Я. шварц amnesia кн. 1 гл. 3 фуко

Яков Шварц
             


                Яков Шварц

                AMNESIA
                (Хроники забвения)

                Роман в трех книгах
                Книга первая
                Глава третья
                Страница 2 Персонажи


                Если вспороть брюхо луне и забить ее чрево по кратеры 
                всем, что написано людьми о людях и попытаться мыслью
                пробиться через толщу слов, то сегодня, пожалуй, это было бы 
                по силам одному Мишелю Фуко! Там, на обратной стороне
                луны, по отпечаткам следов его наблюдений мы поймем то,
                что прежде разделяло человека непримиримым образом: душа и
                тело, сознание и инстинкты, Бог и его творения, вера и опыт,
                добро и зло - все есть суть целого и единого. И все, кто,
                разделяя неразделимое, пытаются надзирать за человеком и 
                управлять им, - есть  враги его!          
                Свидетель обвинения.
 
                Фуко
                (Из “Записных книжек” “К”)
 
 Нью-Йорк. Метрополитен-Опера.                За 6 часов  до моего зачатия.
 
    Не хочу запутывать, прежде всего, - самого себя. Конечно же, эта гримерная была не той, из которой только что выскочил мой будущий отец, чтобы утихомирить Жэвэ, а вернее – спасти свое имя. Я уже обмолвился, что Примадонне директор “Мет” Джозеф Вольпе, изгнав хор и закрыв бар для музыкантов оркестра, нашел-таки за сценой место для еще одной гримерной. Ждать выхода на поклоны за кулисами “вместе с толпой” – она не могла, но это – мнение молвы. Ее недосягаемость низводили сплетнями и оговорами до уровня справедливости божественного дара. На самом же деле, Жэвэ изнуряла себя и театр бесконечными репетициями, и, даже, короткое время передышек проводила в двух шагах от сцены.
    Эту гримерную в глубине театра, перед которой стоял сейчас Жило, попытаюсь вам описать, как только попаду в нее. А пока я могу лишь догадываться, почему Жило бросился сюда, а не на сцену, где Жэвэ (по непонятной всем причине) терзала устроителей прямой трансляции сегодняшнего спектакля.
    Едва Жило коснулся двери, как она отлетела, пронзив мое несуществующее тело. А из гримёрной, с огнем в глазах, держа в руках парик и платье Нормы, навстречу нам вынеслась небесной красоты принцесса. Я оторопел – пред нами была вовсе не та красивая девчонка, с которой я в Париже провел незабываемые дни.
    – Зайди к Жэвэ и успокой ее... Громит телевизионщиков! И где ж, на этот раз, твои мозги шатались? Я чувствую – всё катится к провалу... Опять вы с Маргарет подсыпали “Коламбии” пяток абзацев яду? Постой, постой... Ужель и ты пытаешься полакомиться примадоньим задом?!
    - Твоим достаточно, чтоб умереть от счастья!
    - Газеты приучили льстить тебя безбожно.
    - Послушай...
    - Нет! Ты послушай: или - или!
    Голос Жужу звенел как колокольчик. Если бы в меня не вонзались слова заговорщицы, то можно было бы подумать, что принцесса ангелов на небесах собирает на вечерний чай свою свиту, словно играя роль в народной пьесе.
    - А если твое “великое сопрано” все бросит к черту и сбежит со сцены (кстати, не впервой), то и меня ты больше не получишь! Но это – полбеды! Не слишком ль многое тебе приходиться скрывать?
    - Ты мне не веришь, или угрожаешь?
    - Ведь сам себе ты - и первый лгун, и первый враг!
    - Да кем себя ты возомнила?
    И тут я увидел прежнюю Жужу - покорительницу Парижа, спутницу Бодлера. Она резко развернулась, парик неожиданно оказался на ее голове, и она прижала к себе платье Нормы. Перед нами стояла гордая друидесса, пророчица своей скорой смерти. И, вдруг, раздалось полное ярости прекрасное пение:

                Все внятней Времени смертельные угрозы:
                О горе! впившись в грудь, вливая в сердце мрак
                Высасывая кровь, растет и крепнет Враг...

    - Только Бодлера ты еще не пела! Скажи-ка лучше: что с Жэвэ? 
    - Как будто ты не слышишь! Твоя неугомонная опять на Зеркало орет. Могу Жэвэ понять – оно ее достало! Иди и врежь ему по отраженью: пусть не нудит, а лучше бы глаза его к стене задвинуть. Мне кажется, зануда догадалось обо всем, и на меня так смотрит мерзко. Приглядись: оно от злобы все пятнами пошло. А как оно тебя поносит! Молчи! И я была бы заодно с родимым, когда бы не зараза мести, разъевшая мне душу! Постой! Уладишь все и, до начала, сходи на сцену. Предупреди ты Занавес, чтоб он не передумал и обязательно в финале лег, как мы намедни с ним договорились. Чуть не забыла... Ребенок наш навязан небесами. Пусть боги знают: зачат он будет от великого смятенья... 
    Папаша мой ее обнял и успокоил:
    - Жужу, ты Зеркала не знаешь!? Оно лишь отражает все, что мы пытаемся сокрыть.
    Прости, читатель! Все эти дешевые трюки с заговором и местью, любовным четырехугольником и интригами, конфликтами и загадками откровенно пахнут литературной пародией. И тут я вынужден остановиться, чтобы хоть как-то оправдаться и поделиться с тобой сокрытым - тем, что Зеркало давно прекрасно видит. Но даже оно не может объяснить необъяснимого желания Жэвэ в конце концов зачать ребенка... и где?! Оказывается - прямо в оглохшем от тишины театре, после окончания спектакля, на сцене, покрытой занавесом, заваленным цветами. И Жило купился на всё это мыло голливудского розлива?! Да он бы в жизни не согласился! Но Жужу...
    Если Жэвэ была Примадонной Совершенной Оперы, то Жужу – Примадонной самого Совершенства! Если кто-то сможет устоять перед ее прелестями и спастись от Вожделения, пусть бросит в меня Евангелие. Смог ли Жило не поддаться чарам ведьмы соблазна?! Итак, в моем раскаленном мозгу созрел иезуитский ход: лишь Жужу сможет уговорить своего любовника согласиться на этот трюк.
    Скоро Мишель, проживающий за Зеркалом, расскажет мне об этой перепалке. Он-то - доктор по проделкам секса, и уже нагадал Жэвэ время и место моего зачатия. Не помню, кто из коротышек мне рассказал, что Мишеля в “Детскую” не пустили. Больше всех артачился Шишкастый: раз интересуется смыслом жизни, значит - неизлечимо болен. Да какой смысл? Просто почитал древних философов, а с Сенекой даже подружился смертью. Этот самый Сенека Луций был ровесником Христа и, вероятно, в личной беседе внушил ему, что смерти нет, а есть лишь суд, но не толпы, не Пилата, не Синедриона. Ты, Иисус, сам себе - судия!

    Немного ли Жужу взяла на себя? Кому она мстила? И за что? И смогу ли я воспротивиться планам Жужу своей беспомощной фабулой? Что так ее допекло? Слухи, докатившиеся из Парижа, о том, что она родила от призрака гения, а отцу удалось вытащить ее из борделя? Но какая женщина не мечтает побывать в проститутках? А теперь скажите: месть во благо, или во зло?
    Думаю, Жужу впереди меня только потому, что стереотип вымысла бессилен перед хаосом жизни. Мой же план был прост, как “Задачник по сюжетам”: когда Жэвэ после спектакля явится из гримерной на сцену, заваленную цветами и аплодисментами (где ее должен ждать мой будущий отец), то она застанет там свою костюмершу в объятиях Жило. И ей ничего не останется, как провалиться под сцену – прямо в оркестровую яму.
    Но Жужу пошла дальше меня. Вовсе не Маргарет Рабич уговорила Жэвэ согласиться на прямую трансляцию спектакля. Сколько хитрости, закулисных нашептываний, соблазнительных заигрываний, подслушиваний, манипуляций интригами и угрозами проделала Жужу, чтобы склонить Жэвэ к этому нелегкому для нее решению. Вот что суждено мне описать, когда я стану свидетелем своего зачатия. Она купила за похлебку любви оператора телевидения, и тот незаметно установил дополнительную камеру на сцене. Расчет Жужу был... приглашением на казнь. Позор в прямом эфире кто сможет пережить?! Но хаос жизни опрокинул и ее расчеты! Надо же было разгореться скандалу Билла Клинтона и Моники Левински в это же самое время! Кто мог предположить, что и газеты, и уши захлебнутся именно им - и никому не будет дела до какой-то там оперной интрижки.
    Но в плане Жужу была еще одна слабина: она не могла предугадать, что за право обладания спермой Жило вступит в борьбу сама Норма, сошедшая с костра, и Жэвэ схватится со своей героиней в дуэте, - и это уже будет совсем другая опера! А меня же вся та свальная сцена на подмостках театра еще больше запутает: кто же на самом деле в эту ночь станет моей матерью?! А отец? Вроде с ним все ясно, но почему я сорвался, обозвав его повесой? Не доверяю ему, не верю?! Могла ли Жэвэ полюбить никчемного человека? Еще как могла! Бросьте на стол с десяток судеб Великих Примадонн, начиная с Марии Малибран* и заканчивая Марией Каллас, и вы сами в этом убедитесь.
    Но имя Жило Бренсона было на слуху. Он был единственным, он был - лучшим. И он, как никто другой, понимал и принимал гений Жэвэ Джомонд. Неужели в конце века не было равных ей? Ведь театры сотрясались от аплодисментов Апшоу, Бартоли, Георгиу, Норман, Горчаковой, Бонни?* Но к чему вся эта иерархия?! Сама Жэвэ как-то обмолвилась: “Если есть Бог, то существует и иерархия. Если есть суд, то есть и Судья”. На что Жило – потомок приверженцев небесного суда, успокоил свою любовь: “Там, где есть суд - нет суда; а там, где нет суда - есть суд”. 
 
    Жэвэ Джомонд оставалась непокоренной вершиной, ибо вершина эта была на другой планете других миров, и Голос прилетал именно оттуда. Наделенная даром перевоплощения, она очищала публику в зале от пены бытия. Слушая ее одухотворенное пение, люди, страдая вместе с ее героинями, забывали о своих невзгодах и вечных угрызениях совести. А если в них и зарождалась капля радости, ее припасали, чтобы с достоинством встретить Смерть и побороться с ней на равных.
    Жэвэ подошла к совершенству так близко, насколько Икар смог подлететь к солнцу. Жэвэ не любила петь Моцарта - считала его музыку – музыкой Рая. Она же пела для тех, кто был в Аду, и пела так, словно сама была посланницей из Ада. Жэвэ была не только слабостью Жило - он боготворил ее. Отстаивая свое мнение в гильдии музыкальных критиков, Бренсон был убежден и много писал о том, что, благодаря таким как Жэвэ, опера останется непревзойденным и великим искусством на все времена. И Жэвэ с благодарностью приняла его любовь. Поэтому Жило и был обласкан ею. Но с любовью у них не заладилось. Бессмертным непозволительно любить и быть любимой. Голос не позволял! И у Жило завелась Жужу - как якорь, который удерживал его, чтобы не унестись в безбрежный мир Голоса и там пропасть!

    Спорить с “К” бесполезно. Единственный выход: изгнать его из себя, причем   – навсегда! Однажды я сделал такую попытку, после того, как мне все же удалось призвать его к разговору:
    - Ты же имеешь свой опыт смерти. Чем тебя, вместе с твоей героиней, не устраивает Рай?
    - Да, я был в Раю. Среди прекрасного сада бродят двуполые существа из пластика и от счастья плачут пластиковыми слезами. И звучит там самая прекрасная музыка Моцарта; и от неведомых голосов даже пластиковые сердца разрываются от восторга. Только моему вечному наслаждению мешали ложные ноты...
    - Ты хотел сказать – фальшивые?
    - Именно – ложные! Посреди Райского сада растет дерево. Его невидимые корни обхватили землю, а росточки обвились вокруг всех душ, живущих каждое мгновение, и каждое мгновение умирающих. И души мертвых струятся по стволу, ветвятся, бегут по молодым побегам и растекаются по отросткам, сбиваются в почки; и в каждой клеточке вечнозеленых листьев хоронится судьба всех прежде живших на земле и примеченных Всевышним и Им в Раю пригретых. Вся мировая история: все книги и даже мысли; все музеи и все творения рук человеческих; все, до последней точки, написанное человеком; вся музыка и все голоса; едва уловимые па взлетающих над сценой балерин; любовные экстазы и смертельные судороги; восторги и сомнения; деяния добрые и злые; мечты и слезы; молитвы и хулы; все счастье полногрудых молоком матерей; все, что слетело с губ и растаяло в уставшем слышать воздухе; потоки крови и спермы; все, к чему прикоснулись руки всех прежде живущих и вся пыль под их ногами; душевные порывы и загубленные души; убитые в бою и умершие у себя в постели; надежды и крушения; открытия и завоевания; распятые и вознесенные - отдавшие жизни и растоптавшие их... Все это тысячекратно переплетенное и усложненное, все до последнего вздоха – цвело на кроне этого дерева.

    И когда ты решаешься покинуть Рай, то проделываешь по дереву обратный путь. В одно мгновение в твоей клеточке сливается все дерево: его крона словно сжимается, как Вселенная, и ты попадаешь в тот самый неведомый мир, где живут и Голос Жэвэ, и Голос царя Соломона. Там, в этой точке, уже не существует ложных нот!
И тогда пришли три женщины блудницы к царю и стали пред ним.
И сказала одна женщина, по имени Норма: о, господин мой! я и эти женщины живем в одной притче человека из народа твоего, которого послали за тобой;
могу ли я быть матерью ему?
ведь прежде я родила при них двоих детей от врага народа своего;
и из-за любимого замыслила я убить своих детей и уже занесла кинжал над ними...
И сказала другая женщина по имени Жужу: о, господин мой! я и эти женщины живем в одной притче человека из народа твоего, которого послали за тобой;
могу ли я быть матерью ему? 
ведь прежде я родила при них дитя свое от человека, который мертв уже целый век, и чтоб спасти сына – каждый вечер раздевалась на глазах всего мира...
И сказала третья женщина по имени Жэвэ: о, господин мой! я и эти женщины живем в одной притче человека из народа твоего, которого послали за тобой;
могу ли я быть матерью ему?
ведь прежде я зачала при них дитя свое от человека, которого на одну ночь полюбила больше, чем свой Голос; но на утро отрезвела и не сберегла ребенка – убила его в своей утробе;
а теперь Голос за это готов предать и покинуть меня, но сцена должна же заплатить за служение ей и помочь мне еще раз зачать и родить...
И сказал Соломон: сын мудрый радует отца, а сын глупый — огорчение для его матери.
И сказал царь: подайте мне меч. И принесли зеку Берлага самодельные ножи.
И раздал он ножи трем матерям и сказал им: рассеките живое дитя натрое.
И зарыдали матери и бросили ножи на землю!

    Гримёрная Жэвэ - сплошной овал: и полукружья стен, и даже двери изогнуты дизайнерским капризом. Раз нет углов, крадучись, пристроился в изгибах стен я средь цветов. Признаний крупного таланта хватило бы для свежих похорон. Но не цветы ласкали взгляд – афиши! Они лозою протянулись сквозь круги стен и отовсюду свисали гроздьями глаз Жэвэ. Под потолком - забытая свеча и одинокая иконка с простертыми в мольбе руками. Яркий свет. Жэвэ сидит за малахитовым столом. Пред нею зеркало расправило к полету створки-крылья. Но Зеркало, которое кричит, совсем в другом конце гримерной. Чуть слева, под иконкою, висит картина: над мертвыми детьми склоненная Медея. Покрыты плечи дочери царя Колхиды тончайшим золотым руном. В руках Медеи - упряжь колесницы*. Сейчас она взлетит, как Фаэтон, иль пропадет в пучине ада.
    Не успевает Жило и рта раскрыть, как в дверь осторожно заглядывает рабочий. Жэвэ с криком набрасывается на него:
    - Почему так долго? Радио не работает, и я не слышу, что происходит на сцене. Даю тебе пять минут, или я пожалуюсь Ливайну. 
    - Не надо, мэм, звонить директору. Всего-то проводок отлетел. Сами и зацепили головой. Послушайте сейчас. А кричать на монтеров – плохая примета. Говорят – детей не будет.
    - Вон отсюда!
    Но работяга в профсоюзах заматерел и знал свои права:
    - Разрешите напоследок анекдот рассказать! Мне его вчера курица снесла. Одна мадам захотела забеременеть и, наконец, уговорила мужа на святое дело. А он только приладится к жене, как в последнюю минуту под кроватью звонит телефон...
    - Я сказала: вон отсюда! Стой! Вернись!
    - И слова сказать нельзя?
    - Жило, дай мне сто долларов.
    - Не обижайте меня, госпожа.
    - Иди на сцену. Мне по секрету сказали, что, кроме трех телевизионных камер, там установили еще одну – скрытую. Найдешь – получишь в десять раз больше.
    - Вы уж лучше полицию вызовите. Какой из меня коп?
    - Ты заработать хочешь или нет?
    - Пойду разнюхаю...
    Едва за рабочим закрылась дверь, как затрезвонил телефон. Жэвэ схватила трубку и сразу брезгливо швырнула ее на пол. Но телефон не унимался и верещал почти что нецензурным матом. Конечно, этот драный голос я узнал: звонил Ламброзо. И тут добрались до меня. Жэвэ не выдержала, дернула за шнур, поймала трубку, приладив к уху, и через мгновенье завелась:
    - Да не орите, успокойтесь и скажите, куда вы так звоните? Да, это театр. Из Венеции сбежал? Но я там буду не раньше марта будущего года. Писатель “К”? Я понимаю: вам сказал Жило Бренсон. При чем здесь Мендельсон? Жило Бренсон!
(“Ну, сволочь же Ламброзо! Его же трупы кормят, а он еще хамит живым”).
Нет, не живой и бренный сон... Вы ищете не “К”, а только труп его? Когда же труп изволил народиться? В 54-ом? Сорок лет назад? Ах, он сбежал из “Театра трупов”, и вы обзваниваете театры... Нет, не могу ничем помочь – у нас своих скончавшихся сопрано - хоть пруд пруди.   
      
    Пространство справа от Жэве густело черным отраженным светом. Я осторожно двинулся вперед и разглядел в неясной тьме стремящийся за потолок и стену мир неясных отражений, скорей - провал в иную жизнь, а, может быть, потусторонность приотворилась в темноте*? И двигаясь почти на ощупь, я оказался перед старинным Зеркалом, прижатым к кривой стене гримерной. Его нутро, похожее на предгрозовое небо, клубилось черным серебром. 
    Резная рама черного дерева обрамляла мир остекленевшей памяти. Возможно, Зеркалу исполнилось веков пятнадцать, а, может, - пятьдесят с хвостом. Глаза свои стекло давно уж проглядело и, от увиденного, рано поседело. И рама проседью одета: на черном лаке запеклась белесая морская соль. Наверно старика тащили на аркане за три моря. На раме вырезан был барельеф фигурный из поз любви. Быть может, соглядатай служил пособием по Кама-Сутре. И только под самым потолком, над грудой голых деревянных тел резная рама расширялась венцом из двух цветков. Цветок, что слева, был Котищем в сапогах (хотя сапог и не было совсем), в висящей на усах шикарной шляпе. В руке держал он острый нож и вырезал по верху рамы изреченье на кошачьем языке. С другой же, правой стороны, цветком прикинулся старик. Ужели сам Перро? В руке держал он острое перо и изреченье вырезал навстречу своему герою. Что, и Перро - еврей, раз пишет поперек народов мира?
    Я поспешил навстречу новой яви и прикоснулся к дыханию неясной тверди, но тут же отдернул руку, как от ожога, и сбил локтем одну из праздных ваз. Она упала и разбилась. От грохота Жэвэ слетела с пуфа, и, чтоб избавиться от страха, включила верхний свет. Жэвэ, зачем же повторять создателя ошибки и отделять от света тьму? Ведь свету не дано увидеть мир таким, каким его познала тьма. Жило вдавился в кресло и почти слился с ним. Но Жэвэ быстро его отыскала:
    – Ответь мне, Керубино, и что это Жужу вокруг тебя все время вьется? – Жэвэ старалась быть спокойной.
    – Жужу боится, что сегодня ты сорвешь свой Голос, и все окончится очередным скандалом. Поверь, она тебя жалеет.
    - Скажи мне - ради всех святых: я заслужила эту ночь?! Мой ребенок...
    - Наш ребенок... Идем ко мне, идем к тебе - зачем весь этот ужас твоего решенья?
    - Я молилась... я услышала...
    - И почему тогда тебе там не сказали, что все узнают о твоем безумье, и назавтра газеты отравят город ядом сплетен?
    - Да ты боишься не молвы, а приговора костюмерши!
    - Хватит! Если ты думаешь, что я предам тебя, найди для сына своего порядочнее гада!
    - Так Голос повелел... Тебя он выбрал...
    - Хорошо, но зачем на сцене, ночью, где каждая кулиса - соглядатай?!
    - И ты не знаешь?! Я - королева лишь на сцене! Но сын мой будет принцем, чтоб свершить великий подвиг!
    - Но Жужу...
    – Я так и знала! Ищейка все пронюхала.
    – Как будто ты не знаешь, что прислуга знает больше, чем мы сами.
    – Юлишь. Не с ней ли ты забавы ищешь? А, может, Зеркало право, когда тебе не доверяет? Идем на сцену, и там все станет ясно.

    Едва я остался в гримерной один, как за моей спиной раздалось слабое потрескивание разрываемого пространства. Я оглянулся и увидел, как из Зеркала выдавился здоровенный детина с лицом Эль Греко - в строгих очках и книгой с золотым обрезом. Одет он был в шикарный черный велюровый костюм, слегка побитый то ли молью, то ли булыжниками мостовых. Из лацкана выпирал значок польской “Солидарности”. Под пиджаком ютилась, вместо бабочки, простенькая водолазка. Образ ряженого украшал рыжий парик, который вызывал дополнительное подозрение. Но незнакомец его тут же скинул, и тот осел на одном из букетов и слился с ним. На бритом черепе проступали шрамы препарированной истории:
    - Отметины полицейских дубинок на заводе “Рено”, - с гордостью поведал гость.
    Он приложил палец к большим, но твердо сжатым губам и произнес:
    – К слову, о языке эпиграфа поверх рамы. Это не изнанка слов и не еврейский на кошачьем, а литература, обреченная языку*, – он сурово, глазами усталого академика посмотрел на меня, наблюдая за растерянностью моих подслушанных мыслей, любуясь эффектом неожиданности своего явления.
    – Это когда язык падает на язык*? - я попытался подхватить еврейский мотив существования чудес на законных основаниях.
    – Это когда язык съедает сам себя. Кстати, о моем появлении. Зеркало меня попросило дать пару советов твоей матери - как вести себя во время соития. И для тебя это тоже важно, ведь эта ночь – ночь твоего зачатия, и ты сможешь все проконтролировать, – он нарочито огляделся и воскликнул, – но я не вижу матери твоей. Куда ушла Жэвэ, и где Жужу? Где Норма, наконец?
    - Советы?! Ты знаешь имя матери моей?
    - Не важно имя. Процесс соития универсален. Нехорошо предаваться aphrodisia до еды*, испытывая голод, поскольку акт в таких обстоятельствах, хотя и не утомляет, но частично теряет свою силу. С другой стороны, следует избегать обильных трапез и излишеств в питье. Время переваривания пищи всегда вредоносно: соитие среди ночи всегда обманчиво, ибо пища еще не переработана; то же касается и соития, совершаемого ранним утром, ибо в желудке может оставаться плохо переваренная пища, а излишки еще не вышли с мочой и калом. Но это еще не все. Для того, чтоб оплодотворение произошло в наиболее благоприятных условиях, а потомство получило надлежащие качества, сам половой акт должен быть окружен определенными предосторожностями, без разврата или пьянства, способных отразиться на развитии зародыша, который станет своеобразным зеркалом и свидетелем.
    Увидев мои смеющиеся глаза, детина зазеркальный протянул мне руку:
    – Шалом, шалом! Забыл представиться...
    Зеркало не выдержало и с гордостью за своего великого постояльца загудело:
    - Это великий французский любитель спелых задниц. Смотри, поостерегся бы и ты вилять своим.
    - Мишель Фуко* – эротоман придворный, - он протянул мне руку.
    – Как может быть эротоман - притворным? – я зацепил его вопросом.
    – Да не притворный, а придворный. Уже пятнадцать лет, как я - Почетный член Мадридского Двора. И покровитель Зеркала...
    Я показал на наглые усища: 
    - К чему здесь кот? Я сам на выкрутасы так горазд, но вы, Мишель, признаюсь...
    – Да это же не кот, а сам Веласкес, а справа от него - Пачеко*. Я не люблю простых историй, которые сосет из пальца ваш брат писатель. На голый факт, замызганный, как совесть, украденный из подзаборного листка, намажут грошовый джем подробностей и патоку из перезрелых чувств. А, главное, объевшись стилем, наваляют радугу оттенков: переплетенные слова и слоги, и ритма учащенный пульс, и тайну рифм, запутанность сюжета, а сверху - тонкий слой мистических видений. Ну, кто себе откажет в милый праздник причаститься к катарсису в финале и не умыться мотыльками слез? 
    Я покосился на Зеркало, которое от слов Фуко все встрепенулось, помрачнело, но эротоман ученый, наверное, стекло держал за мусор и, потому, с ухмылкой продолжал:
    – Не обращай на Зеркало вниманья. Прикинься-ка слегка нормальным и послушай дальше.
    - Что? Как тренировать свои гениталии перед зачатием любимого дитя?
    - О Зеркале. И ты, и я – одной породы с ним. Уж пять веков истории сей...      
    - О Зеркале - потом. Поговорим о Смерти...
    - К чему нам, мертвым, обсуждать пустое?
    - Родиться мне придется вновь и снова умереть.
    - Жить так же трудно, как и умирать...
    Фуко обнажил в широкой улыбке ровный ряд зубов породистой лошади, и только невидимые узды загробного мира сдерживали его от бешеной скачки по утраченной жизни. Вместо гривы на нем громоздилось яйцо бритого черепа, достойного Голгофы. Глаза, полные жизни и веселья, отказывали ему в высоком звании сомнительного философа. Развалившись в кресле, Фуко приготовился прочитать мне лекцию:
    - Я уже участвовал в сотворении нового человека...
    - Давай-ка лучше устроим поминки по Фуко. От воли к знанию меня мутит.
    Я был горд собой, что тыкнул профессору, как другу-собутыльнику, но это - возымело. Фуко катапультировался из кресла, просунул руку в зазеркалье, отчего стекло Зеркала собралось конусом, словно легкая тряпица, и извлек оттуда отливающую мореным золотом бутылку Мартеля, своей формой напоминающую соитие женского и мужского начала. Бокалы, явившиеся ниоткуда как дети любовных утех бутылки, быстро наполнились запахом осеннего парижского рынка.
    - Возможно, ты прав. Надгробные речи и некрологи сродни руководству по запоздалой исповеди.
    Первую занюхали цветами. Я лихорадочно пытался в уме обнаружить достойный вопрос, пока венецианские страницы моего романа не навеяли отгремевшие грезы о моем самоубийстве. Мой печальный рассказ только насмешил философа, но сквозь вынужденную улыбку проступало смятение перед своей нежданной смертью. Он взмахнул руками, как подстреленная птица крылами.
    - Не попадись ты случайно в сети дьявола - стал бы ты писать? Сочинительство - всего лишь игра знаков. “Тысяча и одна ночь” — рассказ именно для того, чтобы отодвинуть смерть, чтобы отодвинуть этот срок платежа, который должен был закрыть рот Шехерезады. Это была отчаянная изнанка убийства; усилие всех этих ночей удержать смерть вне круга существования, дабы заклясть смерть. Труд писателя всегда связан с жертвоприношением самой жизни. Когда тебе на кресте пронзают копьем сердце, то ты должен благодарить за конец твоих терзаний. Быть писателем?! Начинать сотню раз, делать попытку за попыткой, ошибаться, возвращаться назад и снова колебаться - вот наш удел. Но зато, как сказал Маларме: “Мы на краткий час становимся бессмертными и свободными от всякой реальности, возвышаем нашу одержимость до уровня Творения”. Если ты своим романом замахнулся на бессмертие, то теперь он сам получил право убивать — быть убийцей своего автора. За славу надо платить!
    - Это признание, профессор?
    Второй бокал мы приняли под суровым взглядом с иконки Девы Марии.    
    - Хорош напиток, но все же - это не ЛСД. Единственное признание, которое я могу сделать - это признание моей плоти. И в том нет ни моей вины, ни моего греха. Я не хотел, даже презирал необходимость перед кем-либо оправдываться в позволенных удовольствиях, которыми я наделил своих любимых, не обделив и себя. Но чтобы оправдаться перед собой, я исписал тысячи страниц, и только смерть меня избавила от осознания тщетности моих трудов. И чем больше заблуждались мои слова, тем меньше раскаивалось мое тело. Оно не выдержало оков осуждения и травли. Кастрируя свои желания...
    Фуко видел, что коньяк давно переливается через край бокала, но не таким ли образом он хотел излить свою мертвую душу?
    - А, впрочем, тело мое исчезло на уютном кладбище в Вандевре. Но в памяти людей останется не жар моего нескончаемого желания, а мои книги, которые я непрерывно писал и переписывал, уничтожал и вновь ночью брался за перо, чтобы утром отречься от своих мыслей. Если бы мои книги похоронили бы вместе со мной, то мне не надо было бы каждый день переворачиваться в гробу.
    - Не стоит так терзаться, профессор. Вы же не человек, а произведение искусства.
    - Будешь в Париже, заходи ко мне на улицу Вожирар. Там и допьем. А лучше, приходи на вечер памяти моего друга Жана Жене. Я тебе расскажу, как я летал на коврике в Ад к Жене за ключами от издательства “Галлимар”.
    Фуко поднялся с кресла и направился к Зеркалу.
    - А ваш обещанный рассказ о Зеркале? - пропищал я ему в спину.
    Фуко вернулся в кресло, и четвертый бокал я закусил его рассказом...




Примечания 
__________________________________________
*...начиная с Марии Малибран - Мария Малибран (исп. Mar;a Malibr;n, 1808, Париж — 1836, Манчестер) — испанская певица (колоратурное меццо-сопрано), легенда мирового оперного искусства.
*Апшоу или Бартоли, Георгиу или Норман, Горчакова или Бонни? 
Доун Апшоу - (англ. Dawn Upshaw; род. 17 июля 1960, Нэшвилл, Теннесси) — американская певица (сопрано).
Чечилия Бартоли - (итал. Cecilia Bartoli, род. 4 июня 1966 года, Рим) — выдающаяся итальянская оперная певица (колоратурное меццо-сопрано).
Анжела Георгиу - (Anjela Gheorghiu)- Румынская певица (сопрано). Дебют 1989 (Бухарест, партия Мими).
Джесси Норман - (англ. Jessye Norman; 1945 года, Огаста, штат Джорджия — американская певица (сопрано).
Галина Горчакова -  (р. 1962) - Галина Горчакова – ведущая солистка Мариинского театра, постоянно выступающая на крупнейших оперных сценах мира.
Барбара Бонни - Барбара Бонней, иногда — Барбара БОННИ (англ. Barbara Bonney, 14 апреля 1956 года, Монтклер, Нью-Джерси) — американская певица (сопрано).
*В руках Медеи упряжь колесницы – “Медея”, Опера Луиджи Керубини (Cherubini, Luigi) (1760–1842), итальянский композитор. Либретто оперы основано на сюжете древнегреческой трагедии.
*...потусторонность приотворилась в темноте - “Напоминаю, что влюбленность не явь, что метины не те, что, может быть, потусторонность приотворилась в темноте”. Набоков, из стихотворения “Влюбленность”.
*...литература, обреченная языку – М. Фуко, “Слова и вещи”, А-саd, 1994, Санкт-Петербург, стр.401.
*Это когда язык падает на язык – на иврите (трн): лашон нофель лашон, т.е.
каламбур.
*Нехорошо предаваться aphrodisia до еды... - Мишель Фуко. “История сексуальности – III”, (Забота о себе). Дух и литера, Грунт, РЕФЛ-БУК, Киев, Москва, 1998. В своей последней книге “История власти” Фуко слово “соитие” поменял на термин – “мастурбация”.
*Забыл представиться. Мишель Фуко - Мишель Поль Фуко (фр. Michel Foucault, 15 октября 1926 года, Пуатье — 25 июня 1984 года, Париж) — французский философ, теоретик культуры и историк. Создал первую во Франции кафедру психоанализа, был преподавателем психологии в Высшей нормальной школе и в университете города Лилль, заведовал кафедрой истории систем мышления в Коллеж де Франс. Работал в культурных представительствах Франции в Польше, Германии и Швеции. Книги Фуко о социальных науках, медицине, тюрьмах, проблеме безумия и сексуальности сделали его одним из самых влиятельных мыслителей в современной французской литературе.
*Пачеко - Франсиско Пачеко(1564-1645)- испанский художник, теоретик искусства, учитель Веласкеса. В благодарность тестю, Веласкес женился на его дочери. Фуко гулял на свадьбе как посланец Филиппа и он утверждал, что Веласкес всю первую ночь рисовал свою жену.