Реки уходят

Николай Забелкин
«Господи! - крестилась Устиниха. - И впрямь ведь засыплют, ироды…»

Тужащийся экскаватор, наконец, вырвало землёй. Закричал заполошно галчонок. Пыльная капля медленно сползла по грубо загорелой скуле Матвея, оставляя за собой след морщины.

«Главтрест», нервно тряся сырыми щеками, сплюнул в грязь вонючую цигарку: «Жалко… А то мне не жалко…»

* * *

Дома Матвей, как во сне, неумело-долго застилал столешницу новой белой скатертью.

«Гулять будем!» - очухиваясь, свирепо крякнул он в пространство. Устиниха боялась его такого - чужого в горькой бессильной злобе; боялась и жалела, как пьяного:

- Будет убиваться-то…
- Гулять будем!! - со звоном крикнул уже старик.
- Ох ты, Господи… - покорилась старуха, с никогда не оставлявшим её хозяйским чувством уныло ожидая языческого праздника расправы с необъяснимой несправедливостью мира сего - и заранее ужасаясь реальным убыточным последствиям этого странного торжества.

Нет, Матвей в такие часы не пил. Пил он только с большой радости. С большого горя - он бил посуду.

Для пробы - авось, отойдёт скоро? - вытащила сперва махонький стаканок.
- Не-е-ет, давай, что потяжельше!
- Ох ты, Господи…

Голубая, в крупных земляничинах по краю - подарочная - широченная чаша наподобие старинной братины (вот только фарфоровая, а не медная) тяжело опустилась на стол, как голова на плаху.

- Кормите вы нас, поите, теперь вот завод учинили…спасибо! - ритуальная в таком состоянии речь Матвея. - А вы б лучше приоставили нас… В чашке-то век не прожить! Фарфоровая, говоришь? А что лить туда прикажешь? Ты мне опричь воду сыщи, что в Иорданке была, а потом фарфор свой суй! А в чашку твою - плевать токма! - и увесистая посудина с нутряным басистым звоном бьётся об пол…

* * *

- Дед, скажи про Иорданку…

Внук привык уже к тому, что под вечер Матвей любит сказывать, так что просит больше по исподволь установившемуся меж ними правилу зачина.

- Што ж… Чудная река, вот… И не река - ручей; но сила в нём небывалая, чистая… Вода - святая без креста, на руде Божьей настояна, слезой Божьей замоложена… - Матвей мешает в речи новые - и давние слова, которых нахватался ещё от отца-старовера, так что внуку не всё понятно, но - интересно.

- Бог, Он - вишь - на землю нашу ступил, и ноженьку Свою ранил, и руду благословил, что из следа потекла… С того малого, почитай, ручейка - все реки и пошли, и наша идёт. Вот и кличут её - Иорданкой.

* * *

В том, что речушка - чудесная, Мишка (внук) убедился, когда зимой увидел деда, бегущего купаться на крохотную полынью.

Купался Матвей без уханья, без брызг - тихо, чинно даже. Выходил из проруби оживший, преображённый, внуку казалось - размягше-помолодевший, будто распаренный. С бороды и из самых глаз бусили весёлые искорки - дед улыбался, но не шутил, молчал всю дорогу до дома. Уже в избе, торжественно испив первый стакан чаю, наконец гулко вздыхал, расправлял плечи и отдохновенно произносил всегда одно и то же: «Будто в Раю побывал…» В Раю?! - Мишка и пальцем не мог стерпеть воды иорданской: огнём жгла, да так, что чуть не сдирала кожу с костей! Дивился на деда…

Вековуха-Устиниха улыбалась благообразно, но тишком честила мужа: «Старый страмник… Рази ж в Иорданке купаются? Рожу омыл - и будет; нет же - гляди, всеми местами надо ему той воды попробовать! Пораскинул бы мозгами: ведь не мирская река-то…»

* * *

Иорданка нравилась всем - а любили её старики да дети. Видно, было в ней и впрямь что-то вечное, для остального - переходного - возраста непонятное. Да и не задумывались над тем молодые: смотрелись в воду, смеялись своему отражению, целовались на берегах; некоторые по старой - уже неясно, чьей - традиции пускали на полуподпольный праздник - Троицын день - венки по волнам; и так-то уж нарядна была тогда Иорданка - в шелках теплеющей вешней воды, с белыми цветами вишен в косах шелестящих струй…

Мишка любил их речку так естественно, что почти бессознательно; дед же - он чуял - прятал в своих отношениях с Иорданкой осмысленную, настоящую, как правда в сказке, тайну. Вот и лип внучоныш к Матвею, несмотря на ежевечерние «сказы» безотчётно силясь вызнать что-то ещё: сокровенное, самое главное… Но дед только смеялся на вечно умоляющие взгляды внука и пускал задиристый дым Мишке в нос. Как-то раз наклонился к уху и шепнул серьёзно: «Да, вот ещё что: там, на берегу, мамка с батькой тебя под кустом нашли!» - и тут же сам захохотал над нехитрой шуткой.

Мишка не обижался, но и не отлипал.

В особицу чуял он тайну, когда ранней весной, под вечер, дед сидел и долго смотрел на реку, вздыхающую со сна оседающим, подтаивающим льдом, помаргивающую пушистыми ресницами первого расцветшего краснотала, похохатывающую с прибрежных вётел вернувшимися на них грачами… Мишка видел, как тайна в такую пору светло обозначалась в дедовых глазах, чуял запах её - свежий и древний, как всегда будет пахнуть этот вечный весенний снег; слышал звук её - радостный и тревожный, как всегда будет кричать это бессмертное племя вновь обретающих Родину птиц…

В Мишке тоже что-то проклёвывалось тогда, счастливое - и мучительное; царапалось, неловко ворочалось, словно спросонья, - и звало куда-то, на свою небывалую, неведомую Родину, - но, не определившись в направлении, лишь бродило беспокойной брагой в юнеющей крови…

И Мишка в такие вечера словно хмелел от первой, неясно горчащей тоски.

* * *

А потом к ним приехали машины с кипами новых странных людей, одетых в одинаковые серые пиджаки и в одинаковые красные галстуки. Люди эти поначалу смешили сельчан своим видом, повадками и уж очень мудрёными словечками. Смеялся Мишка, когда они говорили: «принимать участие». Это они говорили всем. Мишке казалось, что незнакомцы дурачатся - а Матвею городские сразу понравились своей деловой хваткой и общей образованностью. Так что вскоре, когда приехавшие вслед за чиновниками промышленники и строители взялись укреплять болотистые берега Иорданки, дед часто выручал незадачливых чужаков: показывал елани, мочажины…

В особицу сдружились с «главтрестом» Николаем Степанычем: ходили к Матвею домой, выпивали, смеялись. Степаныч всегда приносил с собой горы всяческой - совсем новой - посуды и зачем-то дарил её смущённому деду, походя объясняя Устинихе, что вскоре у них здесь будет «вся своя - такая же».

- Бери-бери, не жалко! - визгливо кричал он, выпив. - Фарфора, как грязи! Утонете в прибыли!

Но вскоре собутыльники принялись плакать - размашисто, почти по-детски. Дед слюнявил бороду; взбитые тяжёлой полнотой щёки «главтреста» нервно тряслись: «А мне рази не жалко? - Ещё как жалко! Но пойми: без трубы никак! Труба не мне - всей области, да что области… Труба теперь всей стране нужна!» - стонал он ломающимся голосом, и Мишке опять казалось, что чужак и дед дурачатся, только теперь как-то неумело и грустно…

И вдруг в разгар пьяных причитаний в дедовых глазах всплыла давешняя вешняя тайна.
Мишка это так ясно увидел, что даже испугался за себя: мерещиться ему стало, что ли? А после - за деда: было жутко и стыдно, что тайна всплыла в его теперешних слюнявых глазах. Никто не был сейчас готов к ней - Мишка испугался и за тайну.

Но тут уж и Матвей в последний миг словно спохватился - и угомонил себя: «Нет, я так… Ничё…» - вяло отмахнулся в ответ на пьяно-навязчивые расспросы «главтреста».

И всё-таки Мишка с той поры не переставал чуять недоброе. Тайна медленно, но верно всуе становилась явью, то есть - исчезала. Внук представил, что дед его больше не будет молодеть в проруби, разговаривать с грачами - и вдруг тоже заплакал навзрыд от чувства всеобщей - и собственной, неожиданно взрослой, неисцелимой вины:

- Дед, а дед?! Может, я что не так сделал? Ты выпори, а?..
- Хэх… Глупыш ты, Мишка. Ты-то что? Тут такое… Да что теперь…

И опять не поняли друг друга.

* * *

На окраине слышался особенно гулкий за последнее время людской гомон, перекрываемый скрежетом разогревающихся механизмов. Мишка пошёл на звук.

Дед со смурым ликом стоял на свежевыкорчеванном берегу, горбясь, как иорданский грач, ни с того - ни с сего собравшийся улетать прямо посреди весны. Николай Степаныч, от которого с недавних пор в любое время кисло пахло грязным талым снегом, слепо искал Матвея, тычась во встречных и поперечных и плаксиво всем объясняя, что «рази ему не жалко»… Люди кивали, но отмалчивались, а многие просто отшатывались с явной брезгливостью.

В конце концов, замерев у машин и совсем отворотившись от села, «главтрест» коротко и особенно визгливо, с каким-то жалким злым вызовом взвыл: «Давай!»

* * *

Всё прошло на удивление скоро, и Мишка не успел испугаться. Вскрикнул он тогда от неожиданности: думал, ошиблись, криком просил повременить…

Вскрикнул - и оборвал: у деда из глаз уходила Иорданка. Тихо - с венками и песнями, с поцелуями и грачами, с вечным преображением - протекала она через дедовы глаза в последний раз, и дед в последний раз глядел молодым.

Мишка потупился - и увидел внизу месиво бурой глинистой грязи и крови; но Иорданки там не было… И тогда он успокоился.

Сел и сидел, чувствуя себя чужим - будто не он сидел и не дед его стоял над ним.

Иорданка плеснула и протекла.

Матвей заполошно взмахнул руками - но не взлетел, как иорданский грач. Он отяжелел; Иорданка больше не вывозила - некому было вывозить и некуда.

Мишка понял это - и, притихнув, в первый раз до конца понял деда. Сейчас они смотрели в одну сторону - и понимали одно. В той стороне, куда они смотрели, словно руда Господня с ноженек, текла с поломанного рогоза густая глинистая кровь.

Иорданка уходила - там, под землёй, её, наверное, ждали другие дед и внук.

Река прощала - но душа не принимала прощения.

И всё-таки Мишка успокоился - словно постарел на жизнь вперёд. Дрёмно стало - он терял явь, слушая завораживающий звук пустоты. Чего-то не хватало - привычного, как сердцебиение. «Журчания…» - догадался он, засыпая.

Однако в этой новой тишине было ещё покойнее - постепенно ему стали сниться здесь свои, новые звуки. Так странный маленький старичок на берегу бывшей речки сидел и слушал, как во сне у него растёт седая борода.

* * *

После драгоценно-тяжёлой, голубой с земляничинами чаши - Матвей сразу устал.

- Ладно… Охолонусь пойду.

Сел, глядя, как совсем недавно, на молчаливый сегодня закат.

- Где внук-то?
- А кто его знает? - отвечала повеселевшая Устиниха. - Поди, заигрался где-то…

Вздохнул огоньком окурка.
- Какое… Вырос уже.


1985