Руки, вы словно две большие птицы

Ирина Ракша
               
Москва.Дом-музей М.Глинки.2005. Концерт памяти великой певицы Надежды Плевицкой. Ведущая - писатель Ирина Ракша, поёт Надежда Крыгина, дирижер - Николай Калинин (с оркестром)

                Ирина Ракша
                Из цикла "Штрихи к портрету"

                РУКИ, ВЫ СЛОВНО ДВЕ БОЛЬШИЕ ПТИЦЫ

                рассказ
                Мы жили с певицей на одной улице,
                но знались «шапошно». Однажды
                меня попросили написать статью о её концерте. Однако он оказался в её жизни последним. Статьи  не получилось, а получился рассказ. Вот такой.               
               

      До начала концерта было еще далеко. В пустом беломраморном Колонном зале Дома Союзов (Дворянское собрание) с рядами красных, бархатных кресел, осветители «ставили» свет. Гулко переговариваясь с балкона на балкон, они вращали лампами «юпитеров», и яркие прямые лучи света ползали по сцене, по залу, окрашивая колонны то в голубое, то в красное. А за кулисами в артистической уборной сидела перед зеркалом актриса — немолодая, и, как показалось, усталая женщина. И с неудовольствием рассматривала себя в зеркале. Лицо простое, плоское, курносое, и очень открытое. Волосы негустые, покрашены в русый цвет. Слава Богу, оба ее спасительных паричка были рядом. Причесаны и завиты. Тут же у зеркала, привезенные из дома с собой в саквояже ее «родные», привычные – помада, пуховки, кисточки, коробочки-баночки с пудрой, гримом. Нет, сейчас Клавдия Ивановна почему-то не волновалась. Программа этого юбилейного концерта была давным-давно подготовлена, и много раз тщательно репетировалась. Даже с двумя оркестрами. Эстрадно-симфоническим Юрия Силантьева и инструментальным «Рапсодия» — Григория Парасоль. И, конечно, все с Борей Мандрусом, её любимым аккомпаниатором. Сколько уж лет они работают вместе!
Из-за двери - все слышнее предконцертная суета. Что- то падает, кто-то стучит, кто- то дает последние указания.
В гримерную заглянула ассистентка режиссера:
— Клавдия Ивановна, уж извините, я к вам никого не пускаю. А может, что-нибудь надо? Чайку или кофе?
Певица засмеялась, проводя расческой по волосам:
— Разве, что водочки.
 Но та не поняла шутки:
— Так то ж на банкете, Клавдия Ивановна. Уж подождите.
Шульженко усмехнулась со вздохом:
— Лучше скажи, публика собирается?.. Зал не пустой? Билеты вроде все проданы.
— Рановато еще. Народ в пути... Ладно, я побегу. — И дверь захлопнулась.
Клавдия Ивановна любила эти минуты перед концертом. Сегодня, впрочем, как и  всегда, она приехала заранее. Хотелось побыть одной, подумать, прочувствовать эти минуты. Зачесав, стянула волосы широкой лентой,  под парик. Пригляделась к себе:
«Господи, до чего же я постарела. Сколько морщин!.. Убирать, убирать их надо! И крем заказать новый. И не лениться маску с алое делать по вечерам… А раньше… В молодости бывало, носик подпудришь (зеркальце в ладошке), глаза карандашиком быстренько подведешь — вот и весь грим. В войну особенно... Казалось, давно ли все это было? Любовь, молодость!.. Зрелость!.. Но жизнь промелькнула. И вот уж — прощальный концерт. За окном лето семьдесят шестого. Как там в песне поётся? «Сколько мне лет? Сколько мне лет?.. Столько же сколько и зим…» Неужели больше уж не придется выйти на  сцену?.. Ну, что ж, сама назначила, сама дату выбрала.  Так что, как говорится, уходя уходи. Но и уходить надо красиво. Это как в пьесе — должен быть красивый последний аккорд. Он особенно запоминается. Он доложен быть звучным и трепетным. – Она  взглянула на роскошное концертное платье — творение молодого модельера Славы Зайцева. Сегодня у неё будет две смены туалетов – малиновое и голубое. Господи, а сколько было в ее жизни всяких сценических туалетов и «синих платочков» — теперь и не вспомнить. Даже была любимая защитная гимнастёрочка и яловые сапожки, которые надевала в войну, когда с фронтовыми бригадами отправлялась из Ленинграда выступать на фронт, прямо на передовую.
Она вздохнула. Как, собственно, быстро, до жути быстро пронеслась жизнь! Кажется, только-только тринадцатилетней девчушкой, замирая от восторга, слушала она в харьковском театре великую певицу-народницу Надежду Плевицкую. Саму Плевицкую!.. Эта встреча навечно врезалась в память и многое определила в жизни юной Клавы. Как же волшебно пела тогда Надежда Васильевна!.. А весь ее незабываемый облик! Стройная, темноволосая, она, казалось, не пела, а сказывала. Маленькая Клава, в мамином платье и туфлях, взятых тайком, сидела потрясенная, очарованная. Вот какой должна быть певица! Вот как надо залом владеть. Как петь! Чтобы от песни мурашки бежали по телу, что б замирало сердце, даже если певица лишь чуть-чуть повышала голос. А сколько чувств было вложено в каждую фразу. И еще запомнились ее прекрасные руки, ее жест. Словно руки эти сами пели, смеялись, страдали. И каждая песня была как небольшой  спектакль... Вцепившись в подлокотники, юная Клава, кажется, не пропустила ни звука, ни жеста. И именно тогда загорелась мечтой петь как Плевицкая. И чтобы руки так же смеялись и плакали.
Спустя десятилетия, будучи уже прославленной певицей, Шульженко, по просьбе редакции журнала «Работница», написала  воспоминания об этой единственной встрече с великой певицей. Сейчас, конечно, она не помнила наизусть своих строк. Но статья бережно хранилась и в её домашнем архиве. И в редакции. Тогда Клавдия Ивановна писала:

«Весной 1919 года в Харькове, где мы жили, я попала—таки на гастрольный концерт великой певицы. Я была тринадцатилетней девочкой горячо мечтавшей о сцене. И вот, что запомнила я на всю жизнь.
Появление певицы переполненный зал встретил долгой, бурной овацией. Я ожидала увидеть Плевицкую в народном костюме, сарафане, кокошнике и чуть ли не в лаптях. Такое представление сложилось у меня после ее пластинок, которых у нас дома было не мало. А на сцену вышла стройная женщина в длинном, сером, с зеленой отделкой,  вечернем платье со шлейфом, в серебряных туфлях. С очень крупными, «с булыжник» бриллиантами в ушах, гладко зачесанными волосами, уложенными на затылке в большой пучок. Вот она приподняла красивую руку, запела, и… все вокруг для меня исчезло  — и зал, и сцена, и сам театр. Осталась только магия необыкновенно красивого, грудного, мягкого голоса, не сильного, но заставляющего внимать каждому его звуку.
Особое впечатление на меня произвела песня «По старой Калужской дороге», которую я тогда услышала впервые. Исполнение Плевицкой так потрясло, так врезалось в память, что до сих пор слышу буквально каждую ее интонацию, вижу каждый ее жест. Когда певица доходила до строчки: «Стой! — крикнул свирепый разбойник», весь зал вздрагивал и замирал. А ведь она не кричала, а только произносила это слово «стой!» несколько громче предыдущих, и подчеркивала его очень выразительным жестом — рукой, мягко взметнувшейся вверх. И вкладывала она в это столько страсти и зловещего смысла, что мороз шел по коже от предчувствия надвигающейся трагедии. А руки ее и жесты были, как продолжение песни, музыкальны и выразительны.
И потом в жизни я никогда и никого лучше Плевицкой в жанре русской народной песни  не слышала. И хотя время от времени я включала в свой репертуар русские песни, но те, что слышала у Плевицкой, не пела никогда. Потому что спеть лучше было нельзя. Исключением была лишь песня «По старой Калужской дороге», которую  я  отважилась-таки спеть в Харькове на памятном вступительном экзамене у профессора Синельникова, но никогда больше к ней не возвращалась. След, оставшийся на песне после Плевицкой, так ярко врезался в мою память, исполнение было столь совершенным, что не давало места для иного прочтения песни, к которому, кажется, уж и прибавить нечего».

  В дверь постучали.
— Можно! — не оглядываясь, отозвалась Клавдия Ивановна. – Но только своим! - В зеркало увидела — вошел Мандрус. Подтянутый, торжественный, уже в концертном, с изящной корзиночкой роз.
— Самый верный поклонник первым у твоих ног, — и поцеловал её пухлую руку.
— Спасибо, милый, спасибо. Ты же знаешь, я не люблю, когда меня видят ещё в халате и в таком беспорядке. Там Гоша, приехал?
— Не волнуйся. Сын не опоздает. И соседка твоя Олечка Воронец уже тут, и не одна, — он взглянул на два роскошных концертных наряда на вешалке.— Это, что ли хваленые, Зайцевские?
— Да, Славины. Я давно говорила, он хоть молоденький, но очень, очень  талантливый модельер. У него большое будущее.
Она взглянула на часы. Время еще было в запасе. Что же касается жизни, то Клава Шульженко всегда была энергична, нетерпелива. Никогда не любила ждать. Особенно в юности. Всё рвалась, всё бежала, всё летела куда-то. Вот так с разбегу в шестнадцать и прибежала, буквально «ворвалась» в харьковский театр (благо он был недалеко от дома), к знаменитому Н.Н.Синельникову. Круглолицая девушка с косичками «корзиночкой», в нарядном, мамином, тайно взятом, платье. А у того в кабинете на тот момент как раз сидели — композитор Исаак  Дунаевский и С.Менжинский. И гостья, почти не растерявшись, бодренько так предложила им «принять ее в труппу театра». Сказала, подавив смущение: «Хочу выступать. Хочу у вас петь». Переглянувшись, мужчины заулыбались...
 Какой же это был год? Кажется, двадцать третий. Да—да, весна двадцать третьего. «Подыграй-ка ей, Дуня. А вдруг?..» — оглядев гостью, шутливо обернулся к друзьям Синельников. Почему-то это обращение «Дуня» навсегда ей запомнилось. Правда потом, спустя годы, Клавдия Ивановна, и сама Дунаевского так называла… А он, худой, с копной темных волос, подсев к фортепиано, легко пробежался по клавишам суховатыми, длинными пальцами (Есть даже фото, у рояля в той же позе — К Шульженко, правда,  с В. Коралли. 30-е годы), и лукаво взглянул на невысокую, курносенькую «артистку»: «Ну—с, барышня, что будем петь?» «Господи, что же я тогда пела?..— подумала Клавдия Ивановна,— кажется, все подряд. И даже из репертуара Плевицкой пела, про разбойника Кудияра. И чем больше пела, стараясь «по—плевицки», взмахивать руками, тем самой все ясней становилась безнадежность попытки... Но закончив пение, очень серьезно поклонилась им в пол. До земли, как делала это «звезда»… О чем уж потом Синельников говорил с Дуней — не знаю, не знаю. Но самое странное, что вскоре в труппу меня все—таки взяли… И впервые мама не ругала за платье..»
Потом начались будни. Занятия в консерватории у профессора Чемизова. Вокал, сольфеджио. Сольфеджио, вокал. Увлеченная работа в театре. Первые поклонники, первая любовь. Потом вторая. Впрочем, без страстной любви и страстной работы она уже не могла жить. От каждого возлюбленного Клава требовала полной отдачи, полного повиновения. Максималисткой она была всегда. В отношениях не терпела полутонов. «Да» или «нет». Ценила чувства безумные, яркие. И сама была такой. И на сцене, и в жизни. «А сколько делала глупостей! Бог ты мой! Сейчас многое, мнггое хотелось бы переписать, исправить. Если бы юность умела, если бы старость могла...»
Клавдия Ивановна не спеша, тщательно накладывала на лицо тон. Она уже давно любила гримироваться сама. Никто лучше самой не знает своих изъянов, своих морщин и морщинок. . «И все же противная это штука — старость. Впрочем, поэт Миша Светлов, некогда тоже ее поклонник, пошутил как-то: «Старость, милая, наступает только тогда, когда пятьдесят процентов мочи идет на анализы». Ах, как умел он шутить! Этот невзрачный куряка, худышка и великий поэт!..  »
В дверь постучали.
— Кто там еще? — не отрываясь от лица, и не оглядываясь, резко спросила Шульженко.
Вошла костюмерша. Верная помощница, друг, знающая все тайны непростого характера своей «примадонны».
— Кто там приехал-то? — спросила Шульженко.
— Пошел. Пошел народ, повалил даже — костюмерша всё понимала.— И сын ваш здесь. И из министерства культуры приехало много. И молодежь на балконах. И партер. Всех и не знаю.
— А кого знаешь?
— Ну, Калмановский здесь, Инна Гофф с Ваншенкиным, Пахмутова, конечно, с Добронравовым, Кобзон, Евтушенко... И эта молоденькая тут… певица, что на дачу к вам приезжала. Кажется, Алла зовут.
— А, Пугачева? Милая девочка. И мудрая, как царь Соломон. Принеси-ка мне водички с лимоном — горло смочить. Только тепленькой. Как всегда.
Клавдия Ивановна закончила гримировать глаза, ресницы, розовой пуховкой прошлась последний раз по щекам. И лицо в зеркале ожило, преобразилось, стало выразительным, будто прозрело. Она оценивающе всматривалась в себя: «Нет, пожалуй, есть еще порох в пороховницах, — лукаво прищурилась, — Ну, разве мне дашь семьдесят?.. Ни—ког—да. Господи, семьдесят… Даже страшно произносить это слово». Она откинулась на спинку кресла. Главное — надо держать спину. Спина — это все. «Всегда держать спину» — этому ее учили и в Ленинграде, где после Харькова началась ее истинная карьера — успех на сцене, творческий азарт. Домашние в Харькове все отговаривали ее уезжать с Украины, но нет, уехала—таки в Питер, упрямица... И была так ошеломлена его красотой, что отдала этому городу полжизни.
А впервые выступила там в Мариинском оперном в 29-м. В концерте ко дню Печати. Пока шла из-за кулис на сцену, дрожала как заячий хвост. А спела — и такие грянули  аплодисменты, что даже запомнила, что на—бис вызывали трижды. С того момента и посыпались предложения выступать, выступать, выступать. И вскоре зритель пошел уже «на нее». Только «на нее» «На Шульженко». «Что же я пела тогда?..— припоминала Клавдия Ивановна.— В те годы любила петь «Челиту» — «мою личную хабанеру», потом ещё «Записку», и, конечно же, буржуазные «Кирпичики». Позже комсомольскую «Гренаду» Светлова, пела и «Портрет», а на финал концертов выдавала обычно широкую, раздольную, советскую песнь— «От края и до края». Как указывало начальство. В общем, славный складывался репертуар. И потом чего я только не пела! Всего и не вспомнить».
Одна за другой пошли записываться пластинки. И очень удачно. Они расходились по стране, продавались тысячами. Кажется, не было в СССР дома, где не звучал бы голос  Шульженко.
В гримерную доносился легкий шум зала. Где—то рядом зрительный зал жил, наполнялся, дышал, как живой организм в ожидании встречи с любимой актрисой. А она не спешила. До звонка еще было время. Воспоминания струились, как легкий ручей. «Дольше всего я репетировала, пожалуй, «Руки». Влюбленный в меня композитор Жак и Лебедев-Кумач написали эту песню специально для меня. Буквально подарили мне эти «Руки»! Они считали, что руки мои поют, смеются, страдают. А я то знала откуда взялись мои жесты. Из Харькова, от Плевицкой… Ах, как я была горда! Как горда тогда. Но песня «Руки» вначале не получалась. Ну, абсолютно. Василий Лебедев-Кумач предложил даже бросить, вовсе не работать над ней. Даже не включать в репертуар. Я же упрямилась. Репетировала сама. Искала выразительные движения, глубину интонаций. Как режиссер, ставила свой собственный мини-спектакль. Помнила с юности — каждая песня как у Плевицкой — спектакль.
Клавдия Ивановна поправила ленту на лбу и, вдруг, скрестила на груди полноватые, но все еще прекрасные белые руки. И будто зазвучало напевно: «Руки, вы словно две большие птицы. Как вы летали, как обнимали все вокруг. Руки, как вы легко могли обвиться. И все печали снимали вдруг»...
Где-то за стеной оркестр уже «пробовал» инструменты. Уже остро зазвучала скрипка.
Вот теперь в душе ее что-то дрогнуло. Родился и разлился холодок волнения. «Здесь ли Владимир? — подумала она о Коралли. О нем почему-то всегда вспоминалось с болью. В начале тридцатых он приехал в Питер из Одессы. Обворожительно веселый, красивый. Этакий классический конферансье-куплетист. И сама фамилия его, если вслушаться, была полна магии. Коралли. Что—то королевское, коралловое, сценичное. В ней звучал рокот моря, и сияло солнце. Все эстрадницы тогда в него повлюблялись. А Клава только взглянула, буквально одним глазком, как бы мельком — и… приворожила... Ах, какой это был роман! Шумный, стремительный, всем на зависть. Кажется, вся ее прошлая жизнь, тотчас померкла и потускнела.
«Его мать была категорически против этого брака,— вспоминала Клавдия Ивановна.— Считала меня ветреной, глупой и сумасбродной. И всё же... Всё же через полгода мы поженились. И прожито было вместе… не соврать бы… четверть века…— Она вздохнула. — Конечно, бывало всякое. Но, главное, они были единомышленниками. Он родила ему Гарика — которого все звали Гошей. Сын рос красивым — весь в отца. Они таскали ребенка по концертам, командировкам. Можно сказать, что он за кулисами вырос.
 Тогда, до войны, все были влюблены в джаз. Джаз вошел в моду. Их Штатов. И мы с Коралли создали свой джаз-бенд. Но только наладились с репертуаром, с концертами — началась война. И все, конечно, пошло кувырком...
Дверь гримерной распахнулась, вошла костюмерша с чаем, а следом за ней двигалась  гора цветов, гора букетов, которую нес ведущий концерта.
— Уж не взыщите, Клавдия Ивановна. Просили сейчас передать. Порадовать вас до концерта. Это от участников войны. И ленинградцы прибыли. Орденоносцы. Эти отдельно приветствие вам готовят…
Шульженко с нетерпением взяла у помошницы стакан с чаем:
— Боже мой! Ну, где ты пропадала? Пора же одеваться,— пригубив из стакана глоток, махнула рукой: — Мужчин просим выйти. Все вон, вон, вон. Мы сами, сами цветы поставим.— Потянулась к букету и вдруг, прижав чайные розы к щеке, неожиданно ощутила их живой аромат, их свежесть, прохладу. Вот оно –сама жизнь, само естество.
— А знаешь, самый дорогой букет я получила на фронте, — сказала она. Помошница, возясь с ее платьями, внимательно слушала.— От девушек-связисток. Они собирали его для меня на нейтральной полосе. Ползком. Не бросая автоматов. Как поется в какой-то современной песенке «...а на нейтральной полосе цветы необычайной красоты». — Клавдия Ивановна отложила розы.— Значит, в первом отделении, как и задумано, надеваем голубое, потом малиновое с пряжкой, — и, нелегко поднявшись, наконец, с кресла, стала расстегивать халатик.
Во время войны их ленинградский джаз-банд распался. И Шульженко ездила и с концертной бригадой, и с сольными концертами на заводы, в госпитали, на передовую к солдатам. Однажды сценой стал кузов грузовика-полуторки с откинутыми бортами, стоящей на краю леса возле окопов. Концертное платье и туфельки Клава  надевала прямо в тесной кабине. Когда помогали взобраться «на сцену» — сломался каблук. Так и пела она, под баян, стоя на цыпочках, без одного каблука, боясь упасть. И вдруг налёт — гул самолетов, воздушная тревога!.. В мгновение все изменилось. Фашистские самолеты пикировали на них один за другим. Из зарослей ударили зенитки. Глухо заухали взрывы. Певицу с машины буквально столкнули вниз. Кто-то сверху прижал шинелью. Она лежала ничком, уткнувшись лицом в колючую траву, в сухую землю, молила Бога, что б пронесло. Вот она, землица родная. Спаси!.. И спасла. С тех пор певица навсегда запомнила горький запах дыма, запах травы и, главное, запах земли. Родной русской земли... Когда дали отбой, она поднялась в растерянности, вся перепачканная. И лицо, и платье. Но командир попросил: «Допойте, Клавдия Ивановна. «Синий платочек». Бойцы вас так любят, так ждали. Ведь нам завтра в бой…»
И она допела. Она до конца провела этот концерт на передовой. Только стояла теперь на машине босая. Без туфель...
«Трудно поверить, а ведь только за сорок второй год наша бригада, мы дали пятьсот концертов. Нас так и называли — «боевое подразделение песни»...— Клавдия Ивановна улыбнулась точности воспоминаний. Нет, не зря она получила тогда медаль «За оборону Ленинграда». Впрочем, наград у неё за жизнь набралось очень много. Но не цеплять же их все даже в прощальный концерт на такое вот роскошное платье!
Она вскинула голову. Из зеркала на нее смотрела уже не пожилая, а очаровательная женщина в блистательном туалете. (В этот момент за ее спиной помощница справлялась со сложной застежкой). Ах, как бы хотелось собрать ей сегодня в этот зал всех друзей, всех любимых, с кем судьба свела ее на земле. Дунаевский и Лебедев-Кумач, Шестакович и Соловьев-Седой, Богословский и Симонов, Светлов и Ошание, Пакрасс и Блантер... Как с ними рядом ей было надежно! Как озаряли они, как одаривали ее своим талантом!.. Но многих уж нет на земле. «А те, кто живы, надеюсь, придут».
Клавдия Ивановна взяла протянутый пояс с блестящей, сверкающей кмнями пряжкой. «Главное - спину… Спину надо держать. — Улыбнулась себе чуть дерзко, ощущая себя, как скаковая лошадь перед забегом. — «Сколько мне лет, сколько мне лет? Столько же, сколько и зим...» Заглянула в программку, лежавшую на столе, в ней - длинный список. Здесь и «Жди меня», и «Синий платочек», и «Закурим по одной»... «Нет,— подумалось ей,— все же «Платочек» надо было оставить «на бис»... Где он, тот молоденький фронтовой лейтенантик Миша Макси мов? Это он написал мне к мелодии старой песни новые слова: «Синенький скромный платочек падал, опущенный с плеч. Ты говорила, что не забудешь наших взволнованных встреч…» И я тогда, такая ещё молодая, стоя на полуторке, на ветру, в крепдешиновом платьице, пела, обняв себя руками, крест-накрест за плечи: «Чувствую рядом любящим взглядом: ты постоянно со мной»... Сегодня кто-то из тех уцелевших солдатиков обязательно будет в зале, с орденами на груди. И я спою им на последок и «Платочек», и «Майскими короткими ночами», и, конечно, «Давай закурим». И, конечно же, словно «закуривая», сверну как всегда «козью ножку», лихо, как научилась когда-то на передовой».
— Ну вот, все прекрасно, — помощница с обожанием смотрела в зеркало на свою преображенную  «королеву». — Чуть-чуть поправим прическу — и готово.
Резко, как удар, зазвенел первый звонок. Клавдия Ивановна напряглась... «Последний концерт. Последний, прощальный. Что ж, все правильно. Я ж говорила: «Уходя — уходи». Красиво, достойно. И... окунись в свое прекрасное одиночество. Одиночество среди людей.
Но ведь было же, всё ведь было. Семья, любящий муж, сын… И что же? В тот роковой год появился Гриша. Григорий Епифанцев. Талантливый кинооператор. Она всегда любила только таланты. И она, как девчонка, потеряв голову, иначе не скажешь, бросила всё, дом, сына, мужа. И ушла к нему... Конечно, из этого ничего не вышло. Спустя время, они расстались. И до сих пор нельзя объяснить, что это было за наваждение?.. Ясно одно, она была безответственной, избалованной, самовлюбленной. Правильно о ней говорила когда-то свекровь. Но... за все в жизни надо платить. Платить и  — каяться. Обязательно каяться. Но простит ли ее Господь? Говорят, человек начинается с покаяния.
Ударил второй звонок. Клавдия Ивановна взяла со стола флакончик любимых духов «Мицуке», провела кончиками пальцев за ушами, по шее, по кистям рук. «Руки, как вы летали, как обнимали все вокруг…». Руки мои, что осталось от вас?.. Но от дивного весеннего аромата духов в гримерной стало будто светлей. Она уверенно повернулась перед зеркалом. Вправо, влево. Не наклоняясь, привычно вставила ступни ног в лакированные туфли, шикарные «лодочки». В дверь постучали. В проеме стоял Юрий Силантьев. В торжественном фраке, белой бабочке и ободряюще ей улыбался.
— Что, Клавдия Ивановна? Начинаем? — окинул внимательным взглядом. — Хороша именинница! Хороша.
— Я готова...— на мгновение она стиснула пальцы рук.— Ну, с Богом. – и мелко перекрестилась.
И каблуки её уверенно, звонко застучали по паркету. По переходам, по ступенькам. И вот уже замерли возле кулисы, перед самой сценой.  Совсем рядом жил, дышал, пульсировал, ожидая встречи с ней, переполненный зал.
Прикрыв глаза, она несколько минут машинально слушала бодрый и звонкий голос ведущего. Он что—то теплое, доброе говорил о ней и ее прощальном концерте. Когда же Силантьев взмахнул палочкой и грянул оркестр, она шагнула на знакомую сцену в шквал грянувших её навстречу аплодисментов. Блестящей, голубой звездой победно прошла она на середину и, выдержав паузу, низко, по-русски, рукой до полу, поклонилась людям, залу, и всей России.
И зал встал ей навстречу.