Такая жизнь была

Валентин Васильевич Кузнецов
                "Послушай меня, деточка, бабушку свою,
                Вот крест святой – я правду говорю.
                Да знаешь ли ты, ангел мой, какая жизнь была?"

        1951 год.

        Я уже не маленький: как-никак, а уже в шестом классе учусь. Для всех классов в нашей школе помещений для занятий не хватает – вот я и учусь во вторую смену, с половины второго. А учиться во вторую смену плохо. Вечером после уроков не погуляешь: уже темно на улице. И уроки не сделать: в комнате людно и шумно. Вот и делаю уроки утром.

        Читаю учебник. Подсаживается рядом бабушка, разглядывает раскрытые страницы:

        – Библиотечная, небось?

        – Нет, – говорю. – Школьная. Учебник.

        – А почему с картинками? Врёшь!

        – Нет, ба, не вру. Это – учебник истории, а это в нём – портрет Конфуция. Он – китайский мудрец.

        – Какой такой Кафуций? Я даром что по писаному не разумею, а токмо вижу: библиотечная она. Потому как с картинками. Убирай её к чёрту и делай уроки!

        Что неграмотная, то верно: когда почтальон приносит ей пенсию – 29 рублей 70 копеек, – так бабушка с большим трудом корявыми буквами выводит на квитке одно-единственное слово, которое и умеет писать: свою фамилию – Куркова. Ну и как я смогу доказать ей, что я и в самом деле читаю учебник истории, а?

        Захлопываю этот учебник, раскрываю другой – математику.

        Примеры с сокращением дробей щёлкаю, как орешки. Вот уже и полстраницы исписал. Но тут в тетрадь заглядывает  бабушка:

        – Пиши чисто, не черкай!

        – А я и не зачёркиваю. Это мы так в школе сокращаем. Дроби. Вот одно число перечёркиваем, а вместо него пишем другое: которое поменьше, которое правильное.

        – Не ври! Вот мать ужотко придёт – я ей всё расскажу, она тебе всыпет, – грозит мне бабушка.

        – Ба, – интересуюсь я, – а вот "ужотко" – это что такое значит? А ещё эти твои словечки: ужо, давеча, тапереча, надысь, днесь, намедни – как их понимать?

        – А тебя в школе что ль этому не учат? Дык, знамо дело, тапереча – это щас, ужо – это кода ещё будет, а ужотко – если раньше будет, надысь – это кода было, давеча – то же, днесь – ежели аж несколько дней прошло, а намедни – если давно было. Не понял, говоришь? Да чево ж тута не понять? Аль не русский ты? Вот мать ужо придёт – я ей всё расскажу: как над бабкой надсмехаешься. Будет тебе ужо! Вот тоды она тебе, поди, вжарит.

        – Ба, – не унимаюсь я, – а вжарит – это как? Это что?

        – А вот кады вжарит, дык и узнашь, почём фунт лиха. Не фордыбачься, а переписывай свою мазню.

        И с этими самыми словами она – раз! – и вырывает из тетрадки лист с моей домашней работой!

        Это как же так? Разве можно? Я же старался … А она, а она …

        – А неча. Переписывай!

        Ну как ей объяснить, что так зачёркивать числа нас учит наша учительница Ирина Георгиевна? Всё равно ведь не поймёт! От обиды я – в слёзы, в рёв.

        – Неча реветь!

        Я реву и тру глаза кулаками. Бабушка, увидев растрескавшуюся кожу на моих кулаках:

        – А цыпки! Цыпки-то, глянь, какие у тебя! Как пёс, запаршивел! Дай-ка я растительным маслом чуток смажу. И неча гундосить! Да и завшивел, поди. Дай-ка я те голову вычешу от вшей да промою её керосином. Небось, стыдно будет, как в школе вши по тебе поползут.

        А ведь это верно: будут вши – обреют меня наголо. Тогда и в пионерлагерь не возьмут. И будут надо мной смеяться. А потому что бритыми наголо ходят только уголовники да вшивые.

        Частым костяным гребешком бабушка прочёсывает мои волосы от темени вперёд ко лбу. А на газету, заранее постеленную на стол, падают попеременно горючие слёзы – беззвучно – и вши – со стуком: слеза – вошь – слеза – вошь. Вперемешку. Серые вошки расползаются по газете, мокрой от слёз, а  бабушка давит их ногтем – вши лопаются под её ногтем с противным щёлканием.

        – Тапереча, вестимо, - керосином, – говорит бабушка.

        Ах, да. Конечно, керосином. Мне же вчера повезло: я же вчера принёс его целый бидон, целых три литра. А без керосина никак нельзя: он нужен для керосинки. Чтоб пищу варить и воду греть. Отстоял я за ним часа два или больше. В очереди, протянувшейся по Мантулинской улице от входа в Краснопресненский парк мимо кинотеатра "Красная Пресня" и до керосиновой лавки, которая в небольшой бывшей часовне на Рочдельской улице.

        Сначала стояли просто так, потому что не известно было: то ли привезут керосин, то ли нет. А когда его – долгожданный! – привезли, стоять стало веселее. Но только бы хватило его, желанного! На всех жаждущих. Наконец-то, и я – в часовне. Здесь, под низким каменным сводом, темно и тесно, но зато как вкусно пахнет керосином! До продавца ещё очередь человек в десять. А он – такой важный! – неторопливо зачерпывает из металлической бочки керосин своей литровой кружкой с длиннющей ручкой и переливает его в наши бидоны и бутылки. А он – этот самый керосин – искрится в полоске солнечного света, такой желанный, что, кажется, пил и пил бы его взахлёб …

        Но тут слышу бабушкино:

        – Ну-тка, рассупонивайся, сымай лапсердак.

        – Ба, а ба! А лапсердак – это что? – интересуюсь я.

        – Дык, знамо: что на тебе, то и лапсердак. Скидовай – я те голову керосином промою.

        И моет.

        – Ба, а ба! А почему ты как-то странно говоришь? Не по-русски что ли?

        – А как?

        – Ну, эти твои словечки: лапсердак, басамык, скандибобер? Это как? А ещё брандахлыст, вестимо,фордыбачить? Может, ты и не русская на самом-то деле? А?

        – Русская, русская. Московская область, Кораблинский район, деревня Трубники.

        – Ну, так расскажи, как ты там жила.

        – А чего сказывать-то? Жили мы, Воробьёвы, справно, по-людски …

        – Погоди, погоди. Это почему же Воробьёвы? Ты же – Куркова. Правда? И мама моя – тоже Куркова. И муж твой, Егор Матвеевич, который мой дед, он тоже – Курков. А на его могиле, на Даниловском, так и написано: "Курков Егор Матвеевич, 1876 – 1938".

        – Дык это ж опосля его записали Курковым. А спервоначалу он был Воробьёв.

        – А как Курковым стал?

        – А так. Воротился с войны – с турецкой что ли? – его отец, Матвей. А деревенские и давай пытать его: "А как ты, расскажи, Матвей, воевал? Как, к примеру, стрелял из ружжа?". "Как-как, – говорит Матвей. – Прикладываю, знамо дело, приклад к плечу, закрываю вот эдак один глаз и нажимаю на курёк". "Чево, чево? – гогочут мужики. – Чево нажимашь-то?". "Сказано тебе: курёк. Стал быть, курёк". Тут мужики пуще прежнего хохотать: дюже нравилось им, что у Матвея заместо "курок" завсегда выходило "курёк" – ну, не мог выговорить. Так и прилепилась к ему кличка Курёк.

        – Ну, это прозвали его так – Курёк. А как фамилия-то получилась Курков? – спрашиваю я.

        – А так. Пришла советска власть, и стали людей, стало быть, записывать, пачпорта давать. Спрашивают, стал быть: "Тебя как зовут-то?" – "Егорка". – "А ты чей будешь?" – "Да Курьков это сын, меньшой. Курьков он". Так и вписали Егора Воробьёва Курьковым. Да-а-а.

        – Так это что же получается? Значит, я – не Кузнецов и не Курков, а Воробьёв что ли?

        – Вестимо. Знамо дело.

        – Ничего себе новость! Стоп, стоп. Только ты, ба, говори правильно: Курков. Без мягкого знака надо говорить. А не Курьков.

        – А вот говорю "Курьков" – стал быть, и есть Курьков. На то у меня и документ есть.

        Она открывает сундук с полукруглой крышкой и долго роется в нём:

        - Куда же я его запсатила?

        И, наконец, достаёт из него лист пожелтевшей бумаги:

        – А и вот он. Глянь-ка.

        Читаю. Соблюдая орфографию документа:

                Договор
1935 года октября 16 дня мы гр-не дер. Трубники Кораблинского района Москов. обл. с одной стороны Курькова Александра Васильевна и с другой стороны (неразборчиво) Курьков Н. Петрович заключили настоящий договор что я Курькова А. В. продала свою избу кирпичную со всеми пристройками за сумму тысячу пятьсот пятьдесят руб. (1550 руб.) из которых должен внести 1300 а остальные обязуюсь внести в срок 1936 году февраля 20/II что я Курьков Н. П. обязуюсь выполнить обязанности по договору в срок вчём и ставит роспись договор при (неразборчиво)
                Курков
                Курков
                заверяет подписи рук в присутствии заверяет М. Гудков

        Под договором – круглая печать: "Дубовицкий сельсовет Кораблинского района Московской области".

        – А зачем надумали дом-то этот продавать? – интересуюсь я.

        – Нешто от хорошей жизни что ль? В энту пору, в тридцать пятом, приходит из соседней деревни наш друг и сказывает: "Будут вас кулачить".

        – Наверное, не кулачить, а раскулачивать, – поправляю я.

        – А хошь кулачить аль раскулачить, а токмо, слышь, отымать, говорит, будут. Всё отымать. Стал быть, всё, что у нас есть. Всё, что, за всю жисть нажито. И надобно, говорит, всё, что могёшь быстро продать, то и продать, а остальное – в колхоз посдавать, а самим бечь подалее. А не то – в каталажку посодят али в Сибирь. Эвона как. Да-а-а. А и взаправду, поскорости опосля через нашу деревню, глянь, прогнали подводы, а в них – сельские – из соседней деревни. Сказывают, что, кубыть, в Сибирь их, в ссылку. А в подводах энтих – детей мал-мала-меньших! Я и говорю Егору: "Надоть что в колхоз отдать, а что продать, вот дом наш – сродственнику Николаю Куркову, да бечь отседова". А он: "От родного-то? От кровного? Нешто всё нажитое да справное бросать? Ишь што удумала! Да и куды бечь-то будешь?" Я ему: "Дык хучь в Москву". А в Москве о ту пору уже жили все мои сёстры, младшие: Пелагея, Мотя и Васёна – и все, ить, на Серпуховке. К Пелагее, к Долговым, я отправила свово сына Володю – это в году, никак, ажник в двадцатом. Опосля Марию, мать твою, – к Васёне. А и Петро, мой сын старшой, уж в энту пору на Катуаровском жил. А ишшо и Полька – там же. А не хошь в Москву, говорю, дык тады в Сибирь ушлют.

        – А что, ба? У вас с дедом много добра в хозяйстве что ли было, раз решили вас раскулачивать?

        – Да уж куды! Жили мы справно: две лошади, две коровы держали, куры были, порося, индюшки. Телега, свои сани-розвальни, плуг, сеялка своя. А ишшо и веялка на пару с Петром. Хозяйство дюже большое. Дом – самый большой в деревне. Половина дома – каменна, а другая – тесовая. Одну комнату в нём снимал у нас поп с попадьёй.

        – Значит, вы и в самом деле кулаками были. И правильно сделали, что вас раскулачили, – вставляю я свой приговор.

        – Окстись ты, охальник паршивый! Вот крест святой – я правду говорю. Тоже мне! Кулаков нашёл! Какие ж мы кулаки? Да знашь ли ты скока едоков в семье? Почитай, цела дюжина. Бывало, как обедать, так место вкруг стола не все найдут. Я ж детей родила ажник одинцать. И мал-мала-меньше. Накорми-ка эдакую прорву.

        – Ну да, – перебиваю её я, – мне мама говорила, что у тебя два сына назывались Василиями. У тебя что, ба, фантазии что ль не хватило, чтоб придумать им разные имена? И как ты различала своих Василиев?

        – Да уж. Первой Василий у меня скоро помер. Так я следующего сынка обратно ж Васильком назвала. А то как же? Имя-то - шибко хорошее. Не пропадать же хорошему. Да-а-а … Ну вот. Ты, эта, не скалься, не фордыбачься, а слушай, коли спрашиваешь. А что хозяйство было справное, так это оттого что работали дюже много. Дед твой, Егор, рукастый был и работящий. Не пил, как другие. Грамоту знал. Журнал какой-то читал. А в ём прописано про то, как сеять что, как скотину лечить да как за ней ходить, чем индюшек кормить. Вот потому и в хозяйстве был порядок. Акромя того мой Егор ишшо портняжил: и порты шил, и сермяк мог сварганить, и лапсердак тож. Обшивал всю округу, поди. Да-а-а. Заказывали ему дюже много. Бывало, как ни проснусь ночью, а он всё маракует на своей швейной машинке. А я ишшо пряла на прялке да пряжу из шерсти ладила. А утром-то надоть коров выгнать, скотину покормить, обед сготовить да на сенокос отслать, в избе прибрать … Да рази ж всё расскажешь? Так и крутишься цельный день, как белка в колесе. Да-а-а. Такая жисть была. А ты говоришь: кулаки мы. Не-а, не кулаки мы.

        – А как в Москву перебрались?

        – Дык как? Что смогли, то продали. Почитай, за копейки. Да и - в Москву. Чтоб затеряться в большом городе. Чтоб не нашли те, которые кулачат. Я в ту пору определилась на фабрику – "Красная крутильщица". А Егор мой определился дворником. Токмо по деревне он дюже горевал, печалился. А и как – скажи – перенесть, коли у тебя вот так в одночасье всё отымают? А он и не снёс, не сдюжил, родимый: скоро отдал богу душу. В тридцать восьмом. Это в шейсят-то четыре года! Да нешто срок это для мужика? Тоды аккурат на похороны и мать твоя с тобой приехала из Харькова – тебе, кажись, шесть али семь месяцев тода всего-то и было … Да-а-а, вот. Такая жисть была. Что было – то было … Ну да ладно. Переписывай свою мазню да собирайся в школу.

        – Успею ещё – отнекиваюсь я. – Это ты мне рассказала про моего деда и про прадеда. Но только по мужской линии. А вот по женской линии? Про твоих родителей? Расскажи.

        – Фамилие моё – Бровкина, – начинает свой рассказ бабушка.

        – Не-а, ба. Ты – Куркова, – поправляю её я. – Когда тебе приносят пенсию – 29 рублей 70 копеек, – ты ж подписываешься как Куркова.

        – Дык это ж я опосля стала Куркова. Когда за Егора замуж вышла. А допреждь того, спервоначалу была Бровкина. И отец мой – Василий – он тож Бровкин, и мать моя – Акулина Дементьевна, – вестимо, Бровкина.

        – Ты расскажи мне, бабуля, про Акулину, ну то есть про мою прабабушку, – прошу я. – Что помнишь? Чем она занималась?

        – Чем, чем? Да всем, чем в деревне бабы занимались, тем и занималась. Вела хозяйство. В поле работала. Куры были. Держала корову и коз. А ишшо – дети, шестеро. Окромя Игната, младшего, да Федота всё – девки: за мной ишшо Васёна, Полина, Мотя. Много детей у Акулины и Василия было. Потому и звали нас всех на деревне "Акулинин завод". И то – правда.

        – Их я всех знаю. Ты мне лучше про Акулину, – прошу я, – про Акулину.

        – А что про Акулину? Сказывают, кубыть, в девках она была очень видная, статная, складная, красивая. И приглянулась она, ить, молодому поляку из деревни, что неподалёку. Поженились. Вот. И у Акулины аккурат стало какое-то чудное фамилие, не русское – не помню уж какое. А токмо жисть их не сладилась, не прижился энтот поляк в новом селе: то ли с мужиками деревенскими в чём не сошёлся, то ли девки-соперницы обзавидовались да на красавца-поляка позарились. А токмо, слышь, сказывают, заговор на него какой сделали. И стал энтот поляк чахнуть, дохнуть. Хворал, в поле не работал и умер от непонятной болезни. Ишшо молодым. А Акулина вскорости вышла за Бровкина, за Василия. Вот и стали мы все аккурат Бровкины.

        – Ничего себе! – удивляюсь я. – Я-то думал, что я – Кузнецов или из Курковых что ли, а оказывается, что я - из Воробьёвых и Бровкиных! Интересно получается! А вот скажи, бабуля, как это так получилось, что …

        – А неча, неча спрашивать. Переписывай свою мазню да собирайся в школу.