машины, она подошла к этой калитке не сразу, но сначала долго осматривала улицу, на которой прожил он сорок лет, по которой учился ходить на протезах, с костылями под мышками. Каждый камушек на дороге, всякая маленькая травинка, и всякое дерево знали его, как себя, и сострадали ему, и любили, чуть ли ни как самого Бога, ибо картина этой улицы была самой лучшей из всех его картин. Потом Лена, не смущаясь любопытных глаз,  присела на лавочку, вкопанную чуть поодаль от калитки меж двух высоких берёз, и тотчас догадалась, что сидя именно на ней, он живописал эту спускающуюся к Волге улицу. Догадалась, и стала, прищурив веки, искать в очертаниях крыш, садов за заборами, речных островков и облаков над великой русской рекой склонённый к безлюдной улице, под одной из берёз которой стоял уставший от подъёма в гору старик, ангельский силуэт. И уже он стал проявляться перед ней, но тут калитка чуть слышно скрипнула, и Лена, обернувшись, увидела в ней Алёшу. Ей нестерпимо захотелось в тот же миг броситься к нему, прижаться к его груди, а потом целовать его перепачканные красками руки, нахмуренные глаза, серебристую бороду, хотелось и пасть перед ним на колени, в слезах моля о прощении…  Но она собрала всю свою волю и отвела свой взгляд в сторону, сделав вид, что её больше интересует не хозяин этого дома, а его худой забор.

            – Кто вы? – спросил Алёша, не узнав её. – Вы же ко мне приехали…  Но я вас что-то не припомню. Вас кто-то ко мне прислал?

            – Да, прислал кто-то, – не своим, холодным голосом сказала она. – Как ты думаешь, Алёша, кто?

            Но тут он взглянул на номер её машины и сразу всё понял, побледнев и едва держась на ногах, то есть на протезах, не видимых под штанинами брюк. Только тогда Лена поднялась с лавки и, подойдя к нему, протянула ему свои дрожащие руки.

            – Время нашей разлуки прошло, Алёша. Я приехала за тобой, любимый мой мальчик. И готова умереть здесь, под твоим забором, если ты прогонишь меня или откажешься ехать со мной.

            Он взял её руки, но не знал, что делать с ними, как вести себя, что сказать в ответ. Он плакал, как вернувшийся с войны солдат, израненный, много раз умиравший, но, в отличие от всех своих однополчан, увидевший на пороге своего дома выбежавшую навстречу ему живую жену. Сколько длилась эта первая минута их встречи – час, день, год или целую вечность, Лена не знала, потому что оба они были так счастливы, что время исчезло для них навсегда… 

Так мечтала она до тех пор, пока не почувствовала усталости от долгого сидения в водительском кресле, и напряжения в ногах, в руках и даже в глазах, высохших от пристального взгляда на дорогу до рези в их уголках. Да и день уже померк, и в придорожных деревнях бабы и мальчишки заводили во дворы коров, а уставшие от работы мужики сидели на завалинках или на подножках своих машин и тракторов. И все эти люди, весь этот близкий сердцу до боли русский народ, действительно, как на Алёшиных картинах, казался похожим на одного-единственного на фоне земли и неба маленького  человечка, почти неприметного, потерявшегося среди лесов, полей и рек. Не то, чтобы всё то множество людей, увиденных Леной за день, были все на одно лицо и имели одну и ту же одежду – сама жизнь каждого из них казалась одной и той же, безсмысленной и не интересной никому из них. Как коровы шли в свои стойла, имея хоть и гордый от сознания сытости, но и какой-то обречённый вид, так и их хозяева не являли на лицах своих ни малейшей радости, словно были на этой цветущей и по-богатырски раскинувшейся под солнцем земле всего лишь случайными прохожими, сознающими, что и без них этому богатырю не будет скучно. Даже возле множества выстроившихся вдоль дороги великолепных храмов и чистеньких церквушек не видно было сияющих благодатным светом людей, и в церкви они шли, как коровы на дойку, чтобы освободиться от мешающей им свободно передвигаться по земле тяжести. Однако Богу не нужна была такая  жертва, и по домам они расходились ещё более усталыми и мрачными. Даже дети бегали друг за другом не от безсознательной потребности в беге, а словно выполняя родительский приказ догнать своего товарища или соседскую девчонку и шлёпнуть по заднице, торжествуя своё превосходство.

- Да, мальчик мой родной, ты прав, – вздохнула Лена, въезжая в какой-то райцентр, судя по множеству магазинов и ларьков, стоявших на его главной, но грязной улице. – Маленький человек только тогда становится большим, когда на него обращается всё внимание, но став большим, он сразу же и расплывается перед глазами грязным пятном. Но ведь мы с тобой не будем такими?

- Чтобы не быть такими, надо уметь страдать и благодарить Бога за свои страдания, а не роптать на Него, – услышала она Алёшин голос, повторивший строку из его письма, и перекрестилась, чувствуя себя благодарной за столь простой и ясный ответ и счастливой от того, что очень хорошо и без лишних слов поняла Алёшу…

 

 

 

 

Гостиница, в какой решила переночевать она, была совершенно пуста, но молчаливо сидевшая за фанерной стойкой с телефонной трубкой возле уха женщина, примерно Лениных лет, но толстая, как Галя, и такая же бровастая, ничуть не обрадовалась долгожданной постоялице. Молча подала она Лене листок для заполнения, даже не поинтересовавшись её паспортом, молча брякнула потом об стойку ключом от номера, даже не спросив, какой ей нужен. Идя от неё чуть ли ни на ощупь по тёмному коридору, всё же услышала за спиной равнодушный голос:

- Ну, Бог-то всё видит. Отольются кошке мышкины слёзы…

О каких кошке с мышкой выслушала она долгий рассказ, Лена гадать не стала, а с большим трудом отыскав свою комнату и не увидев в ней ни душа, ни умывальника, устало повалилась на кровать и тотчас уснула, без мыслей,  с грудью, переполненной незнакомой и щемящей сердце, но, в то же время, и сладкой истомой.

Среди ночи её разбудил громкий и настойчивый стук в дверь.

- Эй, гражданочка! – услышала она показавшийся ей пьяным крик. – Гражданочка! Проснитесь! Это ваша машина стоит у крыльца?!.

Испуганная, Лена вскочила с кровати, нашарила на стене выключатель и распахнула дверь.

- Что с моей машиной? – спросила давешнюю портье.

- Да ничего, – вдруг совершенно равнодушно ответила та. – Переставить бы её надо. Всю дорогу загородила.

- Какую дорогу? – не могла сообразить Лена. – Кому?

- Откуда я знаю, – донёсся до неё ворчливый ответ уже из глубины коридора. – Мне позвонили – я предупредила…

Выйдя на улицу, Лена остановилась в недоумении на ступеньках крыльца. «Гетц» спокойно отдыхал после непривычно долгого пробега, стоя под навесом ветвей раскидистого клёна, и никакой дороги вблизи его не было. Она подошла к нему, подёргала ручки закрытых дверей, шлёпнула ладонью по капоту, и, услышав недовольный ропот начавшей   исполнять свою службу сигнализации, поспешила успокоить её. «Чушь какая-то, – зевая, прошептала Лена. – Видно, шутки у них здесь такие… не смешные…» Решила вернуться в номер и лечь спать уже по-настоящему, раздевшись и забравшись под одеяло, но вдруг поняла, что сон уже прошёл, и вряд ли получится вернуться в него. Поняла, что выспалась даже лучше, чем дома, в котором, и собираясь на работу, продолжала досматривать незаконченные сны. Однако ехать по ночной дороге не хотелось, и никогда не ездила она по ночной дороге, даже и не помнила, как переключается свет автомобильных фар у её «Гетца».

- Ну, и что мы будем делать? – обратилась она к нему. – Приёмник слушать? «Дорожное радио»? Но мы ведь не на дороге, ещё оштрафуют нас за нарушение тишины.

Она прислушалась, и удивилась: тишина, действительно, была мёртвой. Городок как будто не спал, а вымер весь в эту ночь. Не слышно были ни хотя бы далёкого собачьего лая, ни птичьего щебета, ни лёгкого шума листвы, в которой буквально тонул этот городок, похожий издалека на безлюдный сад посреди широкого травянистого поля. В родном посёлке никогда не стояла такая тишь. И в самые безветренные и жаркие дни лета был отчётливо слышен шёпот ласкающей прибрежный песок воды, а чайки перекликались и по ночам, не говоря уж о петухах, и о тех же бдительных собачках, замечающих даже пробегавших по своим неотложным делам мышей. «От чего это? – думала Лена. – Не от людей это. И здесь, и там живут те же русские люди, но там у нас – не русская земля, а здесь – самая середина Руси. Никогда, ни от кого не слышала я, что Русь  настолько тиха, что будто и нет её вовсе. Не потому ли и видит Алёша безмолвного, но безпредельного и могучего Ангела,  очертания которого составляют  черты самой русской земли?..»  И тут счастливо и легко заулыбалась она, подумав, что вот и постигла все тайны Алёшиной души, и не о себе будут её первые слова при встрече, а вот об этом: об ангельской силе русской земли. А когда они станут жить в постоянном счастье соединения их душ в одну, им и говорить не нужно будет, и без разговоров они будут понимать всякую мысль друг друга.

И ещё радостней стало ей от сознания того, что хоть она и прожила сорок лет в трудах и заботах, но не поглупела до тупости, хоть и не много книжек прочитала, а об искусстве и духовности только слышала что-то краем уха, но не предстанет перед Алёшей круглой дурой, способной лишь печь блины и развешивать бельё по огороду. Значит, ему не скучно будет жить с ней, значит, счастлив он будет, зная, что любовь его не оставалась безответной в течение сорока этих лет.

Внезапно ночь кончилась, и без какой-либо подготовки сразу наступило утро, и тотчас залаяли тут и там собаки, запели петухи и громко зачирикали птенцы в гнёздах, и пробудилась вся великая Русь от края и до края. Скоро вся она исполнится звоном воскресных колоколов, во всех её церквях и храмах воссияют свечи, а все зажегшие их, и даже те, кто постесняется зажечь под церковными сводами, вспомнят о Боге и робко попросят Его: спаси и сохрани. И Он будет смотреть на них, ничтожных и одинаковых, и видеть, что живут они не просто на сотворённой Им земле, а в Нём самом, как какие-нибудь лейкоциты, без которых не может струиться по вечности Его невидимая, но животворящая кровь, и Его улыбка озарит всё небо над Русью от края её и до края, так что и Ангел на картине, какую сейчас пишет Алёша, получится улыбчивым.

 Подумав так, Лена и сама заулыбалась, мысленно пожелав наступающему утру «доброго утра», что её необычайно развеселило. Сбегав в номер за сумкой, она с радостью поблагодарила портье за прекрасно проведённый отдых, легко запрыгнула на сиденье нетерпеливо бьющего копытом «Гетца» и, смело надавив на газ, помчалась по полусонной федеральной трассе, замечая по спидометру, что время разлуки с Алёшей сокращается теперь намного быстрее, чем вчера.

 

 

8

 

 

Скоро, оставив далеко за спиной райцентр, уже не ехала, а летела она над русской землёй и, действительно, видела всю её как бы с высоты птичьего полёта. Видела поросшие лесами холмы и текущие меж ними реки, видела совсем крохотные деревни и огромные города, видела безкрайние поля и чем-то похожие на «кормильца» озёра. И ей уже хотелось подняться ещё выше, чтобы смотреть, как сорок лет назад смотрел Алёша, на спины облаков  сверху. Однако чувствовала она, что подняться выше не сможет, как бы ни стремилась ввысь, что для того, чтобы подняться выше, нужна ей не машина, а крылья, но не такие, как у птиц, а такие, как у Ангелов. Только где ей было их взять? И мог ли кто-нибудь дать их ей, всю жизнь знающей себя счастливой без них?

«А была ли я счастливой-то?» – внезапно подумала Лена и даже остановилась, съехав на обочину и сразу поняв, что ещё бы немного, и она, действительно, улетела. Улетела бы вместе с «Гетцем», который был настолько разгорячён, что едва ни валился с ног, подобно загнанному коню. Откинув голову на спинку сиденья, Лена закрыла глаза и вдруг поняла, что очень устала. Поняла, что ехала с самого утра на такой предельной скорости, что если бы её заметили гаишники, то отобрали бы у неё не только права, но и машину, а если бы сейчас не остановилась, то их встреча с Алёшей не состоялась бы никогда, потому что впереди был крутой поворот, перед которым она просто не успела бы притормозить и влетела бы не в самое высокое облако на небе, как мечтала, а прямо на кладбище, за которым виднелась конусообразная колокольня сельской церквушки. Подумалось Лене, что именно эта церквушка её и остановила, и захотелось зайти в неё, поставить свечку Христу-Спасителю и… спросить Его о столь необходимых сейчас Лене крыльях.

Свернув с трассы на заросшую травой просёлочную дорогу и обогнув трухлявую кладбищенскую ограду, она подъехала прямо к паперти как раз в ту минуту, когда облаченный в длинную чёрную рясу священник закрывал на простой амбарный замок большую железную дверь. Лена прямо из машины крикнула ему: «Батюшка, подождите!», но он был словно глухой и даже не оглянулся на её голос.

- Святой отец, – сказала она, подойдя к нему, – разрешите, я в вашей церкви свечечку зажгу.

- Какой я тебе святой? – услышала она его спокойный ответ. – Мне до святого так же далеко, как тебе. Или ты и себя святой считаешь?..

Он повернулся к ней, и Лена увидела лицо мальчика, а не старца, как она ожидала. Не было на этом окаймлённом длинными русыми волосами лице даже усов, не то что бороды, а щёки, нос, открытый лоб его поразили её их девичьей чистотой, как и глаза под жидкими бровями, похожие на глаза младенца, впервые, с удивлением, смотрящего на мир.

- Не считаю я себя святой, – смущённо сказала Лена, опустив глаза. – А церковь ваша спасла мне жизнь…

- Зачем? – строго спросил её странный священник.

- Что зачем? – не совсем поняла, но испугалась она такого неожиданного вопроса.

- Жизнь-то тебе зачем, матушка? – без малейшей тени улыбки, но – чувствовала Лена – пристально глядя на неё, уточнил он. –  Ты уж достаточно пожила, пора и честь знать. Но, я смотрю, всё никак не можешь угомониться. Едешь куда-то, вместо того, чтобы денно и нощно молиться, каясь во всех грехах, которых у тебя – до самого неба. Ты же думаешь одной свечечкой все их разрешить, зажечь её и, даже не дождавшись, когда она догорит, дальше рвануть на своей иномарке, в которой даже иконки нет.

Только сейчас Лена вспомнила, что, и верно, не прикрепила иконку в салоне «Гетца», забыла, хотя и купила у отца Никифора сразу три их, соединённых в одну нарочно для путешествующих в автомобилях. Даже пот выступил по всему её телу и от стыда, и от ужаса, и она уже едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться, что не ускользнуло от внимания мальчика-священника.

- Вот, – тем же спокойным, только отнюдь не детским голосом произнёс он. – Поплачь. Бог-то именно слёз от тебя ждёт в течение всей твоей жизни. Посиди там – на кладбище – на лавочке и поплачь. А я скоро вернусь…

Батюшка неторопливо пошагал по тропинке к видимому сквозь чащицу молодых липок и берёзок бревенчатому домику недалеко от церкви, а она послушно направилась к могилам, среди которых росли огромные старые дубы, накрывавшие кладбище как бы толстой мохнатой шапкой, отчего на нём было сумеречно и свежо. Для чего ей понадобилось посещение этого чужого, расположенного не пойми где, вдали и от её родного посёлка, и от дома Алёши кладбища, она не понимала, но продолжить свой путь к любимому, ослушавшись священника, почему-то побоялась. Подумалось, вся жизнь её, вся судьба тянулась сквозь годы и десятилетия лишь к этому месту на русской земле, как будто это затерянное среди просторов русской земли и мало чем примечательное сельское кладбище с бедной церквушкой возле него и являлось главной целью всей её жизни и судьбы. Но странно – душа Лены нисколько этому не противилась, но, напротив, как только Лена вступила под сень кладбищенских дубов, отыскивая взглядом лавочку среди потемневших от времени деревянных крестов и едва приметных возле них, заросших густою травою могил, тотчас умиротворение нашло на неё, и слёзы сами потекли из глаз, мешая читать имена упокоенных здесь в разное время людей. Когда же она набрела, наконец, на лавочку и опустилась на неё – никакой надписи на высоком и, как видно, новом кресте, и вовсе не было.

Она сидела на этой простой деревянной лавочке и плакала, и думала о том, что ей не с чего плакать, что всё у неё хорошо, даже лучше, чем хорошо, потому что скоро она встретится с Алёшей и станет самой счастливой женщиной на свете. Она думала, что имеет на это право, не от того, что заслужила его, но от того, что заслуживает сейчас, решившись отправиться в эту дальнюю дорогу, чтобы помочь Алёше, сделать его жизнь лёгкой и счастливой. «Ведь мне-то самой многого не надо, – шептали её влажные от слёз губы. – Я буду счастлива лишь от того, что станет счастлив он, что буду жить для того, чтобы он был счастлив…» Однако слышался ей и другой голос, доносившийся из самой глубины её души и говоривший спокойно, но строго: «Не обманывай себя. Ты не можешь знать, будет Алёша счастлив с тобой или нет. Он написал тебе, что не хочет ничего знать о твоей минувшей жизни, а приехав в посёлок, не сможет не узнать о ней». «Ну и что? – возражала этому своему другому голосу Лена. – Что он сможет узнать такого, чего не должен знать? Разве мне есть чего скрывать от него и чего стыдиться. И ни один человек в посёлке не скажет ему обо мне ничего плохого, так что, пожалуй, стыдно мне будет от того, что все начнут меня хвалить, говорить, какая я добрая и приветливая, каких хороших детей вырастила и воспитала, сколько пользы принесла колхозу своим многолетним усердным трудом, как скорбела два года по Генриху, избегая весёлых компаний и изливая свою печаль одному лишь заливу…»  Но другой голос был неумолим, и настойчиво говорил Лене, что и тут она лукавит и вспоминает совсем не о том, что должна вспоминать, потому что сам Алёша однажды ей написал о способности людей быстро забывать всё плохое, бывшее в их жизни, и помнить только хорошее. Тогда она поняла его слова так, что они относятся лишь к жизненным трудностям, к пережитым бедам и несчастьям, а не к своим делам и поступкам. Теперь именно свои дела и поступки, включая и мысли, когда-то владевшие ею, вдруг представились Лене не вполне безупречными, а порой и весьма гадкими.

Вдруг вспомнила она, что с раннего детства очень любила слышать, как её хвалят, и всегда прямо-таки искала этих похвал и мучилась, если какой-нибудь день проходил без них. Со временем эта привычка сделалась насущной необходимостью, и когда первый муж её, парторг, за что-то её ругал, обижалась на него страшно и обзывала безсердечным. Когда же он и вовсе перестал говорить ей комплименты – решила, что он её разлюбил и ушла от него, и сразу о нём забыла. Так же быстро забыла она и второго мужа, капитана, который был настолько ревнив, что лишь в письмах и радиограммах с моря называл её самой лучшей женщиной на свете, а приходя из рейсов обзывал чуть ли ни шлюхой, глупой бабой и самолюбивой куклой… Один лишь Генрих ни разу не сказал ей ни одного обидного слова. Для него Лена всегда была Беатриче, воплощённой мечтой, идеалом, и только с ним она по-настоящему чувствовала себя женщиной. Это было почему-то очень важно – чувствовать себя женщиной, и все подруги всю жизнь только об этом и мечтали, хотя и не знали, что эти слова означают. И Лена не знала. Но не сомневалась, что об этом знает Генрих, и так как за ним она жила, как за каменной стеной, не ведая ни нужды, ни печали и получая всё, чего бы ни захотела, то и думала, что она-то и есть та «по-настоящему женщина», да и все окружающие с завистью ей об этом говорили.

Тут она ощутила неприятный холодок в душе, похожий на страх, и даже плакать перестала. Представилось ей, что Алёша глядит на неё  исподлобья, сидя в её комнате на диване, а потом тяжело поднимается, подходит к окну и спрашивает: «Только-то и всего? И в этом ты видишь смысл всей жизни? Только в том, что была у этого Генриха содержанкой и отдавалась ему за подарки? А если бы он вдруг всё же обидел тебя каким-нибудь грубым словом? Если бы не купил квартиры твоим деткам, не помог Петьке поступить в университет, не устроил Люську на работу в свою фирму, не построил для тебя вот этот дом? Если бы вообще вдруг перестал приезжать к тебе? Тогда бы ты стала несчастной?..» Увы, Лена не могла не согласиться с ним. Действительно, тогда она не была бы счастливой. «Значит, только в этом ты видишь своё счастье?» – задал Алёша ещё один вопрос, и она не нашлась, что ему ответить, и только закрыла лицо руками и горько заплакала,  сознавая себя совершенно не способной представить какое-нибудь другое счастье. Другое счастье просто не подошло бы ей, или бы подошло так же, как её имя к этому вот безымянному кресту, взглянув на который сквозь слёзы, Лена, и впрямь, вдруг увидела на нём табличку со своим именем, и, ещё не успев и задуматься о смысле этого страшного видения, готова была уже не просто плакать, а голосить, как голосят на похоронах своих любимых безутешные вдовицы.

- Ну вот, матушка. Молодец, – послышался за её спиной уже знакомый ей голос священника. – Я знал, что тебе есть о чём поплакать.

- Откуда вам знать? – вытирая слёзы ладонями и всхлипывая, сказал Лена. – Я и сама-то не понимаю, о чем плачу…

- Понимаешь, – спокойно ответил священник. – Только признаться себе в этом боишься.

- Но я же никому никакого зла не сделала, – сама не понимая, зачем она это говорит, начала оправдываться  Лена.

- Как это никому?! – воскликнул вдруг батюшка с неподдельным удивлением. – А себе? Про себя-то ты и забыла. Вон, ведь – целую лужу наплакала, а говоришь, что зла не сделала! Это ведь не слёзы твои, а самое зло и есть, которое из тебя здесь потекло. Как знать? Может, если бы я к тебе не пришёл, так и потонула бы тут совсем, задушили бы тебя твои слёзы, вернее любого разбойника. Ну, пойдём-пойдём. Тебе надо всё-ё рассказать Богу. Может быть, Он и облегчит твою душонку…

 

      

9

 

 

Не в первый раз становилась Лена на исповедь. Каждый год перед Пасхой ходили они с подругами в храм к отцу Никифору и терпеливо выстаивали очередь к нему на покаяние, чтобы потом – в самую пасхальную ночь – причаститься вместе со всеми жителями посёлка. Правда, всякий раз Лена не знала, что надо говорить и в чём каяться, а отец Никифор ни о чём и не спрашивал, а просто накрывал её голову епитрахилью и сообщал чуть слышно, что отпускает ей все грехи силою, данной ему Богом. Сейчас, войдя следом за священником в полутёмное помещение церкви, Лена также не представляла, о чём может сказать она ему. Разве что признается  в том, что  всю свою жизнь прожила она не так, как должна была прожить, что, кроме тревоги о детках, лишь о том была её забота, чтобы счастливой себя знать? Вот только как ей надо было жить, она совершенно не понимала, как не понимала, что заставляло её посредине радостного и безоблачного пути к своему новому счастью плакать и рассказывать незнакомому, случайному человеку о себе. 

- Сперва помолиться надо, матушка, – напомнил священник будто сам себе после того, как вышел из алтаря, облачённый в длинную епитрахиль, с крестом и Евангелием в руках.

И он вдруг встал на колени и начал креститься и бить поклоны, но делал это молча и даже не оглядываясь на Лену. Она тоже опустилась на колени, и тоже принялась бить поклоны, но не вспомнила, как ни пыталась, ни одной молитвы. Даже «Отче наш» забыла, а других она и не знала. Вновь нестерпимо стыдно ей стало от сознания своей ущербности, от того, что, прожив почти уже всю жизнь, никогда по-настоящему  и не молилась Богу, ни разу не открыла купленный у отца Никифора почитай уже двадцать лет назад «Молитвослов», а теперь и не помнит, куда его засунула. Не с Богом она разговаривала всю жизнь, а с «кормильцем», когда же присутствовала на праздничных церковных службах, то просто радовалась вместе со всеми тому, что праздник, что всем её подругам весело, что Бог её очень любит и не знает за ней никаких грехов. Любит, потому что и Лена всех любит и никому не желает зла. Потому что нет, и никогда не было у неё врагов, что никого никогда она не осуждала, в благодарность за это видя вокруг себя приветливые улыбки. Даже колхозные пьяницы, опустившиеся забулдыги всегда ей улыбались, и она не отказывала им, когда они просили добавить им денежек на опохмелку. В мрачные девяностые к ней нередко приходили за вином остро нуждающиеся в нём, и она отдавала им купленную на талоны водку, которая ей самой была без всякой надобности, потому что сама она выпивала очень редко и только шампанского или хорошего сухого вина…

- Не о том ты, матушка, думаешь, – сказал священник, оказавшись стоявшим над ней. – О душе своей надо думать, а не о житейском. Вот и дай душе своей покаяться, а не голове.

- Но… я не умею, – призналась Лена, поднявшись с колен и подойдя за батюшкой к аналою.

- А тут и не нужно уменье-то. Она сама, душа-то, заговорит, когда ты думать перестанешь о том, что никому зла не сделала. В церковь-то, как я вижу, не заходилась? И дома не замолилась. Вот тебе и первое зло. Душа-то без церкви и без молитв и окаменела. Ей с Богом, с Богородицей и всеми Святыми пребывать надо, а ты её не пускаешь к ним. Наверно, уже больше полсотни лет прожила – и ни разу её к ним не пустила. Думала, что если голове твоей  без них хорошо, то и душа этим сыта. Если тело горя не знало, то и душа в нём, как у Христа за пазухой, блаженствует. Если тебе горя никакого нет до чужих страданий, то и душа твоя их не видит и не чувствует…

Священник говорил неторопливо и спокойно, и Лена только кивала ему, и старалась понять, зачем он всё это говорит. Никакого облегчения слова его ей не приносили, но, напротив, становилось всё тягостнее на душе, как будто только тут, в этой убогой кладбищенской церквушке и начала Лена грешить.

- Так ведь? Ни разу даже и не подумала о том, что они испытывали, когда ты им смертный приговор выносила. Ни разу не прислушалась к их мольбам, когда они тебя просили сохранить им жизнь. Когда рассказывали тебе, на какие адские муки после смерти ты их обрекаешь. Скольких ты загубила? Двоих? Нет, вряд ли всего двоих. За столько-то лет, я думаю, человек десять придушила, не меньше. И подружки твои по стольку же. Этак ведь целая сотня наберётся. Места им в этой церкви не хватит. Здоровенным мужикам, плодовитым женам…

«О чём это он? – подумала Лена, а сама уже падала с громким рыданием на колени, и слышала, как скрипит от  её тяжести дощатый пол, как эхо от этого скрипа сотрясает церковные стены, как тревожно кружат под куполом обезпокоенные им птицы.

- Женского счастья ты жаждала, и пила его жадными глотками. Я думаю, не с одним мужем-то успела понежиться. А хоть с одним была ли венчана?.. Значит, в блуде провела всю жизнь, в том, что и Богу особенно противно, и душу твою постоянно страхом побивало. Ей ведь, бедной, перед Господом-то позориться придётся – не телу, и не голове. Тело-то вместе с головой в земле гнить будут, а душа куда денется? О ней-то ты вспоминала ли, когда блудила? Наверно, думала, что если плоти твоей сладко, то и душа блаженствует от этой так называемой любви, как в рае? И опять же глуха оставалась к её мольбам, а уж она-то знает, что за такую любовь ей и Бога-то не дадут узреть даже издали. А вот весь ад как раз такими-то, как ты, любовничками и переполнен. Вернее сказать, несчастными душонками вашими, не имеющими ни малейшей надежды на избавление от вечных мук. Оттого-то она уже и сейчас рыдает, когда ты пытаешься понять, откуда у тебя берутся эти безпричинные слёзы.

И верно, как раз в эту секунду Лена подумала про свои слёзы, вспомнив, что никогда в своей жизни не плакала, только Алёшины письма часто заставляли её вытирать глаза. Не было у неё прежде причин для плача, и даже не понимала она, почему иногда плачет Галя, жалея больше себя, чем допившегося до инсульта Мишаню. И теперь странно было ей слышать слова священника о том, что плачет её душа, однако и остановить эти слёзы не  было никаких сил, как не было сил встать с коленей, как может не оказаться их для продолжения пути к Алёше.

- Ну, и куда ты теперь катишься на своей иномарочке? – словно прочитав её мысли, спросил вдруг батюшка. – Номер твой мне не знаком, значит, из неблизких краёв добираешься. И ещё, наверно, не скоро конечная остановка?

- К любимому человеку еду, – тяжело вздохнув, сказал Лена. – Хочу ему помочь. Плохо ему без меня.

- Это ты так решила, что ему плохо, или он сам тебя попросил о помощи?

- Нет, он не просил, и не попросит.  Но я знаю, как он живёт. Один, без ног, в бедности…

Она опять зарыдала, жалея Алёшу, но священник не разделил её чувств, даже, наоборот, внезапно усмехнулся и покачал головой.

- Он не просил, а ты… За него, значит, его судьбу решила! Молодец!

- Тут такой случай, – сказала Лена, встав, наконец, с пола, – когда я должна… Чтобы ему лучше стало…

- Ему или тебе? А не свою ли ты судьбу сейчас решаешь? Скучно, наверно, одной-то век доживать? Детишки, как птенцы оперились, крылья расправили и упорхнули из родимого гнездышка, муж – ясное дело – или помер, или к другой помирать подался, а больше у тебя и нет ничего. Добра навалом нажила, холодильник даже во время Великого Поста полным-полнёшенек, но и кусок в горло не лезет, и чаёк в одиночестве не пьётся. А любимый-то человек во всякую минуту позабавит, каждому твоему слову поддакнет, тем более, если обязан тебе будет спасением от нищеты…  Понимаешь ли, о чём я говорю?

- Не знаю, батюшка, – призналась Лена полушёпотом, испуганная услышанным так, что даже обида стала закипать в её душе, но священник словно нарочно хотел, чтобы Лена обиделась.

- Всё ты, матушка, понимаешь. И даже знаешь, что я тебе дальше скажу. Потому что, прежде чем в такую опасную дорогу отправиться, сама не раз слышала, что душа тебе внушить пыталась. Вспомни-ка! Как бы хорошо-то было, – говорила она, – если бы и ты была бедной, и любимый-то твой встретил тебя не с иномаркой, а с сумой нищенской, в лохмотьях, больную. И если он тоже любит тебя, то большего счастья для него и вообразить невозможно. Обогреть тебя такую, успокоить, накормить, чем Бог послал, а потом весь остаток жизни ухаживать за тобой. Не ты бы его надоевшим тебе разносольем кормила, а он с тобой последними своими крохами делился. И оба вы стали бы счастливыми, а не ты одна. По-настоящему счастливыми, так что и про венчанье не забыли бы, и иконки бы в вашем доме на видном месте были, и молились бы вы пред ними и утром, и вечером.

- И что же… – хотела спросить Лена, чувствуя, как уже не пот, а озноб пробегает по всему её телу.

- А то, что одну себя ты, матушка, любишь. И этот грех – родитель всех других твоих грехов. Он-то и задавил в тебе твою душу, так что ты ни её, ни себя, ни людей вокруг, и ни Бога не видишь…

- Я понимаю, милая, – вновь заговорил нахмурившийся священник после долгого молчания, во время которого Лена испытывала такую великую муку, что и думать ни о чём могла, а только чувствовала, как уже не озноб пробегает по её коже, но как будто вся она сдирается с тела какой-то безжалостной, неумолимой и неотвратимой силой. – Понимаю, что в грехе этом не то что покаяться – признаться себе не всякий способен. Однако ты постарайся. Ведь, может быть, за этим-то Бог и привёл тебя сюда. И только от тебя теперь зависит, уйдёшь ли ты отсюда доживать свой век в холодном мраке и ещё большем одиночестве, или, как птичка, взлетишь над землёй, не уставая славить Бога во всю оставшуюся жизнь…

Услышав про птичку, Лена вздрогнула и широко открытыми, удивлёнными глазами уставилась на священника. Теперь в лице его она не увидела ничего детского, но оно не было и строгим. Напротив, батюшка широко улыбался ей, словно, и впрямь, приглашал взлететь вместе с ним в небо, словно знал об её недавнем устремлении в заоблачную высь и мечте о крыльях, словно и ходил-то в свой ветхий домик, пока она сидела на кладбище, чтобы принести ей эти крылья. Между тем она вдруг ясно поняла, что и минувшее её устремление, и мечта о крыльях были не просто глупы, но и отвратительны, как отвратительна была вся её жизнь, которую сейчас ненавидела Лена всей душой, и правда, кажущейся ей забившейся в самый мрачный уголок её сердца, униженной и замученной до полусмерти.

- Какая уж из меня птичка, батюшка? – опустив глаза, проговорила Лена. – Мне и жить-то уже не хочется, не то что летать.

- Так и не живи, – услышала она. – Не живи так, как до сих пор жила. Не делай злого душе своей, освободи её с помощью этой проснувшейся ненависти к себе. Забудь о том, что никому в жизни зла не делала, а помни только о том, что ты прожила свою жизнь хуже самого лютого разбойника, что вместо Бога выбрала себе бездушного кумира, которому и мысли свои поверяла, и благодарила за всё…  Разве не так?  Чай, дерево какое-нибудь для этого присмотрела, или фотокарточку?

- С «кормильцем» я общалась, – само собою сказалось Леной. – С ним разговаривала.

- И что это за «кормилец» такой у тебя? – поинтересовался батюшка.

- Залив, – вздохнула она, вспомнив дорогой её сердцу пейзаж. – Наш посёлок на берегу залива… Он для меня с самого детства, с детдома ещё, как живой…

- Понимаю, – на лице священника снова появилась добродушная улыбка. –  Как живой, да…  Что же ты его не слушала?  Исповедовалась ему, а то, что он тебе говорил, не слушала. Или не понимала его таинственных слов?

- Понимала, – впервые после дороги улыбнулась и Лена. – Он не всегда был ласковым. Иногда даже пугал…

- Ой! – вдруг вскрикнула она. – Я ведь, перед тем, как в дорогу отправиться, Бога над ним в небе видела! Распятого!..

- И что ты в эту минуту подумала? – священник задумчиво прищурился, глядя на неё.

- Тревожно мне сделалось, – вспомнила Лена. – Грустно очень…

- Но ты всё равно поехала. А если Бог-то знак тебе показал, что не радость тебя у любимого-то ждёт, а мука?

Уже он смотрел на неё с состраданием, как показалось Лене. Захотелось броситься к нему, прижаться к его груди и рассказать ему о себе всё-всё. Но она смогла лишь признаться, не ожидая от себя такого признания:

- Да ведь, вся жизнь моя мне теперь представляется мукой…

Не Лена, а сам священник вдруг обнял её и прижал к своей груди. Потом поднял конец своей епитрахили и накрыл им её не повязанную – вспомнила Лена – платком голову.

- Бог милостив, матушка, – сказал. – Лишь Он один может облегчить твою душу. Сейчас прощаются тебе все грехи твои, раба Божия Елена. Но Господь ждёт от тебя и плодов, достойных покаяния…

«Откуда ему известно моё имя? – думала Лена, выходя из церкви, но, взглянув на кладбище, безмолвно возлежащее под тенью дубов, устыдилась этой неуместной, как поняла она, мысли. – Не только имя моё – вся я ему известна. Не удивлюсь, если обернусь сейчас, и вместо него увижу на церковной двери замок…»

И она постаралась не оборачиваться. Быстро села в машину и поехала назад, к трассе, глядя только вперёд. Даже спохватившись о том, что не зажгла, как собиралась, заехав сюда, свечку в церкви, и не купила иконку, и не спросила, в какую сторону: к Алёше в Кострому, или назад, к заливу, – ей теперь надо ехать, Лена не повернула головы назад. Словно там оставалась не сельская церквушка с прозорливым священником-мальчиком, а вся её минувшая жизнь, увидеть которую значило бы в ней и остаться, в ней и сгнить под тем безымянным, только что срубленным, но невыносимо тяжёлым могильным крестом.      

 

 

10

 

 

            Приблизившись к трассе, Лена притормозила и задумалась. Уже она понимала, что звать Алёшу с собой не имеет права, что если он даже и согласится доживать свой век вместе с нею, то вряд ли хоть один из них будет от этого счастливее. Но и подумав о счастье, она поморщилась, чувствуя, что его нет и никогда не было на земле. Что она всю жизнь называла этим словом просто своё хорошее настроение, которое у неё было хорошим только потому, что она, как тот слепой мальчик, о каком писал Алёша, никогда не видела окружающего её мира и себя в нём. Ей казалось, что она такая же прекрасная, как придуманный ею образ земного мира, в котором даже природа с заливом, далёкими лесами по его берегам и безконечным небом над ним всего лишь смутное напоминание о том, что изначально было сотворено Богом, но помутилось после появления в нём человека. Любящего только себя человека и не сознающего, что от такой любви он с первых же часов после рождения стал самоубийцей, и потом каждый день, каждый час всё вернее и изощрённее убивал себя.

            Внезапно Лена вспомнила Алёшины картины и увидела, что присутствующий во всех пейзажах ничтожный человечек не безцельно идёт там, или стоит под взглядами Ангелов, а ищет место, покрасивее и попросторнее, чтобы убить себя на нём окончательно. «Знает ли об этом сам-то Алёша? – ужаснулась Лена своему прозрению. – Если не знает, то надо ему сказать об этом. Значит, я непременно должна увидеться с ним и сказать…»  Однако теперь, попытавшись представить их встречу, она не смогла этого сделать. Не смогла ни себя в ней вообразить, ни Алёшу почувствовать. Знала только одно: что, не встретившись с ним, повернув сейчас налево и поехав даже очень осторожно и  тихо, живой до дома не доберётся, а продолжив свой путь в Кострому, предположить, какой выйдет их встреча не сумеет.

            – Ну, и ладно, – вслух сказала она. – Пусть Бог решает, какой ей надо быть. А я не мечтать должна, а молиться всю дорогу.

            Сказала, и впервые в жизни перекрестилась с пониманием значимости этого крестного знамения, и потом, в продолжение всего пути, только и делала, что осеняла себя крестом и удивлялась тому, что мир за окнами «Гетца» представал перед нею совсем не похожим на тот, каким она восхищалась всю свою жизнь до встречи с этим прозорливым сельским священником, которого имени она даже не спросила…

            Внешне он вроде бы оставался всё таким же.  Также росли деревья вдоль федеральной трассы и кое-где между ними бродили люди, ища грибы. Такими же были деревни и сёла, а люди в них ничем не отличались от людей, увиденных Леной в предыдущем населённом пункте. Такие же, где густые и тёмные, а где редкие и прозрачные, тянулись справа и слева от дороги леса, и поля являли собой часто картины безкрайнего простора, так что сохранялись в памяти не столько они, сколько небо, накрывавшее их. Небо, взлететь в которое Лене теперь не хотелось, и даже стыдно было своих недавних восторгов и глупых желаний воспарить над землёй, подобно птице. «Мне ли помышлять об этом? – думала она. – Кто я такая, чтобы считать себя особенней вот этого мужика на  тракторе, или вон той бабы, опускающей в колодец ведро? Батюшка правильно сказал: я хуже их, потому что они с Богом в душе живут, пусть даже сами и не задумываются об этом. А у меня какой Бог был? Водяной? Нептун, перед которым я с детства представлялась прекрасной русалкой? Даже перед Алёшей изображала из себя русалочку, извиваясь нагишом в похабных «танцах живота».  И теперь, дура,  отправляясь к нему, не исключала таких танцев!..»

Вновь, как давеча в церкви, ненависть к себе пронзила всю её душу, и даже стало трудно  дышать, словно что-то надавило на грудь, обожгло губы горячим воздухом. Однако останавливаться она не стала, и «Гетц» всё катился и катился по шоссе, уверенно приближая Лену к Алёше. Ещё одну ночь провела она в гостинице, и так же, как в предыдущую, была разбужена кем-то до рассвета. Так же, как ту неразговорчивую портье, поблагодарила за ночлег и здешнюю девушку за стойкой, но теперь ей почему-то было стыдно за себя, как будто, уходя к машине, уносила она с собой украденное казённое полотенце.

«Господи, как же мне жить-то теперь? – задалась она мучительным вопросом, и размышляла над ним едва ли ни до конца пути. Только Москва на несколько часов отвлекла её, поразив  безсмысленностью высоченных домов, в каких, уж точно, могли жить лишь имеющие одинаковые лица и одежду люди. В ней могли жить лишь настолько несчастные люди, что им было невдомёк даже и представить, как просторна и прекрасна до краёв заполнившая сердечную память Лены русская земля. Им было суждено никогда не увидеть и Ангелов, чьё появление в этом безликом городе казалось Лене немыслимым, невозможным и не нужным ни этим увлечённым только их массовым бегом на месте москвичам, ни Богу, оберегающему, по словам Алёши, и Ангелов от поступивших на службу к бесам людей.

С детства знала она, что в этой Москве сорок сороков церквей, и где-то в самом центре расположен Кремль, окружённый древними, хранящими в себе память обо всех создававших Россию целых тысячу лет великих людях. Помнила Лена и слова давнишней песни о «сердце родины», но тут видела это сердце таким холодным и чужим, безформенным и безжизненным, что душа её жаждала лишь поскорее уехать подальше от него. Между тем повернув, наконец, на Ярославское шоссе, она угодила в «пробку», которой не видно было конца, и сразу почувствовала себя безнадежно уставшей, безконечно одинокой и безбрежно несчастной. Впервые подумала она, что ведёт себя как глупая девчонка, что сразу же надо было сообщить Алёше о её поездке к нему, и тогда он, конечно же, помог бы ей избежать встречи с этим безобразным «сердцем родины», о котором он как-то писал ей, сожалея, что оно давно уже перестало биться, а родина учится жить без него, с помощью сердца Божьего.

Обиженная на саму себя, Лена достала из сумки мобильник и стала звонить Наташе.

- Ты где, Ленуся?! – услышала её радостный голос. – В Москве уже?! Ну, ты, мать, героиня! Это уже совсем близко! Будешь проезжать Ярославль – звякни, я сразу же примчусь на место. Помнишь? Доедешь до нашего моста через Волгу и не сворачивай к нему, а жди меня перед поворотом…

- Хорошо, – почему-то тяжело выдохнулось Леной прямо в мобильник, и она сразу поняла, почему.

«Действительно, я могла бы стать матерью-героиней, – подумала она, – если бы не ездила почти каждый год на аборты. – Священник предположил, что я десять человек загубила, но знал бы он, сколько их было на самом деле! И без помощи подружек они могли бы заполнить его храм. Если бы внуков нарожали, так точно заполнили бы до тесноты… Разве может Бог простить мне это? Разве может простить он мне мой разврат, которым я увлекалась всю жизнь, особенно с Генрхом, только за мои извращённые фантазии и любившим меня, и изменявшим законной и венчанной жене, нисколько не раскаиваясь в этом? А ведь я виновата пред Богом-то. Я всегда боялась, что Генрих бросит меня и сделает несчастливой и не переставала соблазнять его…»

Тут подумалось Лене, что и Алёшу она так же «любит», как Генриха и всех своих мужей, что просто испугалась остаться одна, в то время как плоть её ещё жаждала страсти, ещё и знать не хотела никакой старости. И страшно ей стало от мысли о том, что и Алёша, увидев её и вспомнив свои юношеские утехи с нею, возгорится страстью, а настоящая любовь, которая переполняла нездешним светом все его письма, будет унижена, запачкана и покинет его, отправившись бродить по белу свету в образе ничтожного человечка. После этого Алёша уже никогда не сможет написать гениальную картину и, догадавшись о причине своей душевной пустоты, возненавидит Лену пуще злейшего своего врага.

- И правильно сделает! – воскликнула она, тут же, впрочем, поспешив перекреститься. 

Расстроенная, Лена уронила голову на руль, но в эту минуту за её спиной послышались раздражённые гудки множества машин, и она, посмотрев вперёд, увидела, что «пробка» впереди неё каким-то чудесным образом растворилась в узком горлышке шоссе, и можно было продолжать этот мучительный и кажущийся ей уже преступным путь. Оставалась лишь одна, последняя, надежда на добрую встречу с Алёшей и сохранение их любви в чистоте и радости – надежда на то, что она сможет предстать перед любимым совсем другою, не той Леной, какой была всю жизнь. Какой должна быть эта новая Лена, она ещё не знала, однако в какой-то миг почувствовала вдруг, что уже ею стала. Более того, вслед за этим поняла она, что от прежней Лены не осталось даже и следа, так что было странно и дико вспоминать о ней, оставшейся далеко за спиной, подобно никому не нужной гайке, отвалившейся от колеса машины. Она даже невольно улыбнулась, представив эту гайку, когда-то случайно прилипшую к шине и долгие годы мешавшую верному и безопасному движению Лены по её жизненной дороге.

- Дура! Вот ведь дура! – ругала она себя, оставив, наконец, позади столичные предместья и глядя по сторонам на чистенькие леса и аккуратные домики Подмосковья. – С детства ведь только о том и думала, что красавицей уродилась, и все должны меня за это хвалить. Одними комплиментами и жила до сих пор, дыша ими вместо вольного воздуха. Даже от залива всегда ждала преклонения пред моей красотой и подтверждения тому, что я самая счастливая на свете, и никогда, никогда и ни в чём виноватой себя не знала.

- Ладно, – решительно прервала она поток воспоминаний о себе прежней. – Проехали и забыли. Прошлого не вернёшь, а плодов можно много ещё принести…

Очень понравилось ей сказанное священником о плодах покаяния. Невыносимо захотелось тотчас и начать их приносить. Вот только как это делать, всё время сознавая себя недостойной даже звания человека, Лена придумать не могла, и, в конце концов, решила, что, может быть, Алёша ей в этом поможет.

«Может быть, для того-то и нужна мне эта поездка, чтобы вернуться из неё совсем другой Леной», – подумала она и с надеждой стала смотреть на Волгу, появившуюся сначала внезапно перед нею, а потом, то синеющую справа от шоссе, то исчезающую за густыми лесами и  домами прибрежных посёлков.

 

 

 11

 

 

            Радостная Наташа уже ждала её у въезда на мост. Увидев её, Лена даже опешила от удивления, узнав в ней… саму себя. Она была моложе Гали на шесть лет, и значит, сейчас находилась в том возрасте, в каком Лена переживала самое счастливое время своей жизни. Детки уже разъехались из дома по своим новым квартирам, да и дом, построенный Генрихом Леонидовичем, как раз тогда и заселялся семьями Лениных детдомовских подружек. Сама она раньше их стала обживать новую квартиру, и радостный благодетель ретиво ей в этом помогал, каждый день привозя что-нибудь из мебели на сопровождавшей его «Газели».  Будущее, и ближайшее, и отдалённое, представлялось Лене настолько безоблачным, что когда над «кормильцем» появлялись дождевые облака, она упрекала его в неумении из разогнать, а то и намеренном желании омрачить её счастье.

            Такой же выглядела сейчас и Наташа, которая и слушать не хотела о том, чтобы ехать сразу к Алёше.

            – Ты что, Ленуся?! Я уж и стол накрыла, и гостей позвала! – восклицала она, теребя Лену, как куклу, и не забывая поправлять изящный шёлковый шарфик, по-пионерски завязанный на груди под замшевым пиджачком. – Я решила так. Сначала ты отдохнёшь у меня, вымоешься, выспишься, а завтра мы погуляем по старому городу… Успеешь с Алёшкой повстречаться! Налюбуешься ещё на него – у вас ведь вся жизнь впереди!

            – У нас сейчас то время, Наташа, – тихо произнесла Лена, – когда мы не можем знать, впереди она вся или позади. Так что я поспешу сначала к Алёше, а уж потом мы вместе с ним и к тебе в гости приедем. Завтра приедем. Не успеет твой стол закиснуть.

            – Завтра будет уже понедельник, – надулась Наташа и напомнила: – Рабочий день у нас. Мы ведь ещё не пенсионеры.

            – Так ты проводишь меня сейчас к нему? – прямо посмотрела на неё Лена. – А лучше бы только дорогу показала. Я хочу встретиться с ним с глазу на глаз.

            – Как скажешь, – был ей угрюмый ответ. – Но учти: он может оказаться и не таким, каким ты его себе придумала. Бывало, он и на стук не отзывался, или выходил и приказывал катиться восвояси. Характерец у него ещё тот…

            – У меня тоже тот! – попыталась Лена развеселить её. – Ты помнишь, наверно, как мы вас, мелюзгу, в детдоме муштровали?!

            – Не напоминай мне больше про детдом, – услышала она неожиданно строгую просьбу и проводила Наташу, поспешившую в свой красный «Фольсваген» тяжёлым вздохом…

 

 

 

            «Нет, я такой не была, – думала Лена, стараясь не потерять из виду машину своей провожатой на путаных костромских перекрёстках. – Я всегда любила наш детский дом, и вспоминала о нём с благодарностью, не стесняясь своего сиротства. Да и какое же это было сиротство, когда на каждую из нас приходилось по десять нянек!..»  И правда, за двумя десятками девочек в ту пору ухаживал весь посёлок. Ухаживали и рыбаки, и их жёны даже, наверно, лучше, чем за своими собственными детьми, которым было строго-настрого велено детдомовских не обижать. Однажды Галю неосторожно толкнул во время переборки рыбы на причале сын Калиныча, и она свалилась прямо в одежде в воду, так спасать её бросились все, кто только там был, а Калиныч задал сынку такую трёпку, что тот вынужден был дожидаться, когда Галя повзрослеет и женился на ней. На Лену же даже косо посмотреть боялись все поселковые мальчишки, но и понимали, что невестой ни для кого из них она стать не может. С лёгкой подачи артельных, она была для всех «принцессой», а принцессам полагались в мужья только принцы, и она искренне верила, что именно принца и встретит, и втайне от себя самой поглядывала на всех поселковых недорослей свысока…

            «Да-да, – прошептала Лена, с напряжением вцепившись в руль, – именно свысока. Не за это ли Бог и послал мне парторга вместо принца?» Вдруг вспомнила она, что прежде парторга ей был послан Алёша, и снова обозвала себя дурой,  зная уже, что именно Алёша и был настоящим принцем, только поняла она это, спустя сорок лет. Принцам же суждено в своё время сделаться королями, и Алёша им сделался, пусть и не унаследовал ни царства, ни дворца, ни громкой славы. Беда в том, что сама Лена была принцессой липовой, самозваной, как какая-нибудь Жанна д’Арк, вот и сгорела на костре своей самовлюблённости, так что Алёша вполне может увидеть своими глазами художника, что приехала к нему совсем не та Лена, которая приукрашивала себя в письмах к нему, а прочерневшая насквозь головешка…

            Выехав из города на уходящую в лесную даль дорогу, она уже жалела, что отказалась от Наташиного предложения. Действительно, ей необходимо было отдохнуть после долгой дороги и собраться с силами. Но отступать было уже поздно. Наташина машина впереди неё прижалась к обочине и остановилась. Сейчас она развернётся и поедет назад, в город, и Лена окажется в полном смысле в руках Божьих, ибо как Бог решит с ней поступить, так поступит и Алёша. Если суждено этой их встрече стать последней, поставив жирную точку в их отношениях, то…

            – Мне останется только рассыпаться в пепел, – сказала она вслух, не заметив подошедшей к ней Наташи.

            – Не бойся, – улыбнулась та, – пепелить он тебя не будет! Но, случай чего, звони – я приеду за тобой на это, вот, место.

            – Завтра, – кивнула Лена. – Завтра увидимся…

 

 

 

Оставшиеся двадцать километров оказалось самыми трудными на её пути. Такими трудными, что у каждой версты она порывалась повернуть назад, и лишь боязнь заблудиться в незнакомом городе удерживала её от столь решительного шага. Когда же она добралась до указателя на Алёшино село и свернула на дорогу, ведущую к берегу Волги, – настоящий страх обуял её, и всё тело сделалось будто чужим, непослушным и скованным, словно его покрывал толстый слой засохшей грязи.  Кое-как доехав до того места на шоссе, где начинались сельские домики и откуда отходил, петляя между старых и корявых берёз,  крутой  спуск к текущей далеко внизу Волге, Лена, не раздумывая, повернула руль вправо, и удивлённый её смелостью «Гетц» послушно покатился по опасному склону, рискуя налететь на один из множества окружавших дорогу пней или лишиться стёкол от хлёстких ударов свисающих над нею ветвей.

Возле самой воды вдоль речного русла тянулась узкая песчаная полоска, на которой Лена, наконец-то, и заглушила двигатель. Ни одного человека по близости не было, хотя и отчётливо доносились со стороны села крики весёлой детворы, а с Волги – урчание лодочных моторов. Казавшаяся с дороги не такой уж большой и полноводной, как о ней поётся во многих песнях, река только теперь открылась Лене во всей своей величественности, и, невольно сравнив её с «кормильцем», она вдруг поняла, что Волга просторнее и могущественнее его, а может, и самого моря, и даже океана. Все их «девятые валы» – ничто, по сравнению с тем, что катилось теперь мимо Лены, а родной её залив с его кажущейся безбрежностью и бездонностью был не больше одного из многих волжских водохранилищ. И если здесь – за Костромой – противоположный берег  был виден как на ладони, то это сообщало реке ещё большей силы, ибо воды её неслись вперёд с такой стремительностью, что Лена даже видела их струи и рябь над поверхностью, похожую на штормовые волны «кормильца». И рыбы здесь, вспоминала Лена, водилось больше, чем в её заливе, и облаков на протяжении всего течения великой русской реки отражалось столько, что всё небо могло бы вместиться в это зеркало, и ещё бы осталось места для тысяч километров береговых очертаний.

Незаметно страх перед встречей с Алёшей утих в её душе, а когда она, скинув с себя одежды, вступила в прохладную, но нежно-бархатную воду, прошлась по песчаному дну и оттолкнулась от него ногами – детский восторг опьянил её. Внезапно вспомнилось, как  лет двадцать назад крестилась она вместе со всеми жителями посёлка в заливе, на берегу которого отец Никифор соорудил нечто похожее на часовенку, заметив, что такое событие прочно войдёт в историю. И верно, событие было грандиозное, даже журналисты с камерами приезжали из города и сняли фильм об этом крещении сотен русских людей, не знавших о Христе во времена безбожной советской власти. Однако Лена, бывшая в то время ещё молодой и крепкотелой, после трекратного погружения во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, уплыла далеко-далеко от берега, и всё не чувствовала усталости, и хотела плыть ещё дальше – к морю, в океан, в небо. И испытывала такую лёгкость в себе, что тяжёлая вода «кормильца» казалась ей паром высокого облака… Обезпокоенный её поступком Генрих скоро подплыл к ней на своём катере и строго приказал «не дурить» и едва ли ни силой поднял на борт. А она смеялась, безпричинно, легко, счастливо…

«Вот только к отцу-то Никифору не подошла и осталась без помазания, – вспомнила она. – Не полностью крещенная я. Надо было сказать об этом в церкви у кладбища…»

Подумав так, Лена вздохнула и вернулась к берегу, а выйдя из воды, села прямо на песок и надолго задумалась, печально глядя на окружающий её  мир. Спокойно и тихо было в этом мире, и даже набегающие на пляж волны хранили безмолвие, даже чайки над ними не кричали суетливо, как над заливом, а парили в воздухе, подобно длиннокрылым альбатросам. Безшумно и величаво проплыла по середине стремнины  везущая строевые брёвна баржа, а за её рубкой открылась вдруг незамеченная Леной колокольня загороженной лесом на противоположном берегу церкви. Чуть выше по течению виднелась уже не одна, а сразу несколько церквей, объединённых в стенах расположенного  на высокой горе монастыря. И над Алёшином селом, видимом сквозь стволы и кудрявые ветви берёзовой рощи, возвышались купола с блестящими на солнце крестами. А редкие облака над текущей за горизонт Волгой таяли в лучах ещё высоко стоящего солнца, и Лена ослепла, посмотрев на них, и вынуждена была на какое-то время закрыть глаза. 

Она понимала, что мир этот – Алёшин, тогда как она в нём – случайный гость, проезжий человек, и вынужденный скоро вернуться восвояси. Однако в этом Алёшином мире присутствовала та Россия, которой нет в её родной земле, хотя она и считается русской, и как сама Лена оказалась не полностью крещённой, так и любимый ею залив, и посёлок на его берегу, и город, главной ценностью которого были памятник Шиллеру и могила Канта – не полностью русские, а живущие среди них люди – чужие и на своей родине, и на исконно русской земле. Прежде Лена никогда не задумывалась об этом, и никогда не интересовалась, кем и откуда родом были её родители, но сейчас она и душою, и телом чувствовала, что настоящая её родина здесь – на берегу Волги или недалеко от неё, но именно там, где в любом пейзаже, на который бы не обратился взгляд, непременно присутствует или старинная церковь или образ Ангела.

«Может быть,  увиденное мною над заливом Распятие, – думала Лена, – было для меня знаком Божиим? Знаком, указывающим на то, что настоящее-то моё счастье ждёт меня именно здесь, где душевные страдания и телесные муки, и даже слепота, как у знакомого мальчика Алёши, дают людям возможность видеть вокруг себя Ангелов, словно здесь начинается Рай…»   

  – Ну, конечно! – вслух воскликнула она. – Если Алёша и согласится уехать со мной – в его пейзажах не будет Ангелов! Он станет видеть лишь страдающего на кресте, как смертный человек, Бога, для которого ещё не настало время Воскресения!..

Эта мысль так поразила Лену своею простотой, что вскочила на ноги и схватилась за голову обеими руками. И ещё не понимая того, что дальнейшая её судьба решена, уже знала, как себя вести и что говорить при встрече с любимым, ставшем вдруг для неё больше чем любимым, но – ею самой.

 

 

12

 

 

            Дом его она нашла сразу, никого о нём не спрашивая. Как-то так получилось, что выскочив из-под берега на полном газу и первой передаче на шоссе, она испугалась истошного рёва «Гетца» и, выключив зажигание, въехала в село самокатом и сразу свернула в первую же улицу, плавно спускающуюся к Волге. Когда же машина остановилась перед невысокой горкой – Лена осмотрелась и узнала ту самую лавочку между двух берёз, с которой мечтала увидеть вышедшего из калитки Алёшу. Только ей уже не нужно было  ждать его выхода: он сам ждал её, сидя на стуле возле калитки и положив свою лохматую седую голову на сложенные на стоящей между его ног инвалидной палочке руки.

            Не просто было узнать в этом старом человеке того курсантика, который когда-то упрямо не хотел смотреть на юную красавицу, сводящую с ума всех его товарищей. И Лена не столько узнала, сколько почувствовала его, глядящего прямо на неё  спокойным и мудрым взглядом.

            – Я знал, что ты приедешь, – услышала она, выбравшись из машины и улыбаясь Алёше растерянной улыбкой. – Знал ещё тогда, когда ты ответила на моё первое письмо. И ждал тебя. Ждал, что ты приедешь именно вот так: не предупредив, как снег на голову свалившись…

            – А я знала, что мы встретимся не в доме твоём, и даже не во дворе, а именно у калитки, – весело сказала Лена, удивляясь лёгкости своих первых слов. – Ну, здравствуй, любимый! Вот я и приехала!..

            – Что ж, – улыбнулся он, тяжело вставая на ноги и держась одной рукой за забор, а другой изо всех сил упираясь на свою палку, – лучше поздно, чем никогда!..

 

 

 

            Дом Алёши вовсе не был похож на халупу, о какой писала Наташа. Конечно, он не походил на современный загородный коттедж, каких навидалась Лена в течение всей дороги, и особенно в Подмосковье, но и избушки на курьих ножках она в Алёшином саду не нашла. А дом стоял именно в саду, не сразу и замеченный ею среди вишнёвых деревьев, побелённых стволов яблонь и высоких кустов смородины. Когда уже увидела одноэтажную, приземистую, но обширную постройку – не тотчас и сообразила, что это дом. Скорее он был похож на корабль, невесть каким образом заплывший в волжское село с видимой далеко внизу реки; заплывший, надёжно севший на мель и со временем оказавшийся на самой вершине прибрежного холма, но, кажется, готовый в любую минуту продолжить своё плавание.

            – Вот какое моё жилище! – сказал Алёша, осмелившийся, наконец, осторожно приобнять Лену за плечи. – Долго я его сооружал. Хотелось чувствовать себя в нём всегда молодым, так сказать, осуществившим свою мечту.

            – Получилось? – спросила Лена, посмотрев ему прямо в глаза и увидев их такими же, какими были они сорок лет назад; такими же молодыми и упрямыми, жаждущими романтики и дальних странствий. – Почувствовать себя молодым получилось?

            – Ты удивишься и не поверишь! – воскликнул Алёша. – Но у меня нет ни малейшего ощущения старости! Не смотри, что я с палкой хожу – она мне не мешает. То есть здесь, в моём царстве грёз, не мешает, и тут я вполне могу обходиться без неё. А вот там – за забором – да, нужна опора. Поэтому я стараюсь пореже выходить в село. Мне и моего маленького царства хватает…

            Лена смотрела на него, такого близкого-близкого сейчас, что можно было не только дотронуться до него, но и обнять, не сделав и шага к нему – так был он близок, и ей казалось, что они не разлучались за минувшие сорок лет ни на день и даже ни на час. Всё, чего она боялась, подъезжая к селу, представилось тем кошмарным сном, который сам испаряется после пробуждения, и не оставляет после себя ни малейшей тени. И чем дольше смотрела она на Алёшу, тем моложе становился он в её глазах, так что скоро и седина его волос сделалась незаметной, и глубокие морщины на лбу и возле глаз разгладились, и большие мозолистые руки не пугали своей внушительностью, а, напротив, казались нежнее и ухоженнее её избалованных кремами рук. Возможно, по этой причине она и не решалась обнять его мускулистые под лёгкой сиреневой футболкой плечи и поцеловать его сияющие жизненной силой глаза и тонкие под навесом густых усов губы. Старухой почувствовала Лена себя рядом с юным им, однако это чувство её ничуть не смутило – напротив, вдруг захотелось стать ему кем-то вроде матери или старшей сестры и всю оставшуюся жизнь посвятить сбережению юности в нём.

            Однако, войдя с узкой, похожей на фальшборт рыболовного траулера, веранды в дом, Лена вдруг и себя почувствовала помолодевшей на сорок лет, и ей уже хотелось не спокойно осматривать комнаты, а бегать по ним, прыгать, как прыгала она в тот вечер, когда Алёша впервые привёл её в свою сьёмную однокомнатную квартиру возле драмтеатра. Но уже она вошла в ярко освещённую солнцем мастерскую и застыла в недоумении, не видя ожидаемых ею картин ни висящими на стенах, ни сложенными в стопки на полу. Как-то пусто было в этой мастерской, только посредине комнаты стоял мольберт с установленным на нём чистым холстом, да из простенка между окон смотрел на неё её собственный портрет, на котором она была изображена стоящей возле старого тополя под памятником Шиллеру.

            – А где же… – хотела спросить она, но Алёша понял её вопрос и улыбнулся.

            – Ты ожидала увидеть здесь груды старых работ? – развёл он руками. – К счастью, я успел избавиться от них ещё в мае. Да, всё пришлось отдать…

            – Подарить?! – невольно ахнула Лена. – Кому?

            – К сожалению, – виновато опустил голову Алёша, – подарить не получилось. Их купили. И увезли за границу. России они так и не стали нужны…

            – Зато теперь я настолько богат, что смогу безвылазно сидеть здесь до конца моей жизни! – сообщил он, помолчав и вдруг засмеявшись, и тотчас поправился: – Мы с тобой, ангел мой, богаты! Ведь я не ошибаюсь: ты навсегда вернулась ко мне?..

            – Навсегда, – кивнула Лена, но не испугалась этого само собою сказавшегося слова, а лишь подумала, что теперь хлопот у неё будет больше, чем мечталось, и придётся ещё не один раз съездить в посёлок, прежде чем окончательно порвётся её связь с опостылевшим прошлым  и с тем миром, какой стал вдруг для неё совершенно чужим…

          

 

 

_________________________________

          

 

 

            В один из погожих весенних дней, когда уже растаял снег, и весь Божий мир томился в ожидании Воскресения Христова, Лена, вернувшись из церкви, присела на лавочку в саду и впервые после встречи с Алёшей глубоко задумалась о случившейся перемене в своей жизни. Да и не только в жизни – в себе самой, ибо знала она, что стала совсем не той Леной, какой с малолетства знали её в посёлке на берегу залива. Переехав жить к Алёше, она ни разу не пожалела об этом, да и не было времени жалеть себя: Алёшиной бодрости хватило ненадолго, и как только они зарегистрировали своё счастье и укрепили его венчанием в сельской церкви – мальчик её любимый стал увядать. Сперва он ещё пытался написать новую картину, однако не смог заполнить холст и предварительным рисунком. Зато много рассказывал Лене о будущем пейзаже, который должен был явить грешному земному миру неизъяснимые красоты Царствия Небесного. Из его же рассказа она и поняла, что он боится не справиться с цветовой гаммой, потому что в этом земном мире нужных для райского пейзажа красок просто нет.

            – Но я должен их найти, – говорил он, стоя перед мольбертом, но глядя куда-то сквозь натянутый на подрамник холст. – Не может быть такого, чтобы они не получились. Ведь многие святые созерцали их, находясь в состоянии духовного восхищения.  И ко мне оно придёт – я не сомневаюсь. Разве наш с тобой подвиг не вознаградится рождением божественного пейзажа!..

            Лена понимала, что подвиг с его стороны, действительно, совершался, хотя сама себя подвижницей не чувствовала. В первый же вечер Алёша сказал, что телесной близости у них быть не должно, иначе нет никакого смысла в их встрече.

            – Наша любовь, девочка моя, давно уже вырвалась из плотского плена, – слышал Лена, прогуливаясь под руку с любимым над берегом Волги и тая в лучах огромного солнца, заходящего за далёкие леса на той стороне мира, где её залив отражал его ещё плывущим среди высоких облаков.  -  Нам осталось лишь дождаться, когда вслед за ней устремятся к Богу и наши души. Понимаешь, о чём я говорю? Не здесь наша с тобой любовь. Если бы она была здесь, на земле, то мы бы уже давно подмяли её под себя…

            Лена понимала. Помнила, что и сама, ещё только-только найдя Алёшу после долгой разлуки, думала так же, а во время минувшего пути к нему, сознала, что прежней, даже той – юной и страстной – её быть уже не может. Всё то, что без малого полвека составляло её счастье, казалось ей теперь не просто обманом, но жестокими кознями окружавших голову, проникавших в самую душу и там непрестанно мучивших её злых духов. После той чудесной и странной исповеди в кладбищенской церквушке Лена боялась только того, что Алёша не поймёт её и захочет обладания её телом, в чём она, конечно же, не смогла бы ему отказать. И вот он сам говорил всё то, что собиралась сказать ему она…

            – Но как это тяжело: дожидаться освобождение души из плотского плена! – вслух воскликнула она теперь и вдруг тихо заплакала.

            Да, скоро Алёша не мог уже не только стоять, но и сидеть на стуле возле мольберта, а потом и вовсе слёг. Ни о какой поездке домой не могло быть и речи, и Лена попросила собрать и отправить её вещи контейнером Петю с Людмилой, которые целыми днями звонили и писали ей по интернету то гневные, то жалостливые увещевания. В конце лета они и сами, наконец, прилетели к ней, но она, встретив деток в аэропорту, отвезла их к Наташе, не без помощи которой ей всё же удалось убедить их в её праве на личную жизнь. Прощаясь с ними, Лена знала, что может уже не увидеть их, но это её ничуть не печалило. Всё, что она должна была сделать для них как мать, она сделала, и даже её квартира в доме у пляжа доставалась им в наследство досрочно. И несмотря на то, что дни Алёшиной жизни неумолимо стремились к закату, Лена даже не думала о возвращении в эту квартиру, как не вспоминала и Генриха Леонидовича, покупавшего когда-то её ласки. Немного грустно было от воспоминаний о подругах, однако Галя ежедневно подолгу болтала с ней по «скайпу», и стала даже ближе, чем была во все годы их соседства.

            Какой будет её жизнь после ухода Алёши, Лена не представляла, да и не безпокоилась об этом, ибо знала, что душа его останется при ней, а его мир с садом, домом, множеством книг и икон, кистей и красок будет для неё единственным местом на земле, где только и сможет она доживать свой срок. Вот только Алёшиных картин было жалко, но оставалась Волга, которую чаще всего писал Алёша, оставался «Гетц», на каком можно было объехать все те уголки русской земли, какие стали экспонатами зарубежной картинной галереи, и оставалась церковь на волжском берегу, в которой Лена стала настоящей женщиной, и в которую ходила теперь на все службы, хотя и очень уставала, ухаживая за безпомощным телом любимого…

               

    апрель 2012