Тур дэ форс, или трюк судьбы. Глава 3
Когда за Канайкиным закрылась наружная дверь, Модест Петрович облегченно вздохнул: «Вот и хорошо!.. Вот и славненько!..» – несколько раз машинально повторил он, пряча деньги в ящик стола и, радуясь тому, что выпроводил уголовника из квартиры.
«Обвести вокруг пальца подобного дегенерата, – это что-то значит, чёрт возьми, что-то, да значит! Есть… есть ещё порох в походных пороховницах! Нет, не ослабла, Модест, в тебе ещё казацкая сила!..» – в душе ликуя, подумал он, выходя на балкон и, вдыхая в себя удивительнейшие ароматы.
Прекрасен, лазурен, душист и свеж был парк в этот летний, погожий денёк и насладиться его красотой и покоем, спешили многие из отдыхающих в Н-ске.
Вон там, у литых, чугунных оград, запрокинув голову на спинку скамейки, на небо жмурился какой-то пенсионер, любуясь проплывавшими в синеве облаками.
А там, мимо бронзового, на старте застывшего бегуна, продефилировала полная дама в чём-то немыслимо фиолетово-жёлтом. Следом за нею, сгорбившись за рулем и губами дудя, усиленно пропедалил такой же пухлый малыш на своём трёхколёсном велосипеде.
А вон, бойко постукивая точёными каблучками, гордо прошествовала молодая красотка. Нежно-розовое личико из-за света, просачивавшегося сквозь поля соломенной шляпки, было озабоченным, но прелестным. Фисташковое, по-летнему лёгкое платье, мягкими складками облегало бёдра и, колыхалось в такт равномерному шагу, мило обрисовывая контуры трусиков на ягодицах. Быстро из-под платья мелькали загорелые ножки, а из пляжной, обшитой бахромою сумочки, легкомысленно высовывался краешек махрового полотенца.
Пробежав по её ладной фигурке глазами, Модест Петрович, от удовольствия хмыкнул.
«Э-эх, составить бы красотке компашку! Вместе б полежать на песочке, погреться… помассировать бы проказнице спинку, а там и …»
Столь шаловливо-приятную мысль довершить ему не позволил очередной звонок в дверь.
-Вы сдаёте жилплощадь? – мужчина в возрасте где-то за пятьдесят, довольно сутулый и очень худой, стоял на лестничной площадке, держа в руках авоську, набитую фруктами и овощами.
-Можно её смот*еть? – слегка приглушённый, картавый голос звучал грудными, нечёткими звуками.
Тёмные глаза, ушедшие глубоко в орбиты, лихорадочно мерцали из-под стёкол очков. Небритые щёки глубоко ввалились. Выглядел пришедший, утомлённым. Строгие складки возле губ, курчавые, с лёгкой проседью волосы, крупный, с горбинкою нос, - всё это свидетельствовало о том, что у порога стоял один из сынов земли обетованной.
Модест Петрович, приветливо улыбнулся:
-Шолом - алейхем! Прошу.
Гость, в прихожей разувшись, учтиво представился:
-Исаак Иосифович Генкель. Тамбовский газетчик. В Н-ске, на отдыхе, вместе с семьёй.
Сказав это, он мелкими, осторожными шажками прошёл в гостиную, словно бы опасался кого-то толкнуть или ... упасть. Долматов не разобрал.
Сопя и пришёптывая, сопровождаемый Модестом Петровичем, Генкель внимательно осмотрел всю квартиру, а, выйдя на балкон, там безмолвно застыл, явно, потрясённый открывшимся видом. И долго любовался то морем, то парком, особенно задерживая взгляд на той его части, где за высокими проволочными заграждениями теннисных кортов, туда и сюда метались фигурки играющих в белом.
«Боже святый, Боже святый!!..» – наконец чуть слышно прошептал он, и в его глазах мелькнула растерянность, а нижняя челюсть, так и вовсе, отвисла, придавая лицу выражение застенчивого удивления.
Модесту Петровичу, смотревшему на гостя через окно гостиной, оттуда отчётливо было видно, как бабочка-королёк, присев на балюстраду балкона, расправила плашмя на припёке свои крылья и медленно ими задвигала, будто дыша. Потом, вдруг захлопнув их, вспыхнула бронзой – и была такова…
А Генкель, тем временем, сняв с переносицы очки, вытер глаза ладонью, и глубоко вздохнув, вернулся в комнату.
Последовав приглашению Модеста Петровича, он опустился в кресло напротив. Но он не просто сел, он всем телом, казалось, испытывал достоинства кресла (как хорошо выгибается в нём спина и как плавно шея, как приятно размещается в нём голова, и как откинута она, может быть ещё дальше!..).
-Что за о-о-оскошь! – наконец-то, вымолвил Исаак Иосифович и, шевельнув пальцами ног, принялся рассматривать натянутую синтетику серых носков. – Давненько я не потчевал своё многост*адальное тело подобной, изумительной о-о-оскошью. Недели две, недели две, никак не меньше…
Затем, он потёр небритую щёку ладонью и от его жесткой щетины донеслись шершаво скрипящие звуки. Долматов тут невольно подметил, что руки у визитёра были неухоженными : с обломленными, обгрызенными ногтями.
Увидев на столе ракушку-пепельницу, гость вынул из кармана рубашки сигаретную пачку. Достав сигарету, помял её пальцами и с наслаждением закурил, выпустив из ноздрей струйки мутноватого дыма, напоминавшие пару кабаньих клыков. В конусе солнечных лучей над столом, призрачно и мягко закачались складки сизоватого дыма. Гость настолько поглощён был своими невесёлыми мыслями, что даже не спросил у Долматова разрешение на подобную вольность. И лишь минуту спустя, встряхнув головой, он вопросительно посмотрел на Модеста Петровича.
В ответ получив: « О, да, конечно, и мне одну, если можно», – Генкель шуркнул по столу сигаретною пачкою, а потом, передвинул и зажигалку.
Долматов ему признательно улыбнулся и закурил.
Какое-то время они молча сидели, окутанные хлопьями синеватого дыма. Пожелтевшие от никотина пальцы Генкеля, мелко подрагивали. Но вот, близоруко щурясь, он сделал последнюю затяжку и твёрдо вмял короткий окурок в гостеприимно распахнутую ракушку-пепельницу. Изредка поглядывая на ухоженного Долматова, удобно расположившегося в кресле напротив, с принуднейшим «э»-каньем в речи своей, стараясь избегать «рычащих» звуков, поведал он ему следующую историю.
Две недели назад, с женой и тремя сорванцами, приехал он в солнечный Н-ск, чтоб провести в нём заслуженный отпуск. С арендою комнаты, однако, как-то не повезло: в гостиницах и пансионатах свободных номеров не оказалось, частный сектор, также, приемлемыми вариантами не радовал. Снять удалось, да и то с трудом, комнатку в доме у железнодорожного переезда, в километре от моря.
И замелькали дни отдыха: безоблачные и беспечные для его сорванцов-мальчишек, хлопотные и напряжённые для жены Сары и изнурительные, опустошающие для самого Исаака Иосифовича.
Дело в том, что удручённый рассказчик от рождения был наделён острым слухом, а поэтому, последние лет двадцать, перед ним маячил призрак бессонницы. И если дома, у себя в Тамбове, нацепив на голову войлочные наушники, после долгих мучений ему удавалось ещё как-то уснуть, то здесь, на отдыхе, он был лишен такой возможности вовсе. Дом, в котором его семья первоначально снимала комнату, находился всего в сотне метров от железнодорожного переезда, и казалось, выполнял функции акустического экрана. Шум, от проходивших мимо экспрессов, превышал все мыслимые шумовые пределы. Он исподволь нарастал, наплывал и, постепенно усиливаясь, превращался в стонущий, ревущий грохот – гул. Звякала на полках хозяйская утварь, ходуном ходил пол, дрожала постель, сотрясались и вибрировали стены дома. Пытка слуха продолжалась ночью и днем, с периодичностью в тридцать-сорок минут. Подобный ад его семья смогла выдержать только три дня…
Генкель умолк, страдальческим взглядом уставясь в дешёвый гобелен над кушеткой, где, белые лебеди утюжили зеркальную гладь, окаймлённого камышами, лесного озера.
Потом, из кармана брюк достав носовой платок, он трубно высморкался в него и продолжил…
Следующее пристанище его семья обрела рядом с гаражно-строительным кооперативом. Трёхкомнатный дом на шестнадцать жильцов, и арендованные метры возле единственного туалета.
Здесь, за день уставшему Исааку Иосифовичу, ночью мешал уснуть однообразно повторяющийся звук, доносившийся из-за тонкой перегородки. Это был спуск воды в унитазе, стонущий, захлёбывающийся и вдруг пропадавший. Звякала задвижка туалетной двери, мимо удалялись чьи-то шаги, а навстречу к ним спешили другие: лёгкие, быстрые, нетерпеливые или тяжёлые, с глухим пришлёпом. И снова спуск воды, и тот же звук задвижки…
Просачивавшаяся в сознание шелуха звуков (все эти шорохи, скрипы, журчания, храпы!), - засоряла и мучила мозг, колола в висках и, никак, нельзя было от неё избавиться.
В подобных мучениях проходила ночь, а когда за окном серовато светлело, где-то, должно быть под старенькой крышей, до одури звонко, весело, дружно, начинали чирикать проснувшиеся воробьи…
А в семь оживали гаражные боксы и рядом пристроившаяся авторемонтная мастерская. Звон молотка, шипенье насоса, треск проверяемых ревущих моторов, внезапные взрывы мужских голосов, - такое знакомое всем сочетание звуков, которое исходит от подобного рода объектов, заполняло пространство, оккупировало слух, волновало сознание, не давало забыться.
А в половине восьмого (какое уж утро!), у дома останавливался жёлтый автобус и, не заглушая мотора, громко сигналя, водитель вызывал кого-то и кого-то ждал.
И тогда начинался кромешный ад, мир рвался на части! Рёв двигателя проникал в самую душу, а комната наполнялась выхлопными газами. Оглушённые, одурманенные обитатели дома, кряхтя и поругиваясь, вставали с лежанок и, покинув ночлежку, с недосыпа зёвая, лениво плелись к надоевшему пляжу.
А там всё тот же зной, истоптанный песок, смех, детский визг и никакой возможности уединиться. И Генкель, пристроившись под тентом грибка, валился набок и носом клевал, глядя сквозь сонные слёзы на море и на резвившихся, выспавшихся счастливцев.
А жизнь сверкала и переливалась всеми цветами и оттенками радуги! Но он уже не замечал местных красот, и морские просторы его не восхищали.
Ему было больно. Нестерпимо больно. Жизнь сделалась нелепой и гнусной, а её назойливость – просто бесила!.. Особенно действовала ему на нервы шумная весёлость отдыхающей молодёжи. Молодые люди никогда не сидели спокойно: они расхаживали по пляжу, играли в мяч, восторженными криками приветствовали большие волны.
Генккель же приходил в ярость от этих криков, - до того глупыми они ему казались!.. Впрочем, он понимал, что несправедлив. В конце концов, это были обычные молодые люди, и он не мог того не признавать, и всё-таки их ненавидел, потому что они были в ы с п а в ш и м и с я !!..
За многие годы журналистской работы у Генкеля выработалась насущная потребность – просматривать после завтрака основные газеты. Но теперь, в Н-ске, он не мог долистать ни одной из них до конца. Печатные страницы утомляли его. Он, главный редактор солидной газеты, удивлялся, как это люди могут находить, о чём писать и, удивляясь, закрывал глаза. Но спать не мог…
Жизнь для него стала утомительной, как яркий свет для больного. Утрачено было её прежнее очарование, исчезла гармония, распался смысл! А сам он, превратился в какого-то призрака, стал тусклой тенью в царстве бессонницы…
Генкель умолк, и смежив воспалённые веки, надолго затих, погрузившись в думы. Две скорбные складки пролегли вокруг рта, придавав его лицу, жертвенное выражение.
В гостиной зависла неловкая пауза, во время которой Долматов подумал, что если он сам теперь не вставит какое-то слово, то, они будут молчать бесконечно.
-Простите, а вы не пробовали затыкать уши ватой? – спросил, и сам же осознал наивность вопроса.
Однако, гость, приоткрыв глаза, со скорбью в голосе, серьёзно ответил:
-Я в уши вкладывал тампаксы. Увы, мой д*уг, не помогает. Тампаксы звукам не помеха… - сказал, и вновь уставился на гобелен. Казалось, что выжат он досуха, и физически, и эмоционально.
Волна острой жалости подкатила к Долматову. Бедняга еврей, а ведь верно, измучен. Что ж он, чёртов дурила, со своим острым слухом притащился в курортный Н-ск? Дремал бы дома, в своём Тамбове с одетыми на глупую голову наушниками и не знал бы беды. А теперь… э-эхх!…Что-то тёплое, сострадательное шевельнулось в душе Модеста Петровича, но он умышленно подавил в себе это робкое чувство. В его жизни и без того хватало сложностей и забот и, совершенно незачем было ее обременять грузом чужих проблем и ошибок. Да, к тому же, закрадывалось сомнение: что, если, жалобное нытьё еврея, всего-навсего лишь уловка, хитрый ход, с целью – расположив к себе собеседника, сбить на приглянувшуюся квартиру цену?
И поэтому, недовольно сдвинув брови, Модест Петрович, деловито поинтересовался:
-Ну, а моя квартира – она вам подходит?
Чуть-чуть помешкав, Генкель осторожно ответил:
-К чему ж лукавить, ва*иант отменный. Воп*ос в цене, мой д*уг, воп*ос в цене.
-Ну, о цене, я полагаю, договоримся. Пять сотен за сутки, пятнадцать тысяч за месяц, – привычно назвал свой тариф Долматов. – Вам, на какой срок необходима квартира?
Еврей задумался, потупил взор, и на его челе, проглядывала работа мысли. Через минуту, глухо гукнув «гм!», виновато откашлялся, вынул из кармана платок и, протерев очки, вновь водрузил на место. Потрогав с грустью волосы свои и, бережно пригладив их рукою, он, пожевав губами, произнёс:
-Ну, не пятьсот если, а скажем э-э-э… т*иста… Т*иста за сутки, с*оком на две недели. Как в этом случае, догово*имся?
-Пусть будет по-вашему, - согласился Долматов, нетерпеливо поглядывая на часы. Он сорок минут затратил на этого нытика и время же, конечно, поджимало.
– Давайте деньги и переселяйтесь завтра.
Но гость метнул на собеседника настороженный взгляд, словно бы у него возникли сомнения относительно порядочности намерений владельца квартиры.
- Завтра, завтра! – как можно твёрже добавил Долматов. – Сегодня вечером, в этой квартире, назначена у меня деловая встреча. Ну, а завтра, часикам к десяти, милости прошу! Жилая площадь будет свободна.
Отсчитав оговоренную сумму денег, Генкель передал её Модесту Петровичу, а взамен шуршащих купюр, получил ключ квартирный, гарантировавший ему спокойный сон.
-Итак, завт*а, в десять? – вновь уточнил заметно просветлевший Генкель, когда Долматов, будучи уже в прихожей, открыл перед ним учтиво дверь.
Модест Петрович лишь согласно кивнул. Мужчины обменялись рукопожатием. И успокоенный еврей, держа в руках наполненную авоську, вышел на лестничную площадку.