Саарский дневник. Сплетения

Юрий Кобенко
Меня тянуло наверх, на самую вершину Саара, туда, куда не достают даже шпили церквей и прогулочные тропы устроенных над суетным пространством города пансионатов и странноприимных домов.

Выбрал не самый лёгкий путь, выпачкал брюки, пробираясь сквозь полесье и сухостой наверх маршрутом конного лесничего. И вот я на вершине, на самой вершине Саара, на высочайшем холме, в окружении гладких буковых стволов, подёрнутых салатно-зелёным, как в старом заколдованном лесу с его пряным, дурманящим воздухом, дорожками, выложенными багряной чешуёй мокрых листьев, и с его оврагами и лужицами, где застыло молочно-колдовское небо.
Растительный покров осенней земли напомнил о том, как всё-таки мы малы, как мало мы значим для созидания красот природы, для продолжения её творческого художества, дающего сполна всему живому и наполняющему душу человека неповторимой мелодией высот любви.

Так и во мне во время прогулки по взгорьям Саара всколыхнулось то, что заставляет почувствовать в себе звучание того незабываемого и единственного, что было оставлено в душе в один миг восхищения когда-то давно, когда ты был ещё так неискушён в познании богатств природы. И вот взгляд плавно скользит вверх, высвобождая из оков плоти бессмертие, и что-то необычайно великое отзывает память и душу в тот самый миг, где о чём-то чуть слышно шепчут небу кипарисы, и время застывает в фонтане его смеющейся синевы, и душа, всё ещё детская, как всегда, стрелой взмывает за взглядом, а сердце плачет и смеётся, завидуя её безмятежности, под струны неувядающей любви. Вечность в мгновении проносится сквозь разум, не оставляя ни единой надежды на иную любовь. И я нахожу это в Сааре. Удивительно. Там, где люди слывут невежественными, а мышление чуть лучше того картофельного в Сибири, о котором так и хочется сказать на немецкий лад «не могут выглянуть за край тарелки, в которой сидят». Но нет, Саар мил. От него веет не просто патриархальностью и узостью устройства, а какой-то таинственностью, каким-то милым детским колдовством, граничащим с доброхотством, но не могущим раскрепоститься до благодетели. Это есть данная природой непосредственность, и неважно, как мы её назовём, в самой её сути она милосердна и щедра, как эта растительность в лесу.

Перезвон колоколов церквушки служит мне ориентиром, но не тут-то было: я люблю плутать и иду в заведомо противоположном направлении. Это стало частью моей стратегии в чужих местах: я просто плутаю в надежде заблудиться, но этого умиления мне, пожалуй, здесь не видать: слишком мал Саар, и слишком велика моя жадность до его дивных красот.

Так бывает всегда в чужих местах, в чужом как нигде более ты познаёшь себя, а иногда умудряешься натолкнуться на себя самого в самой гуще толпы чужаков. Странное чувство узнавать себя таким, как есть. Всю жизнь мы тратим на борьбу с признаниями в собственных качествах, на их камуфляж, боясь себя такими. А ведь есть же где-то люди, о которых известно всё то, что делает их необычными. Так что ж в этом дурного? Пора признаваться!

Я завязал с религией. «Тлетворное влияние Запада» – вот первое, что придёт на ум, друзьям, разочарованным, но так и не узнавшим меня, а значит, и не знающим себя. Что бы ни понималось под Богом, есть вымысел, плод игры воображения. И этим всё объясняется. Не даром всё то время, когда я должен был быть верующим, что-то во мне сопротивлялось и упорствовало со строптивостью молодого жеребца, над которым взмыли арканы. Сейчас мне кажется, что я знал это всегда, и вот я мыслю свободно. Я творю и нахожу в этом себя, а не творенье некоего бога, и так оно и есть.

И снова колокола. Захлёбываются, стараются, звонят.

То, что сплелось, пусть это и звучит несколько вульгарно, с религией, с этим шаблонным мировоззрением, наверное, пыталось заодно и объяснить суть мгновенья прекрасного. Думается, что-то человеческое было близко тем зачинателям «учений», благодаря которым мир лишился стольких первооткрывателей и исследователей. История сплела всё это в свой личный узор, и как было бы иначе, никто не знает.

Но теперь я знаю, что все ответы даёт человеку его собственное сознание, но лишь немногие могут услышать их и быть по-настоящему счастливыми оттого, что они соответствуют своей природе, а не используются как «переносчики» чужой глупости.

Услышать звуки души, заложенной в тебе красоты, и дать почувствовать её миру – пожалуй, несбыточная мечта, но атеизм научил меня не сомневаться в возможностях человека, а значит, всё может ещё случиться.

Здесь, в очередном сплетении прошлого и настоящего, я по-настоящему свободен. Я решил больше не сочинять громоздкие истории образца эпопей, ибо слишком уж много сплетено того, что мешает сосредоточиться на главном: на созерцании и познании себя. Как мало мы знаем о себе самих, о нашей сути, о нашей миссии. И ни одна религия на земле не заменит нам эту истину, и ни одна сказка не донесёт до нас того сокрытого волшебства, ключи от которого вверены только нам самим.

И Саар – очередное сплетение: дома как узелки, а улочки – будто путаные нити, и мне несказанно свободно в своём путешествии в качестве добровольно заблудившегося. Не доказывает ли это, что на всё лишь воля человека, а всем движет тяга, тяга нашей индивидуальной внутренней природы к тому, что каждый из нас понимает под красотой и богатством?

Я больше не пишу громоздких историй. В них сложно видится частное, а перевешивает нагромождение фактов. Важно ведь видеть «ствол», как я это зову с недавних пор, «ствол» меж сплетений «веток»…

И вокруг меня стволы, гладкие, стройные, зеленоватые, загадочные. Сырой перчёный воздух напоминает о приближающейся зиме, а для меня здесь одно время года – мягкая поздняя осень, когда где-то далеко в лесах только-только просыпаются туманы, и что-то ведьминское красит по ночам листья в жёлтое.
Дома здесь такие же, как и везде, только с подведёнными чёрной краской наличниками. Декоративные кустики стоят на улице в тумбах из серого ракушечника, а за плетёными заборчиками красуются зелёные газоны. Всякий домишко как игрушечный.

И вот я дома, в отеле, который расскажет о Сааре, наверняка, больше любого путеводителя. Это старый приходный дом династии Кирнер, белый, с милым садиком за живой изгородью. В нём, как и в любом частном строении на этой земле можно потеряться, но лишь поначалу и необязательно добровольно. В первое время мне казалось, что это типичный дом с призраками, но позже я вспомнил, что ничего «типичного» не бывает, всё сугубо индивидуально, и лишь только познание чего-то одного, частного, делает все вещи вокруг такими «типичными», а опыт развеивает сей миф, усердно расставляя точки над «и».

Готелье, оба родом из ГДР, оказались весьма гостеприимными людьми, даже пригласили пару раз к себе в усадьбу, что располагалась напротив. Бывший доходной дом Кирнеров был перефункционирован в гостиницу, затем сдан в найм, а фамильная пивоварня продана в муниципалитет. Добряк Гёттингер, один из готелье, подкармливал меня завтраками и не уставал сокрушаться по поводу беспрецедентного морального обнищания в Германии. Поначалу я, как полагается в мало знакомом обществе, вёл себя сдержано, а позднее активно участвовал в обсуждении новых нарядов бундесканцлерши Меркель, умудрявшейся выглядеть на интернациональных приёмах хуже самой закоснелой феминистки. Мы много говорили о «прелестях» эмансипации, безусловно соглашаясь друг с другом в том, что эмансипация это дело вкуса и женщину это «дело» не особо-то красит, уже не говоря про счастье. Говорили о Боге, вторя Докинсу, которого я неожиданно открыл для себя. Говорили о пользе духовных ценностей для общества и о том, что американский образ жизни делает с этой самой духовностью. Говорили о том, что языковая политика ГДР была куда полезнее для немецкого языка и культуры в любом понимании этого слова, чем нынешнее безобразие под флагом института им. Гёте. Говорили о гомосексуализме, и господин Гёттингер весьма деликатно дал понять, что его ориентация нетрадиционного образца, а стало быть и другого готелье, господина Блишке. У обоих остались в прошлом семьи, а сами они стали жить вместе, сплетя разочарование в эмансипированных немецких жёнах и страх перед старостью в новую однополую семью. Несмотря на положение, Блишке капризничал и ребячился, частенько прикладывался к спиртному и балагурил в бистро отеля на первом этаже за игральными автоматами. Гёттингер, дипломированный филолог, отличался сдержанностью и благородством, качествами, практически полностью истреблёнными в новом глобализированном обществе проамериканской Европы. Во мне оба находили, очевидно, то, что в Сааре стало антикварным раритетом: скромность, покладистость и готовность слушать собеседника. «Ах, Ганс, Ганс!» сетовал Гёттингер после очередной фамильярности Блишке в свой адрес: «Что с тобой сделала жизнь в Сааре!»

Здесь много русских, заботящихся о том, чтобы «имидж» (какое мерзкое словцо!) нашей России на Западе никогда не вышел за рейтинги времён Холодной войны. Это крайне бестолковые, никчёмные и испорченные в своём большинстве люди, которые, наверняка, и на родине ничего собой не представляли, а лишь жили мечтой уехать, чтобы доедать и иметь на себе побольше импортного шмотья. Ну и что? Теперь они доедают, имеют по пять гардеробов, только вид у них непомерно жалкий. Они шатаются по супермаркетам как брошенные собаки, не видя своего предназначения для Запада, несчастные, обречённые, непризнанные, толком говорить на немецком не научились, и русский забыли, а многие и не знали. Но при встрече со своими соотечественниками они умудряются так умело врать и бахвалиться своею, якобы, беспечностью, что об улучшении того самого «имиджа» и говорить не стоит.

Гётце, мой куратор в университете, хоть и читает курс «Нация и миф», который мне посчастливилось посещать дважды, но сам болеет всеми немецкими мифами. Вынужден ездить еженедельно из Мюнхена в Саарбрюккен, чтобы на выходные вернуться к своей баварской жене, тоже профессору германистики. Гётце – самый настоящий тиран, детей у него нет, и всё, что ему остаётся, возноситься над чужими. При виде его бедные немецкие студенточки дрожат, запинаются, пытаются выглядеть умными, а тот дырявит их каверзными вопросами, весь в своём элементе. «Он знает всё!» соткровенничала одна милая девочка из факультета литературоведения, сама неискушённость. Она не знала самого главного: Гётце щеголял только в тех областях, которые ему были знакомы. Как только кто-нибудь выманивал его на обширное лингвистическое гололедье, бедняга бухался о лёд как новичок на коньках. Русских он, естественно ненавидел, чему я в Германии перестал удивляться очень давно, и ко мне он относился так, будто я – мафиозо и приехал транжирить деньги, выделенные на исследования академическим обменом.

Я много читал и именно в этот раз по какой-то непонятной мне причине очень мало написал. Мои думы плелись вокруг Москвы, роли России и вообще всего русского в этом американизированном мире, где активно изживались добродетели.

Как-то очень близкий мне товарищ сказал, что мир рухнет после развала России, что она – это сердцевина креста, узел сплетенья Востока и Запада, и рубить его нельзя…

Но кто в это уже поверит? Пьяный саарец или надменный немецкий профессор, ненавидящий русских и при этом измышляющий причины начала диктатуры НСДАП. Один Гёттингер, быть может, прислушается, закивает, да и промолчит, покуда и сам он уже со всем смирился…

Сплетенья…

Двадцать лет я отдал немецкому языку. Что было бы, если бы я ориентировался на английский или французский. Что было бы, если бы я стал, положим, бухгалтером, обзавёлся бы семьёй? Кому нужны эти рассуждения о природе чужой и враждебной культуры? Многие из моих коллег-германистов пожалели о своём выборе. И я знаю, почему. Но немцы не поймут. Ведь до сих пор же не поняли, хотя и считают себя умнее других.

В гости ко мне в Зульцбах приехал профессор Мюллер, которого я когда-то, в далёком двухтысячном «опекал», как они говорят, во время его непродолжительной доцентуры в Томске. После этого Мюллер посетил меня в Саарбрюккене четыре года назад, а в России мы так и не виделись.

На следующий день мы отправились с ним в тур по Рейнским Сланцевым горам, видели затопленные кратеры вулканов, старинные замки и деревни, остановились в горном захолустье, чтобы перекусить. Еда была отменной: немецкая квашеная капуста с колбасками и горчицей и всё это под свежее пиво из бочки. Душа пела!

Мюллер постарел, хотя и не поубавил здорового аппетита. Вечером мы прибыли в его «пенсионную» резиденцию в городке Лимбург на Лане. Жена его, сочетающая в себе усердную домохозяйку и эмансипированную power woman, тоже не отличалась любовью к русским, и долгий вечер первого адвента мне пришлось прикладывать всё моё немецкоязычное красноречие, дабы релятивировать её воззрения на природу русской души. Обвинения её были бессодержательны, противоречивы и зиждились в дурном знакомстве с какими-то колхозниками в Египте, которые беспробудно пили и вели себя омерзительным образом. Сложное устройство мозга жены профессора сделало незадачливый вывод: все русские пьяницы и дебоширы. Во время нашей вечерней прогулки по Лимбургу, она продолжила тему руссофобии, упомянув, что в гимназии, директором которой она является, завхозом устроен… русский эмигрант, «чрезвычайно неспособный и туговатый на ум». Она мне виделась гнездом из веток, заслоняющих гнилой «ствол».

Детей у Мюллеров нет. Их роскошный домик, выстроенный во вкусе ; la поставангард, гнездится в реденьком саду в обрамлении лигустера, барбариса и слабо прижившихся деревец, завезённых с дачи на Атлантике. Простившись с профессором и его женой, я поехал обратно в Саар, расплетая сплетения дум и обрушившихся на меня фактов. Меня мучил вопрос, правильный ли я сделал выбор? Ещё недавно я верил в фатум, но сейчас я более чем уверен, что во всём виноваты сплетения в голове человека, составляющие его рассудок. Лишь их замысловатость и «загнутость» в каком-то определённом направлении определяют ход вещества мыслей!

И вот снова Саар. И снова перезвон колоколов евангелистской церквушки. Семь часов от Саарбрюккена до Берлина, с Запада на Восток. Так мала Германия. Но так много сплетений. И изгибов истории. Способно ли что-нибудь изменить их направление, заставить немцев иначе взглянуть на мир?
Странно, именно в Сааре мне даются мгновения созерцания красоты в их необыкновенном переплетении с тканью прошлого, в воспоминаниях детства и в той неповторимой мелодии души, что перекликается с нотами осеннего поднебесья…