Начало

Александр Солин
                От автора

        Перед вами карманный роман, числом страниц и персонажей схожий с затяжным рассказом, а краткостью и неряшливостью изложения напоминающий вольный дайджест памяти. Сюжет, герои, их мысли и чувства, составляющие его начинку, не претендуют на оригинальность и не превосходят читательского опыта, а потому могут родить недоумение по поводу того, что автор в наше просвещенное время хотел им сказать. Может, желал таким запоздалым, мстительным и беспомощным образом свести счеты с судьбой за ее высокомерие и коварство? Или, может, поздними неумелыми усилиями пытался вправить застарелый душевный вывих? А, может, намеревался примириться с миром, к которому не сумел приладить свою гуманитарную ипостась?
       Ни первое, ни второе, ни третье. Все, что автор хотел – это высадить в оранжерее своей фантазии семена, которые, без сомнения, таятся в каждой человеческой судьбе, и, ухаживая за ними по мере сил и способностей, наблюдать, как прорастает, крепнет и распускается бесплотное, умозрительное древо страстей и событий (то самое, из которого иногда добывают художественную целлюлозу) с тем, чтобы под его скромной сенью предложить блюдо, приготовленное из его горьковатых и жестковатых плодов. Возможно, стремясь сделать блюдо аппетитным, автор перемудрил со специями, а потому заранее просит уважаемых читателей быть снисходительными и милосердными к его ботаническим и кулинарным стараниям. 


                Часть I


       "Бледнеть Онегин начинает:
       Ей иль не видно, иль не жаль;
       Онегин сохнет - и едва ль
       Уж не чахоткою страдает..."

                А.Пушкин


         Алла Сергеевна Клименко, ухоженная блондинка за сорок, строго одетая и скромно украшенная, сидит в парчовом полумраке бельэтажа, уронив на колени руки и комкая все еще тонкими пальчиками платочек. Огромный плюшевый зал, отделанный серебром и спаржей и от этого похожий на молчаливо-многоглазое, лунно-болотное владение водяного, распирают ноющие, щемящие звуки.
        «Ах, и зачем я только сюда пришла! – думает она. - Зачем снова устроила себе эту пытку!..»   
        Можно представить себе удивление счастливчика, допущенного Аллой Сергеевной к ее мыслям и обнаружившего, что пыткой она считает оперу «Евгений Онегин», а пыточной – Большой театр, куда впервые наведалась после более чем двухлетнего перерыва!
       На сцене Онегин, застрелив Ленского, довел расценки на сатисфакцию слегка задетой чести до смертельного абсурда, а свою судьбу - до рубежа необратимых последствий. Псевдоблагородные одежды его резонов, подбитые кровавой подкладкой самолюбия, гляделись модно и современно, если бы не его публичное баритоновое раскаяние, никоим образом нынешним нравам не подходящее. Впрочем, к этому моменту Алла Сергеевна, уже плотно и основательно влезшая в шкуру Татьяны Лариной, была и без того достаточно взволнована, чтобы переживать из-за эпизода, который всегда считала мрачным и надуманным. И если допущенный к ее мыслям затеял бы с ней по этому поводу спор, то она, образованная и неглупая женщина, спорить бы с ним не стала, а привела бы в свою пользу один-единственный довод, а именно: Сашка Силаев никогда бы так не поступил. Вполне возможно, что в подтверждение она ознакомила бы осчастливленное ею лицо с кратким содержанием своего прошлого, иллюстрировав его веером фотографий, брошенных сыщиком-памятью на стол самоистязания. Памятуя, однако, что никому не дано знать чужие мысли и что литераторы, утверждающие обратное, беззастенчиво и безнаказанно выдают за них свои, вот вам правдивая насколько возможно история Аллы Сергеевны, рассказанная ее милым неспокойным лицом с затуманенным глаукомой лет взором.


                1


        С Сашкой Силаевым они росли в одном дворе, и Алла Сергеевна была на три года его младше. Далекий сибирский городок, окутанный заповедной дымкой забвения и пересыпанный нафталином диковато-порывистых нравов, взлелеял их детство, отрочество и юность.
       В наследство от детской кожи с ее нежными фибрами и любопытными порами ей досталась память о необычайно снежных зимних холодах и не уступающей им норовом сухой летней жаре. Будто маятник, на котором они жили, раскачивался от Северного полюса до пустыни Кара-Кум и обратно. Запомнились валенки, вязаные рукавицы, скрипучий снег, ворожба высокой круглолицей луны, сугробы, алмазная пыль, из которой весеннее солнце выплавляло бриллианты льда. На другом краю – неподвижные, пыльные, редкие тополя, клочки грубой жилистой растительности, проплешины потрескавшейся земли, заросшие берега ленивой реки, иссиня-черное затмение грозового неба. Между двумя крайностями - непролазная демисезонная грязь.
       Тут же подробности провинциального быта, скрепляющие питательную почву ее памяти подобно трудолюбивой сочной белизне корней. Например, разноцветные, выставленные на всеобщее обозрение занавеси сохнущего белья – визитные карточки зажиточности, благонадежности и чистоплотности. Каждая хозяйка знала, кто из соседок нынче распустил паруса, и к обновкам относилась, как к вызову. Невозможно забыть тот летучий аромат, которым зимний ветер снабжал замерзшие до деревянного состояния, до смертельного посинения полотна, и который волнами расходился по комнате, соблазняя и тревожа детское обоняние неизведанной сказочной далью!
       Зимой засыпанный метелями город засыпал под толстым слоем одеял, одно за другим помеченных мелкой копотью печных труб, питавшихся углем, за которым с одиннадцати лет надо было ходить в сарай. Рассеченный, словно сливочный торт, сугроб обнажал свою бисквитную начинку, которую весеннее солнце с аппетитом поедало слой за слоем. Люди освобождали от снежных тромбов артерии улиц, вены тротуаров, капилляры тропинок и тем поддерживали жизнедеятельность города.
       Когда сугробы на широком дворе, подобно воде под Христом, уплотнялись досуха, всем миром выходили во двор, резали их на кубы и возводили снежный алтарь – огромную, горбатую, в половину роста их двухэтажного шестнадцатиквартирного дома горку. Как удобно и непринужденно затевались на ее лысой макушке, голой спине и скользком языке их первые любовные игры! Здесь можно было изловчиться и, задыхаясь от смеха, оказаться верхом на том, кто тревожил твои сны. Здесь можно было коснуться того, кого при других обстоятельствах коснуться было стыдно и страшно. Здесь зарождался и поселялся в смятенных девичьих мечтах томный испуг. 
       Ну как, скажите, можно забыть полыхающее звездами небо, алмазным сиянием освещающее пробитую в свежем снегу тропинку! Или волнующее откровение зимних забав, когда девчонка, повизгивая и сопротивляясь напору мальчишки, всем сердцем желала упасть в мягкий сугроб, чтобы потом вскочить, обозвать его дураком и заставить стряхивать с себя снег. Или летние походы в баню и возвращения оттуда в блаженной испарине, с тазами у живота и тюрбанами на головах. Или вечерние посиделки в густеющем душном мареве – женщины кружком на принесенных с собой табуретках, мужчины у врытого в землю стола - за пивом, папиросами и домино.
       Там двери закрывались только на ночь, и обо всем говорилось в полный голос. Там взрослые были родными тетями и дядями, и общими - праздники и печали. Там синька, хлорка, водка и селедка укрепляли дух и тело, а дворовый пьяница дядя Вася был одновременно артистом, философом и пророком. Там жили слова – меткие, как шальная пуля, крепкие, как запах свежего навоза и острые, как новый блестящий гвоздь. Там жила она, там жил Сашка…


                2


       Ее мать - дюжая, склонная к сквернословию путейщица, забивавшая костыль с одного удара, имела репутацию женщины независимой и любвеобильной. Когда к ней приходил хахаль, Алла Сергеевна с учетом погоды отправлялась либо к соседям, либо на улицу. Смутный стыд за мать, поселившийся в дочери лет с двенадцати, со временем осознал себя и обратился в укор, молча или громогласно высказываемый ею в минуты собственной неприкаянности.
       О том, что ее отец сидит в тюрьме она впервые узнала не от матери, а от женщин во дворе. Когда ей было двенадцать, он неожиданно явился и стал жить с ними в комнате, что была малой частью трехкомнатной коммунальной квартиры. Чужой и грубый, с мутными бесцветными глазами и дерганым лицом он общался приблизительно так: «Стой, куда пошла! Хорош, я сказал! Заглохни, в натуре!» Слова, употребляемые им, были похожи на тяжелые лошадиные позвонки, из которых он, вставляя между ними матерные хрящи, создавал гибкие прочные конструкции, надежно защищавшие спинной мозг его инстинктов. С матерью он часто и яростно ссорился, и тогда во дворе собирались соседи, посматривали на их окно на втором этаже и качали головами.   
       Он прожил с ними три месяца, пока к общей радости жильцов не был изгнан матерью. В доказательство своей решимости мать высадила кулаком стекло в окне, указав ее отцу дорогу в том направлении, куда просыпались испачканные кровью осколки. И тот ушел из жизни Аллы Сергеевны навсегда, оставив после себя страх возвращения. Этот страх, словно тухлый запах жил в ней еще некоторое время, пока не выветрился окончательно. 
       Из восьми мальчишек и семи девчонок их двора, не считая мелюзги, Сашка был самый старший, а она самая младшая. Для мальчишек он был командиром, для девчонок - снисходительным покровителем. Теперь уже трудно сказать, в каком возрасте началось ее нежное увлечение. Было время, когда ей казалось, что она любила его всегда. Случалось, однако, что она до слез его ненавидела, как в весну ее полного пятнадцатилетия, когда одна из подружек, на два года ее старше, прищурившись, объявила, что целовалась накануне с Сашкой в подъезде.
Его отец был строительным начальником, мать заведовала детсадом, и у них была машина. Сам он к шестнадцати годам бойко играл на пианино и хорошо учился. Высокий, спортивный, насмешливый – ей ли, малолетке, тягаться с его одноклассницами, которые сохли по нему так громко, что было слышно, как трещат их сердца. Было также доподлинно известно, что он никого не выделяет и после школы собирается учиться в Москве.
       Обсуждать мальчишек они начали рано. Прикладывали их к пропитанному книжными достоинствами образцу - красивый, добрый, послушный, верный - и с досадой обнаруживали, что образец, как взрослый костюм, оказывался им на несколько размеров велик. Ее подсобное безголосое положение предписывало ей жадно внимать и не перечить мнению старших подруг, и то, что ими изрекалось, ее сердце постигало гораздо позже. Была она тиха и застенчива, но виной тому не ее природный нрав, а тяжелая материнская рука, придавившая до поры ее порывы. К четырнадцати годам у нее утвердилась привычка при разговоре с мальчишками держать у горла руку, словно не доверяя верхней пуговице наглухо застегнутой кофты. Иногда глаза ее вскипали черной молчаливой силой, и тогда они становились похожи на мерцающий омут. Казалось, нераспустившиеся года готовили ей будущий бунт, но когда пришло время, чертей в омуте не оказалось, но обнаружилось спокойное несгибаемое упорство.
       Ее мать работала посменно, и в ее отсутствие она по вечерам устраивалась за занавеской у окна, прислушиваясь через открытую форточку к сбивчивому басовитому бормотанию ребят, имевших привычку собираться во дворе перед сном. Легко распутывая клубок тяжелеющих мальчишеских голосов, она с замиранием выделяла Сашкин – негромкий, редкий, убедительный. Находясь с ним в одной компании, она и мечтать не смела, что он обратит на нее особое внимание: ее номер был пятнадцатый. Проживая с ним на одной лестничной площадке, Алла Сергеевна, последняя в очереди, не имела ни малейшего шанса оказаться с ним наедине. Их пути, пересекаясь, тут же расходились.
       В их доме не было подвалов, но был уютный чердак, где в сухом придушенном полумраке под наблюдением голубей прятались малолетние парочки. Вот там она однажды и оказалась с ним наедине. Ее подружка, ради которой он туда пришел, опоздала, а она явилась вовремя. Снисходительно на нее поглядывая, он без всякого воодушевления пересказывал дворовые новости, а она теребила ворот кофты, краснела, хихикала и, поводя глазами и подражая подругам, довольно уместно вставляла: «Ой, да ладно, Силаев, не ври! Ой, да что ты говоришь! Ну и пусть, а тебе-то что!..» Солнце тогда садилось, и лучи его, раздвигая границы краеведения, покидали землю и ползли по небу все выше и выше, пока не достигли облаков.
       Наконец ему стало скучно, и они спустились вниз на потемневшую землю.


                3


       В тот же год он, не попрощавшись, уехал в Москву и поступил там в институт. Из дружеских пересудов, запущенных вдогонку его отъезду, выяснилось, что он все же целовался с двумя ее старшими подружками и даже (о, ужас!) домогался их. Кроме того обнаружилась одноклассница, с которой у него была, якобы, любовь. Уединившись, Алла Сергеевна долго и тихо плакала.
       После восьмого класса она по настоянию матери пошла в ПТУ при местной швейной фабрике. Всю осень и зиму она выуживала из волн сарафанного радио обломки новостей о его столичной жизни. Говорили, что он собирался быть на зимние каникулы, но он не приехал. С навязчивой уверенностью решив, что он спутался с москвичками и навеки для нее потерян, она в отместку наспех, легко и безразлично рассталась с невинностью. Ей тогда едва исполнилось шестнадцать.
       Первым ее любовником стал опытный, нагловатый брат подруги. Все случилось в марте у него дома на узком скрипучем диване. Ни слов, ни ласк, ни поцелуев - только его «Давай?», и ее «Давай…». Сгорая в темноте от стыда, она задрала комбинацию и обнажила бедра. Он вдобавок оголил ей живот и объяснил для чего это нужно. Зная обо всем уже достаточно, он словно доктор перед уколом предупредил, что первый раз будет больно и что надо потерпеть. Было и вправду больно, да к тому же противно, и она, отвернув лицо и стиснув зубы, терпела, как могла его затяжной мускулистый напор, завершившийся влажным тающим теплом у нее на животе. После этого, не говоря ни слова, укрылась в ванной, смыла малоромантичные следы его визита, заткнула мятым платочком свежую рану и, отказавшись от продолжения, ушла домой разочарованная. Весь вечер она недоумевала по поводу особого, придыхательного значения, которое ее старшие подруги придавали этому расплющенному, унизительному занятию, ничего кроме боли, жжения и неловкости после себя не оставившему.
       Места юный любовник в ее сердце не нашел, и все же под влиянием кошачьего любопытства она еще дважды ему уступала, но бесчувственно и молчаливо ему отдаваясь, думала лишь о том, чтобы вовремя вытолкнуть его из себя. Новость о своей победе он, как водится, довел до сведения их общих друзей, и те, щурясь и сдерживая нетерпение, потянулись к ней с предложением своих услуг. Она всех их с негодованием отвергла.
       Разумеется, слухи о ее доступности достигли приехавшего на каникулы Сашку. Увидев его, она вспыхнула и опустила глаза, он же посмотрел на нее с удивленным любопытством, как на зеленое, но уже падшее яблоко. Следует заметить, что к этому времени таких плодов разной степени зрелости в их дворе уже насчитывалось четыре, и во всех случаях были замешаны друзья детства. Правда, Сашка к их падению рук и всего прочего не приложил. Как бы то ни было, но обоюдная скороспелость, подкрепленная дешевым портвейном, сделала плотский грех закономерным финалом их детских игр.
       Добрых две недели Сашка пропадал у одноклассников, кочуя с одной пирушки на другую. За это время ей удалось перекинуться с ним едва ли парой слов. Наконец дошла очередь до их компании, и в один из жарких дней июля они, свободные от всяких условностей и обязательств, вшестером отправились на дачу ее подружки. Воодушевленная Алла Сергеевна, презрев субординацию, с самого начала старалась держаться ближе к Сашке. Не пряча лица и играя свежей фильдеперсовой наружностью, она вдохновенно и смело подавала голос, украшая его крепнущую грудную глубину иронической усмешкой. Приступ ранней женственности, внезапно случившийся с ней, заставил подружек-соперниц озадаченно переглядываться.
       Приехав, все тут же обнажились и отправились на речку. Жара стояла – до солнца не дотронуться: плюнь на землю – зашипит. Сытая дремливая зелень, убаюкиваемая полуденной жарой, никла под тяжестью солнечных белил. Редкие плоские облака, втянув голову, искали убежища на севере. Живая хладнокровная река, словно гибкая рыба, искрилась серебряной чешуей.
       Чувствовала Алла Сергеевна себя уверено, как никогда: ей нечего было стесняться - в свои шестнадцать с лишним лет она отличалась аппетитной складностью и премилым, не спешившим взрослеть большеглазым лицом.
       Взбодрив себя упругой зеленогрудой прохладой, четверо из них, в том числе Сашка и она, отправились на другой берег реки, где находились совхозные плантации смородины. Выбравшись на берег, они, не сговариваясь, пошли в разные стороны: она и Сашка налево, а ее подружка с другом - направо. Потеряв друзей из виду, они поднялись на пригорок, проникли на плантацию, углубились шагов на десять, выбрали куст и, присев, принялись рыться в нем. Она притихла, он тоже был немногословен. Соприкасаясь голыми электрическими руками и бросая друг на друга короткие смущенные взгляды, они поедали полногрудую, черноокую, винных кровей смородину, шалея от ее душного, возбуждающего дыхания. Он одобрительно заметил, что она сильно изменилась. Нет, сказала она в ответ, это он стал другой: и выглядит не так, как местные, и говорит по-другому - с ленивой растяжкой.
       «Что ты хочешь – Москва!» - снисходительно ответил он.
       Она спросила, почему он не приехал на зимние каникулы. Он ответил, что так получилось, и она, пронзительно глядя ему в глаза и удивляясь собственной храбрости, сказала, как в любви призналась:
       «А ведь я тебя, Силаев, ждала…»   
       Он удивленно посмотрел сначала на нее, а потом на пересохшую комковатую землю у них под ногами. Наверное, они подумали об одном и том же, потому что когда он взял ее за руку и, проглотив ком, хрипло сказал: «Давай, пойдем на траву…», она коротко и тихо ответила: «Давай…»
       Держась за руки, они спустились к реке и нашли среди прибрежных кустов укромное место. Он сел и потянул ее к себе – она села рядом. Взяв ее за плечи, он молча увлек ее на траву - она легла. Он склонился над ней - бледный, с застывшими глазами, спутанными волосами и испариной возле носа. Минуя нежности, он стянул с нее трусы. Она отвернула голову, закрыла глаза и предупредила: «Только в меня не кончай …» 
       Он долго, с тугой неловкой мукой забирался в нее – она, как могла ему помогала. Наконец он завозился, затолкался, трижды достиг ее мягкого дна и вдруг выразительно дернулся. Она рывком освободилась от него и кинулась полуголая к воде. Забравшись по пояс и ругая его на чем свет стоит, она торопливо вымыла из себя его неосторожность. Как ни сильна была ее любовь, но страх перед беременностью был сильнее. Невозможно представить, что сделала бы с ней мать, случись такая неприятность!
       Когда она вернулась, он сидел на том же месте, натянув трусы.
       «Ну, ты че, Силаев! Ведь я же тебе русским языком сказала – в меня не кончать!» - напустилась она на него.
       Он странно посмотрел на нее.
       «Извини, Алка, извини… Слушай, а почему у меня кровь? Ведь ты же вроде…» - начал он и запнулся, подыскивая слова.
       «Не знаю! Не моя - точно!» – скривилась она в усмешке, выставив колено и уперев руки в бока.
       Он встал и, слегка расставив ноги, осторожно побрел к воде.
Вернувшись, он сел рядом с ней и нехотя признался, что кровь его: он, видите ли, что-то там себе надорвал, потому что она, Алка, у него первая.
       «Иди ты! – с громким изумлением воскликнула она. - Вот это да! Ну, Силаев, ну, Силаев, ну, ты даешь! А я-то думала ты у нас бл***н!»
       Он затравленно посмотрел на нее, и тогда она, встав на колени, чтобы быть выше, прижала его голову к своей ранней, уже не детской груди и серьезно, как взрослая сказала:
       «Ну, че ты переживаешь – пройдет…»
       Он молчал, не отнимая голову, и она тихо спросила:
       «Хочешь еще раз?»
       «Хочу. Потом. Когда заживет…» - сказал он, доверчиво обхватив ее бедра, и она вдруг ощутила свою женскую первородную власть.
       Так в июле восемьдесят первого неожиданно начался их роман – прозрачный, предсказуемый и опустошительный, как песочные часы.


                4


       Отчасти ее счастью повезло: все его знакомые местные девицы, на штурм которых он, голодный девственник, мог бы решиться, к этому времени уже имели более-менее регулярные сношения, а с ней ему не надо было далеко ходить, чтобы получать те удовольствия, до которых он, как оказалось, был так жаден. 
       Жизнь их в одночасье обрела романтический смысл и острое содержание. Им приходилось тщательно скрывать свои отношения, иначе бы все догадались, что между ними существует нечто небывало постыдное, далеко выходящее за рамки провинциальной морали. И тогда жадные до подробностей, как до семечек кумушки вышелушили бы подсолнух их истории и докопались бы до ее сочного подгнившего нутра - грубой плотской связи сытого студента с шестнадцатилетней полусиротой, полубеспризорницей. Это был бы еще тот несовершеннолетний скандал!
       Но если взрослый мир ничего пока не знал об их похождениях, то избежать подозрений узкого круга друзей было невозможно. И рассчитывать здесь можно было лишь на то, что обруч круговой поруки не лопнет и скандальная новость не брызнет наружу. С другой стороны, неподтвержденные подозрения еще не есть скабрезный факт, а потому свое повышенное к ней внимание он старательно и наивно выдавал за мудрую опеку взрослеющей и неразумной подруги детства, за бескорыстное, так сказать, вразумление юной грешницы умудренным духовником. Другими словами, искусная ложь – испытанное оружие всех любовников - с самого начала являлась частью их отношений.
       Все, что им было нужно, это находиться в компании друзей, где они, как планеты, участвовали с одной стороны в общем движении, а с другой - испытывали взаимное, тайное и сладостное влечение. Так злоумышленники, собираясь обокрасть доверчивых граждан, отводят им глаза, отвлекая и притупляя их внимание. Застигнутые наедине, они научились делать вид, что принуждены к этому досаднейшими и безобиднейшими обстоятельствами.
       Но если для бесед и поцелуев годился чердак, то для того чтобы дорваться до всего остального приходилось потрудиться. Жажда утех и страх разоблачения толкали их на искуснейшие маневры. На их счастье погода способствовала им самым жарким и душным образом, отчего коллективное посещение дач превратилось в привычку, а другой берег – в верного пособника. Следует заметить, что их друзья и подруги, по тем же причинам не меньше их нуждавшиеся в таких визитах, всегда были готовы составить им компанию. И главное, что их любовные вылазки делались с ведома и согласия родителей, находивших водные и солнечные процедуры безусловно полезными, а учитывая авторитетное присутствие Сашки – еще и благонравными.
       Перед вторым разом она, обнажив полированную чашу живота, доходчиво и наглядно объяснила любимому, как следует поступать (во всем остальном она на самом деле была еще более неопытна, чем он), и Сашка быстро, ловко и обильно окропил его. Отдохнув, он настолько обстоятельно справился со своими обязанностями, что возбудил в ней приятное изумление и пробудил вкус к их занятиям. А когда через два дня он использовал презерватив, то она, избавленная от страха, неожиданно испытала потрясающие и наиприятнейшие ощущения.
       В наивное доказательство своего затяжного отсутствия они доставляли с другого берега смородину и букеты полевых цветов. Однажды нагловатый брат ее подруги, щербато ухмыляясь, намекнул старшему товарищу, что негоже тому ронять свой авторитет, пользуясь порченым товаром.
       «Считай, что я тебя не  слышал…» - обронил Сашка и повел спортивными плечами.
       Без сомнения ей повезло, что ее любовником стал пусть и неопытный, но серьезный и культурный парень, а не малолетний шалопай из тех, что всегда жужжат вокруг беспризорного колхозного меда. Она привыкла считать его взрослым, насмешливым и мужественным, он же оказался заботливым, ласковым, добрым и неуверенным, отчего стал в ее затуманенных счастьем глазах лучшим на свете. Наконец-то ее бродячее неприкаянное чувство обрело дом. Даже не дом, а дворец, потому что этот дворец и был домом ее мечты.
        Сначала она хотела все до капельки ему рассказать – и про то, как давно его любит, как ревновала и почему изменила. Но, может, от неуверенности в своем положении или от ощущения нереальности происходящего, она предпочла держать свои чувства на расстоянии, порой шокируя его повадками базарной торговки, а его музыкальный слух - солеными словечками и вульгарным тоном.
       Он был начитан и много знал, она же была троечницей. Чем больше она его узнавала, тем тревожней ей становилось. Что другого, кроме себя могла она ему предложить? И хватит ли его нынешних восторгов, чтобы удержаться возле ее юного податливого тела? А что взамен? Брак? В этом месте ей хотелось заплакать: никогда, никогда он не женится на ней! Первая же умная и красивая девица уведет его от нее. Она вспоминала его удивление по поводу крови, которой по его сведениям не должно было быть. Вспоминала, как чуть было не выкрикнула в ответ: «Что - не девочка, хочешь сказать? Да, не девочка! Приехал бы раньше – была бы девочка!». Дура, она даже не смогла сберечь для него свой единственный капитал! Она мечтала, что он будет у нее первый, а получилось, что из них двоих невинным оказался он. От такой халатности судьбы веяло пугающим разгильдяйством: будто второй акт «Евгения Онегина» сыграли впереди первого.
       Есть вещи, к которым нельзя подходить обывательски: любовь, например. К сожалению или к счастью, она поняла это слишком поздно. Кстати, о любви. За все лето они не упомянули о ней ни в разговорах, ни в прелюдиях, ни после окончаний, когда стеснялись смотреть друг на друга. Ни на чердаке, когда прощались.
       Он говорил: «Тебе надо учиться дальше…»
       Она отвечала: «Я и так учусь… Буду швеей-мотористкой…»
       Он говорил: «Я буду скучать…»
       Она отвечала: «Я тоже…»
       Он спросил: «Хочешь, я буду тебе писать?»
       Она отвечала: «Не надо, а то мать прочитает…»
       Он протяжно и нежно ее поцеловал. Она заплакала.
       Он сказал: «Я обязательно приеду зимой на каникулы, обязательно!»
       И она, шмыгнув носиком, сказала: «Да, приезжай, пожалуйста…»
       Вот такая история. Впрочем, это было самое ее начало – прекрасное, неповторимое и бесконечно далекое.