Тьма былого. Часть 2

Ирина Воропаева
«Еще один роман о старой русской жизни».

                Часть 2.
                ЦВЕТУЩИЙ ТЕРНОВНИК.

          Оглавление Части 2:      
Глава 1. Натали.
Глава 2. Привидение.
Глава 3. Цветущий терновник.
Глава 4. Измена.
Глава 5. Отчаянье.

                Глава 1.
                Натали.

         В предыдущей главе я обмолвился, что, будучи даже в состоянии сильной ссоры, произошедшей между мною и моей супругой, мы оба знали, что не дойдем до окончательного разрыва. Мы и точно крепко были связаны в этой жизни. Брак наш не принадлежал к бракам обычным и общеупотребительным. Начать с того, что мы с нею венчались не как все женатые меж собою люди, единожды, но целых два раза.

Первый раз это произошло, когда мне было 20 лет, а ей 19, в 1765 году. Я тогда еще по ряду причин не имел ни того  имени, ни положения в обществе, ни средств, ни связей, которыми  располагал сейчас. Ничего у меня не было, кроме незаконченного образования и прогнозов на весьма скромное незаметное существование в будущем, - да еще надежд, конечно. Ибо кто же не тешится более или менее смелыми надеждами в двадцать-то лет с небольшим! А уж я по этой части и вовсе смирения не знал, высокого о себе был мнения и метил тоже высоко.

С Натали, московской барышней, я был знаком еще с ранней юности: отец мой в то время почти неотлучно по причине плохого здоровья и усталости от жизни пребывал в деревне, меня же, ввиду своего желания дать мне образование если уж не самое блестящее, то хоть вполне приличное, он определил сначала в московскую гимназию, затем в университет, недавно открытый с соизволения высочайшего Елизаветы Петровны, и в связи с этим поселил у своего знакомого, некоего господина Смолянина Андрея Андреевича, в доме, а этим Смоляниным отец Натали как раз и был.

Дом у Смолянина был богатый, открытый, народу в нем всегда толпилось пропасть, и постоянные жильцы, и родственники, и гости, и ко всем, без разбору чинов и званий, хозяин обходительный и доброту и щедрость выказывал всегда и непременно, такой уж был он человек.

Правда, при том характер он имел весьма твердый, мог и строгость проявить, когда считал то необходимым, и, балуя без меры дочь свою, единственную наследницу всего его достояния и утеху старых лет, и ей много воли не давал, еще и потому, что жил вдовцом и считал, что без материнского пригляду девушке на выданье и в беду попасть недолго. Впрочем, от этой самой беды все равно он ее не уберег, не старикам девиц укараулить. Одним словом, жить у него было весело и привольно, однако рука хозяйская в доме чувствовалась.

             Никто не возбранял нам с Натали дружить сколько влезет, вместе книжки читать и по саду гулять, но не более того. Нечего было и думать, что богач и гордец Смолянин отдаст свою «жемчужинку», как он дочь называл, какому-то безродному нищему, пусть образованному, пусть талантливому, пусть годами и красотою ей под стать, но ведь нищему, но ведь безродному…

Неровня мы были тогда с Натали, и даже в самых смелых мечтах не мог я и вообразить, чтобы придти к Смолянину так вот открыто и посвататься  к его дочери. Если б я тогда на такой шаг решился, так, наверное, в ответ на сию беспримерную наглость все ступеньки бы на парадной лестнице ребрами пересчитал (видел я однажды, как Смолянин, которого Бог ко всему прочему еще и силушкой не обидел, будучи во гневе весьма вспыльчивым, собственноручно спустил с лестницы одного прогневившего его чем-то бедолагу, и это на меня тогда сильное произвело впечатление), - и больше ни к Смолянинскому дому, ни к Натали уже никогда бы меня близко не подпустили.

Между тем сердцу не прикажешь. Не помню сам, как это сталось, а только мы с Натали друг в дружку за книжками и прогулками влюбились и даже успели объясниться, тоже за прогулками и книжками, и целовались в саду за сиреневыми кустами, подальше от посторонних глаз, мечтая о счастье жить вместе до самой могилы (про могилу здесь сказано к слову, не более, мы, конечно, не о смерти думали, а о жизни, и притом в радости).

Однако что делать и как быть, мы понятия не имели, и вот однажды Натали, поплакав на моей груди, через всхлипывания объяснила, что вряд ли мы когда вместе будем и что отец с нею говорил о замужестве… Тут она назвала имя знатного и богатого человека, последнее время зачастившего к ним в дом.

- Он сватается, - сказала Натали. - И батюшка велел мне накрепко о том подумать.

             Был у меня в те времена приятель один, моего положения и состояния, вот ему я и пожаловался на мою беду. Мой собеседник внимательно меня выслушал и, проявляя редкое в нашем возрасте благоразумие (правда, не знаю, что бы он запел, если б дело касалось не моих сердечных дел, а его лично), отвечал мне, с дружеским участием обняв меня за плечи, в том смысле, что, дескать: 
- Возьмись за ум, спустись с облаков и не мучай себя понапрасну. Такая девушка не про тебя, все равно она тебе не достанется. Оставь ее, попробуй утешиться и живи себе дальше, а она пусть идет своей дорогой, так и тебе, и ей лучше будет. Ей жить в богатстве и чести на роду написано, а тебе иначе, и ничего тут не поделаешь. Не пара вы с нею.

            Я вынужден был, поглядывая с тоской на окна комнаты Натали, признать печальную справедливость его слов, поблагодарил его и пообещал, в соответствии с его советом, не витать больше в облаках и вот именно что взяться за ум.

-       Ты мне слово дай, что дров не наломаешь, - сказал мой догадливый дружок. - Или себе слово дай. А то знаю я тебя, говоришь одно, а сделаешь другое.

           Никакого слова я ему, конечно, давать и не подумал, но про себя решил, что точно, хватит дурить и самому себе голову морочить и положил завтра же забыть о Натали и начать жить заново. В двадцать лет такое намерение, то есть насчет заново жизнь начать, никаких сложностей обычно не предполагает и опасений в его неосуществимости не вызывает. В двадцать лет все кажется возможным.

Однако тут же следом мне стало ужасно обидно и горько, и я вспомнил Натали, милую и желанную, лучшую на свете, и наши свидания в саду за сиреневыми кустами, и ее слезы и поцелуи, и еще вспомнил, как вынес своему советчику благодарность за разумные слова о необходимости моей разлуки с моей любимой, и почувствовал, что, попадись он мне сейчас под руку, вместо благодарности довелось бы ему заработать нечто прямо противоположное, поскольку слова его уже мне столь разумными не казались.

Ишь, придумал, откажись, отступись, отдай другому… Сейчас, как же, дожидайтесь, коли хотите, только долго дожидаться придется. Ни за что не отдам, и провались оно все к чертовой матери.

          В общем, с трудом пережив этот день, в начале наступившей наконец ночи, дойдя к этому часу до той степени внутреннего накаления, когда самый безрассудный поступок представляется самым правильным и вообще единственно возможным, я без особого труда забрался под покровом окутавшей все вокруг тьмы по толстым вьющимся плетям винограда, украшавшим стену Смолянинского особняка с той стороны, на которую выходило окошко моей ненаглядной, на второй этаж, прямо к этому самому окошку и, поскольку дело было летом, окна не закрывались и не запирались, просто отодвинул колыхавшуюся от ветерка занавесь, влез на подоконник и соскочил в комнату.

Тут я услышал испуганный шепот предмета моих страстных грез: Натали не спала и вскочила с постели, уловив какой-то странный шум под своим окном (то шумели и скрипели виноградные плети, провисая и кое-где обрываясь под моей тяжестью).
- Это ты, Миша, - шептала она, насилу узнав меня в потемках. - Что это ты… Что ты делаешь тут…

              Вместо ответа я схватил ее в объятия и крепко поцеловал. Выпускать ее из рук я был не намерен, не для того я сюда забирался, но она, успокоившись было, что нежданный ночной визит нанес ей я, а не кто-то еще, незнакомый и опасный, вор какой-нибудь, забилась, испугавшись заново, и стала стараться высвободиться.

- Что ты удумал-то, Миша, бедовая головушка, - уворачиваясь от моих поцелуев, говорила она срывающимся голосом. - Не с ума ли ты сошел. Да отпусти же меня, отпусти, я тебе велю, а не то я кричать стану, дом переполошу…
              Однако она не кричала и дом переполошить не спешила. Все же я ее выпустил (от волнения сердце у меня в груди колотилось как бешеное, я едва мог дух перевести), и повалился ей в ноги.
- Прости меня, - говорил я ей, сминая тонкую ткань сорочки вокруг ее колен. - Только не гони… 
- Но так нельзя, милый мой, - лепетала Натали, совершенно сбитая с толку этим напором. - Попроси у батюшки моей руки…
- Он не согласится, ты сама знаешь, мы уже о том с тобой говорили.
- Не согласится, верно. А мы ждать будем, ждать…
- Чего ждать?
- Когда позволение вымолить удастся…
- На это жизни не хватит, а он покуда тебя замуж за другого отдаст.
- Я не пойду за другого, Миша.
- Да с утра же собиралась.
- Нет, нет, я бы отказалась, батюшка обещал, что неволить меня не станет. Почему ты не веришь мне?
- Я верю, да без тебя мне жизни нет. Сил ждать не достанет…
- Уходи, Миша, уходи, ну-ка увидит кто, узнает…
- Гонишь меня? А говоришь, что любишь.
- Люблю, милый, да нельзя же так…

           Круг явно замыкался, выхода из него не предвиделось и я, вскочив с пола, опять перешел в наступление. Натали заплакала: - Что ж ты со мною делаешь!

Мне стало ее очень жаль, но я ясно чувствовал, что, если отступлю, потеряю ее навсегда. Наконец, придя в отчаянье, она вдруг вцепилась мне ногтями в грудь, а когда я невольно отпрянул, расцарапанный до крови, то тут же  извернулась, ударила меня по лицу и уже собиралась ударить вторично, но я успел схватить ее за руки. В ее глазах теперь стояли не слезы жалости и мольбы, но пылал настоящий гнев.

- Вон отсюда! – услыхал я, однако даже и сейчас она сдержала себя и не крикнула в полный голос, не нарушила ночную тишину, не выдала меня.
- Хорошо, ухожу, - сказал я, все еще тяжело дыша после борьбы, сам в отчаянье и гневе. - Выходи за кого хочешь, за кого тебе твой батюшка велит, ты меня больше не увидишь, - и я повернулся по направлению к окну…

             Однако Натали не лукавила, когда говорила, что любит меня, и та ночь, безусловно стала пробным камнем, выявившим искренность ее чувства. Она не хотела выходить замуж за кого батюшка велит. Она поняла, что и впрямь может больше меня не увидеть. Я уже поставил ногу на подоконник, когда она молча потянула меня назад за рукав.

- Пусть будет, как ты хочешь, - еле слышно произнесла она вслед за тем и потупилась, стоя передо мною в одной ночной сорочке, чуть озаренная бледным светом луны, такая прелестная, такая покорная. Я вторично ощутил, что готов оставить ее в покое, отступившись от задуманного, обезоруженный ее слабостью, не желая получить ее путем принуждения, став причиной ее страдания, ее слез, но опять вспомнил, что – либо пан, либо пропал.

Если не удержу ее сейчас, завтра хоть в омут головой. Как я буду жить без нее? Как буду жить, помня, что сам же упустил свое счастье? Победа принадлежала мне, надо было пользоваться ее плодами, и я, отбросив последнее минутное колебание, подхватил Натали на руки. Она обняла меня, прижалась к моей щеке  мокрым от слез лицом и больше мне не противилась ни в чем, ни в этот раз, ни после.

             На другой день Натали отказала жениху, и огорчив, и обрадовав своим поступком своего отца в одно и то же время: огорчив, потому что жених был завидный, а обрадовав, потому что Смолянин любил дочь и расставаться с нею, даже ради ее же счастья, солоно ему было, по каковой причине, собственно, он с ее замужеством и раньше не спешил.

Мы же вскорости тайно обвенчались, и устроителем нашего бракосочетания был как раз тот мой приятель, который давал мне советы относительно разлуки с Натали, и он все устроил отлично, и в полной секретности, и в то же время точно как следует.

После этого потянулись годы… Годы тайных встреч урывками, кратких, как один вздох, сменявшихся разлуками, долгими, как целая вечность; годы надежд, которые грели, но не оправдывались, порою переходя в отчаянье, а затем воскресая вновь, ведь мы были так молоды, так переполнены жизненной силой, что не могли не надеяться на лучшее вопреки всему на свете; годы огромного счастья и постоянной печали. 

К Натали время от времени сватались новые женихи, и она им всем, на удивление окружающих, невзирая на растущее недовольство отца, разумеется, неизменно отказывала, и я каждый раз знал, что по другому не будет, потому что не может быть, и все равно бешено ревновал ее к каждому новому претенденту на ее руку, изводя себя и ее.

- Где ж я второго такого сладкого найду, - говорила она, ласкаясь ко мне, чтобы меня утешить, но ее слова казались мне просто глупой бабьей болтовней и потому еще больше убеждали во мнении, что однажды ей все надоест, она устанет от беспокойной, нескладной жизни и отречется и от этой жизни, и от меня, который ей ее устроил…

           Я закончил учение и уже служил, и вместо особняка Смолянина квартировал в другом месте, и время от времени напротив окон моего скромного жилища останавливалась наемная коляска, и нарядная молодая дама, стараясь загородить лицо, выйдя из нее, торопливо перебегала улицу и стучалась в дверь, и моя хозяйка каждый раз с ехидством, скрытым за маской умильной любезности, мне говорила, провожая ко мне мою гостью, дескать, опять к вам сестрица ваша припожаловать изволили…

Отогревшись немного душой в объятиях друг друга, мы вскоре расставались, уговорившись о следующем свидании, а время  шло и шло, и весна сменялась летом, а осень зимой, и ничего не менялось, и нам уже начинало казаться, что так и вся жизнь пройдет, в тайных встречах урывками, среди постоянных разлук. 

            Тут нам выпало еще новое испытание, горше прежнего: отец мой устроил мне место в столице, что было для меня, с одной стороны, большой удачей, а с другой ставило в необходимость надолго расстаться с Натали. Я напрасно убеждал отца, что не гонюсь за столичной жизнью и вполне доволен службой в Москве.

Мне пришлось смириться с его желанием, заручившись ранее обещанием Натали в скором времени приехать ко мне, для чего ей предстояло уговорить Андрея Андреевича пожить в Петербурге. Однако Смолянин не торопился на Невские берега, и я стал уже подумывать, что придется мне пойти на ссору с отцом, но службу в столице бросить и вернуться в Москву своей волей, иного выхода из создавшейся ситуации я не видел. 
          И вдруг все переменилось.
          
          Вернувшись в скором времени в Москву и сразу же отправившись с визитом к Смолянину, я нарочито медленно поднимался по парадной лестнице его особняка, стараясь предугадать, как пройдет та важная беседа, которая должна была между нами состояться, и ловя себя на мысли, что по-прежнему, хотя теперь я сюда явился в неизмеримо ином качестве, нежели ранее, я не настолько уверен в себе, чтобы взяться утверждать наверняка, что перспектива скатиться с этой лестницы кубарем по причине необузданного гнева хозяина дома мне уже не грозит совершенно.

Однако я постарался взять себя в руки. Сила нынче была на моей стороне и, хотя я волновался об исходе дела, ради которого пришел, этот исход никак не мог теперь быть неблагоприятным.   

         Смолянин, не подозревая, какова подоплека моего сегодняшнего появления в его владениях, встретил меня весьма радушно, по-свойски, выразил соболезнование по поводу моей утраты, поздравил с выпавшей удачей.

- Эким ты молодцом нынче глядишь, - с удовольствием сказал он между прочим, окидывая меня взглядом с ног до головы и оценив, видимо, и новое мое платье, дорогое, но без показного франтовства, сшитое по последней петербургской моде, и один-единственный, но очень ценный камень на моей руке. Смолянин был человеком не завистливым к чужому успеху и богатству: сам будучи богат выше крыши, он того же от всего сердца желал и окружающим, так что известие о том, что кому-то выпало счастье преуспеть в жизни, вызывало у него не досаду, как у многих, но искреннее удовлетворение и радость.

Редкое качество, надо сказать, ведь людям свойственно всегда желать больше того, что у них имеется, и предела их корысти нет. У всех найдется, в чем посетовать на судьбу, недаром говорится, - у кого-то щи жидки, а у кого-то жемчуг мелок.

- Ты теперь завидный жених, - безо всякой задней мысли говорил между тем Смолянин.
- Андрей Андреевич, - сказал я громко и отчетливо. - Я и точно собрался завести семью и хочу посвататься к вашей дочери. 

                Забегая вперед, скажу, что ступеньки Смолянинской лестницы  я всю жизнь пересчитывал только ногами, и никак иначе. Однако был один момент, когда я уж подумал, что дело плохо.

                Услыхав мои слова, Смолянин потемнел лицом, отошел от меня в сторону, затем опять поглядел на меня, и опять оценивающе, но при том явно оценивал он меня уже с совершенно другой стороны, нежели давеча, и зловещим тоном протянул:
- Высоко взлетел, соколик, так головка закружилась?
- Вы считаете, что я Наталье Андревне и ныне не пара?
- А что в тебе изменилось? Богатство чести не заменит. Как ты был никто против меня, природного столбового дворянина, так этим вот никем и остался.
- Мой отец родовитостью вам не уступит.
- А матушка твоя каких кровей царских была царевна, а?
- Вы мне отказываете?
- Пошел вон отсюда, братец, - в сердцах бросил Смолянин и отвернулся. - Огорчил ты меня. Я тебя всегда жаловал не по чину, ради твоего батюшки, да видать, напрасно. Убирайся, и чтоб духу твоего здесь больше не было. Не для таких, как ты, я дочь растил.
- Я уйду с одним условием, - сказал я, - забрав отсюда то, что мне принадлежит.
- Тебе здесь ничего принадлежать не может, щенок неблагодарный, - отрезал Смолянин категоричным тоном. Он, бедняга, не догадывался, насколько он не прав.
- Жена моя мне принадлежит по закону, - пропустив оскорбление мимо ушей, так как знал, что сейчас буду отомщен, произнес я. - С нею вместе я ваш дом и покину.
             И я положил перед ним на стол некую бумагу…

- Это еще что? – протянул Смолянин, подозрительно глядя на бумагу, но, по всему видно, и не думая брать ее в руки.
- Это свидетельство о моем законном браке с вашей дочерью, Натальей Андреевной, урожденной Смоляниной, заключенном нами …
            Процитировав до конца предъявленный документ (такого-то года, такого-то числа, в такой церкви на такой-то улице, священнослужителем таким-то в присутствии этаких-то свидетелей…), я на всякий случай отступил на пару шагов назад.

            Смолянин от такого заявления остолбенел, лицо его выражало в тот миг все, что он за него успел перечувствовать. Бедняга чуть не упал, ей богу.
             Он схватил бумагу и быстро прочитал ее. Вот тут-то мне и показалось, что, если я не хочу врезаться носом в паркетные полы у подножия первого лестничного марша, то придется перейти к прямой обороне.

             С минуту Смолянин пожирал меня пылающим взглядом, но затем вспомнил о другом и изо всех сил затрезвонил прислуге в колокольчик.
- Дочь ко мне, - заорал он, не успел еще лакей войти в комнату на его зов. - Наталью Андревну ко мне!

             Натали была мной предуведомлена о том, что я собираюсь посетить ее батюшку и с какой целью, заранее. Она скоро пришла, красивая, гордая и спокойная, и встала рядом со мной напротив отца.

- Что это, доченька? – вопросил ее Андрей Андреевич, протянув ей бумагу, и в его голосе прозвучала робкая, последняя надежда на то, что все это, и мои слова, и эта бумага самая, не более, чем ложь. Но надежда не сбылась, Натали все подтвердила. Склонив голову, она попросила у отца прощения и признания нашего брака.
- Никогда, - рявкнув Смолянин, плюхнулся в кресло, разорвал бумагу на клочки и посмотрел на нас с победоносным злорадством. Я вынул вторую такую же бумагу и протянул ему.
- Рвите и эту, отведите душу, - сказал я. - Я знал, что вы так сделаете. Это копии, а подлинник я в суде предъявлю, если до этого дойдет.
- Тебя любой суд в Сибирь засудит, - объявил Смолянин, тяжело дыша.
- Вряд ли, ваше благородие. Да и зачем вам скандальное разбирательство? Дело сделано, его не переделаешь. У вас один выход – смириться с тем, что ваша дочь замужняя женщина, а я зять ваш.
- Замужняя женщина, - горько прошептал Смолянин. - Замужняя… женщина… Что ж ты, матушка, замужем будучи, детишек-то не завела, а? Как же это? Супротив женской природе и учению святых отцов, как какая-то…
- Не оскорбляйте меня, - проговорила Натали. - Вы тем самым себя оскорбите.
- С этим мальчишкой без роду, без племени, в людской на лавке вырожденным, на конюшне науки постигавшим… А я и сейчас его на конюшне поучить уму-разуму ой как могу!

              Натали успела быстро встать между мною и отцом, когда я рванулся было к нему, теряя голову и сжав кулаки. Последний страх перед ним оставил меня в эту минуту, и мне стало стыдно, когда я вспомнил, как у меня коленки подгибались еще даже и сегодня, пока я подходил к двери его кабинета. Не осталось в моей душе и следов осознания учиненного мною по отношению к хорошо относившемуся ко мне на протяжении многих лет, порядочному, честному человеку обмана, и раскаяния в этом обмане.

- Правда глаза колет? – устало спросил Андрей Андреевич в ответ на мой резкий жест, покачав головой. - Вот вам мой сказ, детушки. Не бывать барышне Смоляниной Наталье Андревне за поломойкиным сыном Мишкой.
- Если за неделю вы не передумаете, - сказал я. - Гарантирую вам скандал. Поломойкиного сына Мишки больше нет, зато есть дворянин Михаил Дмитриевич Заварзин, и любой барышне, в том числе и Смоляниной Наталье Андреевне, не зазорно отныне его имя носить. Через неделю Натали переедет ко мне, с вашего позволения либо без оного, как вам угодно будет.

             Я поклонился и вышел из комнаты. Натали вышла за мной и проводила меня до передней, после чего мы расстались, твердо уверенные, что расстаемся ненадолго. Так оно и случилось.

Смолянин не смог примириться с мыслью о грозившем ему позоре публичного разбирательства частного семейного дела, поэтому ему пришлось примириться со мной. Наше венчание с Натали состоялось пять лет назад, его неведение по этому поводу выглядело бы донельзя нелепо. 

Через несколько дней я получил записку, в которой Смолянин  вызывал меня к себе для беседы.  Я явился. У дверей его кабинета меня поджидала Натали.
- Отец согласен, - сказала она. - Кое-что тебе может не понравиться, но это мы потом, бог даст, утрясем, а сейчас лучше на все соглашайся тоже. И еще. Он, кажется, успокоился, но на всякий случай, умоляю, держи себя в руках. Помни, главное, что мы своего добились, - она быстро поцеловала меня, и мы вместе вошли в кабинет.

            Впрочем, она напрасно боялась, что Андрей Андреевич какой-нибудь резкой выходкой вновь вызовет вспышку моего негодования. Он и впрямь, похоже, успокоился, то есть сумел взять себя в руки. Угрюмо поглядев на нас, он сел за стол, нам сесть не предложив, открыл шкатулку и, достав из нее обрывки копии нашего брачного свидетельства, разложил их перед собою на столе… Я так и вижу сейчас, когда пишу эти строки, ясно, будто вновь наяву, как он сидит в кресле над белеющими поверх скатерти бумажками, - большой, осанистый, важный, в прошлом такой самоуверенный, ныне сломленный безвозвратно…

- Вот этого чтоб я больше не видел и об этом не слышал, - сказал он, посмотрев на свой пасьянс и затем смешав его в кучу одним движением руки. - Я этого не признаю и никогда не признаю. Вы обвенчаетесь заново, открыто, прилюдно, как положено. Свадьбу шумную устраивать не будем, не до веселья тут, но гостей некоторых пригласим, и обед устроим честь честью, тоже все, как положено, чтобы никаких сплетен не было. Свадьба через месяц (он назвал конкретный день, показавшийся ему по каким-то причинам, в которые он нас посвящать не стал, подходящим для столь горестного события), а до этого времени, Наталья Андреевна, я этого господина, супруга вашего, у себя в доме видеть не желаю, вы же можете поступать по вашему разумению. Приданое свое вы, сударыня, получите сполна, без изъятия, как оно ранее вам было определено, за этим я не постою. Снявши голову, по волосам не плачут. После же свадьбы я вас обоих ни видеть, ни знать не хочу.            

               Он не благословил нас, как это было положено в случае помолвки, звякнул в колокольчик и приказал лакею проводить меня. Натали опять вышла за мной следом. Лицо ее было грустно.

- Жаль отца, - сказала она.  - Как он без меня останется? Он ведь всегда меня корил, что я замуж не иду, а в последнее время говорить стал, как ему повезло на старости лет, что я при нем пожелала остаться, благодарил меня и ангелом-хранителем называл. Представляешь, что он почувствовал, когда узнал обо мне и о тебе всю правду? Каково ему было? Когда он думал обо мне одно, я была совсем другим.
- Тот, кто привык, чтобы все по его воле шло, как ему удобно и по нраву, такие вещи всегда тяжело переживает, - кивнул я в ответ на ее слова. - Но, дорогая, - продолжил я тут же, нарочно перефразируя недавно произнесенные Андреем Андреевичем оскорбительные для его дочери слова, - сообразно женскому естеству и учению святых отцов, положено жене за мужем жить, а не ублажать капризного старика по гроб его жизни…

               Натали поняла намек и улыбнулась, взяв меня под руку. Мне не хотелось, чтобы мало оправданные по моему последнему мнению угрызения совести, зашевелившиеся в ее душе, омрачили наш медовый месяц, которого мы так долго ожидали. Ее улыбка обнадежила меня в этом отношении.
               
               Через месяц мы обвенчались, причем, само собой разумеется, о том обстоятельстве, что венчание наше было повторным, кроме очень узкого круга лиц никто понятия не имел, и, после отдания некоторых необходимых визитов, выполнив все, что предписывали нам приличия, отбыли в подмосковное поместье, которое теперь принадлежало мне, как и многое другое, и отдались своему счастью полностью и без помех. 

До сих пор нам и правда ни о каких о детях и думать не приходилось, разве что в кошмарных снах такое виделось, теперь же мы принялись с энтузиазмом наверстывать упущенное. Через год у нас уже была дочь, через два года две, и так далее. Четвертым родился давно ожидаемый сын, названный в мою честь Мишенькой.

Наша жизнь вполне определилась и устроилась, служить я более не стал, зажив своим домом, и вот в  холодное время года мы жили в Москве, где у нас была толпа друзей и родственников, так что заскучать среди постоянной человеческой сутолоки  представлялось сложно, а на жаркие месяцы уезжали в Подмосковье, на лоно природы. Изредка Натали огорчалась, что известия об отце получает только стороной и не смеет явиться к нему сама, однако и это дело постепенно наладилось.

Рождение внучат поколебало оскорбленного в своей гордости старика. Натали предусмотрительно назвала старшую дочь именем своей бабушки, его матери, к памяти которой он испытывал благоговейное уважение, и хотя лесть была очевидна, она все же не пропала даром и была принята: старик однажды прислал нам письмо, выразив желание увидать девочку в день ее именин. Натали поехала к нему с дочкой в его поместье, куда он удалился в добровольное изгнание после нашей свадьбы, понимая, что, оставшись в городе, волей-неволей будет сталкиваться с нами у общих знакомых и желая этого избежать, и ее поездка удалась.

Затем он сам навестил нас в Москве, заодно впервые за последние годы нарушив мертвую тишину и запустение, царившие в его огромном, со времени отъезда его в деревню стоявшем пустым, с запертыми ставнями и дверями, особняке, так памятном мне событиями моей юности и первой молодости, произошедшими в его стенах, и этой своей лестницей, будь она неладна, столь долго наводившей меня на размышления о том, насколько место сие на самом деле может считаться безопасным, во всяком случае, для меня.

        Смолянин ясно дал нам понять, что со старыми обидами покончено, однако, впрочем, совсем без ложки дегтя в бочке меда, обойтись, видно, не могло, и, наблюдая за мною и своей дочерью в вечерней гостиной, полной приглашенных по случаю его к нам приятного визита знакомых, он подозвал нас обоих к себе и произнес примерно следующее :
- Хороши вы оба, детушки, как я на вас погляжу, а только, дочка, муж-то твой покрасивее тебя будет, и был хорош, а с годами еще лучше стал, а ты уж больно раздалась, обабилась, как детей нарожала. Ты за ним следи получше, как бы лиха не вышло, а то загуляет на сторону-то…

             Все-таки он, видно, не простил нас, а особенно, конечно, меня, до конца, но мы с Натали, услыхав эту бессильную старческую воркотню, только посмеялись. Мы по-прежнему любили друг друга, ценили обретенное наконец счастье, слыли примерной супружеской парой и думать не думали, что судьба уже подготовила нам новый неожиданный поворот.

Поворот саней на темнеющей в ранних зимних сумерках проселочной дороге, случайный, ошибочный, ведущий не в ту сторону, куда бы следовало, внезапное разбойное нападение, о подобных которому до сих пор приходилось лишь слышать стороной, не более того, так что реальная возможность такого приключения казалась не просто маловероятной, но прямо невозможной, мифической, - и пятнышко света в чуткой тишине погруженного в кромешный мрак чужого дома, бледное прекрасное лицо, темные, подобные омутам, глаза.

Пролитая кровь, зеленое платье, алая роза в волосах. Задуманный и ненаписанный портрет, оставшийся существовать только в моем воображении. Портрет чудесного создания, открывшего мне в казалось бы уже изведанном до донышка мире целый новый мир, полный новых чувств и грез, радостей и печалей, - и разрушившего его, этот дивный мир, в одночасье.
-  Мишель, поправь мне розу в волосах, ты мне ее дома плохо приладил…      

                Глава 2
                Привидение.

          Смолянин, между тем, нарочно поддразнив и подколов свою дочку на светском рауте, почти пророча ей мою будущую измену, попал в точку не только в своем непрошеном негативном прогнозе относительно нашего будущего, но так же был прав и в том, что Натали после официального признания ее замужества стала другой. Ее жизнь, конечно, изменилась в лучшую сторону, чего и всем бы можно пожелать, а вот она сама – нет, и дело тут заключалось не только в том, что она просто располнела.

Наряду с внешним обликом претерпел изменения и ее внутренний образ. Она никогда, правду сказать, не могла зваться красавицей в полном смысле этого слова: миниатюрная, пухленькая, беленькая, с пушистыми рыжеватыми волосами, маленьким чуть вздернутым носиком и голубыми, будто эмалевыми, глазками, она пленяла окружающих и привлекала к себе мужские сердца скорее миловидностью, подвижностью, грацией, прирожденным умением красиво кокетничать, чем прямой красотой, а кроме того, и это было немаловажно, одухотворенность, плод явной работы ума и присутствия живого, трепетного чувства, пронизывали и окрыляли все ее юное, свежее, жизнерадостное существо, сообщая ее очарованию неотразимость, заставляя вновь и вновь искать ее общества.

Она прекрасно музицировала и пела, сама сочиняла слова своих песен и музыку к ним, сама их и исполняла. Она хорошо рисовала, специально пожелав развить в этом отношении свои способности уроками, и многие друзья и знакомые получали от нее в подарок весьма недурные пейзажи и натюрморты, свидетельствующие о хорошем вкусе и пусть небольшом, но несомненном таланте мастерицы. Она занималась сочинительством, в подражание нравившихся ей авторов исписывая многие бумажные листы стихами и прозой и иногда удостаивая своих гостей прочтением некоторых отрывков своих произведений.

Молодежный кружок, собиравшийся в ее гостиной в отцовском доме, состоявший из некоторых молодых людей ее круга, которым не казалось скучным читать французских философов и слушать поэтические опыты сверстников на возвышенные темы, был к тому же щедро разбавлен университетскими студентами, в основном моими приятелями по студенческой скамье, и молодыми преподавателями, и Натали являлась одной из признанных заводил этого кружка не только потому, что ей принадлежала роль хозяйки, но, и это было главным, по той причине, что она успешно справлялась и с вдохновляющей, и направляющей ролью в наших собраниях. В общем, в свое время это была удивительная девушка, и она вполне стоила и пылких признаний, и любовных безумств.

Затянувшееся показное девичество, отсутствие возможности устраивать свой собственный домашний очаг (а ведь к этому всегда стремится по велению своей природы даже самая самостоятельная и самодостаточная женщина), двойственность жизни, которую ей приходилось терпеть годами, с одной стороны, подстегивали ее к еще большему усердию в творчестве, с другой же стороны истощали ее душевные силы.

Наверное, ничего удивительного, поэтому, нет в том, что, когда судьба наконец соизволила ей улыбнуться, и она получила сразу все, о чем не смела ранее и мечтать: семью, дом, любимого мужа, детей, тяга к прежним занятиям и пристрастиям в ней угасла, и она, сменив художественную студию на детскую комнату и забыв все песни, кроме колыбельных, оказалась более неспособной продолжать писать лирические стихотворения, пронизанные самыми возвышенными чувствами, и патриотические поэмы, посвященные темам русской старины, а также рассуждать по нескольку часов кряду о справедливости тех идей в отношении необходимости изменений нынешнего общественного устройства, коими увлекалась в то время сама молодая императрица Екатерина Алексеевна, правда, при большом умении с отменной энергией осуществлять многие свои замыслы, в числе первых из коих следует назвать, безусловно, присвоение императорской короны, так и не сумевшая претворить оные идеи в жизнь, - отчего они хуже, впрочем, не стали.

           Итак, Натали успокоилась, остепенилась. Теперь это была достойная мать семейства, но никак не восторженная поэтесса, не вдохновенная певица, не увлеченная художница, тонко чувствующая красоты окружающего мира. Все осталось в прошлом.

Напряженная духовная жизнь, постоянно ранее ощущавшаяся в ней, подобная бегучим звенящим струям чистейшего, словно кристалл, вырывающегося на поверхность земли из ее таинственных недр ручья, притихла, будто ручей сей, встретив препятствие, приостановил свой бег, порос ряской и камышом и стал превращаться в стоячее мутное болотце.

Сытое самодовольное выражение не сходило теперь с пополневшего, заплывшего жиром лица московской барыни Натальи Андреевны Заварзиной, урожденной Смоляниной, и не было больше в ее эмалевых голубых глазах ни следа, ни тени забывшихся грез и задремавших чувств. Слушая разговоры, некогда столь волновавшие ее, она ныне лишь зевала… Отдавая ей справедливость, не могу не отметить, что из эфемерного создания сделавшись дебелой матроной, она осталась доброй и любящей, нежной и заботливой, сердечной и отзывчивой, но она уже не была моей прежней прелестной Натали.

             Конечно, все эти перемены происходили постепенно, не в один день, однако достаточно стремительно и, главное, необратимо. Не помню, когда мне стало скучно рядом с женой. Наверное, в то время, когда мы, до того жившие душа в душу, вдруг начали раздражать друг друга и вследствие этого ссориться из-за любых пустяков, причем я должен был с недоумением и неудовольствием обнаружить, что Натали, оказывается, унаследовала в некоторой степени вспыльчивый нрав своего батюшки (интересно, если б я знал об этом раньше, остановило бы это меня, когда я собирался лезть в ее окно?).

Да, наверное это произошло и приобрело черты некоторой зловещей определенности приблизительно в то время, к которому относится мое знакомство с Наташей Галуздиной. Мое сердце тогда уже было в достаточной мере пусто, потому-то Наташин образ, такой живой и трепетный, Наташин взгляд, такой глубокий и зовущий, Наташина любовь, такая неожиданная и пылкая, не могли оставить его в равнодушии, не могли не принудить его забиться сильнее. Впрочем, осознать все, происшедшее со мною и близкими мне людьми, я в полной мере смог только позднее.

            Расставшись с Наташей, поскольку разлука с женою в тот момент представлялась мне, еще находящемся под гипнозом прошлого, совершенно невозможной и неприемлемой, я, как уже говорилось выше, покинул Москву и сделался петербургским жителем.

Выбор мой в пользу семьи и Петербурга был, как я был тогда совершенно уверен, совершенно правилен, так что следовало только приложить некоторые усилия, чтобы избыть грусть и горечь на сердце, войти в прежнюю колею и наладить прежнюю спокойную счастливую жизнь, к которой я так привык за последние года. Однако возврата к прошлому, светлому или же напротив, быть не может просто потому, что не может, как бы ни было оно обаятельно, как бы ни жаль было с ним проститься. Я или забыл об этом, или не знал. Пожалуй что не знал.

           Мы приехали в столицу и зваными, и жданными, для нас уже присмотрели дом, даже отчасти меблированный, который можно было купить, можно снять на любой срок (я предпочел последнее, так как, не оглядевшись в Петербурге, не хотел торопиться с приобретением дорогостоящей недвижимости). Служебная вакансия, которой меня соблазнял мой будущий начальник, также все еще существовала. Теперь следовало только устроиться, привыкнуть к новому жизненному укладу, новому окружению и зажить себе в свое удовольствие. Не могу сказать, что у нас прямо-таки сразу все не заладилось и пошло кувырком, вовсе нет. Просто все  двигалось и достигалось с трудом, прежние легкость и удача нам более не сопутствовали.

           Мои служебные обязанности требовали от меня постоянного напряжения умственных и духовных сил, большой концентрации воли и внимания, необходимости общения с разнообразным кругом новых лиц, оставляя мне непривычно мало времени для досуга. Как следствие такого положения вещей, я, полностью погрузившись в дела государственные, также почти полностью отошел от дел семейных, оставив их на усмотрение Натали. Между тем эти дела явно шли у нее через силу.

Я помню, с какой радостью и каким энтузиазмом она занималась отделкой, меблировкой и украшением нашего дома в Москве, где мы поселились с нею после нашей свадьбы, и как же теперь ей было тяжело налаживать домашний быт на новом месте, налаживать вынужденно, нежеланно. Она так и не устроила наше новое обиталище как должно.

Дом, в котором мы разместились по приезде, надеясь обжить его и почувствовать своим, был вовсе не плох, удобен, вместителен и красив, и единственное, что говорило не в его пользу, были россказни, ходившие между слугами, о будто бы обитающем в нем привидении, в образе худого изможденного мужичка босиком и в истлевшей домотканой рубахе бродившего по комнатам и залам и не отказывавшегося повествовать всем желающим о своей тяжелой жизни мастерового человека, в числе многих и многих силком пригнанного некогда сюда по распоряжению императора Петра Первого, задумавшего построить свою новую столицу прямо на гнилых финских болотах, с таким трудом отвоеванных им у шведов (таков был первый внешний вид знаменитого «окна в Европу»), - мастерового человека, работавшего здесь на грандиозном строительстве дорог, мостов и зданий, а затем погибшего, также как многие и многие, от голода, холода, побоев  и болезней и зарытого в топкую почву здешних мест прямо под фундаментом строящегося дворца, отчего и нет ему теперь покоя, все ноют во сырой землице косточки, все тянет душу тоска…

Однако Натали в то время, вскоре после случайного знакомства с прекрасной молодой дамой в зеленом платье и с розой в волосах, никакой полусгнивший мужичок отнюдь не казался настоящим страшилищем, и потому она поначалу просто отмахнулась от всех этих баек и даже забыла пригласить священника для освящения жилища перед вселением в него своей семьи.

Без настоящего прилежания, без интереса, по докучной необходимости кое-как сладив отделку парадных комнат, она так и не удосужилась заняться комнатами жилыми, так что в результате детская оказалась меблирована в основном дорожными сундуками и корзинами (вещи как привезли, как занесли, так и оставили, половину вытащив и бросив тут же, половину позабыв), и у нашей спальни вид был не лучше: посередине пестрого развала как попало сложенных или же как попало разбросанных платьев и прочей одежды и белья, подобно острову посреди моря, монументально возвышалась наша кровать, заслоненная пологом только с одной стороны по той причине, что отыскана была только одна входящая в его состав занавесь, а вторая так и не обнаружилась (вероятнее всего, ее никто толком и не искал), к изножью же кровати был прислонен туалетный столик с зеркалом, прекрасной работы, из красного дерева, но без одной ножки, а вместо нее под уголок был небрежно подсунут березовый необструганный чурбак, об который я однажды задел босой ногой и занозил себе палец…

Но это все было пустяками, в конце концов можно пока пожить и так, а потом все самой собой наладится, вещи постепенно распределятся по местам, подрастающее же поколение все равно испортит любую мебель, какую ни поставь, исчертив ее перочинными ножичками и разукрасив чернилами для письма и красками для рисования, так что сундуки и корзины в обстановке отданных им на разорение апартаментов им очень даже и пристали.

              Не пустяками были болезни, навалившиеся на всю нашу семью скопом. В Москве климат не больно-то хорош, с противными склизкими оттепелями среди зимы и с тяжелой душной жарой летом, с неизменными похолоданиями весною и невыносимо длинной осенью, притом вообще прохладный и дождливый большую часть года, благодаря чему регулярно гибнет половина урожая хлебов, вновь и вновь заставляя население мучиться голодом, однако он ни в какое сравнение идти не может с частыми сырыми туманами и постоянными пронизывающими ветрами Петербурга, обеспечиваемыми близким дыханием Балтики. Легочные недуги - бич северной столицы; среди каменного великолепия ее дворцов, храмов и набережных чахотка не гостья, а хозяйка.

И знатные люди, и простые одинаково страдали от постоянных простуд, нередко принимавших злокачественное течение, и пополнялись городские кладбища скромными крестами над скромными могилами, и множились прекрасные дорогие надгробия самых известных прославленных мастеров под сенью церквей и собора  Александро-Невской лавры на берегах речки Монастырки, где, оплаканные скорбно склонившимися над погребальными урнами прелестными ангелами с печально опущенными беломраморными крылами, находили свое вечное пристанище важные вельможи и их жены.

И вот наши четверо детей как начали болеть, то все вместе, то по очереди, то снова все вместе, так и конца тому видно не было.  Натали, на которую в основном, при моем ежедневном  присутствии в местах несения моей службы и ежедневном же отсутствии домашнем легла вся тяжесть лечения наших маленьких несчастных девочек и мальчика, сбилась с ног и под конец совершенно потеряла голову.

Ее вымотали болезни дочерей и доконали недуги маленького Миши, единственного сына и наследника родового имени, ее любимца, ее гордости и надежды. Она смертельно боялась его утратить, не спала ночей, когда он захлебывался кашлем, сидя рядом с ним и целыми днями тоже, а в периоды выздоровления (я их стал называть затишьем перед бурями, так как вскоре он заболевал снова) следя за ним неотступно, по десять раз переодевая ему белье, чтобы он не взмок от беготни и не простыл, не отпуская его на улицу по целым неделям, чтобы он не наглотался сырого воздуха, чтобы его не прохватило холодным ветром, и вообще делая все возможное и невозможное, лишь бы только он не свалился снова, лишь бы прекратился этот изнуряющий кашель, ставший главным кошмаром в ее жизни, кашель, который она уже не могла больше слышать, - и все же не преуспевая в своих попытках не допустить нового рецидива болезни, и вновь оказывающаяся вынужденной приглашать разных врачей, слушать их взаимоисключающие советы, отказываться в отчаянье от врачей и обращаться к народным знахарям, затем выгонять и этих, вновь выбирая сторону просвещенной медицины, и все  заваривать, запаривать до бесконечности эти отхаркивающие лекарственные травы, все отпаивать ими ребенка, измученного постоянными недомоганиями и постоянным лечением, ослабшего, плаксивого и до отвращения капризного.

Хуже всего было то, что она отдавала все силы, выкладывалась до конца, доходила до изнеможения, не стояла ни за чем, а толку от того было мало. Она и сама болела, и по причине  привыкания к особенностям жизни близ северного моря, и от постоянного нервного перенапряжения и усталости, и часто ей приходилось заниматься необходимыми делами через силу.

Ей было тяжело. Она пыталась искать поддержки у меня, но я был или занят, что случалось чаще всего, или давал ей советы, которые ее не устраивали. Однажды я сказал ей по поводу Миши, когда она спрашивала, какого доктора еще пригласить, что никакого не надо, а следует отвезти ребенка покататься по льду Невы, как мы ему обещали и как он все время просит, и она пришла в ужас и гнев, и закричала на меня, что я смерти мальчику хочу, не иначе.

- Но того, что исправить нельзя, не исправишь никакими силами,  - возразил я ей. - Лучше уж все оставить на волю божью.
- Ты со стороны смотришь, не как отец, - сказала она в ответ, и я вдруг подумал, что она, точно, права, я смотрю со стороны и по-другому не могу, потому что, если смотреть по-другому, то надо тоже все забросить, все забыть, весь окружающий мир послать к черту и жить только тем его маленьким кусочком, который весь сосредоточился в детской вокруг постельки больного ребенка, а потом, коли гибель суждена этому крошечному слабому существу, то погибнуть с ним  тоже, заодно… И я к стыду своему почувствовал, что не способен на это. Мир вокруг продолжал существовать, и он был велик и разнообразен, и открыт для меня.

                Мне стала нравиться моя служба, я нашел в ней и толк, и смысл, увлекся делами, которыми был занят, и хотел заниматься ими и дальше, видя в этом свое будущее. Приходя же домой, я мечтал об отдыхе, нуждаясь в нем для восстановления сил. 

Зимой я тоже был болен, и, хотя раньше болел редко, а выздоравливал быстро, но тут недомогание продлилось почти до весны, и один раз я почувствовал себя до того плохо, что вынужден был слечь в постель. Мне кажется, мне удалось наконец выздороветь только потому, что я отправился в служебную поездку и в чужом городе, вдали от семьи, окруженный заботами хозяина гостиницы, в которой остановился на пару дней, а провел пару недель, просто отдохнул, успокоился, выспался, и, наглотавшись к тому же соответствующего случаю лекарственного зелья, вернулся обратно не в пример прежнему крепче и бодрее.
Дома отдохнуть и выспаться было практически невозможно. 

И все больше и больше с течением времени, несмотря на то, что  я прекрасно осознавал, какие трудности переживала моя жена, поскольку изо дня в день  наблюдал, как она из кожи вон лезет, чтобы выходить моего же сына, таким образом отдавая себе ясный отчет в том, как мало я помогаю ей, в связи с чем  ощущал себя виноватым перед нею за свое нынешнее вынужденное невнимание к ней также, как за прошлые свои недавние перед нею грехи, - несмотря на все это все больше и больше она меня раздражала.

            Натали, похоже, претерпевала третью или четвертую метаморфозу в своей жизни. Юной поэтически настроенной барышней она побывала, тайной женою своего возлюбленного помучилась, уважаемой и довольной всем на свете барыней пожила, а теперь становилась истеричной полусумасшедшей матерью больного дитяти.

Она нигде не бывала, не принимала гостей, перестала следить за собою, целыми днями ходила нечесаной и в мятом платье, не отлучаясь от ребенка и потеряв всякий интерес к чему бы то ни было на свете, кроме детской.

Словно дикая мать-самка в дикой природе, лиса либо волчица, готовая согласно заменяющему ей разум инстинкту любой ценой спасать свое чадо, лисененка или волчонка, даже не замечая при этом, что приносит ему своей чрезмерной опекой уже не пользу, а вред, не знающая никакой меры в силе проявления своей слепой материнской любви, обрушивая ее подобно водопаду на его беззащитную голову, - так или очень похоже вела себя в последнее время Натали, образованная умная женщина, моя жена.

И у меня стала возникать смутная мысль, которая с течением времени все крепла и крепла, о том, что следовало бы забрать у нее Мишу и отдать на воспитание в другие руки, другим людям, которые, может быть, не окружат его такой приторной заботой, но и не задушат в судорожных объятиях.

Я не знал, насколько на самом деле серьезно он болен, но мне было искренне жаль мальчика, и я видел все яснее и яснее, что Натали во всяком случае ничего больше для него сделать не может. Поразмыслив, я посоветовался с кем мог и как выход из создавшегося положения предложил Натали отправить Мишу из Петербурга в места с более теплым и благодатным климатом, к знакомым моих знакомых, чтобы он просто пожил под южным солнышком, на  вольном воздухе, побегал босиком по прогретой земле и так далее. Я даже не предполагал, какую бурю можно вызвать на свою голову этим вполне деловым и разумным, как мне казалось и до сих пор кажется, предложением.

Натали восприняла мои слова так, будто я собирался отдать сына первым встречным нищим, подбросить в приют для сирот, уничтожить, наконец. Когда же я ей предложил поехать вместе с Мишей, оставив дочерей в Петербурге на мое попечение, поскольку я ехать никуда не имел возможности ввиду своих занятий, она закричала, что я хочу удалить ее из дому, чтобы иметь возможность изменять ей в свое удовольствие, как то водилось у меня в Москве.

Сцена вышла тяжелая и отвратительная. Не буду к ней возвращаться и воссоздавать на этих страницах, хотя помню ее в подробностях. Одним словом, на мое предложение Натали ответила категорическим отказом, после чего мне оставалось только смириться со всем происходящим и ни во что больше не вмешиваться ввиду полной бесполезности таких вмешательств, а также во избежании новых скандалов. Я поневоле так и поступил и вследствие этого стал бывать дома еще реже.       

                Между тем Натали, отказавшись спасать Мишу по моему плану, не отказалась от попыток повлиять на ход событий, только с совершенно неожиданной стороны.

Однажды я, приехав  домой переодеться перед вечерним приемом в резиденции одного высокопоставленного лица, где мне совершенно необходимо было встретиться с другим высокопоставленным лицом и кое-что с ним обсудить, ввиду замешанного в это дело со своими интересами высокопоставленного лица третьего по счету, к своему большому удивлению и недоумению застал в доме целую церковную процессию, с торжеством служащую молебен, в связи с чем мне пришлось ждать, пока поп, бормоча молитвы, обольет святой водой все наши вещи и заодно мой парадный шитый золотом мундир, который был приготовлен для меня лакеем и разложен на постели вычищенным и выглаженным наилучшим образом, после чего мне все же пришлось его надеть, как есть, в надежде, что по дороге подсохнет: Натали вспомнила об обитавшем в нашем доме бок о бок с нами привидении и, вдруг отказавшись от первоначального взгляда на такое положение вещей, как на не внушающее никаких опасений, усмотрела в нем теперь, напротив, первопричину всех наших неприятностей последнего времени, в связи с чем и бросилась на борьбу с ним буквально очертя голову.

Кто ей объяснил, что зловредный дух давит своим присутствием на слабенького малыша, я дознаваться не стал, но последствия этого объяснения нам пришлось расхлебывать сообща. И долго еще после того, как с духом было решительно покончено, многие мои знакомые считали хорошим тоном говорить со мною о привидениях, мистике и тому подобном и недоумевали, почему я не стал ревностным поклонником графа Феникса и похожих на него других шарлатанов, подвизавшихся на данном попроще, когда мне это вроде бы вследствие столь выдающегося приключения, какое выпало на мою долю, что называется, сам бог велел.

             В конце концов, чтобы остановить истерию, охватившую весь наш дом в лице всех его домочадцев, и прекратить бесконечные визиты монахов и колдунов (Натали вызывала их попеременно, бросаясь из крайности в крайность, как ранее попеременно обращалась то к ученым лекарям, а то к народным целителям), я вынужден был,  намеренно проигнорировав при том обсуждение существа вопроса, так как не хватало еще и мне в нем увязнуть, решительно вмешаться и взять дело уничтожения духа и наведения порядка в свои руки.

По моему приказу специально нанятые в достаточном числе рабочие обыскали все здание, простукали все стены, всю лепнину на потолках и весь паркет (лепнине и паркету это на пользу не пошло, но мне было уже все равно), перевернули вверх дном весь чердак и весь подпол, вскрыли в подполе все полы и в конце концов в углу подвала нашли какие-то черные, полусгнившие кости, в которых приглашенные на их освидетельствование полицейские и медицинские  чины вроде бы опознали человеческие останки.

Были составлены необходимые протоколы с необходимым допросом свидетелей, причем последняя процедура очень многим из моих слуг явно пошла на пользу, заставив их сообразить, что сплетничать до бесконечности о нечистой силе может быть действительно небезопасно, только не со стороны  бесплотных теней, а со стороны вполне плотских власть предержащих, а затем безвестные косточки сложили в ящик, заколотили, отвезли на кладбище, отпели в кладбищенской часовне по православному обряду и закопали честь честью в освященной землице, после чего я предложил Натали считать случай с привидением исчерпанным отныне и навсегда, а также, если ее что-то продолжает все же беспокоить, то ради бога - подыскать для нас другой дом, без темного наследства, оставленного в былые темные годы кем-то под его фундаментом по явной забывчивости и доставившего нам столько головной боли, чего она делать так и не стала, не желая опять входить в хлопоты с переездом и устройством на новом месте, которые, разумеется, теперь бы уже вообще полностью и без изъятия легли на ее плечи, заявив, что хватит ей хлопот с детьми и прислугой. 

           Помню, что я даже и тогда способен был понять Натали, не совладавшей с измучившей ее до последнего предела проблемой обычными способами и потому обратившейся к средствам потустороннего толка, и мне было жаль ее, потому что я видел, что все эти ее абсурдные поступки – следствие владевшего ею отчаяния, к тому же после того, как дело оказалось наконец завершено вышеприведенным образом, она несколько пришла в себя, опомнилась и устыдилась своего поведения, в связи с чем присмирела и далее пребывала уже в значительно более вменяемом состоянии, нежели накануне, однако все это уже ничего изменить не могло: она упала в моих глазах еще ниже прежнего, потому что это было уже и точно слишком, и моему терпению, похоже, пришел конец. 

Нелепая глупая история стала последней каплей и в без того переполненной чаше, и мне страшно захотелось отправиться незамедлительно к моему начальнику и другу и попросить его командировать меня по служебной надобности как можно скорее и как можно дальше, желательно на край света или хотя бы куда-нибудь в Америку или в Китай. 

                Глава 3.
                Цветущий терновник.

           Прошло уже около двух лет с тех пор, как я отвез Наташу Галуздину домой с неудавшегося живописного сеанса, сидя рядом с нею в проезжающей по московским улицам карете в последний раз, выругав ее при этом и доведя до слез, и тогда же расстался с нею, даже не зайдя к ней проститься перед отъездом и ограничившись короткой запиской.

Впрочем, я говорил уже, что не думал ни тогда, ни позже о необратимости нашей разлуки. Продолжение наших близких отношений в настоящее время не представлялось  возможным, но в будущем все могло измениться, только вот неясно было, когда это будущее наступит и каким оно окажется на поверку.

Я по-прежнему обеспечивал Наташу, при этом продолжая также высылать в исполнение несколько лет назад заключенного договора определенную тогда же денежную сумму, якобы из ее «жалованья» за службу у моей родственницы, в адрес ее мужа, который все еще был жив и здравствовал в своей Спасовке, поскольку неукоснительно уведомлял меня в ответ о том, что посылка им благополучно получена: бывший фейерверкер был при всех своих грехах и недостатках человеком в вопросах финансовых весьма аккуратным.

Вместе с этими отчетами я также получал время от времени отчеты от Степана, о состоянии дел во вверенном ему мною хозяйстве, и письма от Наташи, и сам писал ей, и ее письма, особенно в первое время, когда еще так свежи были воспоминания о наших свиданиях, были полны любви и нежности, и я отвечал ей в тон, однако каждый раз давал ей понять, не желая смущать ее ложной надеждой, что наша встреча, о которой я, разумеется, мечтаю также, как и она, пока что все еще должна быть отложена на неопределенный срок.

И вот теперь, когда прошло два года, когда я, устав до изнеможения от всех своих семейных неприятностей, погрузившись поневоле, словно в омут, в безрадостное существование, выпавшее мне в последнее время на долю, перестал испытывать угрызения совести, возможно, как это ни странно звучит, с самого начала бывшие несколько излишне поспешными, по отношению к моей жене, ясно почувствовав вдруг, что мы с нею в расчете (ощущение вины незаметно и постепенно притупилась под воздействием обстоятельств), я начал испытывать угрызения совести, пусть несколько, мягко говоря, запоздалые, по отношению к моей подруге, и мечта о новой встрече с нею посетила меня на самом деле, а не только на словах.

          Я вспомнил, как ругал ее по дороге домой в тот наш последний день, и как она, бедная, плакала; вспомнил, как, осознав необходимость разрыва отношений с нею, временного или постоянного, на миг представил себе другой вариант развития событий, разлуку не с нею, а с женой, но, потешившись немного пленительной грезой, решительно отмел ее в сторону.

Меня теперь просто оторопь брала, когда я думал, что могло бы получиться, поступи я иначе на самом деле: я уехал бы в тот же самый Петербург, занялся бы той же  службой, только уехал бы я туда не с Натали, а с Наташей, и жил бы сейчас там не с Натали, а с Наташей, и не пришлось бы мне видеть каждый день раздраженную, всем недовольную, усталую, некрасивую, опустившуюся женщину, и не пришлось бы слышать надсадного, не прекращающегося кашля бедного маленького мальчика, который так хотел покататься зимой на санках по льду замерзшей северной реки под стенами императорской крепости, а вместо этого только разве что в замерзшее окошко мог посмотреть, - и если уж пришлось бы мне все-таки заняться ловлей призрака в отстроенном на человеческих костях особняке, то вместе с Наташей это могло бы стать даже забавным.

         И тогда я решил, что время не упущено, что я еще сумею все поправить. Я на самом деле могу выхлопотать себе служебную поездку за границу, я уеду, я возьму с собой Наташу, я еще буду счастлив с нею, а семью отправлю в Подмосковье.

Климат там лучше, деревенская жизнь на природе, на вольном воздухе пойдет детям на пользу, так что за них я буду спокоен, а Натали… Что ж, Натали придется со всем этим смириться, выхода ей не останется, и дело с концом.

Рассуждать о том, справедливо это или нет, жестоко это или нет, смысла уже не имеет. Если же она все-таки паче чаяния не потерпит ущемления в правах, поднимет шум и даже захочет развода, то пусть будет развод.

Может быть, это не слишком повредит моей карьере, ведь тут многое решают обстоятельства, которые невозможно предугадать заранее, да и вообще, жизненный опыт учит, что все скорее всего утрясется без лишнего шума, и госпожа Заварзина поневоле утихомирится, стоит только вспомнить господина Смолянина, ее папеньку, который тоже ой как прогневался, когда узнал то, что знать бы во всю свою жизнь не хотел, - а ничего, пережил.
         
         Не желая никого посвящать в свои планы и немного поразмыслив, я без особого труда создал для себя служебную необходимость покинуть столицу и побывать в Первопрестольной. Впрочем, поездка в Москву мало кому казалась настолько заманчивой, чтобы у меня возникли серьезные препятствия в ее устройстве, - разве что по сравнению с поездкой в какую-нибудь Пензу.

В Москву уезжали уставшие от столичной круговерти люди, отчаявшиеся сделать себе карьеру в Петербурге или уже сделавшие ее и решившие почить, так сказать, на лаврах; в Москву в почетную ссылку отправляли тех, кто был более не желателен, не угоден при дворе; Москва не делала политики, как когда-то прежде: волею первого Петра на Российском престоле и первого императора Всероссийского политика вот уже более полувека делалась на Невских берегах.

Одним словом, так я опять попал в Москву, полный радужных ожиданий и трепетных надежд. Вот только время не поворачивается вспять по нашему желанию, к тому моменту прошлого, где был совершен ошибочный поступок, чтобы стало возможно его исправление, и нельзя попасть снова в ту карету, что проехала по городским улицам два года назад. Однако я явно принадлежал к тем безумцам, которые вопреки всему на свете пытаются это сделать. Забегая вперед, можно сказать, пожалуй, что я догнал ее, эту карету, совершавшую поездку двухлетней давности, - и попал ей под колеса.

           Я не предупредил сторожа своего московского дома о своем появлении, поскольку был уверен, что одну комнату привести в порядок несложно, а большего мне не понадобится, и явился в свои владения нежданным. Пока слуги готовили мне помещение, я зачем-то в одиночестве побродил по темным пыльным горницам и залам с закрытыми снаружи ставнями высокими окнами, с зачехленной мебелью, зеркалами и люстрами, невольно углубившись в воспоминания о людях, живших здесь или здесь бывавших, и о событиях, некогда здесь произошедших, но занят был при этом другим и думал при этом о другом.

По дороге в Москву я еще сдерживал свои чувства, но сейчас они меня одолевали против моей воли. Мечты уносили меня в рай. Исполнение надежд казалось таким близким. Я без конца вспоминал Наташу, воображал ее себе без устали, воскрешая в памяти подробности наших с нею чудесных свиданий, которые проходили пленительной безостановочной вереницей перед моим внутренним взором.

Мне хотелось мчаться на тихую улочку к Наташиному домику, однако я устал с дороги, да к тому же ясное ощущение того, что шаг, который я собирался совершить, был, пожалуй, даже более значим и чреват последствиями, чем тот, который я осуществил, забираясь когда-то в окно к юной невинной Натали, также сдерживало мое нетерпение.

Я задумал поставить на карту слишком многое. Я стоял на пороге нового резкого поворота в моей судьбе и не просто готовился к встрече с возлюбленной, как было когда-то, - я готов был переломить всю свою жизнь и во многом начать ее заново, и, если раньше мне терять было нечего, поскольку я был беден и одинок, то теперь все обстояло иначе, да и время шло не напрасно, юный задор немного поугас, ведь то, что легко, просто и само собой понятно в двадцать лет, уже не кажется таким, когда приходит иная жизненная пора, когда уже разменян четвертый десяток и начинаешь вдруг догадываться, что силы и время, отпущенные тебе, отнюдь не безграничны, потому что всему на свете положен свой предел.

К тому же  теперь, в отличие от прежнего времени, мне уже как-никак было известно, что женщины через пять лет после вступления с ними в близкие отношения неизбежно смелеют и приобретают способность к бунту, узнать же доподлинно, чего от них можно ожидать через два года после того, как разойдешься с ними, да еще не совсем по-хорошему, мне пока что не случалось, но накопленный в общении с ними опыт не пропал даром и предостерегал от излишней самоуверенности и самонадеянности. Впрочем, в глубине души я не верил в плохой исход затеянного мною предприятия.

          Наташе я о своем приезде также не сообщил. Ее письма не давали мне повода думать, что меня могут подстерегать какие-либо неприятные сюрпризы, однако я слишком давно ее не видел, чтобы так вот запросто после стольких месяцев разлуки, которую я заставил ее вынести без внимания к ее желаниям, к ее страданиям, с осознанием своей вины перед нею на душе, вдруг взять да и черкануть ей пару строк о том, что, дескать, приезжаю, жди. Я, правда, пытался это сделать, но слов не сыскал и отбросил перо. Мне нужно было не писать ей, мне нужно было  ее увидеть, взглянуть в ее темные глаза-омуты… А тогда и слова не понадобятся.

        Время шло, было уже сильно за полдень, потом наступил вечер. Промаявшись почти без сна большую половину ночи в ставшей непривычной мне комнате, на кровати, спать на которой я тоже отвык, я заснул только перед рассветом, но был вскоре разбужен грубыми воплями ворон за окном и нежным щебетом пичуг помельче.

Пролежав на постели снова без сна до наступления утра, я встал, привел себя с помощью лакея в порядок, кое-как перекусил и вышел из дому, а на улице взял наемную коляску и назвал, весь внутренне замирая, адрес Наташи.

        Я вышел из экипажа, не доезжая до ее дома, прошел вдоль заборов по узкой улице, тихой и еще прохладной по раннему времени, и осторожно, откинув крючок, толкнул калиточку в маленький садик, окружавший Наташин дом.

От калитки к дому вела хорошо утоптанная земляная дорожка в несколько шагов длиной, обсаженная разросшимися старыми сиренями, довольно высокими, смыкавшими ветви над головой наподобие свода. Май был уже позади, сирени отцвели, но цвел шиповник, весь усыпанный бледно-малиновыми розами с пушистыми золотисто-желтыми сердцевинками, окаймлявший колючей стенкой весь участок усадьбы, и цветы эти, окропленные свежей, еще не до конца выпитой веселыми солнечными лучами росой, пахли сильно и сладко.

В прежние дни я обычно на лето расставался с Наташей, уезжая в деревню, и, хотя все же, скучая, иногда вырывался под очень благовидным предлогом в город, повидать ее, но при том как-то ни разу не угадывал так, чтобы увидеть, как красиво и пышно цветет в это время года живая изгородь вдоль стены ее дома, теперь же я попал сюда в самый разгар этого цветения, и мне почему-то показалось это добрым знаком. Во владевшем мною волнении мне нужно было что-нибудь, что ободрило бы меня, какой-нибудь добрый знак.

          Возле калитки стояла собачья будка, однако вместо собаки на земле валялась одна цепь: может быть, собаку спустили погулять или сама сорвалась, так что меня некому было выдать лаем. Из глубины усадебки доносился отчетливый стук топора, звонко и бодро раздававшийся в утренней тишине. Кто-то что-то мастерил на дворе или рубил дрова.

Чувствуя, что сердце мое готово то выскочить у меня из груди, то вовсе замереть, я немного прошел вперед и остановился, отступив за сиреневый куст. Последнее движение я сделал совершенно непредумышленно, я и не думал прятаться, скрываться, подсматривать исподтишка, просто мне нужна была еще хотя бы минута передышки перед встречей с Наташей, чтобы справиться с радостным головокружением, собраться с силами и тогда уж себя обнаружить.

К тому же предвкушение праздника уже само по себе праздник, и часто хочется оттянуть миг его непосредственного наступления на самом подступе к нему, усиливая тем самым ощущение вожделенного счастья, которое вот-вот должно наконец наступить и озарить жизнь чудесным светом…

        Теперь я находился в самом конце дорожки и хорошо видел бревенчатый фасад дома с окнами в резных наличниках по обе стороны крытого навесом крыльца и небольшой двор.

В дальнем его конце, рядом с сарайчиком, подпиравшим высокий дощатый соседский забор, через которой свешивала свои ветви большая береза, Степан, которого я, конечно, мгновенно узнал, даже удивившись тому, что он нисколько не изменился за то время, что я его не видел, действительно рубил дрова, как это и явствовало по слышанному мною звуку, орудуя топором с  уверенностью и сноровкой, свойственными ему во всех делах, за которые он брался, и также столь памятными мне, как и его внешний облик.

Он был бос, в распоясанной холщовой рубашке с расстегнутым косым воротником, рукава засучены, штаны закатаны до колен, густые светло-русые волосы шевелил ветерок. Наколов некоторое количество поленьев, он с размаху вонзил лезвие топора в очередной поставленный стоймя кругляк, оставив его там торчать кверху топорищем, аккуратно уложил еще пару слоев на подраставшую рядом с ним в соответствии с результатами его труда поленницу, а затем снова взялся за топор. Кругляков, больших кусков распиленных березовых стволов, сваленных под забором бесформенной кучей, оставалось совсем немного.

           Через двор от поленницы и Степана, напротив него, на крыльце, залитом солнцем, прямо на ступеньках, сидела Наташа с сыном. Темноволосый хорошенький мальчик, сильно подросший (для детей два года большой срок), в одной рубашонке, болтал босыми ножками и рассматривал книжку, лежавшую у него на коленях.

Наташа смотрела в книжку через плечо ребенка, и что-то говорила ему, может быть, читая или объясняя то, что написано было на странице, но говорила она тихо, произносимые ею слова до меня не долетали, только едва-едва слышался ее голос, да еще чуть отчетливее прозвучал смех, когда ей вдруг случилось чему-то засмеяться, а засмеялась она весело и беззаботно, и Сережа тоже засмеялся с нею вместе.

Она была в сарафане. Я никогда не видел ее раньше в сарафане. Подол спереди немного приподнялся, видны были маленькие ноги без чулок, обутые в коричневые потертые кожаные тапочки. Свои длинные темные волосы она заплела в две косы, уложенные венцом вокруг головы. Она была похожа сейчас на мещанку или даже крестьяночку, никак не на благородную дворянку, и я так давно, целых два года не видел ее, но это была она, это точно была она.

        Я засмотрелся на всю эту картину и невольно немного забылся, по- прежнему тихо стоя за сиренями, все еще незамеченный обитателями маленькой усадебки, занятыми своими обыденными делами. Так спокойно текла в этом обособленном уютном мирке жизнь в то раннее летнее утро, так славно пригревало солнышко, так благоухал цветущий терновник, что на душе у меня потеплело, и я подумал, что, наверное, они прожили эти два года, пока не было меня, хорошо.

Наташа растила сына, малыш отлично выглядит, румяный и крепенький, не то что мой бедный, худенький и бледный до прозрачности Мишенька, а Степан заботился о них, опекал их, и, можно с уверенностью сказать, что справлялся с этим отлично, он ведь парень надежный, обстоятельный, хваткий, работящий и непьющий, они за ним были, как за каменной стеной.

           Воздав мысленно должное достоинствам Степана, я сообразил, что среди здешних домочадцев не вижу его жены, которая должна была находиться где-то поблизости, а потом вспомнил, что Степан как-то сообщил мне в одном из своих посланий о том, что его Наталья, все прихварывавшая и таявшая на глазах, как снег под солнцем, после своей тяжелой болезни, и уже и в последние два-три года из тех, что я еще жил в Москве, почти не встававшая с постели по причине общей слабости и сильных болей в спине и в ногах, теперь слегла вовсе.

Она была жива, он бы написал, если б она скончалась, и я бы знал об этом, так, стало быть, она лежала где-то в доме, и я подумал, что бедняге Степану, помимо исполнения всех его обязанностей, приходилось еще заботиться об этой тяжело больной женщине, так мало доставившей ему радости и так много горя и хлопот, Наташа же поневоле должна была обходиться без услуг горничной, ну да она этим и раньше, в Спасовке Галуздина, не была избалована, так что ей все одно было не привыкать.
 
        Между тем Степан закончил рубку дров и, достроив поленницу, прикрыл ее сверху кусками коры, чтобы дрова не слишком промокали во время дождей и не гнили, затем вытащил из уголка за поленницей метлу и смел к забору щепки. Наташа встала, сходила в дом, вернулась с ведром и с полотенцем, переброшенным через плечо, спустилась с крыльца, на ходу  погладив сына, все так же увлеченного книжкой, по головке, и направилась к Степану.

Они вместе отошли к узкой полоске зеленой травы, растущей по краю двора, ближе к сиреневым кустам, он стянул через голову рубашку, бросил ее на поленницу, наклонился над травой, подставив руки ковшиком, и она  принялась медленно лить ему на руки воду, помогая умыться после работы, а остаток воды выплеснула из ведра ему на спину. Водяная струя сверкнула на солнце, полетели брызги, и она слегка подалась в сторону, чтобы самой не вымокнуть.

Он выпрямился, стянул у нее с плеча полотенце и принялся вытирать себе лицо, грудь и руки. Они стояла перед ним, ожидая, когда он закончит и вернет ей полотенце, ничего не говоря, также как и он, только глядя на него и при этом подняв к нему лицо, потому что ростом была ему только по плечо, покачивая опустевшим легким ведром, которое затем поставила на землю у своих ног.

          Она стояла лицом к  Степану, я видел ее сбоку. Я очень хорошо ее видел, по-прежнему красивую, даже ставшую еще красивей, с темно-русыми косами, уложенными двумя встречными кольцами вокруг головы, в синем легком сарафане до пят с красной полоской по подолу. Да, я разглядел ее в этот момент очень хорошо.

И тогда обрадовался тому, что случайно, непредумышленно, не желая ничего подслушивать и ни за чем подглядывать, спрятался за этими темно-зелеными густыми сиреневыми кустами, что она меня за ними не видит и не знает, что я здесь, что я вижу ее, потому что теперь я уже не собирался выходить к ней и кричать что-то вроде: «Наташа, это я, я вернулся».

Я теперь собирался потихоньку отступить и уйти, моля бога о том, чтобы они меня так и не заметили, чувствуя, что не вынес бы сейчас, если б мне пришлось встать с  нею вот так, лицом к лицу, как стояла она со Степаном, - бог знает, что бы я мог натворить, что бы натворил…

            Потрясенный до глубины души, с трудом заставив себя двигаться и еле-еле переставляя ставшие такими непослушными ноги, я повернулся и еще тише, чем раньше, на цыпочках, пригнувшись, пробрался между сиреневых зарослей, миновал пустую собачью будку, нажал на створку калитки, стараясь, чтобы она не скрипнула ненароком под рукой, оглянулся, проверяя, удалось ли мне уйти незамеченными и, убедившись, что за спиной, в покидаемой усадьбе, царят ничем не нарушенные прежние тишина и покой, выскочил на улицу.

Закрывая за собой калитку, я сделал какое-то неверное движение, зацепился рукавом за колючую ветку цветущего куста и оцарапал об его шипы, окружавшие душистые бледно-малиновые розы, руку до крови.
   
                Глава 4.
                Измена.

- Сударь, что с вами? – услышал я чей-то голос и, очнувшись, понял, что стою на улице, прислонившись спиной к забору соседнего с Наташиным дома, машинально слизывая с руки выступившую на ней из глубокой царапины кровь, ощущая при том ее солоноватый противный вкус и явно запамятовав на время, где я и что со мной. Поглядев перед собой, я увидал  Наташиного соседа, молодого человека ее примерно лет или чуть меньших и довольно смазливой наружности, служившего в каких-то самых низших чинах в одном из присутственных государственных учреждений.

Разумеется, навещая Наташу, я старался при этом не общаться с ее знакомыми, мне это было совсем ни к чему, но с этим субъектом мне приходилось сталкиваться поневоле, поскольку тот по своему соседскому положению и по явному пристрастию к прекрасному полу отирался в ее домике достаточно часто для того, чтобы мы все-таки оказались там однажды нос к носу и вынуждены были познакомиться. Правда, имени его я сейчас вспомнить был не в состоянии и даже не попытался этого сделать. Он был облачен в свой служебный мундирчик и парик и как раз вышел из дому, собираясь, видно, идти на свою службу. Смотрел он на меня недоуменно и испуганно.
 
- Сударь, что с вами, плохо вам? – опять повторил он свой вопрос и покосился в сторону соседней усадьбы. - А Натальи Ивановны что… разве дома нету? Куда б это ей деться, час-то больно ранний да и день будний, чтоб идти куда-нибудь ни свет ни заря. В церковь она по воскресеньям ходит, да и то к поздней заутрене аль и вовсе к обедне.
- Она дома, - прохрипел я с трудом. - Я ее видел.
- А… - воскликнул он и кивнул. - Стало быть, видели… - по его тону я ясно уловил, что в свои простые по виду слова он вложил не самый простой смысл, а, стало быть, находился вполне в курсе дела. - Давно вы у нас тут не появлялись, Михаил Дмитриевич,  - произнес он затем опять-таки со значением (в отличие от меня он мое имя не запамятовал). - Уезжали куда?
- Да, уезжал, - проговорил я. - Послушай… - я попытался все же вспомнить, как к нему обратиться, но так и не смог.
- Иван Никифорович Кубрин, - подсказал он живо, - к вашим, сударь, услугам.
- Иван… Никифорович… Мне бы поговорить с тобой надобно. Сейчас же.
- К услугам вашим, сударь, -  с готовностью проговорил он, повторяя почти в точности ранее произнесенную им формулу вежливости. - Правда, я в присутствие направлялся… Служу я, сударь, - счел нужным пояснить он, - но ради вашей, сударь, надобности, по вашему приказанию готов все свои дела отсрочить, иначе никак мне поступить невозможно по причине искреннего уважения и глубокого почтения, к особе вашей испытываемых. Вы человек важный, состоятельный, именитый, а мы люди маленькие, незаметные, как же не услужить? Может, в дом ко мне зайти не побрезгуете, а то неловко как-то посреди улицы-то стоять?

              Я согласился, потому что на улице разговаривать было действительно неудобно, и прошел за ним в услужливо распахнутую калитку.

Расположение палисадника, дома и двора здесь были почти такие же, как у Наташи, и шиповник также цвел под окнами дома и вдоль забора. Со словами «не мешайтесь тут, мамаша» решительно отстранив полную пожилую женщину, выскочившую было нам навстречу и что-то запричитавшую, выражая не то недоумение, не то восторг (я этого не разобрал и даже ей, кажется, и не кивнул),  Кубрин  проводил меня в горницу, закрыл за нами дверь и задернул занавески на окошке, а затем усадил меня на стул и, стоя передо мною, вытянулся в струнку, как то, видно, привычно было ему делать перед своим начальством, ожидая моего вопроса и готовый к ответу, но я все молчал, не находя нужных слов, и он угодливо наклонился вперед, внимательно между тем следя за выражением моего лица, но не начиная говорить первым.

- Что угодно будет, сударь, Михаил Дмитриевич, ваше благородие? – прошептал он наконец, и зрачки его глаз как будто расширились, как у кота перед прыжком на мышь, потому что он, безусловно, знал не хуже меня, что мне может быть угодно от него услышать.

Его лицо, с почти правильными чертами и особенно четко и чувственно очерченным  ярким свежим ртом, которое можно было бы даже назвать красивым, если б его не портил взгляд, умный и подлый одновременно, приняло проницательное, хитрое выражение… Вероятно, именно это последнее обстоятельство сообщило моим неустроенным мыслям новое направление, и гнев, копившийся во мне, внезапно нашел выход и вырвался наружу.

- Это ты, гадина, с нею путался! – заорал я несколько неожиданно даже для себя, кинулся на него и схватил его за глотку. - Я помню, как ты к ней таскался и все ее обхаживал!

              Кубрин не ожидал такого последствия своей услужливости. Он схватил меня за руки, пытаясь ослабить мою хватку, вытаращил глаза и заверещал, что ни-ни, ни боже мой, да как же вы, ваше благородие, могли подумать, чтобы он да к даме, имеющей столь высокого и важного покровителя, родича то есть, посмел приблизиться с мыслями, вовсе его положению неподобающими…

Упомянув о моих псевдо-родственных отношениях с Наташей, он в этот момент, видимо, припомнил официальную, так сказать, причину моих прежних частых визитов к ней, хотя, как это явствовало с самого начала из его поведения, на самом деле нисколько не заблуждался относительно истинной их природы, и постарался тут же задобрить меня еще и этим нарочитым проявлением своей ко мне лояльности. 

- Не я, клянусь Господом богом, что не я! – воскликнул он, освободясь наконец от моих рук, шарахнувшись от меня в сторону и потирая себе ладонями шею, и, уловив, вероятно, что мои глаза, еще не утратившие выражения зверского безрассудного бешенства по-прежнему полнятся недоверием к его сбивчивым уверениям, решил подтвердить эти уверения более обстоятельно и сказать в отношении себя всю правду до конца, в надежде откровенностью вызвать мое доверие. - Конечно, сударь, Михаил Дмитриевич, - быстро заговорил он, торопясь оправдаться, - Наталья Ивановна женщина красавица, как было молодому человеку устоять, это вы верно заметили, и я, у них в доме по-соседски бываючи, правду сказать, наблюдая перед собою такие прелести, подумывал, грешным делом, об утехах райских, уж простите меня, окаянного, а только дальше одних только мечтаний запретных дело все равно не двинулось, и сама Наталья Ивановна поощрить не изволили, а пуще того слуга их, Степан… - Кубрин сглотнул и поежился, произнеся это имя, и я вдруг вспомнил, что очень похожий жест заметил некогда у разбойника Галуздина при упоминании имени известного генерала, усмирившего его в одну минуту только одним своим звучанием ввиду явного пробуждения поистине неизгладимых воспоминаний.

- Ну? – грубо и нетерпеливо бросил я, видя, что Кубрин запнулся.
- Ну и вот, сударь… Я ведь только один разочек и посмел…
- Что посмел?

- Да как водится при амурных-то делах, за ручку там и… Один раз только себе позволил, ваше благородие, один раз, как на духу, не утерпел, видно, бес попутал, не иначе, а они, Наталья Ивановна-то,  ручку тут же у меня из руки выдернули да и шмыг мимо меня в горницу, только теплом да духами сладкими на меня пахнуло, и так пахнуло, что я соображение всякое вовсе утратил, одно помнил, как они мне желанны, да за ними тут же следом, догонять то есть…

А этот окаянный мне навстречу вместо них, вот дела. Встал передо мной, как стена, и говорит мне безо всякого уважения, каналья, а ведь сам-то кто… Никто вовсе… Эх, обидно по сей день, право слово… - и Кубрин поглядел на меня в этом месте своего повествования с жалостливой гримасой, очевидно, в поисках сочувствия. - Как ты, говорит, думаешь, смогу я тебе, поганцу, одним махом головенку твою бесталанную  оторвать да через забор на улицу метнуть?.. То-то, что смогу. А ну, брысь отсюда, и чтоб больше я тебя не видел. - Оробел я, ваше благородие, мужик-то он здоровый, в плечах сажень косая, глаза злющие, почтения к чинам и прочему там чему подобному никакого. До сих пор вспоминать стыдно, а оробел. Голову, говорит, оторву и через забор…

Это он врал, конечно, но морду в блин одним ударом обратить за милую душу мог точно. С тех пор я и думать забыл, чтобы хоть глаза на нее поднять, на красоту неописанную. Долго не смел даже к двери близко подойти, да что к двери, к забору и то… Даже когда сама на улице невзначай встречала да звала посидеть запросто, по близкому соседству, да в картишки от скуки перекинуться, и то не смел.

Потом только страх немного отпустило, когда уж год без малого, почитай, за спиной остался. Натальин день был на носу, именины, стало быть, у Натальи Ивановны как раз ожидались, вот я тогда разрешения и спросил, смелости набрался, аккурат под самое 26, стало быть, августа, нельзя же было такой случай упускать. Да не у нее спросил, Господи, у него опять же… - Степан Васильич, говорю, будто к господину какому важному обращаюсь, а по иному, чую, нельзя, не то опять взашей выгонит, - зайти-то, говорю, дозволите ли на минуточку, именинницу поздравить? – Что ж, говорит, зайди на минуточку, поздравь, окажи уважение, а то скучно ей, так повесели малость, только чтоб без всяких глупостей себя вел, по струнке. – Что вы, Степан Васильич, отвечаю, как можно, я и к вам, и к Наталье Ивановне со всем моим почтением, я ваш урок хорошо выучил. - Вот как унижаться мне пришлось, ваше благородие, да очень уж мне увидеть ее хотелось… Ну, он на словах это одобрил, что я его давешнему внушению внял, хотя посмотрел все равно и не любезно, и подозрительно, и стал я с тех пор снова, как раньше, бывать у них иной раз, только, конечно, теперь уж и не помыслить ни о чем таком не мог, чтобы, значит, боже упаси, забыться…

Да и, право слово, как тут забудешься, когда все время под присмотром, как под прицелом, и ни уважения к тебе маломальского, ни доверия никакого ни на грош, хоть в лепешку расшибись, а хоть в стельку раскатайся… Так что, сударь, Михаил Дмитриевич, - завершил свою исповедь Кубрин, -  на меня вам думать смыслу никакого нет, я тут ни при чем буду, сами изволите видеть, при таком-то Цербере, ни дна ему, ни покрышки, не подступишься.

              Кубрин поступил весьма разумно, рассказав мне без утайки о своих поползновениях по отношению к Наташе и не умолчав даже о своем унижении, пережитом на этом пути: таким образом ему удалось реабилитировать себя в моих глазах полностью. Я понял, что в поисках преступника рванулся было в ложном направлении, однако разъяснения Кубрина, с одной стороны прояснив ситуацию, с другой стороны еще больше запутали ее и сбили меня с толку.

Выдвинутая было версия, пришедшая мне на ум, потерпела крах, а ведь она была так понятна, проста и логична, что довольно уверенно претендовала на подлинность: молодая одинокая женщина, молодой симпатичный сосед, ее давний и весьма навязчивый поклонник… Я не представлял себе, что истина окажется еще проще, еще понятнее и логичнее, пропустив мимо внимания подсказку, невольно данную мне Кубриным в своих заключительных словах.   

- Да кто же тогда… С кем же… - простонал я, хватаясь руками за голову. В этот момент я подумал о том, что в Москве огромное множество жителей да еще приезжих, что Наташа не сидела дома затворницей, бывала и на людях - на рынках, в лавках, на гуляньях, в церквах, что ее красота бросалась в глаза, что она могла найти себе сердечное, так сказать, утешение где угодно…

- Как с кем? – наклонившись ко мне, быстро зашептал Кубрин, из подозреваемого вновь превращаясь в искреннего доброжелателя и добровольного помощника. - Да Господи, неужели не ясно. С ним же, со Степаном. Я же говорю, он бы никого другого к ней не подпустил.
          Я только и смог, что прошептать в ответ: - Не может быть!

- Еще как может, - безжалостно рушил мои самые сладкие и милые моему сердцу иллюзии Кубрин. -  Я это точно знаю, мы недаром соседи, у нас забор общий. Высокий, да что толку, когда в нем щель на щели. И не захочешь, а увидишь.

Да они и скрываться вовсе не старались, у себя-то в доме чего им скрываться. Когда окошки не закроют да занавески задернуть забудут, когда на дворе какую-нибудь вольность меж собой допустят… Ах, сударь, Михаил Дмитриевич! Да сами подумайте! Она в расцвете лет и красоты, он молодой да здоровый, живут под одной крышей, и оба одинокие. Вы уехали, ее бросили да позабыли, а у него жена ровно колода лежмя лежит, все равно что и нет ее…

- Степка, сволочь, - проговорил Кубрин с вдруг прорвавшейся злостью, поскольку ощущал себя во всей этой истории все же не простым наблюдателем, но также до известной степени заинтересованной и к тому же в некоторой мере пострадавшей стороной, в этот миг по причине одолевших его сильных чувств забыв, какого поведения ему  следует держаться, чтобы его снова не схватили за горло или не попробовали расплющить наподобие блина его физиономию. - Простой мужик, а отхватил себе благородную даму. Вот уж полакомился всласть, должно быть, этакий кусочек сладкий да завидный!

Нашли вы какому сторожу ее доверить, эх, ваше благородие, сударь, как вам такое в голову пришло! Хорошо он ее берег, нечего сказать, куда как хорошо! Меня вон отвадил и другим бы спуску не дал, да только, выходит, даже и не для вас берег - для одного себя. Говорят, в старину за такие дела на кол сажали, вот бы было любо… - глаза его блеснули кровожадным блеском, кулаки сжались сами собой.

Он вздохнул, видно, сожалея об утрате столь славной традиции, потом опять взглянул на меня и проговорил с весьма явственным злорадным ехидством в голосе: - Наталье Ивановне-то, голубушке, скоро, поди, уже рожать, так коль первый-то ребеночек у нее чернявенький получился, то этот белобрысеньким уродится, не иначе, каждый в родных своих батюшек, уж кому из них какой достался, кому что на роду написано было…

              Я слушал Кубрина, глядел на его искаженное злобой  лицо, и  моему мысленному взору вновь представилась картина, виденная мною не более получаса назад во дворике Наташиного дома: Степан, спокойно и сосредоточенно рубящий дрова; Наташа с ребенком, сидящие на крылечке под лучами солнца и читающие книжку… Наташа сливает на руки сбросившему рубашку Степану воду для умывания и стоит потом перед ним, ожидая, пока он закончит вытираться… Наташа, в свободном синем сарафане с нашитой по подолу красной полосой, с темно-русыми косами, уложенными венцом вкруг головы, с явственно измененной беременностью фигурой… Степан, высокий, статный, широкоплечий, светловолосый  и белокожий…

За то время, что я видел их, они не сделали ни одного вольного жеста, не притронулись друг к другу, даже не разговаривали. Он утирался полотенцем, а она стояла и смотрела на него, чуть приподняв к нему лицо, потому что ростом доходила ему только до плеча. Но, и теперь я это понял со всей отчетливостью, совсем неважно было,  видел я что-либо изобличающее их своими глазами или не видел, чтобы убедиться в том, лжет их доноситель или не лжет, правда это все или же неправда.

Наташе и Степану не нужно было торопиться обнаруживать свою связь, свою близость друг к другу в каких-либо внешних проявлениях и поступках, будто напоказ, чтобы эта связь, эта близость стали действительно очевидными. Настоящую близость в любом случае нельзя увидеть, настоящую связь в любом случае можно лишь почувствовать, и, если это произошло, то тогда и только тогда это истинная близость, это настоящая связь.

В их усадебке на тенистой узкой московской улице, в их дворике возле приземистого бревенчатого дома, вообще во всем их тихом, уютном, обустроенном маленьком мирке, с его привычными будничными делами, с его обыденными устоявшимися отношениями, отчетливо и совершенно явственно присутствовало, проступало то главное, что свидетельствовало теперь в моих глазах против них, что их изобличало вернее словесных любовных признаний, вернее откровенных ласк и поцелуев, если б их удалось вдруг подслушать и подсмотреть, -  ощущение покоя, надежности, довольства и тепла, то есть того, что обычно и дает людям самая обычная семейная жизнь.

Этот неподдельный дух семейных отношений я и ощутил, когда стоял за сиреневыми кустами, вдыхая аромат цветущего шиповника, делая свои наблюдения и решив, что здешним обитателям живется хорошо, и совершенно правильно решив, только вот сразу не мог догадаться, что же тут кроется на самом деле, почему же им тут живется хорошо.

Да, без сомнения, это была семья: молодые мужчина и женщина, соединенные общими делами, радостями, печалями и общей постелью, и ребенок, которого они растили сообща, ожидая и второго ему на пару. Пока я пропадал в Петербурге, здесь, в Москве, на тихой узкой  улочке, в маленьком бревенчатом доме Степан, мой крепостной слуга, и Наташа, моя покинутая любовница, предоставленные сами себе, жили вместе, как муж и жена.

Они принадлежали друг другу и успели к этому привыкнуть. Он не обнимал ее в тот момент, когда мне случилось наблюдать за ними, потому что мог обнять ее в любой другой момент по своему желанию. Она не приласкалась к нему, пока была еще в поле моего зрения, потому что наверняка сделала это через минуту после того, как я ушел, пораженный своим открытием и не досмотревший представившуюся мне сцену до конца, чтобы сделать открытие следующее, не менее потрясающее.

Они оба мне изменили: он, спасший мне жизнь и казавшийся таким неизменно верным, и она, в прошлом доставившая мне столько доказательств своей любви, и обе измены были для меня горше  полыни, потому что я доверял им обоим, любил их обоих и раньше никогда, ни минуты в них обоих не сомневался. 

                Глава 5.
                Отчаянье.

        Первое, что пришло мне в голову, когда я выслушал донос Кубрина и понял, что он сказал правду, было то, что Степан и Наташа обманывали меня уже давным-давно, с самого начала, ведь, если уж на то пошло, с самого начала они оказались связаны друг с другом весьма тесным образом, куда  более тесным, чем я был связан с нею в то время. Я тогда только вспоминал и грезил, а они находились в непосредственной близости друг с другом и имели возможность постоянного  общения… Эта мысль была очень страшной, потому-то она, видимо, и явилась мне впереди всех остальных.

        Встретившись с Наташей ночью в доме ее мужа в Спасовке после страшного приключения на дороге, я на другой день уехал и появился там снова только через месяц, Степан же остался с нею, на ее попечении, и, если он был моим спасителем, то для него спасительницей являлась она: она лечила его и заботилась о нем, охраняя от своего жуткого супруга, догадавшегося поправлять свои скверные финансовые дела разбойными нападениями на проезжих, и даже в связи с этим поместила его в своей комнате и уступила ему свою постель. Да уж, нечего сказать, знаменательная подробность – во всяком случае в ее постель он точно попал раньше, чем я.

И я не забыл, как она жалела его, когда ухаживала за ним и перевязывала его рану, как ласково гладила по волосам, называя смельчаком и красавцем. Он сам упомянул, рассказывая мне о своем пребывании в Галуздинском доме, что они с Наташей много времени проводили вместе, о многом переговорили между собою, и, стало быть, успели подружиться. Может быть, все их дальнейшие действия и поступки были частью заранее разработанного, хитрого плана, может быть, они меня использовали, чтобы добиться своих целей, и, преуспев в конце концов во всем, эти цели осуществили?

         Однако, как ни был я подавлен и расстроен, я все же почувствовал, что, вообразив себе такие дьявольские козни, такой предательский заговор, такой изощренный многолетний обман, явно махнул лишку.   

          Наташа много сделала для Степана, жалела его в его несчастье, и он ей понравился, но при том в отношении меня она первоначально вела себя со всей искренностью. С другой стороны, благодарность и сострадание, открыто проявляемые Степаном по отношению к Наташе, были достаточно горячи, чтобы признать вполне возможным зарождение в его душе на основе этих чувств чувства более глубокого, хотя тогда он сам мог и не подозревать, почему его так волнует судьба Наташи, почему он принимает все, касающееся нее, так близко к сердцу, да и его брак на тот момент не успел еще развалиться из-за болезни, сгубившей его молодую жену (о том, что она больна, он, находясь в Спасовке, даже и не знал), - то есть в отношении его забот о Наташином будущем он в то время действовал вполне бескорыстно, еще не представляя себе, что между ним и этой женщиной возможны иные отношения, кроме отношений госпожи и слуги или даже дружеские, и очевидное сочувствие еще не предполагало любовного притяжения, еще в него не преобразовалось, не переросло.

          Когда я вновь появился в Спасовке, приехав туда за Степаном, он убеждал меня помочь Наташе, вырвать ее из разбойного логова, увезти от старого мужа, и было очевидно, что, если бы он был сам в состоянии что-либо предпринять в отношении ее спасения, он бы это не замедлил исполнить. Однако сделать он ничего не мог, оставалось выдвинуть в спасители меня, я-то ведь для этого подходил как нельзя лучше.

Знатный и богатый, я был вполне в состоянии вызволить Наташу из ее неволи, доставить ее в Москву, хорошо устроить, прилично содержать, и к тому же я был и молод, и хорош собой, так что со мной она могла узнать те жизненные радости, которых была до сих пор лишена.

Наверняка он думал обо всем этом, советуя мне свидеться с нею с глазу на глаз, убеждая еще раз с нею поговорить, прежде чем собраться уезжать: при взаимном интересе и влечении мы с Наташей еще пока были друг от друга слишком далеки, и следовало как-то ускорить события, ведь если бы мы с нею между собой так и не сумели договориться, что бы тогда с нею стало?

        Не знаю, что он говорил  обо мне Наташе, но, по всему выходит, говорил что-то соответствующее тому, чтобы поддержать в ней ее интерес ко мне и внушить ей веру в будущее, будущее со мной, хотя мне почему-то кажется, что он мало заблуждался относительно того, каким именно образом могут сложиться на самом деле мои отношения с нею, и вряд ли рассчитывал, что я на самом деле сделаю ее счастливой, скорее всего отдавая себе отчет, что, использовав ее для своего удовольствия, я едва ли отплачу ей за ее сердечные порывы той же монетой, а, стало быть, бедняжка в какой-то мере попадет из огня да в полымя.

Однако, во-первых, надежда на благоприятный поворот событий все же имелась, а во-вторых, ничего другого не оставалось: находиться со мною на сегодняшний день для нее все же был лучший и к тому же единственный выход, чем остаться пропадать с Галуздиным и, не дай бог, в один прекрасный день действительно угодить в ту самую прорубь, которой он так охотно ее пугал. Но, какие бы чувства и мысли ни волновали его в то время, они остались для меня тайной: он сохранил их при себе, ничем их не выдав.

         Не знаю также, собрался бы я постучать в ее дверь, если б Степан осторожно и решительно не подтолкнул меня к этому шагу. В таких делах важна любая мелочь. Какой-нибудь пустяк мог помешать мне осуществить мое желание, несколько же вовремя сказанных напутственных слов прибавили уверенности, - вот дело и сладилось, и Степан не скрывал своей радости от того, как все в конце концов обернулось. Он тогда казался довольным больше нас самих.

          Но вот ведь что удивительно, я сам приставил его к ней, будто сводя его с нею также, как он сводил нас! Если бы я мог тогда заглянуть в будущее…  При его к ней особенном расположении такое положение вещей само собою создавало предпосылки к тому, что, как теперь выяснилось со всей определенностью, и произошло на самом деле.

Вначале он верой и правдой выполнял свои при ней обязанности, но время шло и шло не напрасно. Но как же все-таки случилось то, что случилось? Со Степаном все было ясно, он пустил ее в свое сердце с самого начала, его тянуло к ней с самого начала и по всему выходило, что он был вполне способен при благоприятных обстоятельствах забыть свой долг и перейти границы дозволенного, а как же Наташа?

Господи, я же помнил, я же бы уверен, что она меня любила, и пусть даже я был недостаточно внимателен к ней, пусть даже оставил ее, - как вышло, что она смогла меня забыть? И меня посетило следующее не менее потрясающее соображение, ничуть не хуже первого, относительно того, что они спелись еще в Спасовке: а может, он ее заставил? Оставшись одна, без меня, она ведь практически оказалась полностью в его власти.

          Однако немного погодя и эта идея совершенно справедливо показалась мне чистым абсурдом. Представить себе Степана в роли насильника не удавалось, все его предыдущее поведение по отношению к ней противоречило этому новому бредовому измышлению. Он оберегал ее не на словах, а на деле, он пылинке на нее упасть бы не дал, и, будучи приставлен к ней, он, собственно говоря, и служил-то скорее ей, своей подопечной, а не мне, своему господину, как же он мог так жестоко с нею обойтись? Да никак…

         Долго я блуждал по мучительному лабиринту самых разных мыслей и самых безумных предположений в попытках приблизиться к истине, пока немного пришел в себя и опомнился. А опомнившись, вызвал из памяти слова Наташиного соседа и должен был признать, что, вероятно, все произошло именно так, как он и сказал. Ведь он не даром шпионил за ними и потому описал мне все свои наблюдения, определил суть происшедшего и обрисовал его причины достаточно исчерпывающе, чтобы еще оставался повод для сомнений. Они оба были молоды и одиноки, они жили вместе в одном доме, им обоим было жаль друг друга, хотя и по разным поводам, она ему всегда была дорога, он ей всегда был другом, - неужели этого недостаточно? Более чем.
 
          Я опять вспомнил, как Наташа помогала Степану умываться и стояла перед ним, глядя на него, пока он вытирался. Ее движения и поза были так естественны, она казалась такой спокойной, умиротворенной, она была такой красивой, даже еще красивее, чем прежде.

Отпечаток жизненного довольства явственно лежал на всем ее облике. Если она тосковала о нашей с нею разлуке, то утешилась. Если страдала, то раны заросли. Он ей помог. Он никогда не оставлял ее без помощи. Когда-то сделал все от него зависящее, чтобы ее спасти, и продолжал это делать и по сей день, сообразно обстоятельствам. Теперь они были счастливы, но что же теперь было делать мне?

        Увы, мне оставалось только признать факт свершившимся, постараться привыкнуть к нему и всем вытекающим из него последствиям, и, сделав над собой усилие и окончательно вычеркнув все, связанное с Наташей, из своей жизни и желательно из своей памяти, оправиться от потрясения и жить дальше, уж как оно выйдет, как получится.

Поскорее уехать из Москвы, отправиться назад в Петербург, заняться семейными проблемами и наконец решить их, затем углубиться в служебные обязанности, погрязнув в них с головой, и найти в них единственное дело и единственную отраду в своей жизни, - то есть вернуться к тому, от чего я попытался убежать…

Однако эта безрадостная, тоскливая перспектива, замаячив перед моим внутренним взором, никак не способствовала тому, чтобы найти в ней утешение. Я чувствовал себя раздавленным, уничтоженным, униженным и несчастным. Я ощущал мучившую меня душевную боль почти физически, так, словно по мне и впрямь, круша кости и разрывая плоть, прокатили колеса тяжелого экипажа. И я до бесконечности, до умопомешательства продолжал вспоминать увиденное мною во дворе дома Наташи, прокручивать в мыслях рассказ Кубрина, и образы светловолосого красавца Степана с водяными брызгами на белой коже и полотенцем в руках и беременной Наташи в синем сарафане с красной полосой по подолу все продолжали носиться перед мною - неотступные, неотвязные, а затем мои мысли снова обращались к прошлому, к моей первой нечаянной встрече с Наташей в доме ее мужа в Спасовке, к первому пересечению наших взглядов, к первому соприкосновению наших рук.   

          Мне не уставала мерещиться в этой женщине какая-то загадка, ее темные, словно омуты, глаза говорили о глубинных движениях ее души, выражали неуловимые чувства, неизвестные мысли, и мне казалось, что эти чувства и мысли необыкновенны, полны какой-то особой необычайной утонченности, предполагают какую-то особенную небывалую страстность, однако теперь я подумал, что вряд ли эта загадка существовала на самом деле.

Омуты ее глаз были отражением тех страшных жизненных омутов, в которые довелось ей посмотреть, омуты ее глаз в какие только омуты не глядели. Наташа была очень одинока и несчастна, дни ее юности и первой молодости прошли в невыносимых условиях, душа ее стыла без сердечного тепла, сердце изнывало от тоски, и она, вначале порабощенная и запуганная, затем ставшая игрушкой чужих прихотей, наверняка не уставала мечтать о спокойной устроенной жизни в сокровенной надежде, что однажды и на ее улице будет праздник.

Вот этим и полнились ее прекрасные темные глаза, вот этим они и жили, я же предпочитал не замечать и не понимать очевидного, сохраняя пленительную для моих ощущений атмосферу таинственности.

Между тем чудесное неземное создание просто нуждалось в доме и муже, вот и вся загадка, вот и вся тайна, и, получив это наконец, сделалось спокойно и весело, как никогда прежде…

          И мне на минуту захотелось вдруг снова заглянуть в ее глаза и увидеть, что же они выражают теперь? И тут же передо мною будто наяву появились глаза моей жены, такие, какими они стали через пять лет после нашей публичной свадьбы, пусть не темные, словно озера ночного мрака, а эмалево-голубые, и их выражение, которое я хорошо помнил, выражение нашедшей свой насест курицы-несушки, не оставили мне никаких сомнений в том, с чем бы я скорее всего столкнулся,  встретив нынешний Наташин взгляд. К тому же от мысли увидеть ее вблизи от себя в ее сегодняшнем положении и вступить с нею в общение меня просто с души воротило.

И я сказал сам себе, с горечью и издевкой, соответствующими случаю: - Вы неисправимый идеалист, сударь, вам все богиню подавай. А между тем одной богине кроме сопливой ребятни, как оказалось, ничего и  не нужно, а для другой, как выясняется, весь свет в окошке – простой мужик-работяга. А две псевдо-богини для одного идеалиста – это уже многовато будет.

              Весь тот день, после посещения Наташиного обиталища и беседы с ее соседом, я провел у себя дома, взаперти, накурившись табаку до тошноты и едва притронувшись к обеду, а потом, совсем измучившись, несмотря на отчаянную головную боль, все-таки уснул, сам не помня как и даже не раздевшись толком, но вскоре проснулся, с сердцебиением, совершенно не освеженный кратким сном, да и как тут было не проснуться, когда мне приснились Степан и Наташа в объятиях друг друга, - проснулся и начал переживать свою беду заново.

Теперь мне, без сил и надежд лежавшему неподвижно на жаркой постели в душной тишине наполненной ночным мраком комнаты, без конца представлялись самые интимные моменты их отношений, и я так живо воображал себе их поцелуи и ласки, как будто видел все это наяву: отблеск звездного мерцания на белой коже, капельки проступившего на ней пота, подобные брызгам воды, темную путаницу рассыпанных по белизне подушки длинных душистых волос, приоткрытые бледно-розовые губы - пионовые лепестки…

Я думал, вспоминает ли она в минуты близости с ним меня, сравнивает ли она нас между собою, и кто же ей теперь кажется милее, я или он? Кто из нас более силен, более страстен? Кто дольше способен ласкать ее? Лучше ли он понимает ее желания, чем понимал их я, скорее ли откликается на них, чем я откликался? Испытывает ли она с ним то упоительное самозабвение, когда кажется, что время остановилось или расширилось до невероятных, космических пределов, которое испытывала со мной?

А может быть, на самом деле, вопреки моим убеждениям, она и не знала до сих пор этих ощущений и открыла их для себя  только сейчас – с ним?.. Впрочем, пароксизмы страсти больше подходят любовникам, встречающимся время от времени, чем супругам, живущим вместе постоянно, - тогда на смену лихорадочному пламени редких объятий приходит привычка, постепенно они приноравливаются друг к другу, начинают понимать друг друга без слов  и берут то, что любовникам приходится хватать, обжигаясь и боясь упустить хоть минуту, без лишней спешки и неуместной суеты, полной мерой, обладая возможностью смаковать, а не глотать, с риском поперхнуться нарочито большой порцией…

Мне все это было известно из опыта моей супружеской жизни, теперь же, видимо, об этом получила представление и Наташа. Засыпать и просыпаться вместе, ласкать и любить друг друга в полусне, находясь на неуловимой грани между явью и сном, смешивая грезу и действительность, обретая и радость, и покой в постоянстве объятий, среди ночи имея возможность найти в темноте на ощупь рукой руку любимого или любимой, прильнуть к его или ее плечу, досмотреть свой сон на его или на ее груди, отогревая тело и душу в обволакивающем тепле родного существа, слыша стук другого сердца так близко, словно в себе, - и будет этот сон всего на свете милее и слаще.            

           Я попытался себе вообразить, какие такие вольности позволяли они себе во дворе своего дома, и представил, как Степан несет Наташу на руках по дорожке между сиренями, под переплетенными в подобие свода ветвями. Наверняка ему случалось носить ее на руках, для него это была отнюдь не тяжелая ноша, также, впрочем, как для и меня: она ведь такая маленькая, такая хрупкая...

И я вспомнил, как однажды сам поднял ее на руки в ее спальне, и она, смеясь, оплела мою шею своими длинными темными косами, будто привязывая меня к себе. Делала она так с ним?.. А еще я вдруг вспомнил, что он моложе меня, и очень этому огорчился, несмотря на то, что обычно мужчины в мои годы еще весьма далеки от того, чтобы почувствовать недостаток сил, переполнявших их десять лет назад, словно реку в половодье, и я не был исключением. Пять лет, составлявшие нашу со Степаном  разницу в возрасте, показалась мне пропастью, как будто число лет неизбежно должно было свидетельствовать в его пользу: раз моложе, значит, лучше и милее, мысль же о том, что они с Наташей ровесники, еще подлила масла в огонь.

Не исключено, что в связи с этим обстоятельством они должны были лучше понимать друг друга, да и вообще, даже если не брать в расчет число прожитых ими лет, зато соотнести те условия, в которых прошли их детство и юность - у обоих на селе, а не в городе, и  уровень их образования и развития, так невольно приходило в голову, что это сближает их еще сильнее, что они больше подходят друг другу, чем подходили друг другу я и Наташа…

             Темная летняя ночь стояла над землей, цвел под ее покровом колючий терновник, усыпанный бледно-малиновыми розами, благоуханием своим кружа голову, бередя душу, наполняя кровь жгучим желанием любовного наслаждения, и казалась ночная темнота подобна стоячим омутам женских прекрасных глаз, бездонных, исполненных влекущей тайны, смущающей сердца, – не той, придуманной, на поверку обыденной и объяснимой, но тайны древней и несказанной, не человеческой - божьей, и быть ей, тайне сей, неизменной и неразгаданной, пока существует мир.         
            
             «Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста; пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих… Потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей… Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…»

           Прошлой ночью я так же лежал без сна и также в ночной темноте плыли передо мною темные глаза Наташи (пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих), но какие разные то были ночи. И как же страстно, как мучительно мне захотелось, чтобы ничего из того, что произошло два года назад, что случилось в прошедший день, никогда на самом деле не случалось и не происходило, чтобы все обстояло иначе. Мне казалось, что я сейчас умру от отчаянья, потому что жизнь моя стала невыносима.            

                Конец второй части.
(2007 год)