Я. шварц amnesia кн. 1 гл. 4 стр. 2

Яков Шварц
                Яков Шварц

                AMNESIA
                (Хроники забвения)

                Роман в трех книгах
                Книга первая
                Глава четвертая


                p;rfido -   
                коварный, вероломный; предательский
                azione perfida - вероломный поступок
                un perfido traditore - гнусный предатель.
                Итальянско-русский словарь.               



                Страница 2   
                Perfido
                (Из дневника Жужу)
 
1986 год. Нью-Йорк.  Театральное кафе  “Крылья ангела”.    
18 декабря 1986 г. На ночь глядя.
      
2 декабря 1947 года. Рим. Римский Форум. Арка Тита.

1944 год. Южный Тироль. Больцано. Пересылочный лагерь.

    Пришла мама. “Собирайся, мы едем к Мэтью... Да что с тобой?! Ты на себя не похожа. Я только что видела, как Ингмар чуть под машину не попал! Что ты с ним сделала?!”. Я даже глазами не захотела ответить и нарочно стала спорить и рядиться, как мы будем добираться до Манхеттена. Мама настаивала на метро. Я метро ненавидела. Метро - для толпы. Людей возят в лимузинах. Но, самое главное, - тот самый случай, когда мне было лет восемь. На 57-ой меня укусила крыса; укусила за руку - между большим и указательным пальцами. Что тогда началось! За крысой гонялись и, кажется, сбросили ее под поезд. Кто-то кричал: “Ядовитая”. “Она же не змея”,– обронили из толпы. “Она хуже змеи”,– огрызнулся один из тех, кто гонялся за крысой. Еще один придурок добавил, что у крысы были человеческие глаза. “Теперь девочка сама станет крысой. Надо высосать яд, может, крыса – оборотень?” – вопило толстое чудовище с тортом в руке. Обезумевшая мама впилась зубами мне в руку.
    Выходила меня старая черная ведьма из Бронкса. Она брызгала на мою голову вонючее масло, поминала святого Раско, а маме объяснила, что смазывает оболочку моей души. Через год мы пошли ее благодарить. Я слышала, как мама ей сказала:
    – Мой бывший муж говорил, что бывает крысиный яд...
    – Ваш муж, хоть и бывший, но образованный. Он прав. Крысиным ядом травят крыс, – невозмутимо отвечала ведьма, мусоля наши деньги.
    – Нет, – сказала мама, – он внутри людей. И из-за него они могут превратиться в крыс. Ну не обликом, а сутью. Как оборотни.
    Старуха посмотрела на маму с большим уважением:
    – Девочка, иди поиграй в другой комнате, – ведьма сунула мне в руки две свечи в виде кукол: у одной, как бита для бейсбола, торчал член, а у другой грудь закрывала горизонт. Ну чем не парочка: я и Ингмар?!
    Я спряталась за занавеской, пытаясь подслушать слова пророчицы, но лишь расслышала последнее ее шипенье:
    – Приходите два раза в год. Повторно я много не возьму. За девочку гарантий никаких. Только не пропустите первую менструацию. Принесете мне первую кровь; и..., - ведьма долго ковырялась глазами в вонючем сосуде, - и стерегите семнадцать лет! Забеременеет она от человека порочного, якшающегося с самим дьяволом!
    К старухе мы больше не ходили. Зато отправились в синагогу. Утром мама сказала, что сегодня Йом Кипур - День Искупления. Все это: и Йом Кипур, и синагога, и маленькая книжечка с толстыми квадратными буквами, которую мама прятала в шкатулке с обручальными кольцами, - порознь были мне знакомы, но в то утро собрались воедино. И хотя у нас в Нью-Йорке, казалось, живут одни евреи, и себя, и родителей своих, я всегда причисляла только к итальянцам. Итальянский был для меня родным, а евреи у нас в Квинсе или в Бруклине (куда мы часто ездили) говорили на разных языках, и хотя они своей развязностью очень походили на нас - итальянцев, были для меня совершенно чужими людьми. Тот поход в синагогу стал для меня таким же потрясением, как и проникший в мою душу крысиный яд. Едва мы поднялись на второй этаж и нашли себе место под арками за покрытыми золотом ширмами на женской галерее, как лицо мое загорелось, и мама тут же вывела меня наружу, усадила на ступеньки у входа и умоляла подождать ее и никуда не уходить.

    Вскоре я оказалась в странной компании с парнем, заросшим пейсами, в белом до пят балахоне с черными полосами, в двух парах очков, надетых друг на друга и с дудой, похожей на трубку нашего доктора из соседнего подъезда. Пропиликав у меня под ухом слезливую мелодию, он достал коробочку с прорезью и стал ее трясти у меня под носом. Когда же я ничего не сунула в коробочку (у меня и четвертака не было), он возложил на мою голову руки, а я не отстранилась, и пропел непонятные, но царапающие сердце слова молитвы. И тут я увидела, что мои глаза напугали его, и он снова стал похож не сумасшедшего, как и при первом появлении неизвестно откуда.
    - Хочешь, я предскажу твое будущее?
    - Хватит пугать меня. Моя мама сейчас выйдет.
    - Я должен тебе сказать...
    - Мне уже ведьма нагадала сына от плохого человека.
    - Первого твоего сына. А второй родится через 10 лет после него и отправится на поиски Мессии.
    Совсем забыла про маму. Ее слова пробивались сквозь мои воспоминания: “На метро, на метро!” Позволила маме меня переспорить: ремонтировали путепровод, и надо было бы тащиться на другой автобус и ехать через Бруклин, а это долго и холодно. Как я не хотела, поехали все же на метро. Каждый раз крыса зовет меня: кожа на моей руке вздувается, и проявляются красные следы от укуса. И это через восемь лет! Что, я действительно – оборотень?! Мама забыла о пророчестве ведьмы из Бронкса и ничего не знала о предсказании сумасшедшего парня у синагоги, а я только об этом и думала.
    Часа через полтора мы уже сидели в кафе “Крылья ангела” на Пятой авеню. Мама любила это кафе. Здесь она была своей. По ее словам, в кафе собирались те, кто когда-то работал в “Метрополитен Опера”. Мама любила рассказывать, как однажды сам Рудольф Бинг здесь, в кафе, вручил ей орден “За преданность театру”. Орден неофициальный, но оперной братией ценимый.
    Мне было всего шесть лет, когда театр переехал в новое здание в “Линкольн центр”. Мама часто брала меня на работу в новый “Мет”, а в это кафе – никогда. Здесь мама встречалась со своими старыми друзьями. Она ценила их за то, что те никогда ее не спрашивали о моем отце, о ее странной болезни, о смерти сына.
    На всех столиках были маленькие динамики, и каждый выбирал: - слушать музыку или нет.
    - Сейчас к нам подойдет Мэтью, - с достоинством своего человека в присутственном месте сказала мама.
    Я повернула ручку динамика. Зазвучал красивый, незнакомый мне голос.
    – Роза Понсель, – сказала мама. - Оставь, пусть, лучше послушай, как она страдает...
    От страданий Розы парящий под потолком крылатый ангел, подвешенный на цепях, ожил. Крылья его затрепетали над всем залом. Как рассказывала мама по дороге: - артисты “Мэт” приходили сюда, после блестящих успехов, или не менее оглушительных провалов – и каждый получал свое. Под крылом, или на крыле, что напоминало спартанское: “со щитом или на щите”. В кафе вечно случались споры и ссоры между артистами: что лучше - смело лететь на крыльях ангела, рискуя разбиться; или искать защиты под его крылом?

    Многие столики были свободны. Мэтью к нам не подошел, и мама отправилась его искать, а когда вернулась - обняла меня за плечи, и мы направились в дальний угол зала. Навстречу нам поднялся высокий наглый парень. И только когда он приблизился, я поняла, что ему хорошо за тридцать, но возраст свой он прятал за черными очками и буйной шевелюрой. “Совсем не парень” подошел к нам, улыбнулся маме, а мне протянул руку и, видя, что я не решаюсь подать ему свою, сам взял мою ладонь и крепко сжал пальцы: 
    – Слышал, слышал о тебе, но не знал, что у нас в Нью-Йорке живут принцессы. Хочу представиться: Жильбер Бренсон. Поденщик “Life”. Заложник концепции. Все, кто любят меня, и все, кого люблю я - называют меня Жило. Это мы с твоим отцом поставили Европу раком. Джованни - все еще герой: если бы у меня была такая дочь, я бы умер от гордости и страха за нее.
    Глаз с меня он не сводил; в них горел хищный огонь, как у Ингмара, когда он увидел меня обнаженной. Неужели я пахла неудовлетворенной женщиной? Наша пластинка с оперой “Тоска” была затерта до дыр. Сколько раз я слышала: “Quanto?... Il prezzo!” “Сколько? - вопрошала Флория Тоска. - Цену!” И сколько раз я видела на сцене, как она, почти сломленная, отчаявшаяся, нащупывая в пустоте безысходности нож, вопрошала о цене за жизнь своего любимого Марио у полицейского Скарпья. И этот гад беззастенчиво требовал ее тела, облизывался на ее плоть.
    Непреодолимое желание касаться меня еще и еще раз заставляло Жило бахвалиться в светской болтовне, возложив вторую руку мне на плечо:
    – Я завтра приглашен на коктейль к баронессе Ротшильд, но в субботу моя ложа - в вашем распоряжении, – рука Жило скользнула вниз, под мою лопатку, и обнаружила, что я была без лифчика (Ингмар исчез не только со своим отчаянием, но и с моим лучшим лифчиком). Теперь, вместе с жилками на руке, у Жило забились и уголки глаз. Еще бы: мои соски уперлись в него, как два жала.
    - Сколько?! - от ярости я уже не помнила себя. Я схватила вторую руку Жило и почувствовала, как бешено билась жилка на его запястье.
    - Чего - сколько!?
    Жило понял, что пересек ту невидимую грань дозволенного, за которой неминуемо последует расплата, остудил свой пыл и снял руку со спины. Но он еще не понял, что, разыгрывая Тоску, одна моя Жу - искренне притворялась гневом, другая - вырываясь из цепких липких помыслов Скарпья-Жило, не могла остановиться. Так, в состоянии аффекта, нажимают на спусковой крючок, пока в обойме не останется ни одного патрона; так наотмашь всаживают в сердце нож насильнику. Но у меня не было ни пистолета, ни ножа, зато был мой голос:
    - Quanto?... Il prezzo!
    Застыл в изумлении крылатый ангел на обвисших цепях; капля кровавого вина отказалась покидать воздух и зависла над бокалом; официант широко открытым ртом пытался задержать парящий над столиком поднос. Наверное, мой бешеный крик был мало похож на оперное исполнение, но Жило отступил.
    – Спасибо, господин Бренсон, но Жужу завтра улетает в Рим, – мама решительно оттеснила от меня наглеца. Жило еще помялся и, нехотя, отошел от нас, пятясь, как от святыни. И тут уже злость накатилась на меня: мне впервые в жизни так захотелось его сильных рук, его страстных объятий, покорить его и тут же отдаться ему!

    Мы сели у фонтана за необыкновенный столик в самом углу зала, спрятанный за причудливыми изгибами ниспадающих водопадов. Если все остальные столики в кафе были прямоугольными и покрыты скатертями, - наш был круглым, со столешницей из великолепного изумрудного камня. В центре возвышался подсвечник из мрамора тончайшей работы. Обнаженная дива держала над головой рукоять меча, в которую была вставлена свеча.
    - Бог ты мой, да это же я!   
    - Нет, это я. Неужели мы так с тобой похожи? Уговорил меня твой отец. Я позировала знаменитому скульптору во Флоренции. Он хотел выставить скульптуру в самой престижной галерее Нью-Йорка. А вышел из всего только вот этот подсвечник. Горит свеча, будто над моей могилой. Отец тогда купил эту скульптуру и спрятал, а может, разбил ее, как разбил и мою жизнь, – мама уронила голову на руки и плечи ее зарыдали.
    – Мама, ты  обещала, ты клялась! – взвыла я, стыдясь зримого или незримого присутствия Жило, или как он там себя называл.
    Моего визга на верещащей ноте мама боится больше всего: она тогда меня теряет. Боится, что я сбегу из дома, а еще хуже - отправлюсь на поиски отца. Для нее это было бы последним крушением, приведением в исполнение приговора судьбы. Все, что маму успокаивало до сих пор - так это привитая мне с детства стойкая ненависть к отцу, бросившему нас ради какой-то Рейчел. Когда я была маленькой, это легко ей удавалось. Когда она читала мне “Пиноккио”, то я представляла себе, что Рейчел носила страшную черную бороду, как хозяин кукольного театра Манджафоко. Я дергала за эту бороду, приговаривая: “Правда все равно откроется, потому что у вранья - длинный нос”, или “Краденая пшеница в еду не годится”. А в кафе она меня притащила перед Италией, чтобы закрепить свой успех. Мне было по-настоящему ее жаль! Прятать дочь от отца? Хотя мне-то что?! Я все равно сбегу в Париж! Мама даже допустить этого не могла. Я догадываюсь, что за письма она писала дяде Лучано.
    Отец! Сколько я передумала о тебе и сколько раз прогоняла твое лицо из своих снов. Жить дальше с мыслью, что тебя не существует? Что мне делать?! Мстить?! или заставить тебя поделиться деньгами, твоим положением? А уж без любви-то твоей я, как-нибудь, обойдусь. 
    Мама подняла заплаканное лицо:
    – За малахитом для стола мы специально ездили во Флоренцию. Твой отец гордился, что камень обрабатывали в мастерской, где творил сам Буонарроти. Здесь всегда стоит письменный прибор с табличкой: Джованни Сабата. Мэтью жалеет меня и убирает его, когда я прихожу. Никто не имеет права садиться за этот столик в отсутствии хозяина. Он был основателем кафе и работал тут почти каждый день, пока не сбежал с этой дрянью в Париж. Здесь прошла вся моя жизнь...
    - Мама, - прервала я ее заученный плач страдалицы, - а как же Марио дель Монако?
    - Да кто же ревнует к богу?
    Видимо, кафе компенсировало маме потерю сцены:
    - Это длинная история, но ты уже большая девочка, и сегодня я могу тебе кой в чем признаться. Все началось в конце 55, когда наш дядя Альберто получил странную телеграмму от своего друга еще по Глайндборнскому фестивалю - Рудольфа Бинга, которого ты прекрасно знаешь. Бинг потерял сон и аппетит из-за того, что никак не мог уломать Каллас петь в “Мет”. Знаешь, как бывает? У тебя магазинчик, налаженный бизнес, свои покупатели, и, вдруг, рядом открывают такой же магазин, как у тебя, но только - лучше, и все твои покупатели от тебя уходят. Когда в Чикаго впервые открылся лучший оперный театр в Америке (во всяком случае, они сами так считали), Каллас предпочла его “Метрополитен Опере”. “Как так - страдал Бинг, - лучшая певица итальянской сцены и поет не у меня!” Но крыть ему было нечем: Каллас сделали предложение, от которого певица не смогла отказаться: 2 тысячи долларов за каждый спектакль! Немыслимый по тем временам гонорар.
    - Но я всегда считала “Мет” - первым.
    - Впрочем, это неважно. Так вот, Бинг упрашивал отца повлиять на Каллас, говорил, что лучше всего это сделать в Чикаго, чтобы и он “оказался” под рукой с готовым контрактом. Мне трудно сегодня... да и не надо ничего вспоминать и придумывать - я повела себя как обыкновенный ребенок: “Дядя Альберто, возьмите меня в Америку!” На удивление, дядя легко согласился:
    - “Ла Скала” - еще не весь мир! Посмотришь на “Метрополитен Опера”, да и хочу тебя показать в “Джульярдской школе музыки”.
    - Но к Рождеству мы должны вернуться!
    - Бедная девочка! Твой Марио открывает сезон в “Ла Скала”, а ты - уже без чувств.

    В Чикаго мы прилетели в конце октября и остановились в том же отеле на улице Лассаль, что и Каллас. Туда же, спустя несколько дней, прилетел и Бинг. На открытие второго сезона “Лирической Оперы” с дядей я не пошла и была вознаграждена: когда в лобби с видом завсегдатая я тянула пахучий до тошноты коктейль, стала свидетелем прибытия облепленной сотней фотографов, сопровождаемой эскортом автомобилей и кучей чемоданов Ренаты Тебальди, которую любила и боготворила. Назавтра она должна была петь в “Аиде”, и уж ее чарующий голос я ни за что не пропущу! И тут случилось то, что могло бы не  случиться, или... скажи ты мне!
    - Что я должна сказать?!
    - Не встретила бы я тогда твоего отца, не было бы тебя! А ты стоишь неизмеримо больше, чем все страдания таких же брошенных жен, как я!
    - Мама, ты рассуждаешь как школьница, раздумывая, вручать ли свою девственность первому встречному, или подождать лет до пятидесяти. Лучше расскажи, как вы познакомились...   
    - Скорее не я его, а меня приметил высокий парень лет двадцати пяти. Мало того, что он был красив - я сразу признала в нем итальянца. Любви с первого взгляда не было... у меня - точно. Он же быстро подсел ко мне, сразу перешел на итальянский (слышал, наверное, как я прощалась с дядей) и начал говорить о том, что я и сама прекрасно знала: о моей красоте, об открытии сезона (мол, его спасла Тебальди, к которой он должен обязательно прорваться), об их с Каллас противостоянии.
    - Не страшно говорить с неприступной примадонной? - я пыталась осадить хвастуна.
    - Chi ha paura di ogni foglia non va nel bosco, - начал он смешно изображать, как крадется по лесу и вздрагивает от шороха каждого листочка.   
    Мамы такой я не знала. Хоть она и клялась, что Марио закрыл навсегда врата ее сердца (она выражалась, как поэт, промотавший любовь в обществе проституток), и любви к своему Джованни при первой встрече у нее не было, но вы бы видели ее глаза - глаза обезумевшей от чувств шестнадцатилетней девчонки!
    - Как ты догадалась - именно он и станет твоим отцом!
    - Я скажу больше. На следующий день ты отправилась на “Аиду”, где опять случайно встретила своего красавчика, и тут-то уж ты голову окончательно потеряла...
    - Нет, моя девочка. Пройдет долгих пять лет прежде, чем Джованни объявится в Милане, и увезет меня (на пятой неделе беременности) от позора - в Америку.
    - Так чей же это был ребенок?!
    - Теперь неважно. Его давно нет - остались только сны и слезы.
    Чтобы не злить меня, мама встала и ушла отмывать слезы в дамскую комнату. Жило (в этом я точно уверена) все время наблюдал за нами, и, пока мама утешала глаза водой из-под крана, он подсел ко мне.
    - Глупо говорить об этом! Как не крути - правда тебе известна: я многих красавиц перевидал, но такой, как ты - не встречал никогда; и если ты не станешь моей - я сойду с ума.
    Жило говорил вроде бы в шутку, но я видела: дай слабину, и он тут же сгребет меня в свою постель.
    - Поймай, если сможешь, - засмеялась я, - только завтра я улетаю в Милан.
    - Слава богу, что ты уезжаешь!
    - Это почему же? - играть обиженную теперь пришлось мне.
    Жило картинно сотворил из пальцев пистолет и приложил его к голове:
    - Если останешься - застрелюсь без твоей любви. Но, если когда-либо тебе суждено будет вернуться, ты станешь моей... будешь, будешь! Впрочем, нет - я сам прилечу к тебе!
    Жило, как дикий зверь, спиной учуяв шаги мамы, исчез. Осушив слезы, мама продолжила свой рассказ как ни в чем не бывало:
    - Вскоре дядя Альберто помог Бингу получить долгожданный контракт с Каллас. Бинг, придя в неописуемый восторг после ее Леоноры в “Трубадуре”, поспешил подписать контракт прямо за кулисами. Если бы бедняжка знала, что подписывает себе смертный приговор в то время, когда благодарный Бинг целовал ей ручки! Но об этом я напишу гораздо позже...
    - Ты написала?
    - Я думаю, придет время, и ты все узнаешь.
    - Тогда рассказывай об отце дальше.
    - Все дни, что мы были в Чикаго, Джованни (так он мне представился)  преследовал меня. Когда он услышал, что мы уезжаем в Нью-Йорк, радости его не было предела. Он тоже засобирался к себе домой, в Нью-Йорк. Но вечером, перед нашим отъездом, нашел меня и стал оправдываться, что вынужден остаться после премьеры “Мадам Баттерфляй” еще на несколько дней. Но, от волнения и суеты, он перешел незримую черту в нашем разговоре, за которой и скрывалась его настоящая сущность:
    - Каллас только что исполнилось 32 года. Вот скажи мне: есть что-либо такое, о чем ты мечтаешь, но вынуждена признаться себе: “Не одолею, не справлюсь”? Каждый человек, добивающийся цели любой ценой, рано или поздно понимает, когда Джомолунгму ему уже не суждено покорить. Для Марии же закон был не писан: она согласилась исполнить убийственную партию Чио-Чио-Сан, зная, что большинство певиц не способно изобразить посредством своего голоса пятнадцатилетнюю гейшу. Это сделать еще по-настоящему не удалось никому. Каллас добивалась этого — и добилась.
    - Прекрати врать! Ты же сам добивался встречи с Тебальди, и я думала, что, как и я, ты - на ее стороне?! Чем же ты, Джованни, занимаешься?
    От моей наглости Джованни поперхнулся своим рассказом.
    - Унаследовал от отца артистическое агентство...
    - А я уверена, что ты - бульварный писака! Знаешь, что говорит мой дядя о вас? “Нужда может сделать любого мужчину журналистом, но не всякую женщину — проституткой”. Я никогда не стану продавать свои убеждения, как ты!
    - Я не журналист, а театральный агент.
    - Она же не поет, а кричит!
    - О ком это ты?
    - О твоей Каллас. Как можно брать интервью у царицы ангелов - Тебальди и, в то же время восторгаться искусственным, уродливым голосом этой выскочки - Каллас?!
    - Да что ты так завелась?! Я возглавляю независимое агентство, и моими клиентами могут быть артисты, готовые даже убить друг друга. Каллас просто нельзя не восхищаться: она - лучшая из лучших!
    - И где же ты была все эти пять лет, пока вы не поженились? - я подталкивала маму к выдаче намертво хранимой ею тайны.
    - Не успели мы вернуться в Милан, как Джованни прилетел следом. Он остановился в Риме, и я поехала к нему...
    - И что же дальше?
    - Дальше?
    Мамины глаза быстро начали стареть, пока окончательно не погасли.
    - И кафе, и этот столик... все было для меня.
    Маму прорвало: она схватила подсвечник, ища глазами обо что бы прикончить, но опомнилась и вернула его на место:
    - А лепить из меня новую Венеру Милосскую? Как я ни плакала от стыда (живот мой заметно округлился), он заставлял меня целый месяц позировать. А когда случилось... “Траур тебя не украшает”, - твердил он мне, и на годовщину свадьбы мы полетели в Лос-Анджелес. Никогда так часто он не говорил мне прежде: “Люблю”. Мы просто купались в любви. Я уходила на минуту в ванную, а Джованни разыгрывал сцену, будто потерял меня навсегда. Мы вздрагивали от случайных прикосновений друг к другу и падали там, где застигала нас страсть. Мы не спали первые три ночи, чтобы не расставаться, чтобы не потерять во сне влюбленные взгляды. Именно мелочи любви и стали предвестниками беды. Я вечером умирала от любви, и мне казалось, что только все и начинается. Но на пятый день утром Джованни исчез из отеля - без предупреждения, без объяснений. Я впала в отчаяние от странных звонков, от сочувственных взглядов горничных, от первой ночи без поцелуя - того, единственного, прежде, чем ночь украдет наши последние силы. Мое предчувствие – и мой спаситель, и мой палач. Я так просила Бога его вернуть, я так ему верила. Он вернулся через неделю, как ни в чем не бывало; и его хватило еще на пять лет – пять долгих коротких лет... 
    Бедная мама, она до сих пор не знает: чтобы любить бога, не обязательно ему верить. Больше мама слез своих не скрывала.
    Мне было невыносимо и, чтобы прекратить бессмысленную мамину истерику, я крутанула колесико динамика. Оперная дива продолжала страдать, сочувствуя слезам утерянной любви, пока не взлетела высокой нотой:
 
                Мира, мира! Боже,
                даруй моей душе мир!
                И сегодня я так же страдаю,
                как много лет назад.
                Я все еще люблю его
                и не могу забыть.
                Его образ для меня -
                как злой рок.
                Напрасно я надеялась обрести покой.

    Эта ария жила у меня в крови. Сколько я себя помню, она звучала у нас дома под аккомпанемент маминых слез.
   – Когда Мэтью видит, что я плачу, он специально ставит арию Леоноры. Один раз мы с Джованни сидели в партере и слушали “Силу судьбы”, и мне было так стыдно перед Леонорой: я полна любви, а она так страдает. От переживаний меня стошнило, и мы покинули театр. “С тобой все в порядке?” - допытывался Джованни. “Не знаю, - отвечала я, - но от пения Розы могу и родить”.   
    – Ты работала вместе с этой Розой?
    Я чувствовала, что мама приближается к опасной теме своей тайны, тайны - от меня сокрытой. Надо было ее отвлечь.
    – Нет, нет! Я пришла работать в “Мет” в 60 году. Роза уже не пела лет двадцать, но все в театре все еще были без ума от нее. Недавно справили ее юбилей – как не крути, а шестьдесят – это много. После Розы театр можно было закрывать. Кто мог с ней сравниться? Все трепетали перед ней. Каллас боялась переступить порог театра: боялась Розы, боялась ее тени, боялась призрака ее голоса. Она всем говорила, что Роза – лучшая из всех, но про себя-то считала по-другому. А когда ее покровитель - Туллио Серафин заявил при ней, что Понсель действительно лучше всех, Мария совсем сошла с ума. Она-то знала – ей до Розы не допрыгнуть. Это сегодня Джомонд сломала всех. – Мама почему-то перешла на шепоток и продолжала: – Джомонд лучше Розы, хотя этого быть не могло.
    - Мама, почему ты так ненавидела эту твою Каллас?
    - Она всех уничтожала вокруг себя. Бедный Марио – он так он нее настрадался...
    - Но ты же сказала, что писала про нее?
    - Писала не я, писала Сесилия Дефо.
    - А это еще кто?!
    - Посмотри на фото маленькой Сесиль, как она похожа на нас с тобой в детстве...
    - Ты что - была безголовой фанаткой дель Монако? У тебя же был муж! При чем здесь Марио? Нет, мама, всего ты все равно мне никогда не расскажешь! Ты так часто повторяла себе всю эту ложь, что давно в нее сама поверила; а сейчас хочешь и меня заставить в нее поверить?
    Мама побелела, оглянулась и сразу натолкнулась на спасительные глаза Мэтью. Он уже несколько минут как подошел к нашему столику и почтительно ждал, когда его заметит мама.
    – Моя девочка. Встань, Жужу, покажись доброму Мэтью. Какая у Джованни дочка! Как ты думаешь? Я хочу представить ее Жэвэ Джомонд; надеюсь ты, Мэтью, мне поможешь? Завтра Жужу улетает на свою родину.
    – Не знаю, как помочь; и рано говорить - Жужу еще ребенок. Может быть, через год – два, но где тогда мы будем все?
    – У тебя есть последние записи Джомонд?
    – Да, отрывки из “Медеи”.
    – Я никогда не слышала этой оперы. У нас ее не ставили.
    – Из “Ковент-Гарден”. Привез Фьоренца. 
    – Ты знаком с либретто?
    – Старая история про аргонавтов. Из-за любви мать убивает своих детей.
    От слов Мэтью мама дернулась, как будто палач за ее спиной включил рубильник электрического стула. Мама обвисла, и мне показалось, что она явилась из моего сна - бредущая вдоль кладбища с мертвым ребенком на руках.
    В это время Мэтью поставил запись “Медеи”. Джомонд я слышала впервые. И сразу меня в ее пении стало что-то раздражать, скорее - подавлять. В нашем классе учится сын клоуна – Грегори. Он доказал всей школе, что он - гипнотизер. Девчонки спали на уроках от рук его и глаз. На переменах они летали над столами и раздевались, не прерывая сна. Джульетта уверяла, что дома они отдавались Грегори в гипнотической страсти. Только со мною школьный гипнотизер ничего не мог поделать, и он говорил: “Жужу, ты сильнее меня. В тебе есть неведомая сила. Хочешь, мы будем работать вместе и нарожаем маленьких Гудинни прямо на сценах всех театров мира? Представь себе, – умолял он меня, – спектакль окончен, а мы расстелили на сцене пунцовый от стыда занавес и на глазах твоих врагов занимаемся любовью”. Голос Джомонд оказался сильнее чар Грегори. Чужая воля парализовала меня, сделала беспомощной.
    И тут раздался звон дребезжащего стекла. Бокалы первыми приняли на себя удар вырвавшегося на свободу Голоса. Они стали падать на стойку бара и катиться к его краю. Мэтью пытался схватить их, но бокалы, обезумевшие от Голоса безумной Медеи, взрывались у него в руках. А Голос продолжал свою работу: забился в лампах неон; пламя свечи на нашем столе перекосило - оно вздрогнуло, заметалось и исчезло; сам столик начал подпрыгивать и угрожающе на меня надвигаться.

    Но Голосу мало было нас напугать или изумить. Он взмыл под потолок и вонзился в летящего на цепи крылатого ангела. Цепь оборвалась, и ангел полетел на нас. Только почему у него не ангельская улыбка, а оскал летучего вампира? Кого он прилетел судить? Но Голос дернул за крылья, и ангел взмыл вверх, ударился о стену и разлетелся на куски. Вместо дождя камней, я увидела как обломки падшего ангела стали собираться вместе и превратились в великолепный замок, в котором Голос, наконец, исчез. Я едва пришла в себя.
    Оказывается, Голос живет сам по себе. Он способен и разрушить этот мир, и, как живое существо, ласково прикоснуться ко мне. Он способен быть воинственным и кротким, способен страдать, недомогать, любить, лениться – да что перечислять – он способен на все! И им можно завладеть, уговорить его полюбить меня. Бред, но это так! 
    Мама увидела, что со мною что-то происходит и решила меня больше не мучить недоговоренностями, а лучше, наконец, сказать все сразу и до конца: 
    – Твой отец бросил меня. Мне было тридцать, когда я прилетела в Париж. Зачем – не скажу и сегодня. На кого я тебя оставила – даже не помню. Ты все время болела и не спала ни днем, ни ночью. Врач сказал, что если я тебя не вывезу из Нью-Йорка в теплые края - ты умрешь. Он отнял у меня сына, теперь он хотел забрать и дочь. И я сломалась. Стала ненавидеть музыку и людей. Все круги унижения я испытала в Париже. Разыскала его новый дом. Шел проливной дождь, и я превратилась в половую тряпку. Дверь мне открыла новая жена Джованни. Я выглядела полной идиоткой. Сейчас я это понимаю. Едва завидев его, я стала кричать: 
    – Ты не живешь со мной уже два года! Это вы - вы забрали у меня моего ребенка. Отдайте, верни мне его!
    У Джованни были мертвые глаза. Он не отвечал мне, а бил наотмашь: 
    – Но у тебя больше нет сына. Не я его убил, а ты! Это ты помешалась на тенорах! Ты перепутала жизнь со сценой!
    – Зачем ты разговариваешь с этой сумасшедшей? Вызови полицию, – визжала за его спиной эта сука.
    – И почему я должен отвечать за твоего мертвого сына? Я подарил тебе дочь – живи и радуйся. С твоею красотой ты любого затащишь в свою постель. 
    Очнулась я в больнице. Я лишилась чувств прямо на пороге его дома. 
    - Но как же я?! Кто же мой отец?! 
    - Когда мы, наконец-то, развелись, Джованни предложил мне остаться в его квартире. Я не смогла: там пахло другой женщиной. Вскоре я переехала в Квинс. Перевозил меня Джованни. Он остался у меня на одну ночь. Последнюю ночь... 
    Я смотрела на маму и не могла ничего понять. Ведь ей всего сорок шесть. Неухоженная, несчастная, одинокая. Если то, что она говорила – правда, для меня это, все равно, было сказкой, которая никого уже не трогала. Почему она всю жизнь проработала в обслуге театра? И вдруг эти намеки, что она что-то писала... И кто тогда эта Сесилия Дефо? Не полюбил же мой богатый и знаменитый отец какую-то замарашку, хоть и красивую? Кем-то она была тогда? Что она скрывает от меня? Неужели не отец – она изменяла ему? Может она, как сомнамбула, шла на голоса оперных кумиров? Безотчетно, безоглядно? Она сама говорила, что могла стать замечательной певицей, но из-за меня... Я никогда не обращала на эти ее слова внимания.
    И во мне что-то сломалось. Мне казалось, что я даже слышала хруст внутри себя. Выходит, мама притащила меня сюда, чтобы больше скрыть, чем раскрыться  перед моим отъездом? Или так она пытается вернуть меня обратно и остаться в моей памяти невинной жертвой? И что было в ее беременности позорного?!
    - Мама, ты же знаешь, почему Джульетту не просто забирают из школы, но даже увозят в другой штат. Родители считают ее беременность в 16 лет - позором. От какого позора ты, вместе со своей беременностью, сбежала в Америку?
    - Я так говорила?!
    - Да, ты так сказала!
    Пришел тот момент, когда я все же узнаю хоть полправды. Я пыталась схватить мамины глаза и больше их не выпускать. Недавно к нам в класс из ЦРУ приходил такой мачо и учил нас не болтать лишнего. Он рассказал нам историю, как посадили в тюрьму журналистку за то, что она не выдала своего источника, когда написала скандальную статью о президенте. ЦРУ не могло допустить, чтобы в его заведении был предатель, и посчитало безопасность превыше конституции. А журналистка - сама мать, не могла выдать источник, даже под пытками, потому что источником была... маленькая девочка, случайно передавшая ей разговор родителей. Так вот - мама сейчас была похожа на эту несчастную женщину.
    - Я говорила совсем о другом позоре...
    - Мама, ты же не маленькая девочка... Сколько можно притворяться, что я ничего не вижу и не понимаю?!
    Но мама уже не слышала меня:
    - Да! Это был жуткий позор для нас...
    - Для кого это - нас?
    Мама резко привстала со стула и обвела взглядом кафе, но не найдя в веселом гомоне посетителей опоры для своего рассказа, снова села и начала говорить так, как будто не я сидела перед ней, а суд присяжных:
    - Для моего народа! Нашего с тобой народа!
    Я не знала, как ведут себя люди, когда начинают сходить с ума, но кто-то из нас двоих явно был не в порядке. Скорее я, ибо мама никогда не выглядела такой собранной и спокойной...
    - Мне уже было почти десять лет, когда мы отправились в Рим. Были первые дни декабря. С утра шел дождь, и я ужасно замерзла. Мой отец и дядя Альберто все время прикладывались к фляжке, холода не чувствовали; все время, пока мы шли к Колизею, приплясывали, от чего черные шапочки с их голов все время слетали, но их это только забавляло. Дядя уговаривал папу, чтобы и я отхлебнула из фляжки, но тот не сдавался, пока я вконец не посинела от холода - лишь тогда он сдался. Так я первый раз в жизни напилась, и мне стало тепло и весело, как и всем, кто собрался в этот час за Колизеем под аркой Константина, хотя целью нашей поездки, оказалось, была совсем другая арка, до которой нам предстояло еще подняться по Священной дороге...    
    Мама откинулась на стуле, повернула голову в зал и жестом подозвала официанта.
    - Найди Мэтью и скажи, что я прошу принести нам из запасов Джованни - он знает.
    Скоро на столе появились хрустальная бутылка, отливающая пурпуром с золотом и два бокала в виде цветка.
    - Моя граппа, - бережно разливая напиток и, пододвинув и мне бокал, сказала мама.
    - Ты это мне?
    - Выпей со мной, только не торопись.
    Я поднесла бокал к губам и сделала маленький глоток. Граппа пахла фруктовым весенним садом, и мне показалось, была даже крепче коньяка.
    Мама пила хоть и медленно, но жадно.
    - У арки собралось человек триста, но ждали еще кого-то, и вот подкатил автобус. Я видела, как отец побледнел и покачнулся; и дядя Альберто вынужден был подхватить его под локоть. 
    - Ты подашь ему руку? - отец умоляюще посмотрел на брата. - Никто не доказал его вины, - дядя Альберто сделал шаг вперед, навстречу бегущему к нам человеку, как бы прикрывая папу.
    - Это Даниэль, - видимо дядя мне поручил протянуть руку парню лет двадцати.
    - Как я рад вас видеть! А кто эта маленькая девочка? Да вы совсем ее заморозили!
    Кто-то закричал: “Отправляемся”, и солнце, повинуясь команде, выскочило из разрывов серой мглы, осветив нам Священную дорогу.
    - Давайте я понесу девочку. Как тебя звать? - склонился надо мной Даниэль. - Да ты совсем ничего не весишь..., - усадил он меня на плечо.
    - Не из-за твоих ли забот мы просидели всю войну впроголодь, - забурчал отец, но дядя сделал ему предостерегающий жест.
    Но Даниэль уже ничего не видел.
    - Я кое-что расскажу тебе, пока мы будем подниматься по Via Sacra...
    - А почему дорогу назвали “Священной”?
    - Так крестоносцы называли дорогу до Иерусалима.
    - У нас в Милане я тоже видела крестоносцев в одном монастыре, но Иерусалима я там не видела.
    Даниэль стал крутиться на одном месте, словно в поисках исчезнувшего города.
    - Что ты знаешь об Иерусалиме? Ничего? Так я тебе все расскажу...
    Никогда прежде мне не было так приятно путешествовать на сильном плече. Я чувствовала себя защищенной повелительницей.
    - А почему тебя зовут Даниэль?
    - Даниэль - значит “судил меня Бог”.
    - А тебя действительно судил Бог?! И почему мой папа так плохо на тебя смотрит?
    - Он не хочет, чтобы мы дружили. Посмотри-ка лучше направо - это и есть Римский форум. По этой дороге на форум въезжали почётные гости Рима, проходили триумфальные шествия и религиозные празднества.
    - А при чем здесь Иерусалим?
    - И ты не знаешь, зачем мы поднимаемся?
        - Папа сказал, что мне надо увидеть мой народ...
    - Ты была на море?
    - Летом мы ездили в Венецию. Мне не понравилось - там плохо пахло.
    - Если в Венеции ты села бы в лодку, обогнула бы Грецию, то скоро приплыла бы в Иерусалим. Ну, не в сам город... в Иерусалим надо подняться, что мы сейчас и делаем.   
    - И мы сейчас увидим Иерусалим?
    Даниэль снял меня с плеча, подхватил под руки, приподнял над собой, и я увидела как светятся его глаза.
    - Я не знаю, как тебе объяснить, но тот город разрушил 2 тысячи лет назад римский император, по имени Тит. Вскоре после его смерти и построили триумфальную арку в честь взятия Иерусалима. Но не только арку. Посмотри вниз. Когда римские легионы взяли штурмом Иерусалим, то они разрушили и разграбили Второй храм. Вот на то золото они и построили Колизей. Мало того - и строили его тоже евреи-рабы. Так что, наш Колизей - наш, по праву!* И вот, два дня назад решилось, что Израиль будет жить, как и прежде*, и все поверили, что Иерусалим вновь будет отстроен, и уже никакие императоры не смогут никогда его разрушить!
    Даниэль снова водрузил меня на свое плечо. И хотя тогда я еще ничего не понимала, но чувство особой торжественности охватило и меня. Вскоре мы пришли к арке Тита. Еще долго все стояли молча, склонив головы. Неожиданно в тишине раздался одинокий голос:
            
                Va, pensiero, sull'ali dorate...

    Еще бы не узнать хор из “Наббуко”! Верди был моим богом, и пластинка в нашем доме всегда хранилась отдельно от других. Первые слова были похожи на всхлип сонного младенца. Голос поднялся к своду арки, забился там израненной птицей и затих. Но пауза была нужна только для того, чтобы легкие всех собравшихся наполнились смутным воздухом печали, когда, наконец-то, непосильная ноша мук будет сброшена с плеч.

                Лети, мысль, на золотых крыльях...

     Хор набирал силу, и его мощь была не в громком пении, а в несокрушимости памяти:

                О прекрасная утраченная родина!
                Дорогие, роковые воспоминания!

   Слез давно не осталось, и тогда заплакало небо: дождь из зацепившейся за угол Титовой доблести тучи пал на глаза поющим; но мигом выскочившее из-за нее иззябшее солнце, как могло, согревало слезы:
 
                Пробуди память в сердце,
                Расскажи о былом времени!
                Пусть прозвучит твой стон,
                Столь же горький, как судьба Иерусалима...

    Но плач вскоре сменился ликованием. Взявшись за руки, образовав два круга, повинуясь только зову сердец, поднявшиеся по Священной дороге пустились сквозь арку в пляс.
    Отец не выплясывал со всеми: он стоял под сводом арки, рискуя быть сметенным танцующими, и ласкал рукою камень. Я отпустила руку Даниэля, разорвав круг, и прокралась к отцу. Каменные солдаты на барельефе несли полные носилки добычи.
    - Папа, это же наш семисвечник!
    Как же было его не узнать?! Сколько я себя помню, мы зажигали его на Хануку, но я еще помнила и то, что поделиться своей радостью чаще всего было не с кем: после войны в нашем квартале евреев почти не осталось. Когда, уставшие до изнеможения, все засобирались в обратный путь, к папе подошел Даниэль. Между ними завязался тяжелый разговор, смысл которого я пойму гораздо позже. Даниэль оправдывался, как мог, отрицая свою вину в смерти мамы и трех моих сестер. Когда же мы стали спускаться к Колизею, Даниэль больше не брал меня на плечи, а держал за руку и непрерывно рассказывал как и почему  давным-давно разрушили Иерусалим. Возможно, он не хотел больше отвечать на мои вопросы о его споре с отцом.
    В одном месте своего рассказа Даниэль очень разволновался. Щеки его предательски запылали, а рука вспотела. Мне стало противно, и я сунула руки в мою любимую муфточку из облезлого кролика. А он продолжал рассказывать о писателе Иосифе, который стал свидетелем разрушения Титом Иерусалима и сожжения Храма. Но прежде, чем стать писателем в Риме, Иосиф был евреем-воином, и звали его Йосеф бен-Мататиягу. А дело было так. Император Нерон послал в Иудею полководца Веспасиана и его сына Тита. Йосеф возглавил тогда оборону крепости, но, в конце концов, крепость все же пала. А когда почти всех евреев перебили, его охватил страх за свою жизнь, но и в этом положении Йосефа не покинуло его благоразумие...
    - Понимаешь, - горячился Даниэль, - благоразумие! Он умолял оставшихся в живых: “Раз решено умереть, так давайте предоставим жребию решить, кто кого должен убивать. Тот, на кого падет жребий, умрет от рук ближайшего за ним, и таким образом мы все по очереди примем смерть один от другого и избежим необходимости самим убивать себя”. Каждый, на кого пал жребий, по очереди добровольно дал себя заколоть другому, следующему за ним товарищу, ибо  смерть вместе с Йосефом казалась им лучше жизни. По счастливой случайности, а может - по божественному предначертанию, остался последним именно Йосеф, да еще один воин, которого он убедил сдаться римлянам и сохранить себе жизнь.
    Все это Даниэль рассказывал с каким-то отчаянием, и, если бы вместо меня, его слушателем оказалось дерево или придорожный камень, он все равно бы попытался выговориться, выплеснуть наружу мучившие его воспоминания. И оттого, что нельзя было вернуться в прошлое, и что-то порочащее его там изменить, и лишь тогда перестать терзать себя, он все больше и больше искал любой повод сегодня оправдаться в своих глазах. И я (не знаю - почему) пожалела его, вынула из муфточки одну руку и сжала его пальцы. А он (в благодарность), опершись на мою крохотную, как спичечный коробок, ладонь, захлебываясь словами, продолжал свой рассказ:
    - Постепенно из пленника Йосеф превратился в друга римлян и оказался на их стороне во время осады Иерусалима войсками Тита, став в глазах евреев презренным перебежчиком. Иерусалим был разрушен, а Храм сожжен. Тит жестоко расправился с  восставшими, многие были отправлены в Рим и с позором прошли за триумфальной колесницей Тита - эту процессию ты видела на арке. Вместе с Титом, в Рим отправился и Йосеф, получивший в награду за верную службу имя имперского рода - Тит Флавий Иосиф. Евреи считали его изменником, он же утверждал в последствии, что хотел таким способом спасти свой народ от уничтожения, зная, что римляне правят миром по воле Бога, поэтому борьба против них бесполезна.
    Вскоре все, укрываясь от дождя, вновь собрались под аркой Константина. Даниэль скинул заплечный мешок, кинул его на мокрую плиту и усадил меня на него.
    - Понимаешь, - сокрушал он свое отчаяние, - что было бы лучше для Йосефа: погибнуть вместе со всеми - безымянным героем; или, сохранив себе жизнь, но, став, как у нас говорят - un perfido traditore, будучи единственным свидетелем тех событий, написать об этом великие книги?!
    Потом Даниэль надолго исчез из нашей жизни и объявился сразу после моего возвращения из Америки. Кто и где ему рассказал, что ко мне приезжал Джованни, - я не знаю, но его решимость добиться моего расположения напугала всех и, больше всего, - моего отца. Пытаясь прервать мое пылкое увлечение взрослым мужчиной (разница у нас была почти 13 лет), отец однажды, посреди ночи, пришел в мою комнату и рассказал, обливаясь слезами, историю гибели моей матери и сестер. Всю вину за гибель жены и детей (а большинство евреев Италии все же спаслось, потому, что их спасли), он не мог возложить только на Даниэля - у него не было никаких доказательств. Да и сам он, будучи итальянцем-католиком (только после войны в память о жене и детях он стал соблюдать законы Субботы), винил в первую очередь себя - не смог уберечь! 
    - Самое страшное началось в 43-ьем, с началом оккупации. Мы замерли в страхе. Среди римских евреев (а среди них были и наши родные) начались облавы. Всех отправляли в Аушвиц через пересыльный лагерь где-то на севере. Начались аресты и у нас, в Милане. В конце года из Рима к нам пробрался твой дядя - мамин брат Примо. Прежде всего, он попросил меня, чтобы вы - четыре сестры, держали в секрете свое еврейство. На самом деле, Примо приехал за золотом. Немцы потребовали от еврейской общины 50 кг золота, либо будут расстреляны 200 человек – четверо за каждый несданный килограмм. С его семьи причиталось 100 грамм. Мы отдали ему все, кроме маминого обручального кольца, бриллиантовых сережек и... своих зубов.
    Отец открыл рот и стал показывать свои зубы, как будто они могли спасти маму и детей.
    - Но роковой оказалась маленькая бумажка, свернутая в трубочку, которую после возвращения Примо в Рим, неожиданно передал мне Даниэль, якобы от имени людей Ватикана, заинтересованных в спасении нашей семьи. Удивительным было не то, что католики спасали евреев, а то, что записку передали через Даниэля, который уже год как начал крутиться среди немцев, вместе с ребятами из Балиллы*. Сам Даниэль убеждал нас, что он пошел в лагерь Балиллы, чтобы заниматься спортом, развлекаться, а при случае - пригодиться своим. И все же, принять предложение через человека, связанного с гестапо, я допустить не мог. Но ты бы видела маму! Она перестала есть, каждый звук разрывал ее сердце, она ни на минуту не могла от себя отпустить своих девочек. И когда у нас оказался адрес одного монастыря, где можно было укрыться - ведь оставалось всего полгода до освобождения Рима - она решилась! Но Бог тебя спас - я оставил тебя дома. Ты была такой крошечной в свои пять лет.

    У ворот монастыря маму и твоих сестер поджидали немцы. Никто не знал о нашем плане, кроме Даниэля. Он же, через несколько дней, прибежал к нам и рассказал, что маму с девочками отправили в пересыльный лагерь в Бозен* - так на немецкий манер этот засранец называл городок Больцано. Но я вынужден был поверить ему и не прогнать его: он обещал пробраться в лагерь и откупить за золото наших. Но как я мог сказать, что все золото, которое у нас оставалось - обручальное кольцо и бриллиантовые сережки - были вплетены в косу Софи? Она была вашей старшей сестрой, и ей уже можно было доверить тайну, ценою в жизнь. Потом Даниэль клялся тысячу раз, что ни кольцо, ни сережки не спасли их. В лагере творились невообразимые жестокости. Больше всех старался палач, по кличке - “Миша”. Многие молили бога, чтобы их быстрее отправили в Аушвиц, лишь бы не попасть к нему в руки...
    Пересказывая воспоминания отца, мама не забывала прикладываться к бутылке граппы.
    - Когда Даниэль снова появился, и отец накинулся на него, обвиняя в смерти мамы и моих сестер, я не могла, не хотела подозревать того, которого почти любила. Да и сам Даниэль все время повторял, что ему не за что оправдываться. Все решилось в ту ночь, когда я забеременела. Когда у нас с ним это произошло в его доме, Даниэль решил мне открыть тайну маминого обручального кольца. Якобы, перед отправкой в Аушвиц, мама умоляла взять Даниэля ее обручальное кольцо, сохранить его, и в день свадьбы передать мне. Но он решил не ждать свадьбы, а вручить мне кольцо именно сегодня - в самый счастливый день своей жизни. Когда Даниэль уснул, я прокралась к потаенному месту, где и был спрятан небольшой сверток. Когда Даниэль доставал кольцо, я случайно подсмотрела, где был его тайник. Когда же я развернула сверток, в нем лежало много золота и мамины бриллиантовые сережки...
 


Примечания
_________________________________

*Так что, наш Колизей - наш, по праву! - Постройка Колизея была начата императором Веспасианом после его побед в Иудее в 72 году. Строительство было завершено в 80 году сыном последнего — императором Титом. Сегодня известно о внезапном обогащение римской казны за счет сокровищ Иерусалимского Храма. Ученые подсчитали, что всего было награблено порядка 4500 талантов золота, т.е. свыше 100 тонн. (Для сравнения, золотой запас России на 1994г ; 300т). В 1813г около западного входа в Колизей был найден обломок мраморной плиты, на которой после реставрации прочитали надпись на латыни: ИМПЕРАТОР ТИТ ЦЕЗАРЬ ВЕСПАСИАН АВГУСТ ПОСТРОИЛ ЭТОТ АМФИТЕАТР ИЗ ТРОФЕЕВ ВОЙНЫ.

*Израиль будет жить, как и прежде - 29 ноября 1947 года ООН большинством голосов приняла резолюцию о создании еврейского государства в Эрец-Исраэль. 2 декабря итальянские евреи и еврейские беженцы из других стран собрались в Риме вокруг Титовой арки и, ликуя, с пением прошли сквозь неё.
*...крутился среди немцев вместе с ребятами из Балиллы - Основным орудием фашизации новых поколений Италии стали юношеские организации режима. Главная из них “Балилла” (ОНБ - Opera Nazionale Balilla) - объединяла подростков до 14 лет. Гитлерюгенд по-итальянски.
*...пересыльный лагерь в Бозен - Больцано (итал.) или Bozen (нем.) – столица южного Тироля, немецкоговорящая часть севера Италии. На окраине города Больцано был пересыльный лагерь.