Три кедра

Геннадий Ростовых
     Сентябрьским солнечным днём меня оглушили по телефону известием: умер Константин Леонтьевич, а по-деревенски просто Костюха. Я кинулся в Вилимовку, думал, успею проститься. Но верно говорят: на попутных как ни торопишься, а все равно опоздаешь. Когда подошел к кладбищу, народ уже расходился. Только три-четыре старушки притулились на могилках своих покойных родственников и не то тихо причитали над ними, не то рассказывали им о чем-то своем, сокровенном.

     Свежий, аккуратно уложенный холмик Костюхиной могилы с обеих сторон был обставлен самодельными венками из пихтовых веток с вплетенными в них по-осеннему неброскими цветами. На листвяжном кресте висел красивый венок, сработанный городским мастером, -  видимо, кто-то приехал на похороны  издалека.

    Я присел на скамеечку под палисадником соседней могилы. Покойно было вокруг, на этом малом пространстве земли, в которую только что навечно уложили человека. Земля не осиротела, но стало меньше одним голосом, одной парой работящих, не знающих устали рук, одним сердцем, которое болело за всех знакомых и незнакомых. Не стало хорошего человека. Из глаз моих потекли слёзы, а горло сдавил спазм. Я любил его.

   Пахло увядающей травой, свежепотревоженной землей, смолой и хвоей качающегося над кладбищем бора. Над могилой склонились гроздьями рябины. Звенели голоса синиц. С полей наносило гул моторов — началась жатва. Природа была на вершине своей зрелости и красоты. А человека, так страстно любившего эту пору, уже не было.

- Верная примета, — услышал   я  рядом   голос  подошедшей старушки, — если в  хорошую  погоду умер человек, значит был он безвредный.  Дак тут и без примет ясно, что Костюха   наш был хороший.  Все  его уважали,   всей деревней  и проводили    сюда.     Вишь сколько венков навалили. И стреляли мужики из ружьев.  Как генерала опустили в могилу. Это, наверно в честь того,  что два его сына погибли на войне.
Услышав наш разговор, подошли и другие женщины.

-Умер в одночасье. Сходил еще в лес, правда,  уж с палочкой ходил. Вернулся вскоре, хотел помочь Серафиме картошку на огороде пособирать. Да не смог. Дошел до избы и вот тебе — преставился.

—Думали, износу ему не будет. Крепкий мужик был, Никогда на здоровье не жаловался...
— Это его дерево сгубило. Года три назад дрова пилили, береза сыграла и ударила в грудь. С тех пор и стал хворать.
А все ещё помогал людям: то хлев срубить приглашали, то крышу починить. Никому не отказывал. Характер добрый был у него.
Кладбище опустело. Я сидел, курил и привычно «беседовал» с ним.
               
                ****

   Ученые подсчитали, что когда-то крестьянину при его натуральном хозяйстве надо было уметь делать больше трехсот операций. Могу подтвердить, что ты был в числе этих умельцев. Люди всегда идут к тем, кто не откажет. Одни несли тебе пилу наточить, другие заказывали сделать санки, топорище, грабли, вилы для мётки сена. Доставалось тебе от Серафимы, жены, за то, что всё на кого-то работал, а свои дела  откладывал на потом.
Но главное твоё  звание было  землепашец, кормилец. Тут все работы твоими были. Пахал, на жатке хлеба косил, да так, что бабы и девчата-тысячницы не поспевали за тобой снопы вязать.

   Жило в тебе извечное святое правило: хоть камни вместо снега на голову, а хлеб прибери до последнего колоска, сена для колхозного скота поставь вдоволь.
Твоя и твоих подручников школа, как теперь говорят, пригодилась вскоре молодежи, девчатам-трактористкам, когда колхоз остался без мужиков, ушедших на войну. Эти мальчишки и девчата кормили и фронт, и тыл все четыре нескончаемых года, не сломались, выстояли и вместе с солдатами - добились победы.

    Да, та злополучная берёза, о которой вспомнили тут, у твоей могилы старые женщины, сделала свое злое дело. Но и те давние удары судьбы, как я сейчас вспоминаю, не прошли для тебя даром. Ты как-то сказал: «Если бы не война, которая оставила меня сиротой, я бы о смерти и не думал. Пусть бы она поискала меня среди сыновей, да внуков». Круто обошлась с тобой жизнь.

   ...В то лето сорок второго  года война располовинила вашу семью. Тебя по возрасту мобилизовали в трудовую армию, а вскоре в числе других мальчишек-добровольцев ушел на фронт Борис.

    Старший сын Ефим служил на Дальнем Востоке, еще с тридцать девятого и долго не было известно: там ли он, или уже на Западе, на передовой. Дома Серафима осталась с двумя младшими, еще школьниками — Валькой и Лёнькой. Как и все дети тогда, они были полными хозяевами в доме: следили за огородом,  варили себе обеды-ужины, носили воду с речки. Да мало ли было тогда работы, которую по мере сил исполняли взрослые и дети. Как только наступали летние каникулы, начинался у малолеток рабочий сезон: пололи посевы, косили, собирали колоски, отвозили солому от молотилки, подвозили в таратайках песок из карьера на мельничную,  размытую водой дамбу или на  дорогу.

    Беда в ваш дом пришла не оттуда, откуда мать ждала ее ежечасно, не с фронта.
В жаркий июльский день, когда почти все были на покосе, утонул Лёня. Этот маленький выдумщик-умелец решил на деревенском пруду «обкатать» свой   «самоходный»  плотик.
Посадил прокатиться сына бригадирши Пелагеи первоклассника Гошку . Плотик перевернулся. Так в обнимку и увидел их на дне прозрачной речки проходивший но берегу парень.
Звено, в котором  работала   Серафима,   в   полном   составе   на   взмыленных лошадях подлетело к тому месту, где лежали на берегу   утонувшие   мальчишки. Ополоумевшая Серафима упала на Леньку, зашлась в беззвучном плаче, трясла    его за плечи, допытывалась: «Чо это ты утворил над собой?  Как я напишу им   о тебе,   горе ты разнесчастное?». В голос выли бабы, под случай выплакивая  накопившиеся под сердцем горькие слезы.   Звеньевой  дед  Алексан прибирал  телегу,  чтобы развезти мальчишек по домам. А назавтра, вопреки обычаю, отнесли их на кладбище.  Все теперь мерила своим железным аршином война. А  Серафима сполна  оплакала своего младшенького, хотя на людях ее слез не видели. Были они горькими и потаёнными. Много было тогда таких слез, и больший пруд, чем тот, где утонул Лёня, можно было заполнить ими.

               
                ****
      Домой ты вернулся зимой сорок третьего. Был не только никудышным бойцом трудового фронта, но и дома-то по мирным  временам от тебя отойти было нельзя. Регулярно, как по расписанию,  тебя начинало   знобить,   трясло так, что зуб   на зуб не попадал. Серафима или Валька наваливали на тебя ватное одеяло,  доху,  затапливали железную печурку, но какая-то страшная сила    вытряхивала тебя  из под этого вороха одежды. Говорили, что нужна хина, а раздобыть ее  было негде. Как не было лекарств и бинтов для того,  чтобы залечить ногу, которую ты обморозил уже по дороге домой,    шагая    в солдатских  ботинках  «на  рыбьем меху». В каком-то придорожном   медпункте, когда стало ясно,  что будет гангрена,     фельдшер   «по живому» отрезал большой палец. Теперь ты маялся и от страшной боли и от со-знания того, что приходится быть  обузой для домашних. И сильно горевал по Лёне.

     Однажды после приступа малярии, желтый, обросший бородой, ты пытал меня, сидящего у кровати, почему мы, ребятня, не уберегли его, почему у пруда рядом с ним никого не было? Я от волнения ничего не мог сказать, потому что увидел вдруг, как по твоим щекам бегут слезы и капают на подушку. Это были первые мужские слезы, которые я видел и потому глаза у меня гоже стали мокнуть.

    — Ну, ничего, надо пережить как-нибудь это горе, — успокаивал ты сам себя. — Только бы подняться, выздороветь. На людях легче будет.

    К лету ты поднялся. Лечили травами, настоями. Хоть и с палочкой, но поехал па покос, был уже в строю. В бабьем звене был нужен не столько косарь, сколько человек, умеющий «настроить»,     отбить   литовку, дать лад делу советом.

   — Нечего на печи киснуть, выходи на работу — не раз стучалась в ваше окошко бригадир Пелагея Афанасьевна. — В работе, да с такими молодками рядом болеть некогда будет. Она стойко превозмогала после «похоронки» на мужа ещё и  эту недавнюю утрату единственного сына  Гоши, старалась  держаться на людях, подбадривала  овдовевших женщин.

   И верно, вскоре ты начал оттаивать, расправил плечи, выпрямился, загар скрыл желтизну  лица.

   —Напиши, Валька, ребятам:   ожил  я.   Успокой их.  Пусть там себя берегут, о нас не беспокоятся. Чо тут нам поделается?

   ...По улице в нашу сторону идет со своей кирзовой сумкой через плечо почтальонша.
  - Беги-ка скорей сюда, кричит она мне. Разворачиваю лыжи, подъезжаю. - Вручи эту бумажку Костюхе, - она достает из сумки и подает мне не¬большой серый листок со штампиком.

 - Умеешь читать? Прочитай им чего в ней, в этой проклятой бумажке. А у меня уже ни сил, ни нервов нету  их вручать.

     Снимаю лыжи, тихонько иду к дому. На ходу читаю: «...Ваш сын, гвардии старший сержант Лопатин Борис Константинович, верный присяге и воинскому долгу...Похоронен в братской могиле близ деревни Бунцлау».

     Каждому в деревне от мала до велика были знакомы эти невзрачные бумажки — страшные вестники войны и смерти. Увидев в моей руке «похоронку», ты вдруг обмяк, неудобно сел на скамью и враз осипшим голосом спросил: «Кто?...». «Борис», — ответил я. Ты принял листок из моих рук, не глядя на него, положил в карман пиджака. «Старухе пока не говори. Она от Лёньки еще очухаться не может».

    Да разве в деревне утаишь такую весть?

    И опять потребовались месяцы на ваше исцеление. Думали, Серафима тронется умом: дома ли, на  работе ли, в звене стала она разговаривать сама с собой. С собой ли?
Вечерами при свете лампы-коптилки снимала со стены рамку с карточками, где были фотографии обеих сыновей в солдатской форме. Оба были очень похожи. Только Борис был в шапке, а Ефим в островерхой будённовке. Часами разговаривала Серафима с ними, рассказывала о своих делах, заботах. Потом концом фартука стирала со стекла то ли свои слезы, то ли пыль, вешала рамку на место, занималась нескончаемыми делами по дому, топталась по избе до тех пор, пока ты не возвращался.
               
                ***

   А война шла своим чередом, продолжала делать сиротами   детей,   вдовами  жён,   неутешными  горемыками матерей.  В нашу   деревушку   принесли уже не один десяток «похоронок».   Дмитрий   Фролович  Елизарьев получил извещения о гибели всех трех своих сыновей. Пули и осколки, под которыми на фронте  падали бойцы, рикошетом били в сердца их    матерей, отцов, жен, детей.  Многие    раньше времени поседели,  состарились из-за  тех  «похоронок».   Из 32 солдат, ушедших на фронт из нашей деревни,  к концу войны вернулись домой только пятеро.

    Ефим ваш, хоть и не часто, присылал письма -треугольнички,  успокаивал, что с ним ничего не случится, что его служба проходит вдали от войны, что скоро наступит победа и он вернется домой.
Это была тоненькая ниточка надежды. Но держась за нее,  вы с Серафимой верили в завтрашний день, верили, что судьба не разлучит вас со старшим сыном.

                ****

     Памятное лето победного сорок пятого было в деревне шумным и песенным, хотя песня  не затихала  все четыре военных года. Она жила в обнимку с горькими рыданиями и молчаливыми не утешными слезами вдов и матерей и была спасительницей их душ. Люди пели по дороге на работу, в поле, в короткие минуты отдыха, в тех редких случаях, когда собирались вместе компаниями. Теперь трудно представить пожилого мужика, едущего на телеге и поющего так, что из-за леса сначала слышалась песня, а уж потом, много позднее, появлялся он сам. Но так было.

    Народ, окрыленный победой, оживал, приходил в себя после  страшного напряжения  сил   и  нервов.

    Вернувшиеся  мужики ремонтировали    обветшалые дома и подворья, помогали привести в порядок хозяйство    тем,    у кого не вернулись с войны мужья и  дети,   Вчерашние  фронтовики работали в поле и дома так, будто праздник справляли: с шутками-прибаутками, от зари до зари. А вечерами, на завалинках за самокрутками рассказывали и рассказывали любопытным старикам и ребятишкам о войне, о дальних странах, чужих обычаях.

    Ты был    постоянным слушателем  тех   солдатских рассказов  и   примеривал  все услышанное  к Борису, который    остался  где-то   там,    далеко. Ты расспрашивал,  что это за Дальний Восток,  на котором служит Ефим, которого никак не отпускали домой,  хотя уже почти три месяца прошло с того дня, как кончилась война.

    Вы с Серафимой ждали Ефима с таким нетерпением, что, уезжая на покос, она оставляла на столе под чистым рушником крынку молока и хлеб с картошкой на  случай,     если  он придет, а вас - не будет дома. Замок хоть и навешивался на  дверь, но ключ «прятали» там, где его без  труда   мог  отыскать   любой,  желающий попасть  в дом...

   …Радио и газеты сообщили о войне с Японией. Это было тревожное время для вас: там служил Ефим.

    В начале сентября мужики еще раз отпраздновали победу. Ты, как всегда, был с ними, поднял стопку за радостное событие.

   - Ну, жди теперь своего героя, — ободряли тебя при встрече. — Как, гляди, нагрянет. Загодя запасайся «горючим», да нас не забудь пригласить.

   —За этим дело не станет, — бодро отвечал ты. Но на душе было неспокойно. Время шло, от Ефима ничего не было, как и вестей о нем самом,

    Сначала пришло письмо от фронтового друга. В конверте было несколько фотографий Ефима и незнакомой миловидной девушки. Позже принесли «похоронку».

    Ефим погиб буквально в последние часы войны, от пули какого-то самурая-смертника.
Дней десять в вашем доме дежурили по очереди родственники и соседи, отпаивали, отхаживали вас, следили, чтобы вы с горя не наложили на себя руки.

    Однажды в эти горестные дни пришла от вас домой моя взволнованная бабушка Лукерья.
- Куда-то ушел Костюха.   С ружьем и лопатой. Ждали-ждали, а его все нет. Не сотворил бы чего над собой. Пошел за свой огород, беги-ка, посмотри в лесу хоть у дороги.
Я нашел тебя на знакомой лужайке у двух молодых кедров. Нет, теперь уже у трех. Рядом с теми, что появились здесь как-то неожиданно года два назад, теперь стоял еще один, чуть повыше,   пораскидистей.

    Чуть позже я, конечно, сообразил, что это тобой пересажены деревца.

    В первый момент, когда увидел тебя, сидящим на пне, я опешил. Никогда мне не доводилось видеть, чтобы так, навзрыд, с причитаниями, плакал мужик.
Неумело и робко я утешал тебя, просил не плакать, звал домой. Ты успокоился, вытер кепкой слезы, достал кисет, закурил и сказал: «Ну, вот, теперь вроде как полегче стало». Поднялся с пня, взял ружье, взвел курок, приставил приклад к моему плечу: «Нажми». Бабахнул выстрел.

    — Оплакал я вас, сынки, отсалютовал вам. Раскидала вас война и оставила одного на одном краю земли второго — на другом. Только Лёнька дома похоронен. А здесь, в этих кедрах, вы будете жить, как и положено братьям, рядом с родным домом, в дружбе. Ни свадеб я вам не справил, ни детей ваших не довелось понянчить. Пусть хоть эти кедры будут вам живыми памятниками. Растите, детки, мы вас в обиду не дадим.

    Я тогда не только удивился тому, что ты так много и непонятно говоришь, сколько испугался - и правда, не тронулся ли ты умом с горя, чего так опасались в деревне.
В тебе хватило, сил выстоять. Серафима же сдала еще после смерти Бориса, а после «похоронки» на  Ефима и вовсе  стала не такой, какой ее знали раньше:   совсем   оглохла, что-нибудь    рассказывая, тыкала  собеседника пальцем в грудь и иногда смеялась  невпопад.   К этому привыкли и всегда помнили,  что сделала  ее такой война.
Время убаюкивает горькую память, но рубцы на сердце, оставшиеся после смерти детей, не зарастают.

   ...Незадолго до смерти, когда ты уже чувствовал, что жить осталось недолго, тебя почти каждый день видели на кедровой лужайке. Петька Владимиров как-то рассказывал мужикам: «Дядя Костя совсем плохой стал: сидит на пне в лесу. курит и с кедрами разговаривает».

                ****

    В светлые праздники Радуницы и Троицы мы семьёй ежегодно бываем на вилимовском  кладбище. Здесь похоронена моя ангел-хранитель-бабушка Лукерья. Обиходим её могилку, заодно «праведаю» деда Федота с бабушкой Анной и других, с детства знакомых вилимовцев. Пока стоял крест над Костюхиной могилой, подчищали и её. Но со временем кресты подгнили и упали, могильные холмики сровнялись с землей и заросли буйной травой. Родственников, которые прежде следили за надгробиями, поубавилось, и порядка на  кладбище тоже стало меньше. Грешен я перед старым другом – потерял со временем, где  его вечное место. Хожу, вспоминаю, под какой сосной стоял его крест, где был могильный холмик. Сосны в кладбищенском бору вымахали в два обхвата. На деда Федотовой  и бабушки Анны могилах после их захоронения  их сын Дмитрий посадил тонкими прутиками сосенку и ёлочку, которые тоже стали огромными лесинами.

   Пакостный наш «человеческий фактор»  года два назад  выжёг бор над кладбищем. Выгорела половина оград и крестов.   До слёз больно  видеть обугленным последнее пристанище вилимовцев. Почерневшими от гари стоят над кладбищем бывшие красавицы сосны, ели и  берёзы. Сюда, на это красивое место привозили хоронить из  Мокруши. Некоторые могилы после пожара приведены в порядок,  на них заменили надгробия и ограды. Но  многие захоронения, видимо, так и останутся безымянными. В том числе и Костюхино.
 
   От имени   всех земляков прошу у тех, кого здесь, на этом погосте забыли: простите нас за беспамятство и равнодушие .