Слово из песни

Сергей Кузнечихин
Учитель истории Вадим Александрович Мищенков никогда не повышал голоса: и хвалил, и выставлял за дверь с неизменно серьезным лицом, одинаково сухим тоном. Никто не видел его в гневе, но и улыбки его не помнили. Поэтому, когда он сказал Косте: «Зайди после урока в учительскую»,– трудно было понять – приказ это или просьба. Грехов, заслуживающих нагоняя, не припоминалось, а для свободных бесед и мелких поручений в классе имелся Генка Ведерников, его Мищенков выделял, давал читать интересные книжки и вообще – шефствовал над ним. А Костя ходил наравне с другими.
Оказанное внимание было неожиданным. Оставалось гадать – зачем вызывают.
К историку относились по–разному. Девчонкам он нравился. И не столько за красоту, сколько за тайну, которая, по их мнению, окружала его. Почему, например, он мало говорит и никогда не улыбается? Или, почему он держится особняком и дом его закрыт для гостей? И, наконец, семья. Детей у Мищенкова не было, и в поселке недоумевали, что его связывает с женой. Не сказать, что слишком толстая, но какая–то бесформенная, с прокуренными зубами и рокочущим голосом, рядом с подтянутым Мищенковым жена казалась старухой, хотя в поселке знали, что он моложе ее всего на пять лет. Девчонки жалели его. А ребята посматривали на историка с недоверием. Выбор был непонятен для них. Поэтому и настораживал.
До конца уроков оставались еще химия и немецкий язык. Один предмет легкий, второй – лишний, и оба часа Костя не мог отделаться от вопроса – зачем он понадобился Мищенкову.
За два последних года у них была единственная стычка. Да и не стычка даже.
Школьный хор занял первое место в районном смотре художественной самодеятельности. Готовились к областному. Но не хватало мальчишеских голосов. И тогда заставили ходить в хор всех старшеклассников, в обязательном порядке. Кто посмелее, начали возмущаться, отнекиваться – стыдно же, недостойное занятие для настоящих парней. Но вышел Мищенков и сказал: <Кто не хочет петь, будут пилить дрова, по два кубометра на безголосого>. И голоса прорезались. У всех, кроме Кости и Васьки Беспалова. Оставаться вдвоем, да еще в такой компании было неуютно. Костя надеялся, что их наберется больше. Дубоватый Васька Беспалов, корчащий из себя стилягу и бывалого ловеласа, а на самом деле, обыкновенная шестерка при короле местной шпаны, никогда не внушал ему доверия. Подвел он и с дровами. В первый вечер пришел, но больше волынил, чем работал. А на другой день и вовсе не явился. На спевках он тоже не показывался. И от него отступились. Костя добивал свои кубометры в одиночку. Умные дружки советовали не упрямиться. Не облезет же он, если выйдет на сцену, в толпе не страшно, и петь не обязательно, можно просто раскрывать рот. Костя знал, что не облезет, он даже и спеть мог бы, ведь случалось, когда оставался один, затягивал: <Раскинулось море широко...>, и неплохо получалось. Но выйти – значит сдаться. И он продолжал упрямо дергать лучковую пилу, двуручной было бы намного спорее, но что поделаешь, если единственный напарник сбежал. В один из таких вечеров и подошел к нему Мищенков. <Подключайтесь, Вадим Александрович>,– предложил Костя. Но историк шутки не понял. Повернулся и ушел.
Вот и вся стычка.
К хору Мищенков имел непонятную слабость. Ребята рассказывали, что слушал он с закрытыми глазами, но баловаться при нем боялись, и учитель пения сам зазывал историка, хотя побаивался его не меньше учеников, даже заискивал перед ним.
Мищенков поджидал Костю возле учительской. В руке у него была обернутая в газету книга. Они прошли в пустую классную комнату.
– Садись,– сказал Мищенков и кивнул на первую парту.
Костя сел. Но учитель продолжал стоять, и стоять очень близко, вынуждая Костю запрокидывать голову, заглядывать снизу вверх.
– У меня к тебе небольшое поручение.
Каким будет поручение, Мищенков говорить не спешил, и это, опять же, усиливало чувство неловкости. Костя не знал, как отвечать. Не орать же: <Всегда готов!>– все–таки не юный пионер, а почти взрослый парень, одиннадцатиклассник.
– Ты не забыл, какой праздник приближается?
– Первомайский.
– И только–то?
– Пасха что ли?
– Пасха! Вот она, благодарная молодежь. А про День Победы слышал?
– Дошел бы и до дня Победы, там еще День печати впереди и День радио,– обиженно проворчал Костя.
– День печати,– передразнил его учитель.– Самый главный праздник для страны – вот что такое День Победы. И в этом году не просто очередной, а юбилейный. Двадцать лет мирной жизни. Поколение солдат выросло. Ну ладно, не будем ссориться. Дело в том, что на праздник мы готовим торжественный концерт.
Тут Костя начал понимать. Недаром, видно, вспомнилась ему встреча у поленницы. Опять начнут агитировать в хор. До выпускных экзаменов рукой подать, готовиться надо, а к нему пристают с художественной самодеятельностью, словно в театральное училище готовят. Все это он хотел выложить Мищенкову, но учитель опередил его.
– В книге есть стихотворение <Митинг в Канаде>. Мне кажется, ты мог бы его прочесть. День Победы – это не какой–нибудь Новый год, и мы решили, что в торжественном концерте должны участвовать ученики, пользующиеся уважением в школе. Я имею в виду не только педагогический коллектив, надеюсь, ты понимаешь.
Костя смутился. Приятно, конечно, слышать хорошее мнение о себе, но высказали его как–то слишком в лоб. Мищенков не дал ему даже возможности порадоваться,– <отвернулся хотя бы или отвел глаза, нет – смотрит прямо и твердо>. Не смотрел, а рассматривал.
– Попробую,– сказал Костя каким–то не своим голосом.– Но, может, лучше Ведерников?
И здесь он осекся. Не знал, как объяснить, почему Ведерников лучше. Ведь если Генка чей–то любимчик, это еще ничего не значит. В классе с ним не очень–то считаются. И Мищенков, наверняка, знает об этом.
– Я думал о Ведерникове, мальчик он способный, но для такого стихотворения у него неподходящая дикция. А товар–то надо подать лицом. И ты, надеюсь, справишься лучше. Стихотворение придется переписать. Книга потребуется и другим ребятам. Сегодня перепишешь, а завтра принесешь.
Разговоры о репетициях, о том, как надо читать стихи и прочие наставления Мищенков, видимо, посчитал лишними, отдал Косте книгу и отпустил домой.
Стихотворение нравилось Косте.
...Я вышел и увидел их,
Их в трех рядах, их в трех шагах,
Их – злобных, сытых, молодых,
В плащах, со жвачками в зубах...
Читал он и представлял этих чавкающих жвачкой молодчиков с кольтами в карманах. Экзотика дикого Запада, вражеское логово – на сцене такое можно выделить устрашающей интонацией, а еще лучше мимикой, показать карикатурное лицо врага. Он со смаком перечитал начальные строки, а дальше шли еще хлеще.
...Почувствовав почти ожог,
Шагнув, я начинаю речь.
Ее начало – как прыжок
В атаку, чтоб уже не лечь:
Россия, Сталин, Сталинград!–
Три первые рядя молчат...
После такого Костя даже обернулся – не подсматривают ли за ним.
Имя Сталина давно вычеркнуто из учебников. В скверике, возле продуктового магазина, стоял его бюст, но в одну из ночей на постаменте оказался Максим Горький. Бюсты почти не отличались, и подмену обнаружили не сразу. Потом пошел слушок, и все бегали смотреть. Кто–то посмеивался, кто–то возмущался, но Костя в ту пору мало чего понимал, сопливый был. В том скверике среди густых акаций стояла скамейка и поселковые выпивохи частенько заворачивали в укромное местечко. А совсем недавно, уже нынешней весной, кто–то нацарапал на постаменте красным кирпичом: «Товарищ, верь, придет она, на водку старая цена». Слово «товарищ» было написано с мягким знаком, и учительница химии Вера Андреевна не упустила случая для очередной морали о пьянстве, о полуграмотной толпе, готовой восхвалять любого паря, позволяющего пить дешевую водку. Говорила она, как всегда, горячо, но весь поселок знал, что муж ее – завсегдатай скверика возле продуктового магазина, и слова Веры Андреевны воспринимались как обыкновенная жалоба на судьбу.
Костя прочитал еще раз:
...Россия, Сталин, Сталинград!
И Сталинграда уже не осталось на картах. Четыре года прошло, как его переименовали, Костя в то время уже изучал географию, и они вовсю играли в города, садились в кружок, и выстраивалась цепочка: Вологда – Архангельск – Котлас – Сталинград, но сам же Костя кричал: «Сталинграда нет!» И если заменяли на Саратов, то после Саратова годился и Волгоград. Это было не так давно. А вот вечер, когда отец вернулся с собрания и сорвал со стены портрет – вспоминался уже смутно. Сталин на портрете стоял рядом с книжными полками и корешки у книг были вроде одинаковые – собрание сочинений или энциклопедия, а может, и нет, может, Костя путал с другим портретом. Но сам портрет был, и отец его срывал. Это Костя помнил. Наверное, тогда отец пробовал что–то объяснить ему, да много ли проку с тех объяснений. В последние годы о Сталине дома не разговаривали.
И вот аукнулось.
Но почему Вадим Александрович выбрал именно это стихотворение? Ведь стихов про войну очень много и можно легко подыскать такое, где о Сталине не упоминается. Не мог же он дать, не читая. Непременно – читал. Читал и решил, что в День Победы необходимо сказать о нем. Решил, потому что, наверняка, знал, благодаря кому выиграна война, мало того, что он историк, он же еще и боевой офицер. Мищенков не рассказывал, в каких войсках и в каком звании он воевал, но Костя был уверен, что не ниже капитана. Если отец вернулся с войны рядовым, так это сразу видно: ни выправки, ни осанки. Или сосед, дядя Володя – тоже ничего геройского, одни рассказы о госпиталях. Куда им до Вадима Александровича.
Стихотворение можно было не переписывать, Костя выучил его в тот же вечер.
В школу он пришел гордый от доверия, оказанного учителем. Возникший поначалу клубок вопросов постепенно распутался, все постепенно встало на места. Стихотворение должно прозвучать неожиданно, хлестко, как выстрел. Костя очень обрадовался, когда ему пришло на ум это сравнение – именно, как выстрел. Оттого Вадим Александрович и передавал книгу с глазу на глаз и не разводил канители с репетициями. Сознание того, что желание учителя угадано без лишних намеков и подсказок, придавало гордости особый вкус.
Однако на большой перемене к нему подошел Генка Ведерников и сказал, что Вадим Александрович велел забрать книгу, а заодно и похвастался, что он тоже будет читать стихотворение, и не какое-нибудь, а «Жди меня». Потом Генка назвал еще двух человек из параллельного класса, которым надо будет передать книгу.
Десятка слов хватило, чтобы разрушить выстроенное с таким трепетом. Все оказалось очень просто. Все обо всем знали. Никакой тайны. Никакого хлесткого выстрела. Костя даже растерялся. Но раззуженная ревность не давала остынуть. Он наведался к ребятам и узнал, что досталось им. Ему показали обычные стихи о войне. Его стихотворение все–таки выделялось, и он не удержался – прочел свое, уже наизусть и уже с выражением.
Потом он читал стихотворение у себя в классе, не всегда полностью, но в отрывке обязательно звучали слова:
Россия, Сталин, Сталинград!
А дня через три его остановил в коридоре Вадим Александрович и велел заменить эти слова на: «Россия, Ленин, Волгоград!»
– Но как же я буду читать Волгоград, когда после войны такого города не было? Путаница получается.
– Мало ли путаницы в названиях городов. Петербург тоже два раза переименовывали.
– Но это же главная строчка в стихотворении. После нее наступил перелом в зале, и канадцы закричали «ура».
– Успокойся, тебя будут слушать не канадцы. Кому надо – тот поймет.
– Тогда я совсем читать не буду.
– Зачем кидаться в крайности. Раскапризничался, как девица. Приказано, значит, надо выполнять.
Костя не понимал учителя. Он и не собирался капризничать. Ему хотелось разобраться, а с ним отказывались говорить серьезно, не считали нужным или просто издевались.
Зато на химии Вера Андреевна, как бы случайно, перевела разговор от бензолов и фенолов на Отечественную войну, а потом и на культ личности.
– Некоторые молодые люди,– говорила она,– смотрят на культ личности как на культ силы, но они заблуждаются. Это был, прежде всего, культ ханжества и трусости.
Вера Андреевна вроде бы обращалась ко всему классу, но Костя считал, что говорится в первую очередь для него. Прояснилось и поведение Вадима Александровича, его неожиданный поворот. Стихи, видимо, дошли до учительской и наделали шуму. Ну а Вера Андреевна раздула целый пожар. Характер химички знал весь поселок, никому не давала спуску, даже с директором могла сцепиться. Она и на уроках частенько срывалась. Но свою любимую химию умела объяснить так, что последнему тупице становилось понятно. Только благодаря ей Костя собирался поступать на химический факультет, и его не пугали конкурсы, подскочившие в несколько раз после появления лозунга, плюсующего химизацию к электрификации. Но химия – одно, а история – другое. И откуда ей, женщине, знать, благодаря кому одержана победа.
Голос у Веры Андреевны звенел, срывался. Косте было жалко ее, обидно, что она лезет не в свое дело и путает чужие планы, но получалось так, что благодаря ей, он подвел Вадима Александровича. Себя он тоже не выгораживал,– если бы сам не кричал на всю школу, не пришлось бы заменять запрещенные слова. А теперь, конечно, Мищенкову ничего не оставалось делать, он все–таки официальное лицо, мало ли какие неприятности могут возникнуть. На Вадима Александровича Костя больше не обижался, а для себя решил, что не будет ни с кем спорить, а на концерте обрадует слушателей сюрпризом. Ему бояться нечего.
На генеральной репетиции Костя схитрил. Сначала прочитал настоящую строчку, потом извинился и повторил ту, которую велели. Выходку его всерьез не приняли. Получилось даже смешно.
Вечером восьмого мая клуб был переполнен и большую половину зала занимали взрослые. Это радовало Костю. Они воевали, и читать он собирался для них. Пришли на концерт и отец, и дядя Володя. Вадим Александрович сидел в первом ряду.
Наконец объявили Костю.
Он старался читать как можно громче, но выходило не так выразительно, как дома, перед зеркалом. Помимо воли слова летели одно за другим, почти сливаясь в сплошной поток, словно спешили побыстрее выскочить на свободу. И только после того, как прогремело: «Россия, Сталин, Сталинград!»– образовалась пауза.
Зала Костя не видел. Он смотрел на Вадима Александровича. Лицо учителя было торжественным.
Потом рассыпались жиденькие хлопки. Поселковые зрители, обычно щедрые на аплодисменты, вроде как растерялись, забыли, что артиста надо отблагодарить. Обескураженный Костя замешкался на сцене, и получилось, будто он выпрашивает, клянчит аплодисменты, как милостыню. Но унизительность этого выжидания понял он не сразу, а немного спустя, когда брел домой переодеть промокшую от пота рубашку.
После концерта начинались танцы, но возвращаться в клуб не хотелось.
Вскоре вернулся отец.
– И герой уже здесь! Молодец, уважил.
Тон сказанного Косте не понравился, и он, срываясь на крик, бросился доказывать свою правоту.
– По–твоему, надо было заменить на Волгоград?
Отец, позванивая медалями, снял пиджак, развязал галстук, крикнул матери, чтобы накрывала на стол. Костю он словно не замечал.
– Нечего сказать, да?
– Ты хоть подумал, что у тебя выпускные экзамены в этом году. Распетушился. Выкинут с волчьим билетом, тогда по–другому запоешь.
– Не имеют права.
– Ишь ты, как заговорил. А вот при нем,– отец запнулся,– при вашем кумире – имели, а нашими правами никто не интересовался.
– Значит, сами виноваты.
– Дурак ты у меня.
– А вы умненькими были. Памятников понаставили, портретов понавешали, а чуть ветер сменился, и памятники, и портреты – в чуланы или на мусорку.
– Сопляк!– взорвался отец,– Что ты в этом понимаешь! Врезал бы сейчас!
– А ты врежь!
Отец подбежал к нему.
– Ну, врежь!– выпрашивал Костя, готовый дать отпор.
Но все обошлось. Отец отступил первым, и только тогда Костя засомневался, что смог бы поднять на него руку.
В дверь постучали. Появился дядя Володя. Из его кармана торчало горлышко водочной бутылки.
– Воюете?
– Это он,– кивнул Костя и, надеясь на поддержку, объяснил: – Против стихотворения выступает.
– Значит, есть причины.
– Да вы же с его именем в бой ходили!– закричал Костя, чуть не плача.
– Кто тебе сказал?
– В кино видел, когда маленьким был, когда имена не меняли.
– Ежели в кино, тогда молчу. Против кино, как против танка –не попрешь с пустыми руками. Но я другое тебе скажу. Имен, с которыми солдаты в бой ходили, было много, одних царей не пересчитаешь. Да и за Гитлера тоже шли.
– Уж не вы ли?
– Ты, вроде, на танцы хотел?– вмешался отец.
– Что ты его торопишь, может, ему с нами поговорить хочется.
– О чем?– не унимался Костя, хотя видел, что его заносит.
– Найдем, Костенька, о чем. Разбередил ты нам душу сегодня.
– Значит, совесть не чиста.
Это было уже лишнее, в запале сорвалось. Обижать дядю Володю он не хотел. Видел же его шрамы.
– Брысь отсюда, пока не заработал!– закричал отец.
Видно было, что терпение кончается. Но Костя и сам догадался, что надо остановиться, потому что, если отец действительно всыпет ему, то всыпет за дело.
Он выбежал из дома. Надо куда–то деть себя, куда–то уйти. Но не в клуб же, не на танцульки? И он пошел на пруд. Купаться он не собирался, но стоило увидеть воду и захотелось прыгнуть в нее, всем назло простудиться, а, может, и утонуть. Он торопливо поскидал одежду и бултыхнулся вниз головой. Вода обожгла тело. Он сразу же вынырнул, но все–таки заставил себя плыть к другому берегу. С непривычки он быстро устал и на последних метрах ему стало казаться, что судорога вот–вот сведет ногу.
Когда он подошел к дому, на кухне все еще горел свет. Через открытое окно был слышен путаный рассказ дяди Володи про какого–то Витьку Четыркина. Костя озяб, но показываться взрослым на глаза было стыдно, и он сидел во дворе, пока не хлопнула дверь за дядей Володей.
Наутро отец не вспоминал ни о концерте, ни о ссоре.
Не вспоминали и в школе. Но это уже не только не удивляло, но и злило Костю: все–таки не каждый день и не всякий выпускник позволял себе пойти поперек учительских приказов. Он настроился на крепкую выволочку, а его даже не пожурили. Не нашлось и желающих похвалить. Вадим Александрович тоже молчал. Костя специально задерживался у дверей классов, где шли его уроки, подкарауливал, и Вадим Александрович, конечно же, видел его, но замечать не хотел, шел мимо, будто ничего не случилось.
Оставалось ждать урока истории в своем классе.
И урок настал.
Первым, кого Мищенков вызвал к доске, оказался Костя. При этом голос учителя был, как всегда, беспристрастен, а лицо серьезно. От неожиданности и волнения Костя не мог связать двух слов. Да и не учил он. Не до уроков ему было. В другой раз он бы еще попытался выкрутиться, все–таки история предмет не конкретный, можно обойтись и без подготовки и вылезти на общих фразах. Можно было бы выкрутиться, но Костя молчал.
– Очень сожалею, молодой человек, но придется ставить неуд.
Иначе и быть не могло. Оценка по ответу. Случись такое до концерта, он и не подумал бы обижаться, но теперь получалось, что этой двойкой от него просто–напросто открещиваются, его предают. Костя сел на свое место, зачем–то раскрыл учебник, а потом вскочил и побежал из класса, чтобы не видели его слез, но поздно спохватился, они уже текли... и... снова были слезы, только прятать их не было ни желания, ни нужды. Он стоял один на зимней дороге. Только что его вытолкнул из кабины грузовика молодой белозубый шофер за то, что он посоветовал убрать с лобового стекла портрет генералиссимуса. Посоветовал спокойным голосом, еще не успел добавить привычные к этому имени эпитеты. А парень, не возразив ни словом, остановил машину, вышел, якобы по нужде, а сам открыл дверцу и выдернул его на обочину, предоставив возможность прогуляться под зимними звездами. Выдернул и укатил, не желая знать, почему не нравится фотография пьяненькому бичу, не подозревая, что лет пятнадцать назад и бич восславлял этого идола, а когда прозрел, принялся сбивать с него позолоту с удвоенной горячностью и не угомонился даже после того, как его выгнали с четвертого курса химико–технологического факультета за нелепую ссору, которую почему–то обозвали хулиганским дебошем...
Ночь стояла звездная, и поселковых огней не было видно, брезжило вдали нечто похожее на просветление, но по нему трудно было определить, долго ли придется шагать по этой дороге до человеческого жилья. А слезы текли и текли, и уже не имело значения, чего больше в них – обиды или дешевого вина.
1985