Я. шварц amnesia кн. 1 гл. 4 стр. 3

Яков Шварц
                Яков Шварц

                AMNESIA
                (Хроники забвения)

                Роман в трех книгах
                Книга первая
                Глава четвертая 


   
                Страница 3   
                Утро настало, но и ночь... (Исайа, 21-12)
 
                (Из дневника Жужу)

20 декабря 1986 г. 11 часов утра. Борт самолета Нью-Йорк - Милан.

    Наконец в самолете. Мое место у окна. Не отрывалась от него, пока не взлетели, и засыпанный снегом Нью-Йорк не утонул в облаках. Сразу достала дневник. Рядом со мной, с глазами, полными ужаса, сидит женщина аристократической породы. Она задыхается и мешает мне писать. “Астма”,– виновато хрипит она суетливой стюардессе, впрыскивая себе в рот лекарство. На тощей ее руке болтается браслет, золота которого мне бы хватило на всю оставшуюся жизнь, а палец страдалицы отягощен перстнем невиданной работы. “Отдай все это мне, - сверлю ее глазами, - тебя ж из самолета увезут на вскрытие, а санитар безвестный поживится за просто так”. Ловлю себя на мысли, что вчерашний рассказ мамы о золоте в судьбе нашей семьи окончательно испортил мой нрав.
    Но астматичка и не думает делиться нажитым. Я откладываю свой дневник и достаю мамин. Листаю, и сразу - досада: многие страницы вырваны или вырезаны, а что-то даже густо зачеркнуто фломастером. Вот почему у мамы приступ ностальгии: прежде, чем отдать мне свой дневник, ей пришлось - с ножницами в руках, прочитать свою жизнь заново. Видимо, мама волновалась и спешила, поэтому уничтожала следы прошлого весьма грубо: рваные останки безвинной бумаги торчали укором не прощеным дням ее жизни. Почему? Что за тайны? Я вновь и вновь вспоминаю ее истерику в кафе. Вроде она выговорилась до позволительной правды. Уверена, что ее поездка в Париж к отцу – чистейший вымысел больного воображения. И с датами у нее полная путаница.
    И вот передо мной ее исповедь. Ждать интимных подробностей? От мамы? Если они и были, то она их все уничтожила - хотела вырвать из моей жизни любые воспоминания об отце, а из своей - измены ему. И все же, если это был ребенок от Даниэля, где эта гадина сейчас? Ему под шестьдесят, и я бы смогла в Милане его разыскать. Пусть ответит: предатель он или нет?! Нет, нет - не так! Я сначала убью его, а уж потом - спрошу! Значит, у меня был брат? Пальюга права! И все же я надеюсь отыскать ответ: почему такая красавица, с таким прекрасным голосом была выброшена из жизни? Мне показалось, что вчера мама, недоговаривая, почти заговаривалась. Она все время путала судьбы оперных героев со своей жизнью. Да, надо не забыть записать ее рассказ о том, как ее украл какой-то баритон прямо из папиной машины. Думаю, что она мне пересказывала чей-то оперный роман. А если - правда? Смешно. Я в душе - тоже авантюристка. И мне пришла удивительная мысль – объединить наши два дневника, переплести наши судьбы. Может, у нас с мамой одна судьба на двоих?

                (Из дневника мамы)   
Рим. 20-21 мая 1955 года.
 
    На шестнадцатилетние отец подарил мне изумительно красивую тетрадь. “Записывай свою жизнь в дневник, и тогда она наполнится смыслом”, - сказал мне папа. Обложка тетради была из зеленого сафьяна, а листы - кремового цвета с мелкими цветочками. Вот так и пригодился мне мой почерк: казалось, я рассыпаю звездочки букв по цветущему полю. Недели две назад папа с серьезным видом стал передо мной оправдываться (как и год назад), почему 14 мая, когда у евреев Италии будет очередной повод поплясать на римских холмах,* он должен будет поехать туда. Если я захочу, он может взять меня с собой. Я же хотела увязаться за папой с одной единственной целью: встретить там, как и восемь лет назад, Даниэля (недавно он объявился в Милане), чтобы снова отнести меня на руках к арке Тита. Мне папу жалко до слез: у него даже могилы мамы и его девочек нет. Все, что у него осталось - это горстка пепла, которую ему привезли из Аушвица, да ежегодная поездка в Рим к арке Тита. И еще меня умолял приехать..., впрочем, зачем мне писать имя этого “шлимазла”*, как его называет моя тетя Лаура - мамина сестра. После войны она перебралась к нам с севера Италии и говорит на совершенно непонятном, но очень красивом языке. И хотя сестры росли вместе, от мамы на этом языке я слышала (кажется мне или снится) только колыбельную, а впрочем, что я помнила в свои пять лет?! После исчезновения из жизни мамы, тетя Лаура считает, что обязана ее заменить и правильно выдать меня замуж. Мой же “шлимазл” поет в “Ла Скала” и подрабатывает скрипачом в оркестре. А в мае оркестр из еврейских музыкантов сыграет в Ватикане для понтифика Девятую симфонию Бетховена - в знак благодарности за помощь в спасении евреев.
    Но, перед самым нашим отъездом, я получила от Даниэля записку о том, что в Риме он сможет появиться только через неделю, и 21 мая в 11 утра будет ждать меня у арки Константина. Тогда я решила с папой не ехать, а подождать неделю: мол, не хочу Тита, а хочу Бетховена и понтифика. Но 21 мая итальянцы будут сходить с ума, празднуя Вознесение, и я решила отправиться в Рим на день раньше. Дядя Альберто позвонил в “Teatro dell'Opera” синьору Маринетти и договорился поселить меня на несколько дней в отеле театра. В 7 утра я уже неслась в поезде, а часа в 2 - пыталась неумело подкрасить губы в приемной Маринетти. Получив от него записку и мудрые наставления: нельзя же таким молоденьким красавицам позволять гулять по такому городу, как Рим, - я, легко стряхнув с себя отеческие назидания, выскользнула из театра, перебежала Театральную улицу, и немного поплутав, наткнулась на улице Виминале, рядом со входом в мой отель “Sonya” (3 звездочки ютились на крохотной зеленой табличке) на витрину магазина “Smalto”. “Сейчас под душ, потом чего-нибудь вкусненького, и разобраться с магазином: почему вместо побрякушек из эмали витрину украшают шикарное платье и умопомрачительная обувь? Уж не глазурью ли покрыты почти хрустальные башмачки?!” - начала я себя заводить.
    Так со мной бывает, когда неожиданно просыпаешься, и сонное видение весь день пристает к глазам, как к ушам - мотивчик из Верди или Беллини. Стоило мне в душе закрыть глаза, как струи воды быстро превратились в хрустальные. Мельком бросила взгляд на зеркало - башмачки, да нет же - шикарные туфли тонкими перепонками уже обхватили мои ноги, которым я сама всегда готова петь осанну. Но я превозмогла себя и отправилась на поиски кафе, но тут же, за углом на Туринской улице, наткнулась на ресторан “Лилия”. Стеклянная подставка из-под салфеток причудливым образом изогнулась и превратилась в туфельку. И вместо того, чтобы наслаждаться ризотто, я видела себя вышагивающей вокруг арки Константина на высоченных каблуках, и всех парней, бросивших смотреть на кладбище Римской империи, выстроившихся в очередь, протянувшуюся вокруг Колизея и заканчивающуюся у моих ног!
    Через полчаса я, как вкопанная, стояла перед витриной. Подол изумрудного вечернего платья ниспадал с нескольких ступенек. Туфли веером, повторяя дугу кромки подола, стояли на отливающей первозданной зеленью ткани - выбрать невозможно. Придется все примерять! Но прочь от соблазна! Почти бегом до полукруга какой-то площади с чахлыми струйками воды из корыта фонтана... Туфли...! Неужели Даниэль? Вот какая я стала - чем не Одри Хепберн? И у меня римские каникулы... Сбегаю к Маринетти и попрошу денег в долг... Вернулась к витрине... Столбняк! Побежала в другую сторону... Одри... Она приезжала к нам в Милан и пела куплеты из мюзикла “Жижи”...* Туфли...! Почему меня не зовут Жижи? Назову так дочку лет через десять. Нет, лучше - Жужу. Вернулась.
    Примерка заняла целый час, и на посту у моих ног девчушку сменила пожилая продавщица.
    - Сто тысяч!! - завопила я, отчего грузная продавщица, уставшая от моих капризов, присела на пол.
    - А что ты хочешь?! В Париже такие же стоят не двести долларов, а все 500.
    - Ладно, подождите меня. Я скоро!
    Синьор Маринетти привстал из-за стола:
    - Не нравится отель? Но ты пойми - он совсем не плох...
    - Синьор Маринетти, мне нужно сто тысяч... Завтра я верну их вам...
    - Мы тебе в подарок дадим поясок, - подобревшая продавщица любуется моими ногами, - подтяни юбку. Коленки - от кого теперь их прятать?

    Наутро я вышла намного раньше 11-ти, хотя до Колизея, сказали, недалеко, да и мои сногсшибательные туфли - скороходы. И привыкать не надо: не каблуки стучат по булыжным улицам Рима, а мое сердце! Необыкновенная легкость охватила меня. Я раскинула руки и тут же взлетела навстречу моему новому предназначению. Именно - предназначению! Это мистическое чувство охватило меня, когда я вылетела на улицу Кавура и присоединилась к процессии, не столь торжественной, сколь радостной и возвышенной. И самым удивительным было то, что церемония являла собой театральное действо и соединила в себе одновременно и Рождество, и Вознесение. Не было привычного поднятия статуи Христа к небу. И Деву Марию, и Христа изображали, по-видимому, актеры, старавшиеся передать ощущение одновременности двойного рождения: младенца и распятого на кресте Христа, который, завидев меня, широко улыбнулся. Лицо же Марии, напротив, было скрыто невесомым, оттого трепещущим не только от малейшего колебания воздуха, но и от дыхания ее души белым полупрозрачным платком; и тогда моя радость сменилась страхом и отчаянием: не я ли прячу свое лицо под платком?! Готова ли и я, как она, страдать не только до своей смерти, а вечно - в своих бесчисленных образах и судьбах миллионов дев, таких, как я, таких - как она? Смогу ли я отдать своего ребенка, подчинившись воле Бога, вечному греху и вечному раскаянию в нем? И когда уже не будет ни меня, ни моего дитя - кто утешится слезами Мессии? Достоин ли мир своего спасения, а мое дитя - искупительной жертвы?!
    Мне надо было в поисках ответа все же заглянуть в глаза Девы Марии. И лишь я протянула руку и откинула платок, как шествие круто повернуло на улицу Имперских Форумов, и солнце, еще потягивающееся со сна в развалинах Колизея, набросилось на меня и ослепило. Глазам моим, даже наслепо прикрытым веками, выдержать сокрушительное светило хоть и было суждено, но меня это не спасало. Мой взор блуждал во тьме моего отчаяния, пока я не наткнулась на едва различимую светящуюся точку. Но то был свет из другого мира - мира, который я еще совершенно не знала, где, казалось в мои шестнадцать лет, занялось утро новой, хоть и неведомой, но осязаемой жизни. Но так только казалось: хоть и не осталось в моей душе ни малейшего уголка без света, но это было всего лишь пламенем свечи беззащитной души в безбрежной тьме ночи моего будущего. И только сердце било набатом по тонким до прозрачности стенкам души: предназначение!

    Я где-то читала, что, возвращаясь лет через десять в страну своего детства, поражаешься исчезновению пространства, где все было когда-то таким большим, значительным и таинственным. До арки Константина я добралась за час до назначенной встречи с Даниэлем. Если восемь лет назад наша миланская группа сумела вся укрыться от дождя под ее сводами, то сегодня арка была обнесена оградой, и, на фоне Колизея, казалась приземистой и беззащитной. Где же надо расположиться, чтобы Даниэль меня сразу нашел? А тут еще подкатил автобус, и из него высыпали странного вида люди в красных шейных платках и все босые. В руках они несли картонки с нарисованными крестами. Среди них было и несколько босоногих женщин с бубнами и барабанами. Из-под днища автобуса выкатили несколько бочек и высыпали из них на землю горящие уголья. Знатоки сразу стали объяснять, что это греки празднуют день императора Константина, у арки которого и разложили горящие угли. Празднуют, также, и день его матери Елены, нашедшей в Иерусалиме крест, на котором распяли Христа.
    Первым на угли взошел, раскинув руки и шатаясь из стороны в сторону, седой старик, с лицом профессора и глазами самоубийцы. “Эх! Их! Ух!”, - подбадривали его остальные под неторопливые удары женщин по коже барабанов. Все остальные, положив руки на плечи соседей, задвигались вокруг углей; и как только старик несколько раз прошелся, перекрестив огонь, барабаны начали набирать темп, и из круга на угли стали входить и остальные, всё ускоряя движения ног и высекая ими снопы искр. Откуда появились иконы - я не заметила, так как с любопытством и какой-то растерянностью стала наблюдать, как из толпы любопытствующих все больше находилось таких людей, кто, скинув обувь, вовлекался в дикие пляски на раскаленных углях.
    Никто и никогда не сможет объяснить мне мое отчаянное желание присоединиться к танцующим. С неумолимой силой зарождалась во мне неизбежность моего поступка. Чтобы исполнить предназначение, я обязана спалить свою мечту - мои новые туфли! Обожженную, измазанную сажей, с обгоревшим подолом юбки и уничтоженными (за сто тысяч лир!) туфлями вытащил меня Даниэль из круга этого безумия...


    Далее страницы маминого дневника лета и осени 1955 года были вымараны или вырваны...
                (Из записных книжек “К”)
    Скоро в гримерную должна вернуться Жэвэ, а я зачитался. Скажу сразу: начало дневника (обильно пропитанного собачьей мочой) не столько утомило меня, сколь огорчило, и я прервал Жужу на полуслове. А лучше сказать - меня заело! Сколь не были бы скучны заметы о навязанном мне предназначении, но все же придется, хоть на корячках, ползти в эту самую Сибирь за Соломоном. Сколько же раз напрасно буду себя спрашивать: не проще ли было меня, уже готовенького, туда отправить? Какого черта я так завелся? Еще бы: какая-то девчонка вознамерилась (подумаешь - туфли у нее за двести долларов) у меня из под носа увести мое предназначение. К чему вся эта история с моими мамашами, да к тому же из такого искусственного и подозрительного мира, как театр? Да скажите же мне, наконец, причем здесь опера?! Я начал обводить взглядом гримерную, пытаясь в нагромождении роскошного хлама отыскать ответ. Рядом со мной на полу лежала газета. Аттила, выпрыгнув из сумки, опрокинул одну из ваз на полу. Странный (не по чину примадонны, а по чину кухарки) букетик, завернутый в газету, выпал из нее; газетная страница развернулась, и меня со старой фотографии обожгли эти глаза...
    Нам выпал “чёт”, а мы чертыхаемся: “Чёрт!” и клянем слепую судьбу за то, что она все врет и расставляет нам, дуракам, капканы. Мы вытягиваем “нечет”  и тут же благодарно падаем в ножки фортуне за то, что она от нас отвернулась, а значит, на этот раз не попадемся на удочку случая и зря не повесимся! А когда, вымолив у небес следующий “чёт”, мы опять клянем подлую судьбу за то, что наш выигрыш уничтожает нас, судьба учит: счастье и удачу надо прятать от сглаза - притворись несчастным! Мы влюбляемся и благодарим случай за миллион совпадений и пересечений, которые дарят нам любимых. Проходит время, и мы расстаемся с ненавистью друг к другу; и опять судьба - наша званная гостья, судит нас. “Верьте смерти, только смерти! Чет и нечет! Нечет, чет!” Вот оказия: опять на нас свалился “чёт” и отвернулся “нечет”! Математики утверждают, что вероятность невозможного события равна нулю. Как они ошибаются! Только вот совсем не известно: коверкают ли эти невозможности нашу судьбу, или, наоборот, - спасают от напастей и скуки... Вот и, в пику математикам, имя ее - Мария - явно было не случайным! Так я - об ее глазах. Что можно было рассмотреть на мятой фотографии? Ничего особенного - просто они излучали (торг эпитетов здесь неуместен) сияние! И все же обмолвлюсь о немощности своего пера, ибо здесь вступает сам Бог и его божественное окружение, в худшем случае... - шедевры живописи. Оставим ее глаза. Мария была в прибранном по-монашьи белом платке. Красный крест сестры милосердия уберегал ее нерастраченное сердце.
    Я потянулся за газеткой и, как мог, расправил мятую статью, занимавшую добрую часть страницы. Заголовок: “Удивительная жизнь удивительной женщины!”  кричал, обманывал и тешил (как, впрочем, и все заголовки) досужее любопытство. Еще не дочитав до конца, лишь прикоснувшись глазами к первым словам, я уже знал: именно она, Мария, и должна стать моей новой матерью, а не эти дамочки - психопатки лицедейства! Но все же, вчитываясь дальше, я стал понимать, что статейку эту тиснули в газету не для того, чтобы дать читателям познакомиться с жизнью Марии, а для того, чтобы как можно глубже закопать правду о ней.

    Заслышав шаги, я быстро свернул газету и сунул ее в одну из своих “Записных книжек” (благо они всегда у меня под рукой). Решил: статейку вклею позже - на манер Жужу - сделаю то же, что и она с дневником матери. Но тут же передумал: чтобы никого не утомлять лет через десять, когда, выбрасывая “Записные книжки”, никто и не вспомнит ни обо мне, ни о Марии. Я лучше прежде перескажу статью вкратце, попытаюсь хоть как-то постичь ее тайный смысл. А букетик явно предназначался не Жэвэ и не Жужу, конечно. Может - мне? 
    Сколько помнила себя Мария, она всегда хотела (и с годами эта навязчивая идея превратилась в болезнь) повторить судьбу библейской Девы Марии, но несколько обстоятельств препятствовали ее предназначению: то, что она была еврейкой (но и Дева Мария тоже была еврейкой - скажет кто-то, но то был совсем другой случай); то, что ее богатые родители решили дать дочери самое лучшее образование, которое можно было только представить, желая выбить из нее всякую детскую дурь. И, конечно же, было еще одно тупиковое обстоятельство, по всей видимости - решающее, выхода из которого (в отличие от первых двух) Мария еще долго не сможет найти...
    Когда и кто Марии внушил, что повторить судьбу матери Христа она сможет, лишь приняв христианство? Возможно, это был невнятный сон, или благодать спустилась на нее, вместе с неизвестной науке заморской болезнью. Но с годами опухоль разрасталась, а Мария никак не могла сделать решительного шага: порвать со своими родителями; а вместе с ними - и всем своим родом - из-за ребенка, которого она должна будет зачать, оставаясь девственницей. Наконец, осталась лишь легкая тень сомнения в необходимости креститься в католической церкви; лучшее же образование, которое смогли ей подарить Европейские университеты накануне Первой мировой, Мария решила тоже обратить на пользу своего предназначения. Но не техническая преграда ее смущала (здесь можно было уповать на Бога), а невозможность защитить своего будущего ребенка от мук его судьбы. Случайно Мария познакомилась в Лондоне с дочерью Зигмунда Фрейда - Анной. И хотя Анна занималась (в свободное от любви к отцу время) детским психоанализом, она глубоко прониклась состраданием к своей новой подруге и провела с ней несколько сеансов, стараясь подавить в Марии болезненные фантазии и грезы. Возможно, откровения юной еврейки были всего лишь психической заразой, но Анне от отца досталось понимание того, что именно они и есть наша настоящая сущность. И уже на третьем сеансе Анна готова была сама лечь на кушетку: фантазии Марии были выше психоанализа!
    Обо всем, что сделало судьбу Марии удивительной, я намеренно пересказывать не стану. Да сколько их, таких историй поведано нам (на ночь глядя) отрывными календарями! Помню, помню и я, но - все же... забыл, да и для нашего рассказа это не имеет никакого значения, а лучше встретим мы Марию на пороге монастыря, где она, в конце концов, объявилась ранним утром. Однажды, после праздника Успения Богородицы, когда пришло время пробовать первое вино из монастырского винограда, Мария призналась настоятельнице в своей тайне. Только святая вера в любовь сына божьего остановила настоятельницу от растерзания Марии...
    - Как ты осмелилась, - вопила она, - Пресвятая Дева спасла тебя, приютила у себя под сердцем, проявила к заблудшей жалость и материнское сострадание!
    На что Мария показала давным-давно припасенную статью из энциклопедии:   
       “Суррогатное материнство - технология репродукции человека, при которой женщина добровольно соглашается забеременеть с целью выносить и родить биологически чужого ей ребенка, который будет затем отдан на воспитание другим лицам - генетическим родителям. Они и будут юридически считаться родителями данного ребёнка, несмотря на то, что его выносила и родила суррогатная мать”.
    - Но и Дева Мария была суррогатной матерью, - стояла на своем Мария, - родила и отдала сына его биологическому отцу.
    В монастыре, под самой крышей, ютилась накрепко заделанная кирпичом  комната, где грешили монашки (то ли, начитавшись Вольтера, то ли искусительница-природа брала свое), пока их не поймали с поличным. Сразу хочу заметить, что все сказки о веревочных лестницах и летающих конях принцев в нашем случае - Марии помочь не могли. Разобрав кирпичи и поставив железную дверь (монастырю ее подарил банк, который недавно ограбили), ее посадили под арест; и так бы там она безвестно и сгинула, если бы не призналась через три месяца настоятельнице, навещавшей ее время от времени с целью усмирения, что она... - беременна!
    В ту же ночь настоятельница проснулась то ли от гласа, то ли - от грома. Первое, что попалось ей под руку и могло разрешить её спор с Марией, стояло у камина: огромные кованые щипцы для угля и заступ, которым княгиня Ольга, сбежавшая от ухаживаний матроса (он дарил ей реквизированные у нее же фамильные бриллианты), орудовала в монастырском саду, насаждая там цветы - “Незабудки России”. Крики среди ночи в грозу мало там кого могли удивить - так молились за его толстыми стенами. А теперь скажите мне: не крики ли - наши молитвы?! 

               
                (Из дневника мамы)
   
Милан. 22 ноября 1955 г., вторник.

    Я снова в Милане. Возвратилась поздно вечером. За месяц в Нью-Йорке не открыла дневника ни разу. Джованни сказал на прощание, что разыщет меня в моем “сапожке” и все равно увезет в Америку. Делали пересадку в Лондоне и задержались там на два дня: у дяди были какие-то дела в “Ковент-Гарден”. Измучилась и устала. Встретил нас Лучано. За месяц мой двоюродный брат растолстел еще больше. Не знала сама, как соскучилась по итальянскому. Спросила, почему меня не встретил отец. Оказалось, он уехал в Верону договариваться о моих уроках пения. От объятий, тепла и цветов уснула прямо в машине. Странная вещь - эти сны. И теперь происшедшее в Лондоне я запишу, как обрывки моего сна; или перескажу сон, выдав его за свои воспоминания.
    А вся эта история началась год назад, когда я дотягивала второе полугодие в нашей школе-лицее. Наша училка по филологии в тот день родила, или выходила замуж. Нас всех повели смотреть “Дорогу” Феллини. Когда мы вернулись в класс и уже вот-вот начали бы бить друг друга, обсуждая фильм, директор привел нового учителя, которого я сразу прозвала Гусем за длинную шею и длинные красные губы. Успокоив нас, он сразу предложил (чтобы лучше с нами познакомиться) дома написать сочинение: “Моя любимая книга”. Я-то давно знала, что буду петь в “Ла Скала”, и, потому, дерзить учителям и потешать класс - было моим способом отлынивать от учебы и чувствовать себя на сцене:
    - А я книг не читаю!
    Более идиотской реплики, выдающей меня, я никогда не произносила, но классу мое выступление понравилось. Гусь вытянул свою шею и зацепил меня маленькими круглыми глазками:
    - У кого еще нет любимой книги? Я предложу на ваш выбор нескольких писателей. Вы прочитаете и напишете сочинение. Даю вам неделю.
    Я, было, открыла рот, чтобы снова ляпнуть чего-нибудь веселенького, но вдруг услышала:
    - Из английских писателей на выбор: Диккенс или Даниэль (Даниэль!) Дефо.
    Видимо, приняв мое волнение за растерянность (от неожиданности, к удовольствию класса, я икнула), Гусь подошел ко мне:
    - Come ti chiami?
    - Даниэль...
    Почему я вдруг назвалась именем своего обожателя? Класс просто свалился от хохота. Все решили, что я продолжаю издеваться над новым учителем. Гусь не мог себе позволить сдаться детям через пять минут:
    - Почему щеки юной синьорины занялись пламенем? Тебя смутил Даниэль Дефо? Знаешь, как он говорил? “Страх опасности в десять тысяч раз страшней самой опасности”.
    Гусь забегал по проходу, пытаясь усмирить класс непрерывной болтовней:
    - Уверен, что Робинзон Крузо - ваш любимый герой, а Дефо - любимый писатель; поэтому я вам расскажу историю его могилы. Когда Дефо умер, у него не было денег, чтобы упокоиться на приличном кладбище. Деньги на похороны дала хозяйка дома, где Дефо прятался от кредиторов, а, возможно, из-за конспирации. Дефо был не только писателем, но и великим шпионом. А газеты посвятили ему издевательские некрологи, считая его борзописцем и рифмоплетом. На могилу Дефо положили белую надгробную плиту. С годами она заросла, и небеса решили придать забвению божественный статус: молния расколола плиту, и, казалось, что память о нем канула в Лету.
    Прошло более ста лет, прежде чем журнал “Крисчен уорлд” обратился к “мальчикам и девочкам Англии” с просьбой прислать деньги на сооружение гранитного памятника на могиле Дефо. Тысячи почитателей, в том числе и взрослых, откликнулись на этот призыв. И скоро состоялось открытие гранитного монумента, на котором было высечено: “В память автора “Робинзона Крузо”. Вот теперь наша синьорина с таким прекрасным именем - Даниэль, обо всем этом и напишет для нас свое сочинение.
    Скандал вышел на славу. Я не стала умиляться детками, на подаяния которых воздвигли памятник; а все самые нехорошие слова, которые только знала, обрушила со всем своим гневом на этих гадов: почему гениям вечно приходится прислуживать ничтожествам и умирать в нищете и безвестности?! И подписалась: Дефо. Потом зачеркнула - заколебалась, может подписаться - Даниэль Дефо? но решила, что это было бы продолжением розыгрыша, и подписалась: Сесилия Дефо.

    Но, прежде чем отправиться на кладбище к Робинзону, я должна описать “Господина Оперы” - так представился мне наш попутчик - Беккер, старикан лет сорока пяти-пятидесяти. Беккер - шишка в Чикагской опере, летел в Милан одним рейсом с нами, и у него (вместе с дядей) были дела в “Ковент-Гарден”. В самолете Беккер был суетлив, но обходителен. Я видела, что глаза и руки его пребывали в растерянности: обходиться со мной как с девочкой, или стоит произвести на меня впечатление? После сносного завтрака, он достал из дорожной сумки небольшую коробку, снял крышку и стал разворачивать мягкую бумагу: 
    – А вот и кукла для маленькой девочки, – в руках мой искуситель держал деревянную статуэтку с лицом гнома, страдающего запорами.
    - Вы так хорошо говорите на итальянском?
    - В “Ла Скала” пел пять сезонов, да и учился в Италии.
    – Поиграем в куклы, или вы будете со мной заигрывать? – подыграла  я ему дурацким смешком.
    – Успокойся, принцесса, это вовсе не кукла, а покровитель Милана – святой Амброзий. Без него сезон в “Ла Скала” не начнут.
    – Прежде, чем дунуть в третий свисток, ему бы нужно излечиться от запора.    
    К своей груди, достаточно весомой, я стала прибавлять слова двойного смысла. И старикан слегка завелся. Нос у Беккера покрылся малиновой сеткой сосудов, а его ноздри заволновались от моего запаха. Я где-то читала, что старики любят не красоту и ум, а молодую плоть, и чувствовала, что он не прочь меня, как бы нечаянно, облапить. Поклонник истинных чувств порывисто взял меня за руки:
    – Такой красивой леди нельзя ругаться. Амброзий – талисман “Ла Скала”.
    – Не может деревяшка быть талисманом в христианском театре!
    – Еще как может! Ведь театр – порожденье сатаны, и в труппе должен быть святой для утвержденья добрых сил на сцене. Возможно, талисман не нужен, но важно знать артистам, что Амброзий стережет их страхи, зависть и... любовь. Поэтому я сам с Амброзием не расстаюсь и вот, по случаю, приобрел на аукционе такой же и для Марии Каллас. Она просила талисман от оговора и незаслуженных обид. Ей это важно, как никому. Она сидит на троне третий год. Сезон охоты на королеву уже открыт, и ей не сдобровать. Надеюсь, Амброзий ей поможет.
    Беккер открыл сумку, и я увидела две дорогие шкатулки с инкрустациями:
    – Вот этот – покровитель “Ла Скала” и Милана. – Беккер осторожно нажал на золотой запор, и крышка легко, с перезвоном колокольчиков, поднялась вверх. В углублении из синего бархата покорно лежал замшелый гном. Беккер осторожно вынул его из бархатного гробика и продолжал торжественно звучать раскатистым верлибром:
     – Ему сегодня исполнилось 222 года. Всего три талисмана изготовил  великий Гаридзени на открытие “Ла Скала”. А вот этот мы прописали у нас в Чикаго. – Беккер положил руку на вторую шкатулку. - Везу его освятить в Милане. А тот, что у тебя – совсем подросток, как и ты. Ему лет сто. Прими его. Амброзий оградит тебя от злых поступков. Твой дядя говорит, что ты помешана на сцене и рвешься в театр служить богам искусства. – Беккер снова взял меня за руки. – Запомни: опера – болезнь и схватка. И если встанешь ты под знамена темных сил, Амброзий защитит тебя, и ты вернешься в лоно душевной чистоты и церкви.
    Я с трудом вырвалась из цепких лап церкви. Почему Беккер говорит как суфлер шекспировской трагедии? “Зачем я становлюсь легкой добычей похоти? Ведь я же клялась афише, что первым меня коснется мой оперный любовник”. И я, как перед казнью, бросаю гордые слова:
    – Я люблю Марио дель Монако!
    Мой покровитель от детской выходки оторопел и мигом сник. “Да он же мне ничего не сделал, а я с ним, как с гусем! Да и что можно сделать в самолете на глазах у всех? Подарил мне дорогой талисман. Возится со мной. Да кто я такая?” Кажется Беккер пришел в себя:
    – У каждой девочки есть свой кумир...
    Могла ли я ему признаться, что теряю сознание, когда слышу оперных певцов? Если Марио мне прикажет: “Убей себя”, - я, не задумываясь, с радостью соглашусь. Если бы я только могла подарить ему свою девственность! Неужели придется выбирать между Даниэлем и Джованни? Видимо, мои сумасшедшие мысли стали проявляться и на лице, и Беккер это заметил. Чтобы замять несуразность своих откровений, я стала изображать глупую поклонницу:
    – Марио такой красавец, и, когда я слушаю пластинку, кажется, что он поет для меня, только для меня. А теперь я его снова увижу. Давайте подарим талисман ему, а не какой-то Каллас. Ведь он - лучший Отелло в мире. Если бы Беллини сочинял “Норму” сегодня, то он бы писал ее для Марио. И вы дайте слово, что познакомите меня с ним.
    Теперь я сама взяла Беккера за руки.
    – Разбудите дядю Альберто, и он тоже скажет, что обещал. 
    – А я не обещаю. Я буду занят подписаньем договора. Да и открытие сезона еще не скоро, а я возвращаюсь в Чикаго на следующей неделе. Хотя готов остаться навсегда, чтоб наслаждаться пеньем Каллас.
    “Какая же я дура! Беккер вовсе не терял сознания ни от каких спелых сисек и ни от каких моих наглых ног. Почему эта Каллас имеет такую власть над ним?”
    – Да кто она такая? Святая Мария? Вы теряете дар речи, когда о ней говорите.
    Беккер встал, снял с полки синий плед и, протянув его мне, покосился на мой дневник:
    - Каждый дневник заканчивается романом, правда сегодня любители пописать идут в журналистику. Экстремальная литература.
    - В Лондоне я хочу найти могилу Даниэля Дефо. - И я рассказала Беккеру о Сесилии Дефо.
    Утром в отеле нас с Беккером уверяли, что такого солнечного дня в Лондоне в конце ноября не помнят лет сто. Беккер, как мог, меня веселил, но еще больше веселила его я.
    - Как нам доехать до поля с костями Хилла? - спросила я портье на своем изувеченном английском.
    Портье согнал с лица возвестившую солнечный день улыбку, чтобы я не приняла ее на счет своей абракадабры.
    - Мисс спрашивает, как нам проехать до кладбища Банхилл-Филдс...
    - Проще не бывает. От отеля - две минуты; дойдете до станции Бейкер-стрит и по розовой линии - до Ливерпульской. Можно выйти на одну остановку раньше, но от Ливерпульской до Олд-Стрит очень приятно пройтись.
    Едва мелькнула белая примета - высокий шпиль церкви, как мы наткнулись на ограду, скорее из сирот-ветвей, чем из железа. Смотритель кладбища - горбун, с лицом волшебника, охотно открыл нам неприметные ворота с привязанным к ним велосипедом.
    - Вы к Уильяму Блейку?
    - Вот эта юная леди год назад стала наследницей самого Дефо!
    - Зимой мы не проводим экскурсий. Но если вы хотите...
    Беккер незаметно сунул волшебнику ассигнацию. От нечаянной радости его горб немного выпрямился и охотно замаячил путеводным флажком впереди нас.
Если бы не частокол истертых дождями камней, кладбище скорее напоминало бы парк. Было совершенно безлюдно - никто не поверил небу.
    - Мне так одиноко здесь зимой. Все призраки давно покинули кладбище. Правда, сегодня ночью у могилы Блейка я заметил едва светящееся облако.  Поэтому-то я вас и спросил о нем.

                (Из записных книжек “К”)

    Я ждал все утро, когда приведу на кладбище мать Жужу, и очень удивился, когда увидел ее провожатого. Солнце, которое Лондон не видел добрый месяц, настолько отмылось дождями, что свет от него был прозрачен и невесом. Тени явились сразу и были настолько ясными, что соперничали с надгробиями, отражавшими их. Наверное, я был единственным и последним здесь призраком. Кучки опавших листьев, еще сохранивших цвет солнца, даже на кладбище отказывались быть мертвыми; ни один из них не дрогнул под моей поступью. Я щелкнул по носу уснувшую на камне надгробия серую белку, но она не проснулась. В отсутствии тех, кого ждал с нетерпением, я не скучал, а разговаривал с Уильямом Блейком... Простите старость призраку: в безвременье я - слепой, и память моя истончается. Конечно же! Сам Билл мне с горечью поведал, что он выходит из могилы, когда утро уже настает, но все еще продолжается ночь; когда полумрак и полусвет еще крепко держат в объятьях друг друга. А до этого я, кажется, развлекался игрой в слова: преданные земле постояльцы кладбища подвигли меня занять целую страницу “Записных  книжек”. Конечно же, это нелепая забава, но надо же было скрасить ожидание на промозглом ночном кладбище, где светился только единственный глаз разбуженной ветром белки.   
    Итак:

               Трахаться - не значит обладать.
               Обладать  - не значит любить.
               Любить    - не значит верить.
               Верить    - не значит доверять.
               Доверять  - не значит быть преданным и преданным; 
               Не верить - не значит не любить Бога.
               Не любить Бога - значит верить в Него!

    Я схоронился за могильной плитой Уильяма и его жены - Катрин.
    - Иди ко мне...
    Хриплый голос едва прикоснулся к клавишам мерзлых ветвей.
    - Иди сюда. Там могила пуста.
    Налетел порыв ветра - глашатай пробуждающегося солнца, подхватил меня, и ярдах в двадцати на каменном изваянии в отсвете моей накидки я увидел красный колпак. Было видно, что хозяин его прежде был довольно высоким человеком, а теперь - вполне примирившимся со своей смертью и своими страданиями. Под колпаком можно было едва различить ту особую полупрозрачность бледности, навсегда лишенной крови воображения и страсти.
    - Откуда ты?
    Он с интересом разглядывал меня, стараясь приободрить взглядом старожила.
    - Из Иерусалима...
    Блейк сорвал с головы колпак и стал отмахиваться им с неподдельным вскриком узнавания, будто мое известие могло его убить.
    - Когда же ты его покинул!?
    - Сегодня утром.
    - И когда же ты успел умереть?
    - Сегодня же и успел.
    - Отчего так скоро?
    - Если я скажу, что утопился, когда даже воздух, которым я дышал, и мои глаза, ослепшие от отчаяния, стали меня не замечать - удивлю ли я тебя, все это пережившего?!
    - Ты прав. Мои произведения более известны на небесах, нежели на земле.
    - Но меня сгубило волшебное стекло. За ним пряталась широко распахнутая дверь в мир, где сходятся Ад и Рай. Только там, в неуловимом пространстве (где невозможно определить, где ты находишься), существуют слова и мысли, их сотворившие, когда-либо сказанные или ожидающие, которым предстоит быть услышанными и понятыми, или... окончательно лишающими нас разума. Но за первой дверью открываются сотни других, которых уже не счесть. Путешествуя в этом мире, мы умираем от счастья бессилия и счастливы непостижимостью своей смерти.
    - Так что там, в Иерусалиме?
    - С тех пор, как разрушили Храм, в жертву теперь не приносят животных - в жертву приносят людей.
    - Иерусалим, по-прежнему, - столица мира?
    - С тех пор, как Альбион обзавелся нулевым меридианом, он не возлюбил Иерусалим.
    Растерянность Блейка была мимолетной. Даже для призрака в нем обнаружилась необыкновенная легкость, и твердо зазвучал голос сплоченного народа:
                Пусть меч мой будет занесен,
                Пусть будет дух мой полон силы,
                Покуда мы не возведем
                Иерусалим в отчизне милой.

    И он был услышан! Камни надгробий дрогнули, а некоторые - даже сплотились и стали ему подтягивать:

                На холмы Англии Божественной пятой
                Ступала ли однажды Благодать?

    И только разбуженное пением солнце прервало приступ любви к отеческим гробам. Туман призраков заклубился и растаял, и последнее, что я услышал, был глухой (из-под земли) голос Блейка: “Не доверяй Дьяволу свою душу! Когда небеса призовут тебя к ответу, он убедит мир в том, что его не существует”.
    Я же вернулся к могиле Дефо.
    - Когда-то (как и сейчас, - впрочем) на могильной плите была надпись: “Даниэль Дефо автор “Робинзона Крузо”...
    Горбун был мастер своего дела. Он был рад нежданным гостям и, рассказывая о своем знаменитом постояльце, пытался забыть о вернувшихся на кладбище, да еще и устроивших здесь ночью песни и пляски, призраках. Юная спутница Беккера плохо слушала горбуна, да и мало что понимала в его хрипящем английском. Заметив, что барышня откровенно скучает, горбун постарался полить свой вопрос елеем доверительности:
    - Тебя случайно зовут не Роксаной?
    Кажется, вопросу удивился и Беккер, а горбун продолжал:
    - Все считают Дефо отцом Робинзона Крузо, но у него еще были две дочери: Молл и Роксана, и другой сын, не менее знаменитый, по имени - Памфлет!* Так я о Роксане. Как и ты, молодая красавица вынуждена была покинуть отца своего ребенка...
               
                (Из дневника мамы)
 
  Милан. 22 ноября 1955 г., вторник.

    Недаром у горбуна было лицо волшебника. Я почти не понимала, что он рассказывал, кроме одного, когда горбун говорил обо мне. Какая-то Роксана была лишь поводом, чтобы предсказать, а, может, описать мое будущее. Еще я плохо слушала волшебника и по другой причине - впервые я на себе ощутила силу слова: стоило мне только в своем школьном сочинении написать не то, чего от меня ждали (не прошло и года!), и я уже стою перед куском заточенного камня с буквами, о котором писала в сочинении просто так - отвлеченно. А вот (оказалось, по словам горбуна) именно этот могильный камень знает наперед всю мою жизнь. Пока мы возвращались до метро, я слушала Беккера, который не на шутку разошелся. Особенно он оживился, когда я его спросила о сыне Дефо, со странным именем - Памфлет. Конечно - я же не дура, и знала, что памфлет пишут, чтобы кого-то осмеять или опозорить.
    - Мне показалось, что сторож на кладбище словно знал о твоем школьном сочинении. Оно хоть и было по-детски наивным, но имело все признаки памфлета.   
    Беккер сам, потрясенный рассказом горбуна, смотрел на меня совсем не так, как в самолете.
    - Вот в нашем мире еще не нашелся человек, который бы писал о музыке и музыкантах не бредовые рецензии и заумные книги, а бросил бы в стоячее болото оперы настоящую бомбу. Оно того стоит. Я вижу, как ты с упоением заполняешь страницы своего дневника. Вот и возьмись за это дело!
    - Я собираюсь петь. Моя мечта - сцена. Держать весь вечер у своих ног зрительный зал - на это стоит потратить жизнь!
    - Чтобы писать памфлеты, не надо бояться стать гладиатором. Современная журналистика сродни арене, где всегда надо быть на один шаг, на одно мгновение впереди своей смерти. Невозможно писать так, как ты писал еще вчера: поезд ушел, причем не просто ушел, а переехал тебя. Сгнить, закостенеть на арене нельзя: или ты мертв, или, назавтра - обновленный, вновь выйдешь на последний бой. Ибо завтра твоим противником могут стать совершенно другие звери, ловушки и рабы, которые жаждут освобождения ценою твоей жизни!
    Но я все же хочу рассказать, как мы летели из Лондона.
    - Укройся, закрой глаза, а я тебе расскажу сказку; а ты ее запишешь в свой дневник, и когда-нибудь напишешь об этом. Сегодня я должен был лететь в Милан, но не с тобой, а с Каллас. Но, из-за скандала, она улетела раньше – утром  восемнадцатого. Накануне Бинг подписал контракт на ее выступление в “Метрополитен” в следующем сезоне. Для этого он приезжал к нам в Чикаго. Каллас он добивался с тех пор, как начал работать в “Мет”. Только вот в договоре упустил главное. Вот я и лечу вдогонку.
    – О каком скандале вы говорите? – обрадовано спросила я.
    – Скандал – это расплата за успех. Если бы в природе не было скандалов, надо было бы придумать Оперу. А Каллас не прощают ничего! Открыли мы сезон нашей “Лирической Оперы” 31 октября, чуть больше месяца назад, “Пуританами”.  Такого голоса Америка еще не слышала. Наш “Сивик Опера Хаус” помешался. Казалось, прикажи она сейчас – и публика умрет от одного ее жеста. Но в   истерике обожания сокрыта угроза мести. Запомни: чем громче аплодисменты, тем сильнее желание публики уничтожить своего кумира. Боги пьют не нектар, а горькую желчь триумфов. Нужно лишь время. И пружина скандала начала сжиматься.

    На следующий день Рената Тебальди пела Аиду. Рената ненавидела Марию за то, что та сделала ее навсегда второй. Она бы уступила аплодисменты Зинке Миланов, но Марии... никогда!  Я думаю, что Мария запомнила навсегда, как в Рио в 51-ом, на концерте, где они выступали вместе, Ренате два раза бисировали. Такое не прощается, и я должен был помешать их встрече за кулисами. Скандал был бы неминуем. Но Каллас отомстила по-другому. На следующей неделе она пела в “Трубадуре”. Лучшей Леоноры я не слышал и вряд ли услышу еще. Кто помнил тогда о несчастной Тебальди, когда аплодисментами публика выворачивала себе руки! Только полицейские не позволили разорвать Марию на сувениры и автографы. И было за что. Единственная и неповторимая, она пленяла зал. Ведь как мы живем? Душа наша страдает, а глаза улыбаются. Она облегчила наши страдания. Мария их возложила на себя, как наш Спаситель. Божественная личность. 
    Беккер неожиданно встал с кресла и вышел в тесный проход. Голова его уперлась в плафон, отчего волосы засветились нимбом. Я сразу поняла, что он хочет сказать что-то очень важное для себя:
    – Ее трагедия в том, что она родилась свободной. И ее зависимость от славы, денег и любви – только продолжение ее свободы.
    Беккер вернулся в кресло и устало прикрыл руками лицо:
    – Несчастье поджидало Каллас за другим углом. 11 ноября Мария пела Чио-Чио-Сан. Если ты знаешь, Баттерфляй всего пятнадцать лет, как тебе сейчас, и она гейша. Многие думают, что гейша – проститутка. Но это не совсем так, хотя она может и принадлежать мужчинам. Конечно, опера – условность. Главное – голос. Мы прощаем  Дездемоне ее несуразный вес и отсутствие талии. Если бы не голос, твой любимый Отелло должен был бы задушить ее и без всякого платка. Но  условность имеет свои границы. Никто в мире не мог  в этой партии быть одновременно и пятнадцатилетней чистой девочкой, и гейшей - жертвой безудержной страсти мужчин; а Мария смогла, и ярость ликующей публики чуть не снесла нам крышу. И мы уговорили Каллас 17-го спеть еще раз партию Баттерфляй.
    А после спектакля плакала не только публика - от восторга, но и сама примадонна - от постыдных унижений. Не успела она переступить порог гримерной, как полицейские ее схватили и стали совать судебный иск прямо в кимоно. Что ей вменяли в вину – до сих пор никто так и не понял. Кто-то говорил о ее старом долге своей учительнице пения. Так как полицейские обращались с ней не как с великой певицей, а как с преступницей, Каллас ответно просто озверела. Она сорвала с шерифа шляпу и оцарапала ему лицо. Я попытался их разнять, но тут, как на грех, подоспели репортеры. Кто ей отомстил? Тебальди? Марию сразу невзлюбили. Боюсь, что скандалы нагрянут и в “Мет”, ведь Бинг такой упертый. Все это произошло три дня назад. Хорошо, что Мария не дождалась фотографий “Ассошиэйтед Пресс” – она просто поднялась и улетела в Милан. А я лечу следом – еще раз подписать уже подписанное. Так что ты увидишь ее в конце декабря, вместе с твоим любимым Марио дель Монако в “Норме”.
    Пока Эдвард Беккер рассказывал всю эту историю, меня окутывал непонятный страх перед этой мегерой. Чего я так боюсь? Откуда это предчувствие, что именно она отравит мне мой праздник, мою встречу с Марио? Я уже ее ненавижу. Ненависть моя собралась комком в груди и обвила шею удавкой. Видимо, я побледнела, и Беккер испугался. Я достала зеркальце и взглянула на себя. Моя первая помада в жизни была съедена, зубы окрасились ее кровью, от чего рот приобрел хищный оскал.
 
Милан. 2 декабря 1955 г., пятница.

    Писать некогда... В Рим прилетел Джованни! Позвонил... В доме переполох. Как он разыскал меня?! Еду в Рим. Лучано увязался за мной. Разве я могла возразить отцу? Все поняли после Нью-Йорка, что меня уже не остановить.

Рим. 3 декабря 1955 г., суббота.

    Гулять по Риму мы пошли втроем. Увалень Лучано был страшно расстроен, когда увидел Джованни. Мол наглый и глаза прячет. Джованни уверял, что прилетел по делам “Ла Скала”, но почему-то крутился в Риме. Хотел выманить меня из дома, и ему это удалось. Мы тут же отправились в кино на “Римские каникулы”. После кино мы пошли гулять. Я кричала, что я - Одри Хепберн, напускала на глаза челку и топорщила невинные губы. А Лучано мне гнусил, что Джованни - вылитый американец-репортёр Джо.
    Джованни же шептал мне в ухо, что я лучше Одри. Мы заговорщицки переходили с итальянского на английский. Решила - пора за него браться серьезно. Джованни не выпускал меня из своих объятий, чем бесил Лучано. Я над ними смеялась. Мне не нужны были ни Грегори Пек, ни Джованни, ни мой страдающий брат Лучано. Я даже забыла о Даниэле. У меня есть ты – мой единственный Марио. Джованни мне все же понравился. Обещал - и прилетел за мной, и его горячие руки оставили на мне след. Забыть, забыть! Через три дня в “Ла Скала” “Норма”. Неужели я увижу Марио, а если повезет – дотронусь до него и даже поговорю с ним? Только бы не умереть от его прикосновений.

Милан. 6 декабря 1955 г., вторник.
 
    Сегодня возвратились с Лучано из Рима. На вокзале Термини нас провожал Джованни. Я подарила ему прощальный поцелуй, и неожиданно его губы оказались слаще моих мечтаний о сорокалетнем Марио. Джованни поклялся увезти меня в Нью-Йорк, бесконечно любить, подарить мне сына и помочь поступить в театральный колледж.
    А в Милане меня ждала большая радость: в доме дяди Альберто появились долгожданные афиши. А одна афиша предстоящей “Нормы” - для меня, с автографом Марио дель Монако. Я сразу ее повесила у себя над кроватью. Мой Марио, в костюме римского воина с мечом, бросается в костер за Нормой. Завтра открытие сезона в “Ла Скала”, и он будет петь партию Поллиона. Правда, саму Норму будет петь эта заезжая скандалистка Каллас, но она мне праздника не испортит.
    Вечером, в честь моего возвращения, все собрались за одним большим столом. “Зачем тебе “Норма”, – упрашивал меня дядя, – пойдем через неделю на “Травиату”, а с Марио я тебя и так познакомлю”. Я сказала дяде Альберто, что должна услышать своего кумира именно на сцене. И когда все будут изнывать от восторга, я буду на всех смотреть и думать: “Вы сейчас пойдете к себе домой, а я в гримерную, к нему”. Под конец вечера к нам в гости пришел родственник тети Софи – Этторе Пармеджани, предводитель клаки “Ла Скала”. Он дал нам листочки с либретто, где было отмечено, когда и что кричать по ходу оперы. Этторе подарил мне специальную программку с либретто, которую изготовили для президента Италии, Джованни Гронки. Он тоже будет на открытии сезона.

Милан. “Ла Скала”, 7-8 декабря 1955 г., среда-четверг.

    Вчера все произошло именно так, как подсказывало мне мое предчувствие. Когда мы приехали в “Ла Скала”, дядя сразу ушел к своему другу – директору театра Антонио Гирингелли, договориться о встрече с Марио после спектакля. Я слонялась по фойе и жалела, что Джованни меня не видит в этом сногсшибательном платье. Дядя пришел расстроенный. Он стал свидетелем, как Марио справедливо требовал у директора не позволять Каллас выходить на поклон в одиночку. “Здесь не Америка, не “Метрополитен Опера”, и не надо нами руководить”, - кричал Марио на Гирингелли. Когда дядя вернулся вместе с Этторе Пармеджани, они что-то живо обсуждали. Дядя махнул мне рукой, чтобы я шла за ним, и они с Этторе зашли в небольшой зал для гостей. Там собралась вся клака “Ла Скала”. Этторе велел нам сразу, после первой арии Поллиона, устроить Марио овацию. Я отметила слова арии: 
   
                “Ах, вспомнить ужасно!
                В храме Венеры со мною
                юная дева стояла...”

после окончания которой, на словах:

                “Знай, Норма так карает
                изменника в любви!”

мы начнем бешено аплодировать и кричать: “Браво, Марио!!!” Меня не надо было и просить: я была готова аплодировать ему весь спектакль. Таких моментов мы отметили несколько. Особенно Этторе указал, что после спектакля, на последних выходах надо дать понять всем, что дель Монако был лучшим, и не дать поклонникам Каллас нас перекричать. Потом нам раздали наши места. Когда я очутилась в зале, оказалось, что несколько человек из клаки сидели рядом, а слева от меня утонула в кресле незнакомая мне воинственного вида бабуля.
    Сколько раз я ловила себя на мысли, что музыка сильнее меня. Не успела зазвучать интродукция, как я обо всем позабыла. Чародей Беллини. Что он со мной делал? Душа моя раскрылась как цветок волшебным утром, и роса смыла с нее всю грязь моих желаний, моих безрассудных страстей. И душа моя запела, и в ней проснулся голос, подхватил меня на руки и унес в волшебную страну детства. Как всегда в такие минуты, резкая боль пронзила низ моего живота. Я почувствовала снова начало все того же приступа – приступа раздвоения. Пошлое кино про насилие над самой собой. Я никогда не знала, кто из нас двоих – это я. Пока мои половинки, хоть и ненавидели друг друга, но все же были вынуждены уживаться. Сколько так они вытерпят?! 
    Пришла я в себя от первого приступа неистовства в зале. Конечно, нужные слова я пропустила. Я соскочила с кресла и вместе со всеми устроила Марио овацию. Рядом со мной визжали две сумасшедшие старухи. Я их видела на собрании клаки, и Этторе предупредил, чтобы я с ними не заговаривала. Их привезли специально из сумасшедшего дома. Но та старушка, что сидела слева, ущипнула меня за локоть и сказала:
    - Что вы так, милочка, орете? Дождитесь дуэтов. Научитесь различать нюансы и оттенки. Ваш Марио в этом совсем не силен.

    Вскоре вышла Каллас со своей нудной “Casta Diva”. “Нудной” – так отзывается одна из моих половинок, хотя вторая продолжает наслаждаться необычностью ее пения, приводившей в восторг. Но первая половина ничего слышать не хочет и уверяет вторую, что в голосе Каллас нет обволакивающей мягкости, как будто на голое тело надеваешь изумительный шелк, и он обволакивает тебя страстью и негой. И когда Каллас вышла на поклон, первая моя половина видела только пренебрежение в ее взгляде. Рот ее кривился, как будто она проглотила горькую пилюлю, а руки она то прижимала к груди, то сдувала с ладоней воздушные поцелуи, как в дешевом ресторане. “Что она  актерствует, где надо просто петь”, – шипели старухи. Я оглянулась на зал: сколько изумленных лиц, сколько преклонения... Но правильно говорит невесомая старушка – надо дождаться дуэтов, и Марио себя покажет. Если он - лучший Отелло, почему не может быть и лучшим Поллионом?
    Тем временем клака решает поддержать еще и Джульетту Симионато – она пела Адальжизу. Расчет был верным: Джульетта – подруга Каллас. Похвали одну – не ссора, так затаенная обида у другой. Хотите научиться слышать – идите в оперу. Театр наслаждался чарующим голосом Симионато, а ее изумительное верхнее до в дуэте “Sola furtiva, al tempio” всех покорило. И вскоре я увидела, как передали в наш ряд записку и мне шепнули, что надо на выходе Джульетту поддержать.   
    Платье становилось тесным, душило и сдавливало мне грудь. Я дергалась, будто хотела его скинуть с себя, освободить свою душу. Что мне делать? Если я и мечтаю о голосе, то только о таком, как у Симионато или Тебальди, но если бы пришлось мне красть голос – я бы украла его у Каллас! После первого акта мы все же победили: овации Марио сотрясли театр. И это - несмотря на то, что несколько минут назад зал пришел в неистовство от верхнего ре Каллас в конце терцета с Адальжизой и Поллионом. К Этторе Пармеджани подскочил небольшого роста синьор, как оказалось, это был муж Каллас – Менегини. Он размахивал перед лицом Пармеджани маленькими кулачками и грозился подать на него в суд за подстроенные аплодисменты.      
    В антракте я гуляла по фойе и рассматривала его чудесное убранство. Мне еще дома дядя сказал, что к открытию нового сезона приложил руку знаменитый художник Пьер Бальмен. В то же время я жадно прислушивалась к разговорам вокруг меня. Вокруг неслись одни и те же возгласы: “Каллас превзошла себя!”
Наконец, услышав имя Марио, я подошла к респектабельной паре: сразу угадывалась в них пылкая страсть ценителей оперы. Они обсуждали пение Марио: “Его голос сегодня бесподобен”, - говорила сморщенная, как высохшая слива, синьора, утопающая в соболях. Ей отвечал затянутый во фрак надменный синьор: “Какой объем, какие тонкие оттенки. Каллас просто блекнет на его фоне. Он заслуживает премии “Золотая арена”, и я отдам ему свой голос”.
    Подошел Этторе и повел меня гулять по фойе. Он был полон величия и достоинства. “Девочка моя, я сейчас буду глазами показывать тебе наших гостей, а ты наблюдай за ними так, чтобы никто не заметил твоих эмоций. Видишь женщину в черном платье? - Анна Маньяни”.   
    Бог ты мой, как я сама не узнала?! Я же только что видела ее в “Татуированной розе”. “Ты знаешь с кем она говорит, - Этторе сделал многозначительную паузу, - с Элизабет Тейлор”.
    К нам подошла полная, некрасивая, но очень богато одетая женщина. “Дорогой Этторе, кто сомневается, что ваш протеже Марио дель Монако – гений. Но через сто лет будут вспоминать эту “Норму” только потому, что в ней пела Каллас. Учтите это, если хотите и вы остаться в истории”.
    “Кто это?” – спросила я. “Эльза Максвелл. Злой гений Марии Каллас”, - удрученно ответил Этторе.
    Мы прервали наше знакомство со знаменитостями и подошли к команде Этторе. Клака вся сбилась в стаю. Обсуждали имена Марио и Мария: “Их имена почти совпадают. Имя Мария – Мариам означает “тучная”, “полная”, “горькая”, - морщась, как будто пробовала на вкус примадонну, говорила довольно молодая женщина в удивительном платье, собранном на коленях крупно гофрированным колокольчиком. Ее кавалер отвечал: “Она недавно съела солитера”, - и разводил руками, показывая длину безжалостного глиста. “А в имени Марио сокрыты слава, красота и волшебный голос”, - жеманясь, продолжала молодая женщина; и я уже ненавидела ее: да как она смела даже думать о Марио? Он мой, и только мой!

    Я с нетерпением вслушивалась в финальные аккорды оркестра, чтобы отправиться за кулисы. Мы не стали дожидаться последних оваций, а пошли в гримерную Марио чуть раньше и стали ждать возвращения моего кумира с поклонов. И вот мы напротив заветной двери с моим счастливым номером семь. Счастливое число. Дядя Альберто снова оставил меня одну. Я присела на кожаный диванчик в углу коридора и положила букетик синих роз себе на колени. Напротив меня – зеркало. Оно мне мстит. Со своей красотой я выгляжу нелепо. Для чего делают эту трескучую обертку на цветах? Как презерватив. Я хочу, чтобы Марио, дотронувшись до лепестков, случайно коснулся бы моей руки, почувствовал бы бархатистость моей кожи, и ему бы нестерпимо захотелось насладиться ее белизной и упругостью. Замечаю вдруг, что колено моё начинает подрагивать. Легко писать сейчас, а вчера я даже не могла вспомнить своего имени. 
    Но случилось то, что должно было случиться. Оказывается, Марио получил сильный удар по ноге, закрылся в гримерной и никого, кроме врача, к себе не подпускал. Кто-то сказал, что он был в ярости. После окончания третьего акта Марио из-за боли не мог выйти на поклон, и все аплодисменты достались этой греческой выскочке. Да как можно сходить с ума от ее железного голоса? Вот Марио: душа его поет, а не рассудок. А что ее душа? - охотится за славой.
    Пока себя я изводила, мимо нас проследовала Каллас со свитой. Впалые щеки, нос, цепляющий верхнюю губу, жеманная улыбка. Она всем своим видом демонстрировала свое превосходство. Ну должен же быть кто-нибудь, кто остановит ее? И я решила отомстить убийце моей мечты. 19 января начнутся представления “Травиаты”, и я найду способ мести...

Милан. “Ла Скала”, 18 декабря 1956 г., вторник.

    Завтра “Травиата”. Я попросила кухарку купить для меня на базаре гнилых помидоров. Но наша кухарка их мне не купила, и тогда я вытащила из ее корзины пучки редиски: швырну ей в лицо, вместо цветов, эти милые красные бомбочки. За эти две недели много чего произошло. Но больше всего меня позабавили слухи, которые давно ползли по Милану. И имя этих слухов – Джузеппе ди Стефано, который завтра будет петь партию Альфреда. Летом он уже пел вместе с Каллас здесь же, в “Ла Скала”. Так вот, сама Каллас намекнула, что с тех пор путалась с Джузеппе прямо на глазах своего мужа. Я видела ее мужа. Брр... Как можно в 32 года спать со стариком? Может он просто работает у нее и бухгалтером, и мужем - по совместительству? Но за столом у дяди Альберто были и те, кто говорил не об интрижке, а о ненависти Каллас к ди Стефано. И еще говорили, что во всех, кто ей помогал, она видела не друзей, а соперников, и злобно им мстила. Ди Стефано она могла использовать в постели, но простить за покушение на ее аплодисменты и поклоны – никогда! И за это завтра я запущу в нее редиской. Жалко, что она слепая и может не увидеть моих “цветов”.
                Милан. “Ла Скала”, 19 декабря 1956 г., среда.

    Я это сделала. Фурия пинала редиску ногами так, что туфли ее разлетелись по сцене...


    С этого места листы частично слиплись, другие были просто вырваны или затушеваны. Кто не любит заглядывать в конец детектива, чтобы узнать имя подлого убийцы? Так поступила и я. И это принесло неожиданные плоды. Перевернув сотни две слипшихся страниц, я обнаружила запись о совершенно удивительном путешествие: мы с мамой, оказывается, в 1977 году летали в Париж к отцу. А вот о приклеенном к задней обложке маминого дневника конверте, куда были вложены многочисленные газетные вырезки со статьями, подписанными Сесилией Дефо, - разговор особый.


Примечания.
______________________________________
*14 мая у евреев Италии очередной повод поплясать на римских холмах - 14 мая 1948 года было провозглашено государство Израиль.
*шлимазл  - пришло из иврита - “шейлем мазаль”: “полное счастье”, но стало обозначать человека, которому катастрофически не везет и только по одной причине, потому что он - шлимазл. Лучшее научное определение шлимазла дал великий ученый Ибн-Эзра, объяснив его так: “Если ты начнешь заниматься изготовлением гробов, то люди перестанут умирать ныне, и присно, и во веки веков. Аминь! А если ты займешься изготовлением свечей, то солнце станет посреди ясного неба и будет стоять ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!”.
*...и пела куплеты из мюзикла “Жижи”... - бродвейский мюзикл по пьесе “Жижи” Аниты Лос, поставленной по мотивам одноименной новеллы Колетт. В 1958 году на экраны вышел знаменитый фильм “Жижи” Винсента Миннелли.
* Все считают Дефо отцом Робинзона Крузо, но у него еще были две дочери: Молл и Роксана, и другой сын, не менее знаменитый, по имени Памфлет! - романы Даниэля Дефо:  “Молль Флендерс” (1722), “Счастливая куртизанка, или Роксана”(1724). Дефо был непревзойденным памфлетистом.