Готика Урожа

Виталий Щербаков
«От редактора

Автор попросила меня написать это предисловие как небольшой этнографическо-
филологический комментарий. В процессе чтения романа житель Востока или Юга может неверно
истолковать некоторые слова и выражения, что отобразится на глубине восприятия текста в целом.
Решились на этот, весьма необычный для современной прозы, комментарий мы ещё и потому,
что обе по происхождению из бойковского Подгорья, но получали образование в центральных
областях Украины и встречались с такой задачей ранее, при общении. Книга — тоже общение,
конечной целью которого есть взаимопонимание.
Действие романа происходит в конце XIX века. На это указывает введение в ткань романа
отрывка из очерка Ивана Франко «Сожжение упырей в с. Нагуевичах в 1831 г. // Киевская старина. -
1890. - Т.29. - №4. - С.101-120.»; http://litopys.org.ua/ .В очерке использованы воспоминания
очевидцев, записанные дословно, со всеми языковыми особенностями. Это — блестящая вещь,
временами достигающая вершин художественной прозы. К сожалению, малоизвестна даже среди
учёных-франковедов.
Урож
Село Урож существует в действительности и нанесено на карту Восточной Галичины — 93 км от
Львова, 6 км от Нагуевич. Раскинулось вдоль правого берега реки Быстрица, упирающуюся в гору
Ласки, Карпаты. Быстрица во время наводнений из узенького ручейка превращается в угрожающе
полноводную реку. Иван Франко называл этот край Подгорьем.
Урож населяют вполне реальные жители, среди которых есть и потомки старинных украинских
шляхетских родов: Ильницких, Страшевских, Винницких. До сих пор бойков с Урожа называют
«кафтанами», потому что в XV-XVII веках здесь проживало много шляхтичей. Доныне сбереглись
традиции, обычаи, легенды, уходящие корнями ещё в языческие времена.
Во времена Австро-Угорской империи дорога поделила село на Урож Верхний и Урож Нижний,
о чём авторка упоминает в романе. Отпечаток времени и правления разных государств несёт и язык
жителей этого края и, соответственно, героев романа. Но следует помнить, что персонажи
произведения не являются реальными личностями, хотя и имеют под собой богатый слой
прототипов. Определённая недосказанность в романе даёт возможность читателю по своему
усмотрению провести грань между реальностью и вымыслом.
Демонология
Таинственные персонажи романа «Готика Урожа», опыри — это не те вампиры, которыми нас
пугают с экранов телевизоров. Это — живые люди, а не покойники. Они заставляют людей носить
их на плечах через воду, в Лозы. Никто не знает, что там происходит, но известно, что жертвы
вскоре умирают. Опыри изводят людей, истощают их жизненную силу, хотя, не отыскались
пересказы о том, что они пьют кровь живых людей, как это читаем у М. Костомарова 1
Из романа узнаём, что опыри живут в соседних Винниках. Они образуют замкнутую и
немногочисленную общину. Урож и Винники разделяет Граница, обозначающая угол между двумя
сёлами, где в старину было кладбище. Известно, что уже в XVII веке оно не существовало, однако
немного в стороне, на поле, сохранилось холерное кладбище. На Границе и до сих пор случаются
1 Костомаров М.І. Слов’янська міфологія. – К.:Либідь,1994. с.260
Г.В. Пагутяк Готика Урожа
(с) В.Щербаков, перевод с укр.
8
загадочные смерти, приписываемые опырям. Чаще всего это происходит с людьми, которые
оказались в этой опасной местности ночью. Все смерти связаны с водой: река, дождь, лужа.
К покойникам в нашем народе всегда было особое отношение. Как читаем у М.Костомарова,
люди применяют «меру справедливости» (стр. 260, op.citae), в своём воображении награждая и карая
мёртвых за поступки в земной жизни. Такая вера в потусторонний мир и воздаяние отразились в
рассказах о покойниках, которые ходят после смерти от 1-го до 3-х лет (а самоубийцы — до 7-ми
лет), в зависимости от их поступков и покаяния. Детальнее об этом — в повести Галины Пагутяк
«Человек в чёрном костюме с блестящими пуговицами...» 1.
Обычаи
В романе «Готика Урожа» упоминаются другие народные обычаи. Например, сожжение чучела,
символизирующего смерть, описанное также исследователями М.Костомаровым 2 и О. Воропаем 3.
Опырей сжигали на огне из терновника и шиповника. Дабы уберечься от опырей, нужно было иметь
при себе освящённый мак или пшеницу, освящённую 12 раз. У Булашёва4 описан способ
нейтрализации опырей, известный многим европейским народам, — осиновый кол или осиновый
гроб.
Бойковская забава при умершем «бить лопатки» сбереглась теперь лишь в горных сёлах. Она
имеет давние, возможно, ещё фракийские корни. Она описана в «Летописи Бойковщины»:
“Сьаде єдин на такий столиць, а другого імит за очьи, третьій має лопатку, закритий піднімат
ногу і диржьит до-гори, а тот єго вдарит по нозьі, здоли по подешьві і тоги му розкриют очьи, а він
гадат, хто го вдарив. Ци вгадат, ци ньіт? Як угадат акурат на того, щьо го вдарив, то зараз за тоту
кару бирут го на тот столиць і му очьи закривают. Сьідит він. Потим го вдарьат... А як ни вгадат, то
сьідат наново так довго, пок ни вгадат.”5
У бойков до ХХ века сохранился обычай везти на кладбище покойника на санях, который, как
считал украинский этнограф Федор Вовк, происходит ещё с тех времён, когда не было изобретено
колесо6/
Также в романе встречаем эпизод, когда ночью, идя селом, мужчина встречает людей,
здоровается с ними, но они не отвечают. Это значит, что он встретился с покойниками, которые не
имеют права говорить с живыми людьми.
Эти и другие этнографические и психологические моменты Г, Пагутяк мастерски переплетает с
философскими размышлениями и универсальной символикой.
Язык романа
Язык романа «Урізька готика» является своеобразным сплавом диалекта и литературного языка.
Автор передаёт колоритный говор урожских бойков, который фонетически отличается от языка
бойков горских (например, жителей села Сторонна, откуда родом отец Галины Пагутяк). Когда
сравниваешь язык персонажей-селян с языком отрывка очерка Ивана Франко (воспоминания
очевидца), они удивительно соответствуют друг другу. Это объясняется близостью двух сёл, Урожа
и Нагуевич. Подобная языковая среда имеет свои особенности: она быстрая и мягкая, насыщена
ласкательными словами, но, в общем, весьма сдержана. Кроме того, разговорная речь содержит
много полонизмов, также активно используется звук [ф]. очевидно, это объясняется влиянием
польского и немецкого языков. Фактически, так и до сих пор разговаривают в той местности, откуда
родом авторка и редактор романа.
1 Пагутяк Галина Гірчичне зерно. – К.Радянський письменник, 1990
2 Костомаров М.І. Слов’янська міфологія. – К.:Либідь, 1994. с236
3 Воропай О. Звичаї нашого народу. Етнографічний нарис. – Мюнхен: Українське видавництво, 1966.,с.164
4 Булашев Г.О. Український народ у своїх легендах, релігійних поглядах та віруваннях: Космогонічні українські нородні
погляди та вірування. – К.: Фірма “Довіра”, 1993.
5 Літопис Бойківщини,ч.6 – Самбір: 1935
6 Вовк Хведір. Студії з української етнографії та антропології. – К: Мистецтво,1995,с.325
Г.В. Пагутяк Готика Урожа
(с) В.Щербаков, перевод с укр.
9
ограничивало бы авторку, ставило в определённые рамки. Иногда писательница переходит на
чистый литературный язык, но сохраняет при этом ритм бойковского говора. Именно эта
неповторимость и изысканность языковых средств, какими пользуется Галина Пагутяк, временами
не укладывается в чёткие литературные нормы, требует разъяснения. Отдельные слова разнятся не
только звучанием (кождий, фасоля, дівочка, зачнуть, здоймив), но и значением (пироги, загін,
грубий). Поэтому редактор поясняет как слова-диалектизмы, например: дзиґарок, сподні, вуйко; так
и те, которые не подпадают под нормы современного литературного языка (страта, побит,
горішній, припнув, поміч). При редактировании я пыталась сохранить даже правописание авторки.
При работе над пояснением слов мне очень помог «Словарь бойковсих говоров»
М.И.Онышкевича1.
О читателе
Современного читателя тяжело удивить необычными языковыми приёмами. Но ещё тяжелее
заставить его задуматься над сутью образов и символикой слова, найти себя в несвойственной ему
языковой стихии. Как правило, у нас не принято комментировать и пояснять диалектные слова или
их формы при издании книг современных писателей. Однако, мы решили это сделать. Опять же ради
читателя.
По мнению авторки и редактора только бережное, даже, благочестивое, отношение к языку,
сохранение всех его составляющих, в том числе и диалекта, имеет решающее значение для
украинской литературы в будущем.
                Александра Чаус»

                Авторизованный перевод на русский — В. Щербаков

                Глава 1. Усталость

   Докапывали картофель уже после Покрова, когда мир тёмный и измученный, а дождь
сгоняет последние листы с дерев: зелёные, жёлтые, ему всё равно. Листва тоже измучилась
дрожать на ветру и холоде, как доселе мучилась от палящего солнца и хочет лечь на землю
вперемежку с грушками-гнилушками и сморщенными сливками. Безубьяки копали картифель
позже других и было их только двое — отец и сын, четырнадцатилетний мальчишка. Мать
схоронили в страдную пору, слегла в горячке и не встала. Нужно было отработать те похороны
священнику. Егомость не настаивал, но следовало его отблагодарить. Денег брать не хотел,
то стоило помочь отцу в поле с картофелем. Сочувствовал Петру, у самого жена умерла ещё
в молодости и остался неженатым – потому как священник.. Хотел егомость пойти
в монастырь: ездил, расспрашивал, но, видать, что-то не пришлось ко нраву в монастырском
жизненном укладе и остался в Уроже. Здесь он родился, здесь схоронил отца, мать, жену; никто
его не выставлял из бедной урожской парафии, да и болтали об их селе всякое. Правда или нет,
только чужому тут было плохо. А отец Антоний не был чужим и держал парафию, как держат
двумя руками сноп со слабо завязанным перевяслом, чтобы не рассыпался и лёг сподручно
в копёшку. Бог не дал ему деток, егомость был уже немолод, поэтому каждому было интересно,
кто же придёт ему на смену и долго ли продержится. Село хоть и бедное, но не такое бедное,
как горные сёла: земля родила и скота поэтому держали немного. В соседних Мокрянах
урожских жителей прозывали б;йками, в Нагуевичах — «кафтанами», намекая на бывшее
множество обедневших шляхтичей, из которых теперь остались только Винницкие, Ильницкие
да Страшевские. Село схоронило память под множеством повседневных и сезонных хлопот, так
как знало, что егомость помнит за них и вписывает в толстую книгу их судьбы, сны, их жизнь и
смерть. Видали сквозь открытое окно, как пишет за письменным столом. Раз священник пишет,
то что-то мудрое. Так писал его дед и так писал его отец. Другие священники так не делали,
неизвестно, почему. Не раз отец Антоний приходил в школу и глядел на детей так, как будто
искал среди них того, кому хотел бы передать то, что знает, потому что уже измучился писать и
нести на себе груз опыта. Но, видно, не находил.
В селе случалось больше похорон, чем свадеб и крестин. Оно тоже устало, было очень
старое. На Ласках, горе, под которой начинался Урож с нагорной церковью и усадьбой
священника, пастушки находили временами каменных птиц, грубо вытесанных из камня,
с одним глазком и чуть обозначенным крылом. Ещё отец егомости, тоже священник, показывал
урожских птичек господам во Львове и те говорили, что им, по меньшей мере несколько
десятков тысяч лет, а это говорит о том, что в Уроже жили те, кто ещё не слышал о Христе. «Да
и теперь не очень верят», — добавлял кое-то из священников, обременённый семьёй и
хозяйством. На что отец Антоний грустно кивал: «Будем помнить, что может быть ещё хуже.
Люди начнут поклоняться Антихристу, слышали, небось, что творится в великой Украине?».
«Нет времени газеты читать». Беседа из приятной становилась тогда тягостной, а кое-кому
казалась и опасной, ибо даже ленивый ум посещала мысль: нехорошо говорить, что Иисус
Христос, единый с Троицей, имел начало и конец, или что его когда-то могло не быть.
Впрочем, втречались они лишь по праздникам. В каждой парафии был свой праздник. Разве
что происходило нечто особенное, кроме рождений или похорон. Отец Антоний считался бы
очень почитаемым священником, если бы не вдовство. Это оправдывало слегка его
неординарность, но в глазах духовенства и мирян было значительным изьяном.
Пётр Безубьяков с сыном Орком1 копали картофель поздно, да ещё в непогоду. Позавчера
начали и хотели к вечеру закончить. Людей не звали — ни к чему, да и кто бы вынес им обед в
поле, кто бы сварил? Безубьяки считались наполовину чужими, потому что его покойная Мария
тут уродилась, а Пётр был из Нагуевичей, хотя перебрался в Урож ещё маленьким. Помимо
этого было ещё и такое, что, наверное, будет вредить и Петровым внукам. Оно жгло его сердце
1 от Орест
Г.В. Пагутяк Готика Урожа
(
и делало речь его несмелой и тихой там, где сходились люди. Нет, они не походили на тех: оба,
Пётр и сын, были бледными, осунувшимися и не очень хорошо им жилось: корова издохла, а
конь был старый и Пётр, как мог, щадил его перед тяжёлой работой. И сегодня оставил в
конюшне, чтобы не стоял на холодном ветру, пока они копают картофель за рекой.
У Орка текло из носа и он утирался мокрым рукавом, зажимал в себе кашель, чтобы отец не
сердился. С гор надвигалась ещё одна тяжёлая крупная туча, лес дымился полосами тумана, а
на огородах не было ни единой живой души. Лишь на их загоне, бесконечно длинном, земля
была увита картофельной ботвой, колючим осотом и засохшей лебедой. Орко косил вчера не
очень хорошо и боялся отцовского укора. Но тот рыл, как крот, тяжелую каменистую землю,
вытягивая клубни картофеля из подрытых кустов не столько тяпкой, как руками. Бросали весь
картофель в одну корзину, не было ни крупного, ни мелкого. Лето было сухое и картофель не
уродился. Да и садили его на том же самом месте уже второй год подряд, перебив грядку
латкой капусты. «Как дойдём до капусты, — думал Орко, — отец меня пошлёт домой за
обедом». Он был голоден, потому что завтракать почему-то не мог. Могли бы с собой взять
перекусить, но и так нужно было пойти посмотреть сестричку Орисю. В четыре года можно
оставить ребёнка, оставляли даже младших. Орися уже недолго должна была быть с ними, но
надеялись, что она задержится. Сначала была такая здоровая, красивая девочка, а потом как кто
сглазил. Звали к ней бабу из Мокрян, но та не пришла. Сказала, слив освящённую воду на
рубашечку девочки: «Ваша девочка здорова, только не хочет жить». Мама не поверила: «Как
это — «Не хочет»? Всё живое хочет жить». «Если бы ты знала, несчастная, сколько людей не
хочет жить... Есть в них такое отверстие, которое каждый человек себе затыкает, а есть такие, у
которых оно всегда отворено и оттуда дух вытекает, аж свистит». «То она такой родилась?»
«Так Господь дал». «А вы, тётенька, вылейте на воск...». Баба пожала плечами и вылила на
воск. «Видишь, несчастная, ангельские крылья? Кого Бог любит, то зовёт к себе. Чем больше
любит, тем громче зовёт».
Отец серчал, говорил, что баба — дура. А мама пошла в Дрогобыч, накупила образочков
цветных со святыми, ангелами и зверушками, даже в глазах рябило и дала Орисе. Как будто
хотела чем-то залатать дыру, через которую вытекала жизнь дитяти. Ходила с ней в
воскресенье у реки, чтобы ребёнок полюбил мир Божий через его красоту и не хотел покидать
раньше времени. Мама боролась с Богом и всеми ангелами за свою плоть и кровь, отгоняла от
неё смерть. В селе стали её осуждать, как еретичку, донесли священнику. Но тот неожиданно
пошёл против общины: «Верите ворожке, а не подождёте поверить матери, любящей своего
ребёнка больше, чем вы. Сызмальства запрягаете деток в тяжёлую работу, нет времени
приголубить, поговорить с ребёнком, жалеете пару крейцаров на молитвенник. Вам скот иногда
важнее ребёнка...».
Не понимали этого и не ощущали себя виноватыми. Даже были возмущены
несправедливостью. Кое-кто даже говорил: «Эта малышка из худого семени. У неё дед был
опырь!» «И не стыдно вым верить в такие вещи? — укорял священник. — Где в Библии
написано об опырях? Есть там о злом духе, что вселяется в человека, который не имеет твёрдой
веры. А об опырях — ничего».
Отец Антоний, конечно, учёный, да и вырос тут... Но чем лучше дочь той задрипаной нищей
от их детей, которых нужно воспитывать твёрдой рукой, чтобы прочно стояли на ногах? И на
это егомость имел готовый ответ: «То — другая любовь. А есть такая, которую ни мне, ни вам
не дано понять. А чего не понимаете, о том не беритесь судить». Сказал, как отрезал.
Собственных детей не имел, село не должно было их кормить и учить за свои кровные, поэтому
его немного странные теологические взгляды никого не смущали: был единственной и
наивысшей духовной инстанцией в Уроже. А на самую жатву Мария напилась студёной воды и
через неделю покинула сей мир. Врач в больнице сказал, что если бы днём раньше — спас бы.
Но врачи так должны говорить: для бедного всегда всё поздно.
Возможно, Пётр с Орком ещё не осознали свою тяжелую утрату, потому что она совпала со
временем, когда люди должны освобождать землю от плода, чтобы та не разгневалась на них за
расточительство. После пустоты на поле наступает пустота в сердце. Отец и сын это
предчувствовали, потупив глаза в землю среди окружности, ибо горизонт, не закрытый горами
или строениями, всегда напоминает окружность, за границы которой нельзя ступить, потому
что они убегают от тебя. «Хорошо, что ветер, — думал Пётр. — дождь отгоняет и землю
сушит». Обоих порадовало солнце, выглянувшее впервые в тот день среди туч и залило тёплым
жёлтым светом гору за рекой, с одинокой грушей на склоне, но до них так и не дошло то
солнечное тепло. Орко высыпал картофель из корзины в мешок, быстро пособирал выпавшую.
Он всегда чувствовал себя несмелым, виноватым в чём-то, даже среди одногодков, будто перед
тем, как родиться, его предупредили, что в этом мире холодно и мало любви. И что на глазах у
него будут умирать те немногие, близкие люди, которых он будет любить. Когда егомость
временами приходил в школу и смотрел на каждого, как бы в поиске наидостойнейшего, Орко
не надеялся, что его выберут. Не учился хорошо, наука была интересной до тех пор, пока не
раскрывала свои тайны и уже не непоминала зачарованный лес, где всё не такое. Впрочем,
Оркова наука закончилась. Не было нужды ходить дальше в школу, но душой мальчика
завладело запустение, когда другие дети пошли осенью в школу, а он — нет. Если бы хорошо
учился, священник мог бы послать его за свой счёт в город. Иногда так делал и сам экзаменовал
ученика, выискивая в нём склонность к дальнейшему обучению.
Таким образом, школа для Орка закончилась. Теперь перед ним открывалась бездна работы,
зависящей от дождя, солнца и разных духов, которые летали вокруг, путались под ногами,
извивались между окоченевшими пальцами. Добрые духи оставили отца и сына один на один с
мелим картофелем, не набравшим соков из земли, потому что высосала её родоначальница
этого картофеля и полетели на освещённое солнцем жнивьё на Заречье. Тогда мальчик ощутил
свою несвободу, которая слагалась как из своей воли, так и из обычая. Те две несвободы
слились во всех жителях Урожа, в той части человеческого сознания, которая держится земли,
независимо, принадлежит она ей или нет. И чем ближе подходила к завершению полевая
работа, тем более ощущал Орко обузу своей детской несвободы. Стайки серых птичек
перелетали с места на место, садились, когда утомлялись, однако подросток уже умел отделять
себя от них, сознавая, что человеку предназначена иная судьба и цель её неведома. В любом
случае это — не терпение ради посмертного вечного покоя. Конечно, он не сумел бы высказать
эти мысли, но они были рядом, имея надежду когда-то быть высказанными или нацелить на
какое-то действие. Ни отец, ни сын не открывали рта, даже отдыхали по очереди. Их разделила
смерть матери, которой никто не ожидал. Сделала сиротами и разметала семейный очаг.
Говорить об этом они не могли, чтобы не растравлять сердце, поддерживали один одного в
работе взглядом, но не словами. Бойки стесняются красиво говорить: их язык прост, как их еда
без мяса и жира. Они тоскуют по вершинам гор, подняться на которые у них никогда нет
времени.
Не разговаривали между собой ещё и потому, что в хате оставили маленкого ребёнка,
который не был, как другие дети, заинтересован в жизни, как будто родился со знанием того,
что его ждёт и не имел никаких иллюзий. У таких сердце спешит и нет способа этого избежать,
нет врача, чтобы замедлил ход тех часов. Врач, который осматривал больную мать, даже, если и
заметил бы маленькую Орисю, не согласился бы с диагнозом тёмной бабки, не понял бы слов,
какими она соединила тело, дух и судьбу, лишив всякой надежды. Его диагноз стоил бы
больших денег, а не десятка яиц или связки сушёных грибов. Того, за которого поручился ангел
смерти, никто не брался спасать. И ангел убрал с дороги Марию, которая хотела продолжить
ребёнку годы жизни и накупила образочков с золотыми небесами, розовыми птичками, синими
львами и красными крылатыми конями. Ни отец, ни брат не сделали для Ориси ничего.
Научились мыть ей головку, расчёсывать волосы и заплетать в косы, но оставляли в хате на
целый день, где её могли напугать злые духи из тех, которые подчищают всё в помойке или
просто крыса могла укусить. Но сейчас Гривко был за стеной, а с ним поросёнок, худой и
замурзанный, давно уже потерявший ощущение голода на болтанке из травы, дерти и варёных
высевок. Орко давал ему не раз кусок хлеба, что пекла для них соседка раз в неделю и думал,
знает ли поросёнок, что его на Рождественские праздники зарежут. И ещё по двору ходили три
курицы, без устали выискивающие себе какой-нибудь корм, зёрнышки или крошки, однако
обещанный Орисе коток не появлялся. Нужно было спрашивать в селе, а Орко с Петром почти никуда не ходили.
Отец натопил с утра, сварил завтрак, а Орко покормил маленькую. Та есть не хотела,
мальчик даже прикрикнул на неё. И уже потом пошли копать картофель.
Ветер разорвал тучи и на их поле заяснели солнечные полосы. На том месте, где в прошлом
году мама садила огурцы, стало больше картофеля и больше работы.
— Иди, я ещё немного покопаю, — смиловался отец и, когда Орко стал брать полмешка на
плечи, махнул рукой: «Не нужно, надорвёшься. Заберём всё на подводу. Нарвёшь на берегу
травы поросёнку, только рогожку возьми...
В конце концов, Орко должен был накрыться рогожкой, так как снова закапал дождь. Снял
её недалеко от того места, с какого было видно, что работа шла хорошо и завтра они не пойдут
на поле. Накопали три полных мешка, а вчера было семь. «И то неплохо», — подумал Пётр,
ощущая какое-то блегчение, когда Орко ушёл. Ему были видны с поля и сын, который легко
шёл, размахивая рогожкой, и панский двор, и липы вокруг церкви, и возносящуюся над липами
колокольню, с какой упал и разбился насмерть мастер. Такой высокой колокольни не было
даже в Дрогобыче, но колокола имели некий изъян — почему-то угашали звук.
Недалеко шумела вода. Никто не перешёл бы теперь реки, если бы не мост, старый и
чёрный, которым пользовались разве в половодье. Считалось, что мост панский, а не
холопский. Кони нехотя ступали по нему, так как сильно гудело. Долго стоял тот мост,
обмазанный чёрной смолой, из которой выветрился весь запах, но оставался чужим для Урожа.
Так же, как и Пётр Безубьяков. Мост не просто соединял берега Быстрицы, а и притягивал к
себе воинов, шедших на войну, всяких дармоедов и уездных посланцев, которые никогда не
несли доброй вести, а только худые: о наборе в рекруты, о налоге. Сразу за мостом начинался
недобрый и чуждый мир. Пётр мог бы его познать и не так бояться, если бы его смолоду взяли в
армию. Собственно, уже было взяли, но в Самборе произошло чудо. Как поставили их,
рекрутов, перед казармой, подошёл высокий чин, такой высокий, что его, видно, все боялись.
Крутил седой ус и смотрел на сельских парубков, сам полный, на лицо красный. Так потом его
как будто толкнуло, направился прямо к Петру и, остановившись перед ним, приказал:
— Смотри мне в глаза!
Пётр вылупился на него, как жаба на удава, одеревенев со страха и не помнил, что он
увидел в глазах высокого чина, однако, должен был что-то увидать, может, огонь. И вроде
вопль заполнил его уши. Всё в его голове смешалось, но мог бы присягнуть, что отчётливо
услышал слова, сказанные старшему над рекрутами: «То — наш. Пусть возвращается домой».
И, в самом деле, Пётр возвратился домой с бумагой о непригодности к службе в армии и всю
дорогу от Самбора до Урожа пролетел, как птица.
Теперь он стоял, изнурённый, по косточки в мокрой глине на своём поле, под солнцем,
которое уже не грело, и не знал, какая сила, чистая или нечистая, оставила его здесь. Может,
лучше не иметь ни жены, ни детей, ни терзаний убогого человека, а странствовать по чужим
краям, стреляя в людей, которые боялись бы его мундира. И в конце сгинуть ещё молодым и
здоровым. После того, как вернулся, долго не мог спать ночами, боялся, что заставят оплатить
«долг» за то, что отпустили, за то, что «их». Ходил на исповедь к егомости, но не мог сказать
ему всего. Уста деревенели, язык сох, а перед глазами трепетал огонь. Говорил, что видится
страшное и слышатся всякие слова. Отец Антоний сказал: «Бог милосерден. Проси у него
заступничества. А что касается того, что послышалось, то может быть злой дух гордыни.
Наверное, сказано было: «Он болен». Сам подумай, кто ты, а кто — они».
«Отче, род наш проклят, Вы сами знаете, что люди говорят».
«Бог не проклинает, сын мой, только люди. А сила Божья, как солнце в небе, всем доступна,
кто под неё становится. Иди домой и читай молитвенник, больше всего “Псалтирь”».
Пётр поцеловал егомости руку, хоть тот не любил такого и священник попросил:
«Позволишь ли мне написать о твоём приключении в книжке? Все знают, что я записываю, и
отец мой ещё начал записывать, интересные былички. Я не буду писать, что-то о тебе. Со
временем кто-то будет читать и узнает, о чём думали и что делали люди в Уроже и найдут для
себя что-нибудь полезное. Посмотри сам!».
Пётр увидел толстую книгу, оправленую в полотно, наполовину исписанную.
«Зачем Вы меня спрашиваете, отче?».
«Видишь, Петрусю, грех писать о мёртвых неправду, а о живых — ещё больший грех. Если
я от тебя или от кого другого запишу, а кто-то потом скажет о тебе неправду, то её легко будет
исправить, прочитав эту книгу. И уже никому не поверю, кроме тебя. А когда уже нас не будет
на свете, то правда о нас, урожских людях, тоже не помешает. У людей короткая память на
доброе, а долгая — на худое. Не бойся, Пётр, как будешь добрым к людям, будешь иметь
чистую совесть. А это главнее».
Неизвестно, помогли слова отца Антония или нет, но Пётр немного успокоился и старался,
как мог, стать в Уроже своим. Однако, не раз его охватывала грусть от того, что мир так тесен,
что даже тяжело дышать.
Из-за гор валила тёмная туча и Пётр боялся, что сильный дождь помешает закончить
работу. Он начал быстро копать картофель, но не чувствовал себя покойно, так как с реки
повеяло, как из погреба, сыростью. А ещё был полдень, когда никто из урожских не выходит ни
стирать, ни собирать плавник на берегу, потому что это час утопленников. Можно увидеть, как
идут над водой, плачут, мокрые, дрожащие и синие. В полдень на реке всё замирает, не слышно
даже, как шумит вода. Селу никогда не грозило наводнение. Самое большее, что могла
натворить река, это отхватить кусок огорода. У Петра было за рекой поле, всё усеянное камнем
и огород на другом берегу, откуда нужно было носить лук, свёклу и прочее к холму или
бричкой выезжать на развилку. Большая дорога разделяла холм, разделяя село на Урож
Дольний и Урож Горний, хотя, в действительности, то было одно село. Говорили так: «нижняя
окраина» и «верхняя окраина». Безубьякова хата стояла на нижней окраине, посреди села.
Орко забросил рогожку на плечи и пошёл по дороге. На огороде было мокро, а на холме
скользко, да и от моста недалече. Сразу увидел впереди себя двух чужих мужчин, которые,
пока он рвал траву, перешли мост. Были это какие-то господа, в длинных, до земли, плащах,
чёрных шляпах и с рюкзаками. У одного за спиной торчало что-то длинное, похожее на
толстую палку, замотанную в тряпку. Шли не торопясь, похоже, устали и Орко не посмел их
обогнать. Шёл на расстоянии, чтобы не привлечь их внимания. Никто никогда не приносил
добра в Урож, только выносили из него. Бедняки становились ещё беднее, да и богач в чём-то
должен был потерять, зато было о чём поговорить, а любопытные придумывали ещё всякие
басни.
Подорожние о чём-то между собой беседовали, приближаясь к развилке и мальчик подумал,
что они, верно, останутся здесь, не пойдут нынче в Дрогобыч. В таком случае они должны
зайти или в корчму, либо к священнику, или даже к пану. Орко не собирался идти за ними.
Корчма была на нижней окраине, а панский двор и дом священника — на верхней. Да, ещё
могли пойти в школу, но пан учитель за все четыре года, пока Орко учился в школе, не
принимал гостей. Наверное, сам предпочитал ездить к кому-то.
Похоже, то были незначительные господа. У того, который был повыше, треснул рукав на
плече и оттуда торчало что-то белое, а у другого сзади прицепились репяхи. Да паны и не
попрутся пешком из самого Самбора. Поэтому к пану они не пойдут, только в корчму, а если
дела совсем плохи, то к егомости Антонию. Размышляя об этом, мальчик немного повеселел.
Одеты путешественники были ни по-хлопски, ни по-жидовски, как одеваются мелкие
лавочники, скупающие по сёлам яйца, сушёные грибы и старые тряпки. Пан всегда чувствует
себя паном и идёт смело посреди дороги. Поэтому со своей рогожкой мальчик не смел их
обогнать и, чем дольше плёлся за ними, тем загадочнее они ему казались. Не смотрели себе под
ноги, только перед собой, даже не обратили внимания на очень высокую колокольню,
увенчаную железным крестом с чем-то блестящим посредине, как будто уже её видели раньше
и она их более не интересовала.
Но вдруг остановились, а потом повернулись туда, где была хата Орка, скособоченная от
старости, как будто прислушиваясь к чему-то. Вороны, мокнувшие на липах вокруг церкви,
взлетели в воздух и ужасно закричали. Орко тоже остановился. Господа даже теперь не
заметили, что он идёт за ними, как если бы он был невидим. Или имели глаза сзади и хорошо
знали, кто он, раз смотрели на его хату.
Вороны собрались в тесную стаю и с криком полетели к верхней окраине, а двое ходоков,
постояв минутку, повернули к нижней. Наступила тишина. Орко прислушался, может, ребёнок
плачет, хотя малышка никогда громко не плакала. Ноги у него затекли, но не от холода, потому
что привык ходить босиком до первого снега, а оттого, что от земли поднималось что-то
значительно худшее холода. Медленно пошёл к хате, почти уверенный в том, что стряслась
беда. Всё он видел так, как если бы упала стена и видел почему-то то, что меньше всего хотел
видеть. Представил себе, как умирала мама. Не хотела умирать, хоть и была измучена тяжёлой
работой. Как-то Орко слышал, как она расчёсывала его сестричку и говорила ей: «Ради чего
человеку так тяжко трудиться? Почему приковал себя к латке земли, хотя мог бы свободно
ходить по миру? Ты думаешь, что все так живут? Нет, Орисюня, есть люди, как ангелы, им не
нужно тяжко упираться с утра до вечера, потому что всё им Бог даёт». Раскладывала перед
деткой образки и тешились обе. Отец всё это терпел, хотя видел, что мама взволнована.
Никогда не звала ни его, ни Орка посмотреть те образки. Мальчику казалось, что они с отцом
на одном конце, худшем, а мама и Орися — на другом, где всё светлое, тёплое. Неужели он не
хотел бы ходить по тем пышным садам с райскими птицами на деревьях, осматривать
серебряные дворцы с золотыми крышами, обнимать за шею весёлых зверят? Но одного хотения
было мало: должен был выбрать что-то одно, должен был иметь в душе больше света. Конечно,
он не рассуждал так, как человек с развитым умом и сердцем и, правду говоря, понемногу
утрачивал надежду развиться вполне.
Все члены этой семьи были связаны значительно более сложными связями, нежели то
соответствовало бы крестьянской семье. И когда отец не перечил маме, то не от того, что
слушался её, а потому, что боялся выступить в свет. А Орко пытался их всех понять.
...Когда Орисю нарядили и положили на столе среди хаты и ожидали, когда начнётся
служба возле покойника, мальчик ещё не осознавал случившегося. Пока же в хате стоял плач,
— каждый из соседей немного поплакал, как то должно быть, а ещё больше добавляло скорби
то, что в хате были вторые похороны за полгода. Он даже что-то делал, давал коню и поросёнку
поесть, помог перенести лавки от соседей. Больше всего боялся посмотреть на отца. Потом
наступил покой и он уже мог смотреть на сестричку целый вечер и целую ночь, придерживаясь
той неписаной бойковской книги мёртвых, которая возносит мёртвого над живыми, чтобы те
могли смириться когда-то с утратой. Орко сидел на лаве среди взрослых и в голове у него
метались мысли, одна страшнее другой. Он знал, что Орися умрёт, что они с отцом не сумели
вернуть ей радость жизни, даже не пробовали. Но не думал, что Орися будет одна-
одинёшенька, когда в хату войдёт смерть с косой. Как ей, конечно, было страшно: в открытых
глазах застыл испуг, а личико исказила боль. То уже потом наладилось и глаза удалось закрыть,
но не совсем: остались щёлки и теперь девчонка как бы наблюдала за людьми как-то нехорошо:
«Ага, теперь плачете по мне». Душа её летала по хате, в которой становилось всё теснее,
ожидая, как на третий день явится ангел и заберёт в рай, а тело оставит земле. Отец раз от разу
поднимался, выходил в сени, а Орко боялся, чтобы во время его отсутствия с ним не заговорил
кто-то чужой. Он весь был погружен в глубокое переживание смерти, с которой впервые
втретился один на один. Смерть ещё не успела уйти из хаты, когда он вошёл туда пополудни,
оставив рогожку на завалинке. Лучше было бы, если бы Орися умерла во сне, с улыбкой на
устах. Лучше было бы, если бы она жила. Они с отцом, в конце концов, нашли бы для неё место
в этом мире, даже, если бы для этого нужно было чем-то пожертвовать или что-то отставить.
Но она в последний миг испытала боль и напугалась. Не раз ночью прижималась к отцу,
хватала за руку, когда снилось что-то нехорошее и просила сказку о зайчике. Мальчик весь
ушёл в воспоминания, которые ещё больше причиняли ему горя, оплакивая вместе с сестрой и
маму, которую до сих пор было некогда оплакать. Теперь они будут одно целое — мать и
сестра и вот теперь мама действительно умерла.
Пришёл священник, началась служба. Голос отца Антония зазвучал зычно, обращаясь не так
к людям, как к душе Ориси, с которой уже не разговаривали простым холопским языком, а
церковным, непонятным и прекрасным. Это было так нестерпимо, что Орко весь затрясся и его
обволокло сверхчеловеческое чувство вины, которое он не мог вынести. Но не мог крикнуть, не
мог упасть, только закачался. Священник запел что-то умиротворяющее и кроткое: о дороге,
какой они все пойдут и перед глазами мальчика встала грязная дорога, откуда он свернул к
своей хате, а двое ходоков в мокрой одежде пошли дальше. Из-за них и из-за ворон, которые
вдруг снялись с лип, он опоздал, разминулся с Орисиной смертью. И это мучило его совесть,
хотя мальчик не знал, в чём дело и это мука под воздействием магического похоронного
обряда, наконец, прорвалась слезами. Их было так много, что он даже не мог утереться
рукавом. Слёзы лились без малейших усилий, как осенний дождь и не окончились с
окончанием службы. Наконец, люди заметили, что плачет он как-то странно. Даже священник
вернулся с порога и велел положить мальчика на кровать, сам сел возле него и пробовал
вытирать слёзы большим носовым платком. Платок намок, а слёзы продолжали течь. Мальчик
не всхлипывал, не содрогался, только по лицу продолжали течь слёзы. Священник взял его за
руку и начал говорить:
— Вижу, что ты очень любил свою сестричку и её душе сейчас может быть очень грустно,
что так о ней скорбят. Она попадёт на небо, к ангелам. Кого Бог любит, того забирает к себе
немедленно...
Но Орку эти слова показались не теми, в которых он нуждался сию минуту. И Орисе, и маме
тоже. Он высвободил руку и лег лицом к стене. Не помогли и капли с резким запахом, которые
прислал священник позже. Орка отвели к соседям, пробовали зачем-то вылить сглаз. Настя
Бабийка вытерла мальчика подолом вывернутой наизнанку сорочки, покропила освящённой
водой, даже отец не выдержал:
— Не выставляй меня на посмешище, мальчишка! Такой большой, постыдись!
Сказал то не со зла, хотел привести Орка в чувство не состраданием, а угрозой. Не мог
разорвать связь между мёртвой дочерью и живым сыном и это пугало его более всего. Потом
застыл около тела и задремал посреди забавы. Есть у бойков обычай после службы у покойника
поиграть в «лопатки». Странный, можно сказать, варварский ритуал, описанный, кстати,
Михайлом Коцюбинским в «Тенях забытых предков». Били кого-нибудь по спине,
предварительно завязав ему глаза платком, деревянной ложкой или лопаткой и должен был
угадать, кто ударил. Если угадывал, то его место занимал тот, кто ударил. Должен был терпеть
так долго, пока не угадывал. Возможно, та забава была не столько для живых, как для души
покойника, которая в то время была в хате. Были и другие забавки, которые со временем
отошли детям, утратив своё первоначальное назначение.
Как ни тяжело было Петру, он не смел перечить смеху на похоронах родного ребёнка.
Должен был принять как честь своему дому, тешиться, что люди пришли на похороны. Среди
шума, смеха он задремал в углу, склонив голову на руки. Орка положили на печи у Бабийки и
наказали стеречь его детям. Ему было душно и тяжко дышать. Повернулся так, чтобы никого не
видеть, а слёзы продолжали течь из глаз, стекали на солому, по которой толклись дети Бабийки.
— А поцему он плацет? — спрашивала маленькая Текля братьев.
— Тихо, я говорил, что у него сестричка умерла!
— А поцему умеля сестлицка?
— Потому, что к ней пришла Смерть, такая, в белом платке и с косой. И за тобой придёт,
если будешь невежливой. Ану, не лезь к Орку!
Мальчикам было 6 и 8 лет, они сидели над Орком, боявшимся пошевелиться, как часовые.
Мать наказала, чтобы присматривали за ним, чтобы случаем не оборвалось сердце или не
потянула куда-то страшная ночная сила. Сама должна была сидеть возле покойника, чобы люди
не оговорили. Считала себя немного виноватой: нужно было брать к себе Орисю на какое-то
время. Но никто не просил её об этом! Если бы забежала посмотреть, то кто-то, увидев, спросил
бы себя, отчего Настя ходит ко вдовцу. А Гриня повыдирал бы ей все патлы. Выходит, вины у
Бабийки нет, однако, что-то ныло у неё в сердце, забитом, как мешок половой, всякими
заботами. Потому что увидала того несчастного ребёнка с открытыми глазами и никто не зажёг
ей посмертной свечи. Была Бабийка женщиной ни доброй, ни злой, из тех, что грубеют душой,
как только обзаводятся детьми и хозяйством. Но егомость сам попросил присмотреть за
мальчишкой, поэтому гордилась.
Мальчики хотели побывать на похоронах, потому что там интереснее: бьют лопатки. Но
боялись материнского прута. Старший, Петруня, завязал Текле глаза, повернул к себе плечами
и, взяв палку, сказал:
— Ану-ка, Текля, угадай, кто тебя ударит! Не бойся, мы будем бить легонько...
Её не раз перепадало от старших братьев, поэтому Текля замерла, ожидая самого худшего.
Дмитрий ударил её один раз:
— Кто тебя ударил, быстро отвечай!
— Ты.
— Кто — «Ты»?
— Дмитрий.
— Теперь ты.
Так они забавлялись ещё долго, пока Текля не получила слишком сильно и не стала громко
плакать. Орко лежал неподвижно, часами проваливаясь во что-то серое, холодное, тягучее.
Слышал какие-то звуки, пение, высасывающее из него жизнь, и она вытекала со слезами. Он не
хотел отдавать жизнь. Но должен был отдать детство. Эта ночь не родилась в нём, не породила
её тьма, которая упала на Урож с заходом солнца. То была другая тьма, которой остерегался
обычный человек. Она выждала момент, когда мальчик был ослаблен и вошла в него. И та
безнадёжная, полная отчаяния музыка, которая сопровождала его падение, помогала ему
выстоять, хотя от неё сердце могло разорваться пополам. И та забава возле покойника. Без неё
он мог пойти, куда глаза глядят, туда, где свистит ветер на мосту, под которым шумит
вспученная дождями река, где в тёмных зловещих кустах толпятся нелюдские существа. Если
бы он оттуда вернулся, то уже не в своём уме. Одержимость разражается среди смертельно
утомлённых людей, которые уже не видят смысла в этой жизни, но ещё боятся исчезновения из
него. Смерть приходит тогда, когда суждено, а безумие, одержимость будят злые духи, когда
человек утрачивает веру в Божью ласку. И временами бывает, что один одержимый спасает
целое село, забирая у других людей боль, отчаяние и скорбь. Поэтому уходит от них. Ходит по
лесам, полям, чужим сёлам, в конце концов, замерзает где-то в снегу и нет возле него ангела-
хранителя. А, может, только он и есть, потому что не боится ни пересудов, ни смеха, ни волков,
ни глубоких потоков, ибо в нём великая сила, а не обычная людская слабость.
Наигравшись, дети заснули вокруг бедного Орка, потом вернулись Настя с мужем. Не
сказали ни слова, потушили свет и легли спать. Вместе с ними вошёл дух многих людей и
усталость целого села, кторая после возбуждения от смерти маленького ребёнка, наконец,
улеглась, смирившись с этим. Орко тихо всхлипнул на печи и заснул, зажав в руке мокрый
кусок старой рубашки, который ему дали утирать слёзы.
В хате возле тела остались Пётр и несколько старых бабок, которым не хотелось
возвращаться через тёмное село домой. Пётр лёг на кровать, отвернувшись от гроба. Глаза его
закрылись, но наименьший шорох или движение в хате заставляло человека просыпаться. Хата,
в которой надышали люди, быстро остывала. Бабки дремали, склонив головы на груди, но
напряжение не спадало, то особенное напряжение, какое бывает в жилищах, помеченных
смертью. Что бы, казалось, смерть маленького ребёнка, которому едва исполнилось четыре
года? Но она сумела вывести село из обычного ритма, как звон церковного колокола, который
возвестил сегодня эту смерть и предназначался каждому жителю, независимо от того, где его
настигал: в поле, в коляске, за миской постного борща, в корчме или панском дворе. Это
строения всегда перед глазами, а человек ходит, прячется в лесу, в темноте, в хате, под землёй...
Утром, прозрачным и тихим, пришли ближайшие соседи, помолились и разошлись каждый
к своей работе. Ребёнок — то такое... За старым не долго плачут, отмучился, нажился уже. За
молодым — сильно горюют, — пропал работник. А ребёнок... О нём не знаешь, что сказать,
вроде жалко и вроде нет. Невинное дитя принадлежит больше ангелам, нежели отцу с матерью.
Потому Бог забирает его к себе, чтобы не ступило на путь греха. Так выглядит со стороны, но
тот, у кого умер ребёнок, не может долго проявлять свою скорбь. Поэтому священник не
утешал таким образом несчастных родственников: пусть выплачутся, пусть поймут, кого они
потеряли, может, то их вина — нелюбовь или халатность. Хоть у самого не было детей, но его
возмущало то, что если заболеет корова, бегут к ветеринару. А если ребёнок — опускают руки.
Оставляют одних в хате, привязывают за ножку к кровати, садят в бочку. Так и маленькая
Орися умерла, оставшись одна в хате. На эти речи в селе не раз егомости отвечали резко: «Если
должна жить, будет жить». Нередко эпидемия забирала многих детей, хотя при хорошем
присмотре могли бы выздороветь. На кладбище хватало маленьких могил с маленькими
крестами и это смотрелось так, как будто кто-то игрался в смерть. И становилось от этого ещё
грустнее.
Но отец Антоний знал иное поведение с детьми, потому что сам вырос в любви и ласке,
поэтому сдерживал гнев, пытался любить своих людей, какими были. Старался помогать самым
бедным, но так, чтобы этого не замечали другие священники, чтобы его не осудили. В конце
концов, у них были семьи, а он жил один. Однако, не хотел, чтобы в селе его считали за
святого: было бы стыдно.
Должен был вечером ещё на погребальную службу, а утром отправил в горней церкви.
Пришли на неё те, кто ходил всегда. В хате Безубьяка было, с одной стороны,
полуторжественно, а с другой — готовились к завтрашнему погребению. С самого утра в сарае
мастер делал гроб и слышались неприятные, раздражающие звуки. Орко, который перестал,
наконец, плакать, с красными воспалёнными глазами пошёл на обочину нарвать коню травы. И
возвращался через холм, не желая никого видеть. На мгновение обернулся к реке, за которой
светило солнце, к горам — и ему захотелось потонуть в золотом свете осени. Но сердце
напомнило о смерти и он снова захотел заплакать, как вчера, но не смог.
На завалинке сидели чужие люди из Нагуевич, кажется, какая-то их родня.
— Смотри, как Орко вырос! — воскликнул толстый краснолицый мужчина.
Мальчик пробормотал: «Слава Йсу!» и понёс рогожку в конюшню.
— Подожди, Орко, — остановил отец. — Я выведу Гривка попастись, а ты посиди возле
дяди Митрия.
Отец был бледный и какой-то злой. Орко присмотрелся к гостям: тот толстый, наверное,
был Митрием, а о другом, старшем, папа ничего не сказал. Около них сидела ещё какая-то
женщина, тоже полная, в тёмном платке.
—Иди, Пётр, иди! — махнул рукой дядя Митрий. — Мы себе с Орком поговорим.
— Только помни, что я тебе говорил!
— Совсем спятил мужик! — вздохнул дядя Митрий. — Но я не сержусь, — потерял,
бедняга, за полгода жену и дочь. Садись, мальчик, между нами...
Орко привык слушаться старших. Дядя Митрий не казался ему родным, но было интересно.
Никто не пробовал с ним заговорить, все жалели и раз от разу он вспоминал похороны матери,
когда некому было нести гроб, потому что люди без отдыха работали в поле. И никакого дяди
Митрия не было.
— Ну, что, Орко, когда приедешь к нам с тёткой в Нагуевичи, посмотрел бы нашу
мельницу?
— А я видел.
Орко, правда, ходил на Рождество в Нагуевичи колядовать. А потом добавил:
— Не знаю.
Сидел, зажатый между двумя мужиками, как между жандармами и ему стало душно.
— Есть родственники в Нагуевичах, а не навещаешь.
— А как бы я вас нашёл? — смело пискнул Орко.
— Митрий Кимаков. Зовусь Митрий Кимаков. Есть у меня еще небольшая рощица и пасека
на сорок ульев. Любишь мёд?
— Ага.
— Вижу, у вас тут беда. Почему твой отец не сказал? Мог бы хоть сейчас возвратиться в
Нагуевичи.
— Да-да, — поддакнул другой мужчина.
— Но, если не хочет, никто его не заставляет. Только ты должен придти. Там наша родня на
кладбище: твой дедушка, а мой дядя. Пришёл бы, помолился на могилке... Так я говорю, или не
так?
— Так-так.
— Вы тут чужие. Всё, что было, прошло.
— А что было, дядя?
— Придёшь, расскажу.
— Если отец позволит, приду.
— А, я забыл, что ты ещё за папины кальсоны держишься!
Но Орка те слова не укололи, потому что как раз отец вывел Гривка из конюшни. И конь
испугался, увидев столько людей на подворье. Одни заходили в хату, другие выходили и
стояли, разговаривая между собой, посматривали, с кем сидит Орко.
— Пойду, помогу, — сказал мальчик, но ноги у него стали, как из глины. Оба мужика как
бы взаправду стиснули его и не выпускали.
— Обещай, что придёшь. В воскресенье.
— Орко! — крикнул отец.
— Ладно, — пообещал мальчик.
— Помни, что ты наш и мы от тебя не отступимся.
Орко вывер коня на луг, где ещё зеленела трава. Гривко печально посмотрел на солнце,
которое грело за рекой, где остался недокопаным картофель и несрубленная капуста и
вздохнул, как человек. Орко прильнул к нему:
— Не знаю, что это за люди, Гривко, что им нужно. Может, как вернёмся, их уже не будет.
Не хочу идти к ним, но должен. Пасись, Гривко, ты, наверное, голоден...
Мальчик подумал, стоит ли говорить коню о том, что тот завтра повезёт Орисю на
кладбище. И только подумал, перед глазами встало то, что будет: как войдут в церковь, как
выйдут из неё, как пономарь будет нести впереди крест, тот беспрерывный шум в ушах, все
люди сливаются в одно... Те, которые идут от хаты, те, которые подходят потом, одни
поворачивают домой, и совсем мало людей доходит до кладбища. Когда всё закончено, с сердца
спадает огромная тяжесть и на кладбище остаются только те, кто ещё будет плакать и дома. Все
живут по-разному, все умирают в разное время, но всех хоронят по обычаю, который считается
наилучшим. Нужно стукнуть гробом о порог, когда выносят, нельзя брать воду из колодца
обмывать покойника, нельзя подметать хату, расчёсывать волосы, нельзя ничего сажать, потому
что сгниёт. У мертвых — большая сила и даже Орися рассердится и будет ходить, если что-то
не так сделают: не покладут писанку или гребень в гроб, не будут светить целую ночь после
похорон.
... за ночь Орися изменилась, пожелтела и стала ещё меньше. Орко сидел на лавке, впав от
утомления в какое-то отупение. Никто не голосил. Потому что не приходили новые люди и
дядя Митрий вернулся в Нагуевичи. Отцовское место было пусто. Должен был хлопотать о
похоронах и с лица его ушла чернота. Все стали безразличны к Орисе: берегли силы на
похороны. Поэтому Орко, несмотря на все изменения, которые произошли с телом за два дня,
не отпускал от сабя скорбь, собирал в себе и ждал, когда священник придёт на последнюю
заупокойную службу. На дворе было темно от дождя. Когда женщины запели, то, что
насобиралось, начало шевелиться и щипать за сердце.
Пока лежу на катафалке,
Завтра ухожу.
Не плачь, моя родня,
Что с вами я прощаюсь.
Мальчик впитывал в себя эти простые и понятные слова, закрыл глаза, дабы целиком
отдаться печальной мелодии, даже не услышал, как рядом сел отец, мокрый от дождя, пахнув
запахом неумело выстиранной рубашки. Пётр о чём-то хотел его спросить, но сын был далеко
от него, будто бы не Орко. На катафалке лежало существо, совсем не похожее на его Орисю,
которой он ещё позавчера расчёсывал беленькие волосики, а она терпела, хотя, наверное, было
больно. Когда умерла Мария, Орко был просто напуган и даже не плакал, а Орися сидела возле
мамы, перекладывала образочки и что-то говорила сама себе. Со стороны казалось, что они
с мамой беседуют. Он вспомнил то движение, каким ребёнок подавал карточку мёртвой маме и
что-то даже треснуло в его голове. Пётр закусил губу, чтобы никто не заметил. Впрочем, за
вчера и сегодня все уже успели насмотреться на него, Орисю и Орка. Кое-кому они приснятся
ночью и будет о чём рассказать: такие сны открывают двери в мир иной.
Днём Пётр пошёл в конюшню и выплакался хорошенько Гривку в шею. Стало легче. Вышел
во двор и встретил егомостя. Наклонился поцеловать руку, а тот спросил:
— Как самочувствие, Пётр? А как твой мальчик?
Но Пётр отвернулся, потому что его снова стали душить слёзы.
«А говорят, мужик равнодушный, — подумал отец Антоний.— Или то чувство вины или
они действительно так любили эту маленькую девочку? Может, и то, и то».
Ему тоже было не по себе, потому что у него был знакомый врач, который мог бы
посмотреть Орисю. Но, отец, в конце концов, как тогда говорили, принадлежал к своему
сословию, и не должен был потворствовать фамильярности — опускаться до другого сословия
и не поощрять к своему. Потому что ничего хорошего из того не получилось бы. Культура не
вырастает на голом месте, а требует труда нескольких поколений. Несмотря на всё это,
священник вошёл в хату немного растерянным. Его отношение к Петру Безубьяку было таким
же, как, скажем, отношение помещика к священнику. На этом порядке держался мир, в котором
каждый имел своё место и не занимал чужое. О социальном бунте, перевороте отец Антоний
имел лишь приблизительное представление, поэтому и боялся их больше, чем страшного суда.
Обычно духовные особы считают, что будут иметь на нём какие-то преимущества. Им тяжело
отказаться от этой мысли, даже проявить мало-мальское сомнение. У егомости хватало времени
на размышления и чтение, хотя книги покупал нечасто и всё реже выбирался в город, Дрогобыч
или Самбор. Чувствовал себя не в своей тарелке в щеголеватых панских покоях владыки
Иннокентия. Ему больше нравились убогие монастыри, где всё просто, где в садах, окружённых
разваленой стеной, раскошествуют в густой траве старые яблоньки, а по стенам вьётся дикий
виноград, особенно красивый осенью своим пурпурным листом. Когда всё совершенно,
упорядочено, выпестовано, в нём ничто не изменить. Дом священника стоял в тёмном старом
саду, посаженном ещё дедом егомости и отец Антоний не дал бы срезать ни одной черешни,
которая с возрастом теряла ветви, а ягоды мельчали и дичали. Он не любил разрушать, но и не
строил новое, подправляя то, что считал нужным. Поскольку отец Антоний не терпел перемен,
то чутко реагировал на опасность, пусть далёкую, и на чужих — незнакомцев и гостей. И, тем
самым, не отдавая себе в том отчёта, уподобился Урожу, тому тёмному старому организму,
который самсебя лечил, зарывал в землю и оплакивал. Войдя в хату, он положил руку Орку на
плечо и тихо спросил:
— Не будешь сегодня плакать?
Орко кивнул, что нет.
Отец Антоний подумал, как быстро вянет в простых людях цвет юности и когда ломается
голос у мальчика, грубеет душа и навек теряется красота, которая должна длиться вечно. Но не
у всех, нет. Орко долго ощущал руку на плече. Двое, нагуевичский богатей и сам отец Антоний
обратили на него внимание, только от дядьки Митрия всё сжималось внутри и замирало, а от
егомости шло спокойное тепло. Он ещё не понимал, что теперь за него борются две силы,
которых не должно быть в том мире, где властвуют сумрак, нужда и вечная усталость. Считал
это признаком сочувствия и выстоял заупокойную службу совсем спокойно, как по чужому
покойнику.
Ночью в хате было холодно и беспокойно. Дьяк читал псалтирь, из которого никто не
понимал ни слова, но этого требовала душа, чтобы могла приступить к вечному блаженству.
Орко жалел, что сестричка должна быть здесь, а не прямо возле мамы. Так будет и завтра. Люди
говорят, что душа должна немного побыть на земле. Наверное, Орися не может дождаться,
когда ангелы заберут её на небо.
Считается, что покойника нужно проводить, как положено. Что-то сделают не так и удержат
его среди людей, за что он может рассердиться. Это когда не положат в гроб того, без чего
покойник не обойдётся на том свете. Отец кладёт для Ориси образочки, немного уже потёртые,
пару крейцеров, гребешок, писанку, чтобы другие дети на том свете не укоряли, будто ничего
нет. Утешенный тем, что о сестре не забыли, Орко за спинами соседей засыпает сладким сном.
Он стал для них невидимым, растворился в той грустной ночи перед похоронами, в которой
больше усталости, нежели острой боли утраты. Всё это происходит с родственниками
покойника и они начинают заполнять пустое место другой жизнью, несмотря на то, что тело,
окружённое уважением и свечами, ещё в хате. И снятся им хорошие, вещие сны.
Впрочем, то, что приснилось Орку в ту ночь, не было ни хорошим, ни вещим. Он будто шёл
в школу, но почему-то повернул к панскому дому, белому, ухоженному, с розовыми кустами на
просторном подворье. Ворота были открыты, но он не осмелился туда войти. В церкви
отозвался колокол, как бы хотел его вернуть. Мальчик знал, что помещик его звал, поэтому он
здесь. Но что-то подсказывало ему, что уже поздно: пан только что уехал.
Попробуем истолковать сон за него. Согласно теории Фрейда, Орко хотел изменить свою
жизнь, перейдя из-под одной опеки под другую, но не знал, как это сделать. По Юнгу же,
ворота означали выбор, инициацию. Дом символизировал расширение кругозора, то есть,
мировоззрения, к чему мальчик не был готов.
Когда Орко проснулся, был уже день. В хате остались только он и Орися на катафалке. В
этом было нечто страшное — спящий мальчик и мёртвая девочка. Орко мог обратиться к
сестричке, чья душа смотрела сейчас на него, но сама мысль о такой возможности вызвала у
него ужас. Его сменила острая жалость, как только мальчик вспомнил, что сегодня Орисю
отнесут на кладбище и закопают в землю.
Окна затянул седой утренний туман, с земляного пола тянуло сыростью. Орко был
единственной тёплой субстанцией в нетопленой хате и ещё сильнее свернулся под рогожкой,
которой кто-то укрыл его ночью, закрыл глаза. Боялся встать, породить мгновение, которое
могло наступить только в страшном сне. Что-то треснуло на всю хату и упало. Наверное, глина
отвалилась от потолка, но до дверей было далеко. Он знал, что покойники вредят людям,
потому что сами уже не люди. Орко слышал, как говорила Петричиха, которой не стало в
прошлом году: «У мёртвых нет души. Их душа на том свете и ними водит злой дух. Поэтому
надо их отгонять святым крестом. Это, скорее, видимость человека, а не сам человек». Орко
уцепился обеими руками в крестик, который носил на шнурке и начал занемевшими губами
читать молитву, путая от страха слова. Но вот кто-то вошёл в хату и прервал молитву.
— Орко, — сказал отец, вставай. Я принёс тёплой воды. Умойся в сарае, переоденься во всё
чистое и обуй сапоги, чтобы на нас люди не наговаривали. Только не чешись, а то голова
болеть будет. Ты меня слышишь?
— Слышу, — глухо отозвался мальчик, шмыгнув носом.
Он встал и увидел, что папа смотрит на Орисю.
— Вчера выглядела спящей,— изменившимся голосом молвил отец. — А сегодня...
У Орко что-то оборвалось у сердца и он выскочил в сени.
«Никто никогда пальцем не тронул Орисю, не крикнул даже, а потому большой отрады от
неё не было: всегда грустная, не такая, как все дети. Так почему же мне её жаль больше, чем
Марию? — думал Пётр. — Кем бы могла стать девочка, если бы не ушла? Нет, должна была
уйти, хоть мы пытались её удержать. И теперь исчезнет без следа».
Мария оставила след. Ещё носил рубашки, вышитые ею. Ещё лежал в земле картофель и
овощи, которые она посадила. А доченька не оставила ничего. Он положил в гробик всю её
одежду, даже образочки, купленные для неё Марией. Пётр не был тонкослёзым, стыдился
плакать на людях, но теперь заплакал: легко и ненадолго. Потому что нужно было устлать
соломой сани, чтобы не трясло гроб. Вот так от работы к скорби переходил Пётр, а потом снова
— от скорби к работе. Не боялся, как Орко, быть один возле покойницы. Страх в человеке
растит необходимость самозащиты и взрослый способен его остановить, не ожидая, пока кто-то
это сделает за него. Пётр в семь лет пережил значительно худшее, поэтому и подумать не мог,
что сын в четырнадцать может чего-то бояться. Он воспринимал каждую последующую смерть
меньше той, которую пережил первой. С того времени много раз прорастала и пропадала трава.
И всё меньше оставалось свидетелей того страшного события, но Пётр ничего не забыл, хотя и
не имел намерения мстить. Чувствовал себя виноватым и худшим в Уроже. Не хотел богатства,
не старался выставляться перед людьми, потому что знал, что они напомнят ему об его роде и
дурной славе.
Единственным его родом был Орко. Со стороны Марии не осталось никого: отец с матерью
умерли в холеру, а она в то время нянчила ребёнка в Сторонне, у сельского старосты и так
спаслась. Пётр ещё не осознавал, что их теперь только двое на свете, ненужных никому и
чужих, потому что Орися, его маленькая птичка, ещё лежала в катафалке, значит, их было трое.
Быков в селе никто не держал и сани должен был тянуть Гривко. Крёстная ещё добавила
пару крейцеров, чтобы Орисе было чем заплатить за перевоз на тот свет. Всё было, как у людей.
Священник сильно опоздал, идя по грязи. Люди наполнили хату, сени, ждали. Принесли
хоругви из церкви, зазвонили. Орко стоял среди мальчиков в новой куртке и новых сапогах. Те
ему что-то рассказывли, а он молча слушал.
Наконец, кто-то сообщил, что егомость исповедует Волощука и вскоре будет здесь. Пётр
похлопал Гривка по шее и накрыл рогожкой, чтобы не простыл. Было сыро, как от дождя. Мир
посерел от этой сырости, съёжился. Отец Антоний нёс под мышкой зонт, изодранный
урожскими ветрами и иногда должен был идти у самого плетня, чтобы не вступить в лужу. На
дороге не было никого. В такую негоду тяжело работать на поле, но нужно, потому что в любой
день может ударить мороз и капуста со свёклой помёрзнут. Ещё нужно идти на похороны, а
потом на кладбище. Не то, чтобы отец Антоний не привык к своему тяжёлому хлебу, скорее,
кресту, но вымок и промёрз до самой души и только болезнь или смерть освободят священника
от него. Мог бы приказать, чтобы Гарась запряг коня в коляску, и приехать. Но ни дед его, ни
отец так не делали. Не хотели выглядеть по-пански. Это осталось ещё с тех времён, когда
православные священники были тёмными, униженными и убогими. Любой высокомерный
шляхтич мог украсть у священника дочь, столкнуть коляску с дороги, ударить слугу Божьего по
лицу, а потом откупиться в суде. Дом священника и панский двор всегда размещались порознь,
не замечали друг друга. Может, и хорошо, так как священник не должен был туда ходить. Но и
помощи не имел. В Винниках был небольшой костёл, обнесенный стеной, в который ходили
несколько щляхетских семейств и пани графиня, но с момента появления нового помещика
службы в нём прекратились. Отец Антоний искоса глянул на белый дом пана и по его спине
прополз холод. Вспомнил, что в селе говорили о новом пане, будто бы он не видит днём, зато
великолепно видит ночью. Для себя егомость давно решил: есть вещи доказанные, а есть
недоказуемые и нужно с этим смириться. Он записывал в книжку разные любопытные истории,
но никогда не комментировал их. Был хронистом, а не философом. Потому и не поддался
искушению стать выше, чем стоял. Получил когда-то урок, после которого желал только
одного: спрятаться. Так и делал — закрывал одно окно, другое, четвёртое, потом дверь. Дело
было не в страхе, не самоуничтожении, не в воспитании, которое тогда лепило из ребёнка сразу
взрослого человека без юношеского задора. Нет, у него были сомнения, хотя и не видел того, с
кем должен был помериться силами. Общественный строй был нерушим, как крепостная стена.
Поэтому он ничего не подпирал, не защищал, но и не стремился расколоть. А прочие
неприятности были преходящи, гибли у него на глазах. Были слабые, но зачем сохранять
обречённое?. По сути, к пастве отец Антоний относился так, как она относилась к собственным
детям: не считалась, готовя к суровой крестьянской жизни. Поэтому так много было маленьких
могилок на Урожском кладбище. В конце концов, дети должны нести маленький крест, так как
ещё не успели согрешить, они отбывают наказание за зло всего мира, за равнодушие, за
убийство, за несправедливость.
Дольняя церковь стояла на холме, разрезанном, как раной, прямой дорогой до Самбора.
Проложили её во времена Антониевого отца. Дорога поделила Урож на две части и тогла
старые, первоначальные, извилистые пути стали приходить в упадок. Дорога до Подбужа когда-
то вела мимо леса, а на Самбор — через гору Обочу, на какую тяжело было выезжать, но
ездили веками. Никому не приходило в голову разрыть гору. На новой дороге графиня
разбогатела и построила возле неё новую церковь Св. Покрова, ещё раз разделив село. Были
просто верхняя и нижняя околицы, а стали — Урож Верхний и Урож Нижний, как в древнем
Египте. Кто-то из австрийских сановников взял линейку и сделал из Галичины одни прямые
линии и углы. Возможно, эта геометрия служила порядку в государстве, но отец не раз говорил:
«Зачем было это делать?» Зачем резать овсяный корж, когда легче ломать...
Минуло более шестидесяти лет, а на месте старых дорог до сих пор неспокойно. У кого-то
на том месте огород — и ничего не родит, а какой хозяин поставит хату на старом перекрёстке,
так потом переносить должен, из-за падежа скота и тяжёлой болезни семьи. Отец был чуток к
земле. Не рубил старые деревья в саду. И первым в селе посадил деревья, которые только
красиво цвели, а не приносили плоды. И даже пару пихт. Это господа любили разные
экзотические кусты и деревца. Отец Антоний не должен бывать в панском дворе. Если бы он
это сделал, то уравнялся бы с разрушителями-строителями Империи, которым было всё равно,
что о них подумают люди и как это отразится на земле. Отец Антоний собирался жить долго,
лишь бы ничего не тревожило Урож, чтобы не случилось чего-то худшего, ибо в целом свете
приходили в упадок любовь и вера, всё катилось в пропасть. Такое красноречивое слово —
пропасть — упасть... Дверь в церковь была уже отворена и горели свечи. Хорошо бы зайти на минуту,
помолиться, но священник и так опоздал. Тот мужчина, которого он исповедовал, не собирался
умирать. Был просто обессилен осенней непогодой. Завтра Волощук встанет и начнёт по-
маленьку работать. Егомость сам переживал в такую пору упадок физических и духовных сил.
Грустно смотреть, как природа умирает и земля пустеет. Среди ночи слышал, как трепещет
измученное сердце, те часы человека, которые должны хорошо идти, потому что от этого
зависит жизнь. Начинал молиться, но забывал, путал слова, как в детстве, когда читал на ночь
молитву. Отец всегда сердился на недобросовестность и невнимательность. Теперь, к старости,
отец Антоний боялся, что забудет в церкви молитву и опозорится перед людьми. Потому что
Господь милосерден и знает, что слова — всего лишь слова.
Конь тянул сани с гробом по грязи. Странный обычай. Может, думают, что так меньше
будет трясти, может, обычай ещё с тех времён, когда люди не знали даже колеса. Но гроб
закрыт, гвозди вбиты в крышку, какая-то из женщин бросает вослед горсть мака и, всплакнув,
возвращается в хату убирать, заметать. Из Нагуевич приехал дядько Митрий с женой, привезли
мёда, сметаны и творога Орку, потому что совсем исхудал ребёнок. И теперь оба шли за
санями, сразу за Орком и Петром, чтобы люди видали, что в Нагуевичах есть порядочные
родственники.
Потом жена Митрия, Текля, взяла мальчика под руку, потому что начал уставать. И
пыталась что-то выспросить у него: отчего Орися умерла и почему померла в хате одна. Лучше
бы их тут не было.
Отец должен был вести Гривка дальше, потому что он был сам не свой, пугался голоса отца
Антония. Ещё его удивляли сани вместо телеги, снега ведь не было и по канавам зеленела
трава. После церкви Пётр вздохнул свободнее. Всё было, как у людей. Егомость сказал хорошее
прощальное слово о бедной Орисе, которая будет на небе плести веночки вместе с ангелочками,
а её мама — утешаться, глядя на неё. Поросёнка, которого продал, чтобы заплатить за
похороны, не жалел — не любил, когда на глазах режут невинных животных. Хорошо, было
что продать и не считался последним нищим. Для Ориси сделали крест побольше — не такая
уже маленькая. Знал, что люди всё равно будут обсуждать похороны, хотя бы и не было за что.
Дорога на кладбище была долгой. Сначала хоронили на Границе, на нижней окраине, а
теперь — на верхней, под Ласками. К Границе было ближе. Среди дороги пошёл дождь и все
пошли быстрее. Некоторые пошли домой, а кто-то присоединился к процессии. Дьяк нёс зонт
егомости, но не открывал, потому что мог зацепиться за хоругвь.
В верхнюю церковь гроб уже не заносили, сразу прошли через боковые ворота на кладбище.
«Там уже не будет места для Петра», — думали люди, глядя на яму, едва поместившуюся
между могил жены и матери. Впрочем, Безубьяку всегда казалось, что он не будет лежать на
этом кладбище, таком неприветливом и тесном. Он уже отдал ему жену и дочь, хотя мог бы
спасти. Труд высушивает в человеке душу, как ветер с юга.
Орко отвернулся, когда на белую крышку гроба упал комок глины, больше похожий на
грязь. Тётка из Нагуевичей громко всхлипывала и это его разозлило. Отчего она плачет, если
никогда не видела живую Орисю? Мальчика оттеснили и он отступил в почернелые кресты,
наткнувщись на мужчину в чёрном плаще, ходившему по кладбищу и читавшему надписи на
каменных надгробиях, под которыми была похоронена семья священника. Мальчик узнал в нём
одного из тех двоих, которых видел в день смерти Ориси.
Мужчина не проявлял никакого любопытства к похоронам, прохаживался себе по
кладбищу. Может, ждал кого-то. Потом люди начали расходиться, а потом разбегаться под
неотвязным дождём. Орко с Петром повели коня домой, за которым волочились мокрые
грязные сани. Мужчина, которого Орко узнал по одежде, а не по лицу, спрятался под
церковный козырёк, терпеливо дожидаясь окончания дождя.

                Глава 2. Тоска

   Отец Антоний, окоченевший и промокший, пошёл в ризницу
переждать, пока не засыпали яму, чтобы запечатать могилу.
Вынужден был ковыряться ключом в замке сам, так как пономарь
понёс хоругви в церковь, которая располагалась внизу.
— Слава Исусу Христу! — сказал ему вдруг кто-то прямо в
ухо, как раз, когда он поворачивал ключ. Священник даже
отскочил, ибо голос был ему совсем незнаком. Он обернулся и
увидел незнакомца в чёрном длинном плаще и шляпе с очень
широкими полями. Сразу вспомнил, что дьяк говорил о двух
пришлых, которые почему-то остановились у корчмаря Лейбы.
Стоили бы большего, так пошли бы к сельскому старосте или
даже к пану помещику, хотя тот гостей не принимал. Так заметил
дьяк. По-видимому, это был один из тех господ.
Священник ответил, как он отвечал каждому, внушительно
и торжественно:
— Вовеки слава!
Всегда легче иметь дело с христианином, чем с иудеем, хотя урожские жиды были людьми
честными и порядочными, во всяком случае заботились о своих детях неизмеримо больше, чем
его прихожане. Понятно, его милость никому это не говорил и придерживался определённой
дистанции с иноверцами.
На угловатом, слегка сморщенном от холода лице незнакомца появилось подобие улыбки,
довольно приятной.
— Позвольте представиться — Юлиан Стеблинский, фотограф и путешествующий.
Любуюсь вашей церквушкой. Она старше той, которая в долине, если не ошибаюсь…
— Говорят, что в семнадцатом веке тут была походная церковь во времена войны с турками.
На том месте поставили потом эту скромную церквушку.
Тут отец Антоний спохватился, что по полям шляпы пана Юлиана хлещет дождь и тот стоит
к нему почти плотную. Двери под натиском священника сами открылись внутрь.
— Очень приятно, — вспомнил он светские манеры. — Я — здешний парох, отец Антоний.
Он оказался перед выбором: пригласить в ризницу чужого человека, или, извинившись,
пойти туда самому. Но никто за ними не наблюдал, все разошлись с кладбища, кроме двух
хлопов, которые насыпали под дождём холмик.
— Может, зайдёте на минуту, потому что Вас дождь промочит насквозь? Мне нужно
побыть здесь, чтобы запечатать могилу ещё до захода солнца.
И подумал: «Может, это какой злодей? Или убийца, который морит священников? Слышал
о таких случаях. Христианское приветствие может быть в устах и фарисеев, и мытарей, и
блудниц. От того небо не упадёт и земля не расколется».
— Благодарю за приглашение! — согласился пришлец. — Я таки сильно промок.
В ризнице было тесно и темно, и ещё много места занимал стол, на который клались разные
священне предметы.
— Так откуда Вы к нам прибыли? — спросил священник, выдыхая излишек влажного
воздуха. Нос ему заложило и он не ощущал обычного запаха ризницы: пыли, старого дерева,
ладана и воска.
— Простой вопрос, на который легко как ответить честно, так и скрыть нечто, чтобы Вас
не утомлять. Самая близкая станция — Самбор, а там Львов. Краков, Вена, Прага, Рим,
Венеция… Родился я на корабле, потому нет Отчизны в обычном понимании.
— Господин является космополитом?
— Скорее, отче, мировым бродягой. Прилепился я к одному путнику, у которого в вашем
селе неотложное дело и тепер думаю, что и для меня здесь найдётся работа.
— А что за дело, можно узнать? — слегка смущённо спросил егомость, вытирая руки не
совсем чистым полотенцем.
Мой товарищ — корабельный агент, сотрудник транспортной компании, занимающейся
миграцией в Галиции. Он тоже хотел бы с Вами, отче, познакомиться.
— Зачем же?
Отцу Антонию показалось, что гость мимолётно состроил комичную гримаску.
— Ну, как официальное лицо с официальным лицом…
— Корабельные агенты для меня не являются официальными лицами, — несколько резко
отреагировал святой отец.
— Тогда, как христианин с христианином, — нашёлся пан Юлиан.
— Вечерня будет через два часа.
— Я ему передам. Впрочем, мой товарищ не похож на других корабельных агентов. Мне так
кажется.
— Говорит пан, что родился на корабле? А мать и отец откуда родом?
— Как любо мне это мне слышать! То время, когда интересовались родовыми корнями, уже
ушло навеки. А жаль! Мать моя умерла на корабле, плывшем в Америку. Была вдовой
шляхтича. Меня взяла под опеку из приюта в Гамбурге одна порядочная немецкая семья.
Обоих моих приёмных родителей уже нет в живих. После их смерти я нашёл некоторых
своих родственников в Кракове, но они мне не понравились, так же, как и я им. Но фамилия у
меня родовая. Мать ещё успела меня окрестить на корабле.
— Чем пан зарабатывает себе на жизнь?
— А, то одним, то другим. Я разве только священником не был.
Отца Антония задели эти слова и всё его лёгкое расположение как ветром сдуло. Хотел
сказать какую-то колкость, но кто знает, может, по этому человеку давно тюрма плачет, так что
лучше не заводиться.
А тот засмеялся:
— Извините за глупую шутку! В действительности я — фотограф уже где-то лет десять-
пятнадцать. Сейчас путешествую по сёлам, которые на пороге нового века застыли, как мухи
в янтаре. [Интересная описка у меня возникла: «мухи в январе», прим. перев.] Нужно сберечь их
для будущего. Как распогодится, начну делать снимки.
— Вы их делаете в каждом селе?
— Лишь там, где подсказывает настроение. Нужно ждать не только погоды, но и
настроения. Я бы с удовольствием сделал Ваш портрет, отче.
— У меня уже есть фото. И хватит с меня.
— Вы ещё не видели мои снимки…
— Отче, можете уже идти могилу запечатывать! — застучали в дверь.
— Уже иду, Стефан!
Священник удивился, что смог согреться за такое короткое время. Он взял с собой кропило,
а фотографу дал в руки кропильницу, чтобы много не разговаривал.
— Вы не поверите, отче, но среди моих снимков можно найти все людские типы!
— Все?
— Ну, почти все. Каждый кого-то напоминает: кто — птицу, кто — козу, кто — льва или
корову…
— А людей у Вас нет? — язвительно спросил отец Антоний, чувствующий себя сейчас
лучше, так как шёл исполнять свою обязанность.
— О, людей так мало!
— Мне казалось, что их очень много, — сухо ответил егомость парню, который годился ему
в сыновья.
В молодости он сам критически относился к миру, пока не убедился, что самый лучший из
миров — мир Божий. Раз Бог его сотворил и возлюбил своё творение, то так оно и есть. Слова о
людях, похожих на зверьё, почему-то не затронули священника, может, потому, что растения,
звери, птицы — тоже Божье творенье и так же страдают.