Я. шварц amnesia кн. 1 гл. 2 стр. 3

Яков Шварц
                Яков Шварц

                AMNESIA
                (Хроники забвения)

                Роман в трех книгах
                Книга первая
                Глава вторая

                Казанова, Казанова - зачем делать сложным
                то, что проще простого?
                Народная песня гондольера.



                Страница 3    
                Ремейк смерти
                (Из “Записных книжек” “К”)
               
Венеция.                Февраль 1996 года.               
    Накануне карнавала умер Бродский, а его здесь так ждали. Сам Пьер Карден написал по этому случаю собственный карнавальный гимн. Венеция меня приютила, но не надолго. Мой роман готов и придавлен неподъемным пластом некрологов на смерть поэта. Прежде, чем открыть конверт с приговором очкастого, читаю в своей келье Бродского: “Зимой  в этом  городе, особенно по воскресеньям, просыпаешься под звон бесчисленных  колоколов, точно за  кисеей позвякивает на  серебряном подносе гигантский чайный сервиз в жемчужном небе. Распахиваешь окно, и комнату вмиг затопляет та  уличная, наполненная колокольным гулом  дымка, которая  частью сырой  кислород, частью  кофе и молитвы. Неважно, какие  таблетки и  сколько надо  проглотить в это утро, - ты понимаешь, что  не все кончено...”  У меня нет своей Венеции, и потому - нет и такого пылкого воображения поэта. Думаю, Смерть, которая давно облюбовала тонущий в зеленой воде город, к словам Бродского отнесется с сочувствием и пригреет его на своем кладбище.
    Уверен, что очкастый поручил писать письмо этому заплечных дел мастеру исчезновений - Блюму. Это уже был не куриный почерк, а отточенная каллиграфия водяных знаков, расположенных по кругу строчек. Я лихорадочно пытался прочесть хоть что-нибудь, вертя письмо перед глазами, но едва мой взгляд прикасался к буквам, как те немедленно растворялись внутри бумаги. И, все же, я выхватил несколько бессмысленных обрывков:

                ...тоннель... Метрополитен Опера... по этапу...
                ...присутствовать при своем зачатии...   
                ...имя твоей матери... арка Тита... Яростный...
                ...Джомонд, Христос, сивилла Кумская, Жужу...
                ...коктейль Беллини... Харрис-бар... Норма...

    Проходил я мимо этого Харрис-бара - забегаловка. Венецианская Мекка. Мавзолей мертвых писателей. Так все же: “Норма” - это опера Беллини, или - коктейль? Не исчезала только приписка:
    “PS. Когда отыщешь царя Соломона, посодействуй: пусть шлет челобитную Хозяину, чтобы тот отправил нас на пенсию. Работа у нас адская, терпенье - чертово, а здоровье - как у всех смертных - никудышное. Надо бы и для себя пожить. Говорят, в Аду для нас открыли санаторий с горячими ваннами”.
    Рано утром, когда изувеченный бессонницей, я провалился в бестолочь сна, дверь моего номера заверещала равнодушным домогательством. У входа толкался посланец карнавала с ряженым пакетом в руках. Попытка выудить из него что-либо большее не принесла мне награды, и посыльного утащил лифт. Я тут же связался по телефону с портье и выслушал обнаглевшую версию случившегося: посыльный от фирмы “Viribus unitis”, проникнув в гостиницу через кухню, осведомился, не живет ли в ней писатель, которого ищет Интерпол за членство в обществе: “Толерантное инакомыслие”, чтобы отобрать у него незаслуженную премию новаций и зарезервированное место на кладбище. Дальше портье твердил вздор, что вкралась ошибка: писатель из Нью-Йорка действительно бронировал этот номер, но жил в нём... я. Какие наглецы: свою бронь я немедленно подтвердил еще в аэропорту. У меня даже была визитная карточка Блюма.

    Портье полагал, что выказал лишь рвение, действуя навыворот инструкции, когда допустил посыльного напрямую ко мне. Еще он уверял, что воспротивиться  этому все равно бы не смог, так как в ту же минуту позвонили, представились его соглядатаем и вежливо попросили не заниматься подложными номерами гостиницы. Калеча безвинную бумагу, я с остервенением вскрыл пакет. В нем оказалась всего лишь фотография в изысканной рамке. На черном бархате серебра я увидел мертвенно-бледное лицо с печатью последней исповеди на уставших губах. Не оставалось сомнений – в руках я держал фотографию посмертной маски. Никаких дополнительных свидетельств - кому принадлежало лицо маски - как на самой фотографии, так и внутри пакета не было.
    Я водрузил фотографию на стол, и до вечера она подмигивала мне усопшими страстями. Запахло молоком материнской груди, детством и смертью. Кому повезет в этой жизни? Тому, кто сумеет сам добраться до собственных похорон? Одни похоронят себя на коленях; других лихорадочно, до захода солнца, упрячут в саван; моряк опрокинет отлетающую душу в неуемный океан. Весь день кровать, приютившая мое ненужное тело, приручала и приучала мою мысль к сегодняшней ночи.
    Со стороны венецианских каналов раздался клич карнавала. Лег. От звука пронзительной трубы с гондолы, которую я арендовал на сегодняшнюю ночь, створки балконной двери распахнулись, и следом в номер влетела птица. Она стала биться о стену и царапать ее когтями. Я решил помочь несчастной и  протянул к ней руки, но птица, сложив крылья, повернула атласную головку, подмигнула мне бусинкой глаза и камнем упала на пол. Но едва я нагнулся поднять ее, как крылья птицы распрямились, и после нескольких взмахов она исчезла из номера.
    Я снова спрятался в кровати. Только сейчас я разглядел на подушке свернутую в трубочку бумажку. Это было послание от гондольера арендованной мной гондолы. Он беспокоился: не задержу ли я его своей нерешительностью. В 4 часа утра у него уже другой заказ: баронесса обещала к утру обязательно родить и показать малышу карнавал.
    Я взглянул на стену, о которую билась птица. Как всегда на ней переливались причудливые переплетения светотеней от ажурного занавеса балконной двери. Вечер крал остаток света. Беззаботный занавес - ловец последних всплесков солнца раздражал меня. Я согнал себя с кровати, одним рывком сорвал его, выскочил на балкон и бросил ажурное полотно вниз. Занавес взмыл над красными крышами и исчез. Вечер сдирал с города дневную кожу. Проваливающееся солнце заливало огнём воды каналов и окна домов. Я вернулся на плаху кровати и с изумлением обнаружил на противоположной стене таинственные знаки. Но занавес я только что сорвал и выбросил вон!? Я приблизился к стене – рисунок на ней не был порождением тени. Между стеной и пропадавшим за изломанными крышами солнцем ничего не было.
   
    Я соскочил с кровати, и моя тень бросилась к стене вслед за мной. Сомнений не оставалось: кто-то начертал на стене знаки моей обреченности. Одни приходят к стене молить Бога, других приводят на расстрел. Я стоял на перепутье чужих дорог и пытался зацепиться за едва проступавшие на стене линии и не провалиться в зияющие провалы моей памяти. Вместе с отголоском ветра в номер влетел сумрак ночи. Стена становилась ровно серой, знаки - неразличимыми. Я схватил фломастеры и начал спешно обводить линии, но заползающая в номер тьма была сноровистей меня. И я сорвался, бросил фломастеры, оделся и спустился в холл гостиницы.
    – Господин “К”, – окликнул меня портье, рыжий обормот, – мы приносим извинение за случай с посыльным.
    Портье выждал паузу в моей растерянности и продолжал:
    - Я получил несколько серьезных нареканий. Почему вы не забираете заказанные билеты на карнавал?
    Я подошел к стойке. Справа от нее, в неглубокой нише с аркой стоял стеллаж с рекламными проспектами. Они лежали толстыми стопками, и только этот был нагло один и подмигивал мне глянцем. Выделялся он среди прочих ещё и несуразным желтым цветом обложки, цепким взглядом, острым желанием отдаться. В руках моих он еще больше распоясался, и в его подмигивающем глянце стали угадываться очертания знаков-рисунков на стене моего номера. Но стоило мне схватить со стойки ручку и начать обводить линии, как тут же, вместо знаков я увидел проступившие сквозь бумагу какие-то очертания линий. Приглядевшись, я разобрал схему расположения кафе “Marittima” на одной из улиц Венеции.
    – Что это за кафе?
    Я протянул проспект портье и по суетливому выражению его рыжих глаз понял, что он в большом недоумении.
    – Я сам сегодня утром разложил все проспекты, но... – он крутил
у себя под носом бумажкой, как несуществующей уликой, – к нам каждый проспект поступает количеством не менее тысячи штук. Но даже если кто-то из туристов случайно и оставил его здесь, смею вас заверить: - никакого кафе на этом месте нет. Я восемнадцать лет каждый день добираюсь по этой улице на работу и помню на ней каждый камень, каждый клок истории.
    – Но здесь указан адрес: и улица, и номер дома…
    – Не спорьте, я этот дом прекрасно знаю, и в нем находится музей...
    – Музей?
    – Да музей, музей “Странных исчезновений”, и хранитель его - известный некрофил и вестник, частное лицо - Карл Блюм.
    – Немец? Послушайте, кажется я его знаю, - протянул я портье визитку Блюма, - не он ли это?
    – Слышал - нет и, думаю, что нет. Музей Карлу достался в наследство, после того, как его предки - мужчины стали странным образом исчезать. И тогда в их семье завели правило: нарекать мальчиков женскими именами.
    – Вы хотите сказать, что Карл – женское имя?
    – Видите ли, отец Карла никогда не был женат, и от правил отступили.
    – Да кто же этот Карл? Может быть, уже давно и Карл, и его музей странным образом исчезли, и на том месте открылось кафе?
    – Нет, нет, господин, я только сегодня рано утром проходил мимо и, к моему непредсказуемому удивлению, увидел Карла на улице, а он не покидает музей никогда. У входа в музей он выяснял что-то с каким-то субъектом. Субъект сразу поразил меня своими черными очками, да и не очки это были, а словно черная кошка, отплясывающая на его глазах фугу.
    – И как найти эту улицу, этот музей-кафе или кафе-музей? А там я сам разберусь.
    – Послушайте моего совета, совета человека с прокаженной печенью. Вам лучше пойти туда утром. Подойдете ко мне, и я отведу вас к Карлу...
    И первый раз за все время пребывания в Венеции я спокойно заснул.

                (Отрывок из романа “К” “Соломон”).
                Сны Соломона об Иерусалиме.

    Соломон редко видел сны, можно сказать, и не видел их вовсе. Стоило ему проснуться, как только что виденные им истории из его жизни немедленно исчезали, ускользали из его памяти. В первые минуты бодрствования Соломон много раз пытался поймать только что виденное за хвост, но в его голове тут же вырастало “нечто”, такое же неуловимое, как и сам сон, которое не давало его усилиям вспомнить хотя бы мельчайший обрывок пережитого подсознанием. Он надеялся, что если ему все же удастся вспомнить сон, то возможно будет вернуться к лучшим дням его жизни и прожить их еще раз.
    Но то, что произошло незадолго до его смерти, можно сказать, поразило и самого Соломона (наконец-то исполнилось) и всех, с кем Соломон успел поделиться своим новым состоянием. Врач утешал Соломона и уверял, что это всего лишь галлюцинации на фоне депрессии его сердца. Но как бы врач не подводил медицинскую базу под сны Соломона, он помнил их теперь до мельчайших подробностей и признаков собственного сумасшествия не наблюдал. И не удивительно: ведь Соломону в последнюю неделю приснилась вся его жизнь до последнего вздоха.
    А за день до смерти сны так же внезапно покинули его, как и возникли. Но они остались жить в его памяти. И тогда он попросил у сестры ручку и бумагу и ровным почерком исписал две ученические тетрадки. Мне их отдала женщина, имя и облик которой ничего не говорили, и большего я от нее ничего не смог добиться. Я выбрал из тетрадок несколько отрывков, считая, что жизнь Соломона, прожитая им во сне, - ничуть не хуже его удивительной земной жизни.   
    И еще. Почему сам Соломон на одной из тетрадок вывел: “Мои сны об Иерусалиме”, я не знаю. Банальное объяснение, что он, как верующий еврей в изгнании, мечтал увидеть Иерусалим – не подходит, и сами сны об этом говорят. Так и осталась бы эта загадка для меня неразрешимой, если бы я не продвинулся к ее разгадке всего на один маленький шаг. На обложке той же тетради я обнаружил ранее не замеченную приписку Соломона. Привожу ее полностью:
    “Я стал настаивать, чтобы меня перевели в общую палату, где было  б как можно больше народу. Понимаете, доктор, каждое утро, когда я просыпаюсь, у моего изголовья сидит Смерть и просит меня рассказать только что увиденный сон. Но когда Смерть стала требовать от меня, чтобы я перед ней исповедался, я послал ее к черту. Тогда она пригрозила перевести меня в свою палату, где у меня уже не будет возможности проявлять характер. Доктор подумал и велел прямо напротив моего изголовья поставить телевизор; и Смерть отступила. Но телевизор был не меньшим испытанием: отдать черту душу было проще и приятней. Там плакал все время Мишка на Олимпиаде (быть может, он оплакивал Владимира Высоцкого).
        Как только я выключал телевизор, то происходило странное. Посередине черного экрана возникала белая полоса и тут же, в центре его, она стягивалась в яркую точку, но не исчезала, а позволяла мне заглянуть в нее, или, вернее, за нее. Но вместо электронных потрохов мне приоткрывался самый краешек неведомого мира, настолько великого и бесконечного, что даже любое воображение испуганно поджимало хвост и, скуля, забивалось в привычную конуру постижимого. Через несколько дней мне показалось, что я успел разглядеть нечто такое, что совершенно перевернуло мое сознание. И потому, что сны тут же исчезли, я решил – они были лишь прикрытием, стражем того мира, в котором все нажитое на земле: ее история, религия и знания  - всего лишь одна буква нового для меня языка...” 
    Далее край обложки заканчивался и, возможно, Соломон дописал о своем открытии в другом месте, но этого я не обнаружил. Несмотря на это, я все же решаюсь привести некоторые из записанных Соломоном снов.

 Сон первый.
    “В начале моего рождения, за минуту до моего появления на свет, я так испугался конца своего счастливого одиночества, что начал кричать еще в утробе. А кричать я начал оттого, что разверзлось лоно матери, отошли воды и  стали слышны другие голоса. Прежде я слышал только стук маминого сердца, под которым я пребывал во тьме и мамины колыбельные песни. Мама клала руку на живот там, где я прятал голову в свои коленки, и всегда начинала гладить меня и петь с пронзительной ноты:

                Шлоф, майн кинд,
                Майн трейст, майн шейнер,
                Шлоф же, лу лу лу.
                Шлоф, майн лебн,
                Майн кадиш эйнер...*

    Мне хотелось плакать, но плакать я еще не умел. А теперь возник и голос отца, поющего нараспев псалмы: “Услышь, Господи, правду, внемли крику      
первенца, выслушай мою молитву о сыне. Господь – свет его и спасение мое. Сильно будет на земле потомство его, род прямодушных благословится, ибо засияет свет во тьме для них”.
    Молитву отца прервал женский крик: “Свет, нужен свет – зажженные свечи накануне Субботы догорели”. Крику вторил другой голос: “Угораздило же рожать вечером в пятницу! Давид, хватит молиться. Помоги жене! Ты же видишь, какие тяжелые схватки”.
    На крики женщин отозвался отец: “Я не могу этого видеть. Побегу к ребе за свечой”. Но я уже ждать не мог. Тьма, где я пребывал долгие месяцы, упираясь головой в небо живота, больше меня не прельщала, но я и не знал кроме тьмы больше ничего, не знал, что меня ждет. И я потянулся на голоса, доверился им. О каком свете они там кричат? Едва моя голова вышла – тьма вновь меня окружила, и лишь зыбкие тени вокруг истошно продолжали кричать. И вдруг раздался радостный вопль отца: “Да будет свет!” В глаза мои ударило пламя свечи. Кто-то схватил меня и вытащил из теплой материнской утробы на свет Божий. Я закричал, но крик отца был громче: “Мальчик!”. Он продолжал светить мне в глаза, и свет проникал в меня, и плоть моя вся пропиталась светом.
    А крики продолжались: “Позовите Ярину. Пусть зажжет в доме все свечи”. “Отделите пуповину. Пора ребенка мыть”. Женщина, которую назвали Яриной, зажгла все свечи в доме, подошла ко мне и занесла надо мной нож. От нее пахло дурманом алкоголя, глаза ее горели. Одно движение - и она отсекла пуповину, и отделила меня от матери.
    “Царем не будет. Быть ему судьей, как царю Соломону! Лейте воду, не жалейте”. Меня погрузили в воду и теперь уже не мамин живот – мое небо, а вода. “Пусть стечет вода. Досуха трите, досуха”. И вот я уже лежу на крахмальном талесе и больше не кричу”.
 
 Сон второй.
    Вот происхождение моего страха и его смерти. Который день, а может – ночь: стоит закрыть глаза, как ноги мои сводит судорогой и вода больше не опора, а сподручница страха. Я не просто тону и неимоверным усилием каждый раз выплываю из омута сна, а непрерывно погружаюсь туда, где уже нет ни неба,  ни земли, ни кустика, за который еще можно было бы зацепиться последним усилием жизни. Вырасти у моря и не уметь плавать – судьба еврейского ребенка. Если не доплыву до тебя и утону – это и будет наградой за мое остервенелое к тебе чувство, которое настигло меня, как шальная пуля.
    Безжалостное светило так нагрело город (а дождя метеорологи так и не послали изнывающему от жары люду), что солнце растворилось в туманном мареве, и словно из-под земли, выросли очертания твоего призрака, и я сразу почувствовал, что ты не материализовалась из моего воображения, а просто от меня отделилась, как Ева от ребра Адама. Чем же ты так меня задела, поразила, что с первого мгновения, как обнаружил я твои неясные черты, моя прежняя жизнь провалилась под землю именно в том месте, откуда явилась ты? Теряя рассудок, я шел за тобой по набережной, пока у самой Генуэзской крепости ты не спустилась на пляж, не освободилась одним легким движением от платьица и, не раздумывая, бросилась в море. Твоя голова через минуту затерялась среди других голов... Прошел час – ты не возвращалась. Свидетельством твоего существования было лишь небрежно брошенное платьице на песке, на которое (часа через два, подойдя ближе) я тупо смотрел, как на последнюю улику своего сладостного безумия.         
    “Ты Еву ищешь? Не волнуйся. Она загорает на скалах Адалары*, - голос исходил из головы, прикрытой газетой “Правда”. Газета сегодняшняя: от 10 июля 1934 года. Крупный заголовок сам лез в глаза и грозил мне будущими бедами:
    “ЦИК СССР принял постановление “Об образовании общесоюзного Народного комиссариата внутренних дел СССР”, в состав которого вошло ОГПУ СССР. Наркомом внутренних дел СССР назначен Ягода Генрих Григорьевич”.
    И тут при виде букв ЦИКОГПУСССРЯГОДА в моем мозгу замкнуло. Все эти буквы выстроились в один нескончаемый забор лагеря, обмотанный колючей проволокой и высоковольтными проводами. И я увидел, как моя первая любовь, сожженная заживо, корчится от страшной боли и дымится ее плоть, обвисшая на голых проводах. Но и обгоревшее до углей мое тело висело на проводах рядом и протягивало руку к выжженной любви. А вертухаю и этого было мало, и он все орал: “Пашкин, ****орванка, что ****о-то открыл?! Беги, дубак, за фотоаппаратом в каптерку. Ну чистый Микеланджело! Сотворение, да и только! Пошлем на конкурс в “Крокодил””.
    Я внезапно пробудился, как после комы и заглянул под газетку.
    - А как туда добираются?
    - Кто вплавь, кто на лодке. Но лодку не сыскать сейчас – вон какие волны, - под газетой скрывались глаза, полные усталого презрения.
    - Иди-ка, студент, лучше домой. Евы еще никто не сумел добиться. Или ты хочешь быть у нее первым? Тогда плыви – сирена любит искушать героев недоумков.
    Герой в маминых трусах! Каким я был смешным и жалким. Но та сила, которая неожиданно поднялась во мне, была сильнее страха, сильнее моря. Каждые десять метров буду ложиться на воду и отдыхать. Я знал, что не доплыву, но это был единственный выход – жить без тебя я уже не мог. Всплывали ли перед глазами картины прошедшей жизни после того, как силы покинули меня? Нет, не всплывали. Да и какая моя жизнь: детство, невнятная юность, три курса Юридического института в Ташкенте... Кричал ли я, удерживая свое одеревеневшее тело на поверхности воды? Не знаю. Судорожный последний взмах руки и… ты меня спасла и затащила на скалы.
    - Кто ты и зачем преследовал меня на набережной?
    - Я Соломон. Мое имя девушкам не нравится.
    - Поднимается ветер. Ты сможешь плыть обратно?
    - Только вертикально вниз.
    - Оставить тебя здесь? Авось, кто-нибудь подберет.
    - Оставляй. Если тебя не будет – зачем я себе нужен?
    - У тебя еще остались силы ухаживать?
    - Ты - часть меня, но тебе это пока не ведомо.
    - Намекаешь на мое имя? Но ты же не Адам.
    - Адам лишь сказочное имя, а я - его суть.
    - Наглотался воды и бредишь. Смотри, бот. Я замерзла - пора возвращаться.
    Ева стала отчаянно кричать. Достаточно было заметить ее прелести, чтобы боту причалить к скале.
    - Отвезите нас на берег.
    - Только до Никиты*. Поднимаются волны, и нам надо успеть. Доедете до Гурзуфа автобусом. Какие дела! А можете заглянуть на пляж к стыдистам.
    - Стыдистам?
    - Стыдисты, натуристы – какая разница? Голые они. Не у себя в ванной, а на людях! Собаки не носят одежды, а они что – хуже? Только запретят их скоро. Вот в Лисьей бухте у Коктебеля не запретят. Там такие голые развлекаются, нам – не чета. Вот возьмите одеяло. Только одно. До автобуса доберетесь.
    На пристани “Ботанический сад” я завернул Еву в одеяло. Она хохотала, глядя на меня, и заставляла с изумлением глазеть на нас всю пристань. 
    - Нет, к автобусу я с тобой не пойду. Идем пешком – выживем и напьемся.
    Мы спустились на берег, повернули налево и сразу уткнулись в пляж какого-то санатория. Протоптанная дорожка через калитку вела в обход, и минут через пятнадцать мы уже двигались по краю берега в сторону Гурзуфа. Путешествие для босых ног неприятное: прыгать по мокрым камням опасно и трудно. Кто бы видел нас со стороны! Оказывается – видели. Едва мы вступили на пляж за невысоким       
деревянным забором, окаймленный с трех сторон скалами и покрытый крупной галькой, как из дальнего леса на склоне горы показались приближающиеся к нам     дикари. В отличие от цивилизованных дикарей, у которых на неприличных местах всегда болтаются тряпицы – у этих, кроме собственной гордости, ничего не было. Цивилизация сюда не добралась. На каком же языке с ними говорить? А если они  нас зажарят? Ведь мама моя всегда говорила, что я очень вкусный, а Еву – я и сам бы съел.
    - Кто такие? – дикари говорили на внятном русском языке. - И почему нарушаете?
    - Мы не ломали скал и не выпили море.
    Я пытался наладить контакт с пришельцами.
    - У нас нудистский пляж и находиться на нем можно только голым.
    - Не заставите же вы даму раздеваться перед кавалером?
    - Не заставим, а принудим.
    - А как это место зовется, чтобы дать знать маме – где могилка моя?
    Что же могло еще спасти меня от позора оказаться перед Евой нагишом? Разве недостаточно моих клоунских трусов?
    - Это заповедник “Мыс Мартьян”, но мы его называем “Эдем”. Или возвращайтесь, или с нами - в наш рай.
    Дама, лет сорока, с истертой грудью и вылинявшим лобком грозно на меня посмотрела и испустила воинственный клич:
    - Да что вы с ними разговариваете? Приведите их к присяге.
    И тут же дикари навалились на нас и через минуту стащили последние доказательства нашей целомудренности. На Еву я смотреть не мог, не решался, но это уже ничего не меняло.
    - Отдайте ей одеяло, - в моем голосе было столько отчаяния, что дикарь с небольшим животиком и ожерельем из пивных пробок сжалился и протянул Еве одеяло.
    Я взглянул на себя: холод и страх начисто лишили меня половых признаков. Одна из женщин с умными глазами (единственно, куда я решался смотреть) подошла ко мне и шепнула:
    - Не верь им, что они говорят. Мы - не горстка извращенцев. Мы - как все остальные. Тела наши без одежды, а мысли наглухо закрыты одеждой. Никто вслух не скажет, что ты обрезанный, но про себя посмеются, и не раз...
    Их предводитель, богомольного вида старичок, словно сошедший с библейских картин, одернул сердобольную незнакомку:
    - Проведете ночь в реликтовом лесу. Придет лесничий и спросит документы – скажите, что вы - дети барона Ротшильда. Он испугается страшной фамилии и остынет. А может и поесть даст. У него яблоневый сад. Сами в сад его не лазьте. Есть у него в середине сада дерево – что за яблоки на нем растут – никто не знает, только охотятся за ними многие. Говорят, что яблоки те открывают истину. Вроде той, что стыд – чувство ложное. Мы же свою истину открыли давно: буржуи льнут к одежде. Нагота – это наш образ жизни.
    - Единение с природой..., - выдавил я для поддержки штанов, которые валялись рядом.
    - Мы не буржуи, поэтому отвергаем одежду и всякую истину, которая мешает нам обнажаться и наслаждаться райской жизнью.
    Едва мы поднялись вверх и рухнули под деревом, как Ева решительно распахнула одеяло:
    - Лезь ко мне, дурачок, мой храбрый защитник, или замерзнешь, так и не исполнив предназначение Адама.
    Я прильнул к Еве и потерял сознание. Очнулся я от голоса лесника:
    - В сад мой ни ногой, деревья понапрасну не ломайте. Как говорит сам Бог: “Не ешьте ни от какого дерева моего сада”. Я оставлю вам яблок и хлеба.
    Когда лесник исчез, Ева отстранила меня:
    - Ты весь холодный и липкий. Познал ли ты меня в своем обмороке? Тебе лучше сбегать на море и помыть все, что от тебя осталось. А я приготовлюсь к ночлегу. Я же – Ева, твоя помощница.
    Берег был полон дикарей, и мое появление осталось незамеченным. Солнце уже купалось в море и приглашало меня присоединиться. Пропало чувство голода, исчезло из памяти мое имя. Всяким желаниям, что меня терзали прежде, пришел конец. Теперь я знал, что такое Рай. Солнце, погрузившись наполовину в море, остановило свой неумолимый бег за временем. Его ласковые лучи принесли ощущение вечности. Я не понимал, что произошло у меня с Евой. Боль внизу живота прошла, а вода возвратила моему телу прежнюю девственную чистоту. Дикари отплясывали свои фольклорные танцы и их заклинания окончательно остановили время. “Будешь жить вечно, - шептала мне моя душа. Зачем теперь тебе я? Покину тебя и помогу очередному страдающему телу выжить. В Раю для меня работы нет”.
    Когда я вернулся к Еве, окончательно стемнело. Ева встретила меня улыбкой и небесной красотой. Нагота ее больше не страшила меня, да и мой прежний стыд за свою наготу исчез. Наверное, это произошло не из-за недостатка света, а из-за нашего нового состояния райского блаженства. Раскаленный воздух остыл, и блаженный ветерок ласкал, обволакивал наши тела. Не сговариваясь, мы взялись за руки и отправились гулять по Эдему. Где-то близко зашумела река. Райские птицы сопровождали нас своим пением и демонстрацией распущенных хвостов. Зачем так стараться в Раю? Им же не надо заботиться о продолжении своего рода. Надо подсказать леснику, чтобы он хвосты им отрубил.
    А лесник тут, как тут. Он сел на огромный пень и начал зачитывать нам правила пребывания в его саду:
    “Правило 1. Не думать, ибо безверие сильнее бессмертия.
     Правило 2. Умножайте свою слабость, ибо силен человек своей слабостью, а сила ведет из Рая в Ад. 
     Правило 3. Не задавать вопросы Богу. Он один имеет право спрашивать с нас.
     Правило 4...”.
    - Хватит, - взмолилась Ева, - лучше бы яблочком нас угостили, а то кушать хочется.
    Хитрый Лесник ждал, когда мы его попросим испытать нас искушеньем. Все просят. Он протянул нам пакетик, перевязанный веселенькой ленточкой:
    - Что ж, возьмите яблоки. Узнаете тайну – придете и расскажете, если прежде не погибните от испытания всесильной плотью. 
    Мы вернулись под дерево, к нашему очагу – одеялу.
    - Давай одно яблоко на двоих? Вдруг они таят разную силу.
    Ева решительно вонзила свои зубки в кладезь добра и зла.
    - Райский вкус. Кусай же быстрее, кусай!
    Глаза Евы расширились и поглотили меня. Рай провалился в Ад, и адово  наслаждение вновь соединило наши тела в одно целое.

Сон третий.
    И познал человек тайну, и она зачала, и родила брата-душегуба. Этот сон был истязанием. Он всегда начинался по-разному, таскал меня по моей неудавшейся жизни, дразнил, досаждал, упрекал, издевался, но никогда не признавался, не говорил мне правды. Заканчивался сон всегда перед закрытой дверью, где скрывалась тайна моей истребленной жизни. Я протягивал руку, чтобы открыть злополучную дверь, но черный свет отбрасывал меня назад, в другие сны. Пытаясь обмануть коварное подсознание, я спал сутками, или не спал совсем. Я напивался на ночь вином или кофе. Зерна мне привозила из Москвы директор кафе “Адалары” - “Л”, которую я когда-то спас от тюрьмы.
    Вчера, наконец, дверь открыла мне свою тайну. Не было больше ни черного света, ни силы, удерживающей двадцать лет тайну твоего предательства. Дверь легко открылась, и я увидел казенную комнату с портретом вождя, с убогим столом, за которым сидел ты и строчил на меня донос. Окон в комнате не было, и я не смог рассмотреть твоих глаз, брат мой, но спина выдавала тебя больше, чем глаза. 
    Был май 44-го.
    - Вернулся! Живой! Брат мой!
    Евгений, Гений (так называл тебя только я), Женя, друг детства, мой нареченный брат. До войны нас всегда видели вместе: во дворе, на пляже, в школе, в институте. И только война нас разлучила. Ты, Евгений, воевал, а я – нет. Мы всегда воспринимались одним целым и прозвище – “Братья” настолько въелось в плоть и кровь, что заставляло кровеносные системы двух тел работать от одного общего сердца, и я всегда считал, что наши души были близнецами - сиамскими близнецами. После окончания института, через несколько лет, я стал судьей, а ты ушел политруком в армию. В городе говорили, какой я хороший судья, мудрый, как царь Соломон. О тебе же забыли. И ты нас забыл. Ты приносил другие дары и в другое место. Тебя хвалили и повышали в звании, но город принял меня.
    Когда нам было лет по шестнадцать, мы поклялись друг другу, что никто, никогда, ни при каких обстоятельствах не сломает нашей дружбы. Особое место в клятве занимали девчонки. Ни одна из них никогда нас не сумеет разлучить! Но война раскидала нас. Ева уехала к матери в Москву. Летом 44-го мы все вернулись в Гурзуф. Ты приехал в отпуск и украл у меня Еву. Она стала твоей женой. Зачем только она все тебе рассказала?! Не я, а ты не мог простить меня за то, что у Евы я был первым...
    С горя я женился. Свадьба стала неким актом примирения наших семей. Но это была лишь видимость: Белла не любила тебя и ненавидела Еву.      
    Был май 47-го.
    - Вернулся! Живой! Брат мой!
    - Ты знаешь, Соломон, брат мой, только там под пулями я понял цену мужской дружбы – нашей с тобой дружбы.
    Лучше бы я не встретил тебя, Ева, опять на той же набережной! Он обо всем догадался. О чем? О моих слезах? Я даже боялся прикоснуться к твоей руке.
    - Брат мой! Теперь никто не посмеет нас разлучить!
    У тебя в кармане уже лежал донос на меня. Чего ты не мог простить? Еву? Того, что Бог принял мои дары и отверг твои? Когда ты замыслил убить меня? Меня забрали ночью. Той же ночью Белла рожала и была в больнице. Ты боялся, что именно тебя спросят: “Где Соломон, брат твой?” И ты побежал в роддом к Белле первый и стал спрашивать, заикаясь от волнения и страха: где я, куда пропал? 
    Никто тебя не проклял. Может быть, только я? Нет, я не проклинал тебя. За восемь лет в своих молитвах я ни разу не упомянул твоего имени. А в Судный день я простил всех, простил и тебя. Я не смог простить только себя. Ты долго скитался по частям, Ева тебя бросила, ты проворовался и застрелился ранним утром. Как раз в это время я молился...
Сон четвертый.
    И была по всей земле речь одна, и выжило в боях всего несколько слов героев, и на них кричали счастливые рты лозунгов. В типографиях обходились всего несколькими лигатурами*, а на радио - скрижалями “Краткого курса”. Рабочие и солдаты, крестьяне и рядовые члены Кремля, интеллигенция и жители лагерей приходили из кино и лесоповала, библиотек и бань, наполненные до краев одним и тем же словом, и прежде чем поддаться кто грубым, а кто нежным ласкам, жарко шептали то же самое слово друг другу, и первый крик плода их любви состоял из одной и той же гласной. А утром взрослые выводили на красном кумаче, а дети – в школьных туалетах - то же самое слово. А если все же, ненароком, другие слова заводились в голове, их вытравливали полезным трудом на сибирских просторах.
    Я пытался сложить хотя бы одно новое слово из переплетений веток, которые так ловко научился сдирать со стволов поваленных деревьев; из очертаний плывущих в небе облаков; из пения птиц и журчания ручейка; из пламени костра и мелодии потрескивающих сучьев; из хруста под ногами первого снега и нестройного пения пьяных селян; из хриплых окриков охранников и из захлебывающегося лая сторожевых собак – и не мог сложить.
    Я мечтал найти хотя бы один новый слог во вдруг обнажившемся под задранной юбкой заде стирающей в реке бабы; в своих крамольных мыслях; в гудящем хоре кровососов тайги; в пьяном мате моих друзей - и не смог найти.
    Я надеялся увидеть хотя бы одну новую букву во сне, который неустанно преследовал меня в поисках иных миров, иных слов, слогов, всего одной новой буквы – и не увидел.
    И снились мне вместо слов одинаковые кирпичи, из которых можно было сложить новый город с башнями-высотками, главою до небес и там, на самом верху за облаками на главной башне протянет товарищ Ленин руку Богу и выпросит у него день Воскресения и дополнительную пайку. И спустится сам Бог посмотреть новый город и башни, и испугается: “Ведь народ на земле один и  язык у всех один и теперь не будет для них ничего невозможного, и они придумают коммунизм и меня похоронят”.      
    Перед поездкой в Москву за Михаль ко мне этот сон приходил чаще других. Михаль, моя первая и единственная любовь! Какая ты сейчас? Мы уехали из Екатеринбурга в Крым в 25-ом, а ты осталась со своими родителями, которых в том же году зарезали пьяные соседи. От разговоров о погроме, от суда, (который тут же замяли) Михаль отвезли в Москву в Еврейский детский дом имени III Интернационала в Марьиной роще. Ты выросла и осталась в доме воспитательницей. И вот, спустя десять лет, детский дом был закрыт, как и многие другие, и ты оказалась на улице. Утром мама получила от тебя телеграмму, а вечером я уже сидел в поезде.
    В Москве я никогда не был. С Курского вокзала мне надо было добраться до Виндавского*, а дальше - разыскать Михаль в осиротевшем детском доме. В переулках Марьиной рощи я совсем потерялся, пока не увидел небольшое бревенчатое здание с Маген Давидом* на фронтоне, что привело меня в полное изумление и замешательство. С не меньшим любопытством смотрел на меня и    
человек, стоявший у входа в необыкновенный дом. Замешательство длилось недолго. Человек решительно направился ко мне и  заговорил со мной на идиш:
    - Нам не хватает одного молящегося для миньяна*. У тебя кипа с собой?
Возьми, - он достал из кармана и протянул мне сложенную вчетверо черную кипу.
    - Миньян? – вырвалось у меня по-русски.
    Идиш - язык моего детства, почти утраченный. Но это было знакомое до боли слово, которое давно исчезло в моем детстве, но продолжало жить в моих снах. Оказывается, где-то рядом живут совсем другие слова, не слова-кирпичи для Вавилонской башни, а слова выживания, чтобы один человек не понимал речи другого, и чтобы каждый строил свой город и свой храм.
    - Миньян, миньян. Понимаешь, - слеза зацепилась за его ресницу и повисла на ней, - кадиш*... В нашей синагоге не хватает одного человека. В чем провинилась моя невеста, которую Он забрал к себе и даже не спросил меня? Помоги мне помолиться: и пусть меня Он тоже заберет. Я не хочу больше кроме нее никого любить, а там... она так нуждается в моей заботе. Кто ее укроет на ночь, кто даст ей поспать?
    Чужая боль разит не меньше, чем своя? Неужели его рана откроется и в моей душе? Неужели молитва способна заглушить боль? Мне надо было что-то сказать и найти слова спасения.
    - Так это синагога!? Понимаешь, я ищу Детский дом…
    - Его закрыли, но я тебя туда потом отведу.
    Я взял кипу и неуверенным движением пристроил ее на голове.
    Увидев меня, собравшиеся на миньян облегченно вздохнули.
    - Не бойся, ты у себя дома - кто-то тронул меня за плечо, - возьми молитвенник.
    Передо мной стоял живой пророк. Если бы я захотел представить себе  настоящего еврея, то в моем воображении родился бы именно этот образ.
    “Йитгада'ль ве-йиткада'ш Шме раба” – затянул миньян.
    - Какой толк от меня, если я не понимаю ни слова?   
    - “Да возвысится и освятится Его великое имя...” - это на арамейском.
    “Амен! Бе-алма' ди-вра' хир'уте', ве-ямли'х Малхуте' ...” – отвечал миньян.
    Когда закончилось чтение кадиша, мой сосед протянул мне руку:
    - Мойше.
    - Соломон.
    - У тебя красивое имя.
    - А у вас - обязывающее.
    - Ты так считаешь? Откуда ты?
    - Из Крыма. В Москве всего часа четыре. И первый раз.
    - Как же ты попал к нам в синагогу? Ты искал нас?
    - Я искал Детский дом, который недавно закрыли.
    - Ты ходишь у себя в синагогу?
    - У нас нет синагоги.
    - У еврея всегда должны быть и храм, и синагога. Подожди меня здесь.   
    Мойше взошел на какую-то лестницу и вскоре спустился с вышитым золотом бархатным чехлом в руках.
    - Вот возьми. Это Свиток Торы.
    - Вы куда поднимались за свитком? На гору Синай?
    - Остался от моего брата. Построй себе синагогу и читай. Смотри...
    Мойше достал из мешочка небольшой, чуть больше ладони, свиток, перевязанный узорчатой ленточкой. Пергамент свитка был накручен на деревянные стержни с венцом из короны в виде колокольчиков. Мойше снял предохранительные колпачки и развернул пергамент.
    - Давай лучше сядем.
    Мы сели.
    - Пять лет назад здесь несколько дней скрывался от ГПУ Ребе Менахем Мендель Шнеерсон* и вписал последнюю букву в этот свиток. Тебе еще суждено увидеть, как этот человек сумеет изменить нашу еврейскую жизнь. Береги свиток. Исчезнет хоть одна буква, и он станет не кошерным. А букв в Торе – 304805. Если считать вместе с пробелами, то – 609608 – ровно столько, сколько нас вышло из Египта.
    Мойше откинулся на стуле и замер. Черные уголья его глаз опалил внутренний огонь, проседь бороды покрылась бронзовым отливом. Он неожиданно склонился над свитком, и по пергаменту покатились волны обжигающего света. 
    - В каждой букве Торы спрятана еврейская душа. Евреев, души которых принадлежат одной букве Торы, много, но каждое новое поколение ищет и находит свою букву. Нет двух одинаковых евреев, но душ еврейских всего шестьсот тысяч. И если и рассеял их Бог по земле, то души наши остались нетронутыми. Отыщи и ты свою букву, свою душу - и больше не надо будет искать новые слова.
   
Сон пятый.
    “И сказал Бог Авраму: “Уходи из страны твоей, от родни твоей и из дома отца твоего в страну, которую я укажу тебе...” – кричал отец, едва появившись на пороге дома и размахивая телеграммой…   
    - И сказал Бог Аврааму..., - продолжал вопить отец.
    - Что случилось, Зиновий?! – мама пыталась дотянуться до телеграммы, но это ей не удавалось, и тогда она отстранила руку отца и впилась губами в его кричащий рот - мама знала, как его остановить.
    - Зяма, что случилось? Что за телеграмма у тебя?
    - И сказал Бог..., - не унимался отец, и мама тут же влепила ему очередную порцию поцелуя. Отец понял, что сопротивление бесполезно и исторгнул клич охотника за скальпами:
    - Телеграмма от Изи, брата моего!
    - Из Палестины!? – мама сделала страшные глаза.
    - Койшен*, Сара, - из какой Палестины? Из Крыма, ты понимаешь - из Крыма! Изя приехал из Тель-Авива, чтобы организовать поселение евреев. Понимаешь - еврейский колхоз.
    Отец вырвался от мамы и стал кружить по комнате и пританцовывать.
    “Я сделаю тебя народом великим...” – Изя нас зовет к себе. Собирайтесь... “И взял Авраам Сарай, жену свою...” Хватит голода, снега и ... большевиков.
    На слове “большевиков” он подавился, захрипел и с трудом выдохнул из себя несъедобное слово.
    На сборы у нас ушло больше двух месяцев и, наконец, поезд “Свердловск – Симферополь” унес нас в теплые края. Екатеринбург уже год, как стал называться Свердловском, и папа страшно возмущался: “Был нормальный город с именем царицы. Зачем его назвали в честь какого-то шлимазла*?”
    В Евпатории нас встретил папин брат – Изя.
    - У нас теперь все здесь новое. Коммуна “Новый путь” - хотели назвать ее “Новый свет”, но нас предостерегли – мы так и не поняли от чего, но от света отказались. И паспорт, и имя у меня новые – теперь я - Аркадий. Мое прежнее имя – Израиль - трудно выговаривается начальством... У нас столько дел, столько сумасшедших планов.
    Говорил папин брат на идише, вставляя ужасно исковерканные русские слова.
    Как они похожи! Папин брат такой же неуемный.
    - Как же все случилось? – мама сумела в щель между последним словом моего дяди и прерывистым дыханием его вставить свой вопрос.
    - Все произошло, как в агаде*. Год назад читали мы в синагоге третью недельную главу Торы. И на меня как будто нашло наваждение, все вокруг вдруг исчезло, и из Арон а-Кодеш* раздался Его голос: “Потомству твоему отдам я эту страну”…
    - Потомство справедливого человека – его счастье, - тут же обронила жена папиного брата, утирая сопли своему младшенькому.
    - Фун мэшугене гендз - мэшугене гривн* – мама обо всем догадалась 
первой. Папа, к несчастью, маму слышал редко – он всегда говорил о своем:
    - Почему ты решил, что это Его голос, а не того, кого вызвали к Торе?   
    После мистических превращений власти в Российской империи отец с недоверием относился ко всему потустороннему.
    - Ты в это не поверишь, Зиновий, но вдруг все исчезли, и я остался с Ним наедине.
    У папиного брата пятеро детей. Они окружили мать, и только старший сын, года на три старше меня, стоял особняком и с превосходством меня рассматривал.
    - Это был Его голос! Он приказал идти мне на север и построить там новый дом для себя и для Него.
    - Изя, ты ничего не перепутал? Господь дал нам один-единственный дом на нашей земле, и ты в нем жил, в отличие от нас!    
    - Но голос велел мне оторваться от своего мира, от своей родины, от 
отцовского дома и благословил меня. Мне надоело разрываться между мечтами о светлом будущем и прошлым моего народа, которое узурпировали несколько сумасшедших стариков. И еще. Ты помнишь: “И был голод в той стране, и сошел Авраам в Египет пожить там”...
   - Аврааму было можно. Он готов был по воле Всевышнего убить своего сына. А ты, а я... Мы готовы с тобой убить наших детей по Его зову!?
    Папин брат побагровел, но очень быстро кровь в его лице стала серой, почти черной, как земля. Глядя на брата, папа и сам немедленно испугался своих слов. Он прикусил язык, но было поздно: Тот, кого он боялся больше всего на свете, услышал его и непременно накажет, или пошлет ему невыносимое испытание.
    Первую ночь на новом месте я не спал. Меня уложили с моим братцем.    
Русского он не знал и на меня смотрел, как на одного из идолов, которых в детстве Авраам так любил разбивать. И только один раз за ночь я провалился в сон. Казалось, сон длился мгновение, но в нем я пережил две свои жизни.
    Много лет спустя, поднимаясь каждую субботу в свою пещеру-синагогу, я изучил дорогу в горы до последнего камешка на тропе, до последнего кустика на склоне. Но почему эта дорога, за двадцать лет до моего первого восхождения по ней, со всеми мельчайшими подробностями приснилась мне в первую же ночь в Крыму – кто мне скажет? Это был странный сон. Среди ночи нас разбудил папин брат и велел одеваться. Сын его покорно исполнил приказ отца, а я начал кричать, что без своего отца никуда не пойду. “Пойдешь, еще как пойдешь, или ты способен ослушаться Его?” Я метнулся к двери, но был пойман безжалостной рукой дяди. Я начал рыдать и вопить, чтобы меня услышали мои родители: “Ты совсем не папин брат. Ты один из тех, от кого мы сбежали из Свердловска”. “Возьми веревку и ножи. Фонарь не забудь” – приказал покорному сыну папин брат. Сговорились заранее. Я лихорадочно искал спасения, но не находил его. Мама, только она спасет меня! Братец покорно исчез из комнаты. “Не вопи, сейчас придет твой отец. Через три часа мы должны подняться на вершину”. Неужели мой отец с ним заодно? Что бы он ни сказал маме, я должен дать ей знак, что наши отцы сошли с ума, если решили принести своих сыновей в жертву.   
    В дверях появился отец. Я бросился к нему. “Скажи, скажи ему! Ицхак не знал, куда его ведут, но я, я - знаю”. Отец как-то странно посмотрел на меня и велел одеваться, или все сорвется. “Мама не переживет. Ведь я у вас единственный. Отведи меня к ней!”. “У меня нет осла, чтобы он вез тебя, но у меня хватит сил дотащить тебя”, - так не мог говорить мой отец. “Отведи меня к маме!”, - продолжал я биться в истерике. “Нет у тебя больше матери. Нет нашей Сары”. “Ты - отец мой? И сын ли я тебе!?”. “Я это делаю, потому что люблю тебя больше всего на свете”. “Но должен же быть ягненок. Почему ты не хочешь меня предупредить, что спасение придет?” “Такова воля Его”. Сознание покинуло меня, а когда я проснулся, то увидел в дверях своего братца с фонарем и лопатой в руках.

Сон шестой.
    “Я – Бог, и выведу я вас из-под ига египтян, и избавлю вас от служения им, и спасу вас мощью великой и страшными карами...” Как только во сне ко мне снова и снова приходили эти слова моего Бога, я открывал глаза. С открытыми глазами сны смотреть гораздо интереснее. Конечно же, сны, как и мысли, способны перенести тебя в одно мгновение на край света.
    “Я – Бог, и выведу я вас...” Я открыл глаза. Джунгли умирали в последней капле воды. Медленно ворочаясь от неудобства положений, по внутренней реке острова нескончаемо плыли трупы аборигенов. Неестественный отбор работал не хуже естественного. Ко мне подошел незнакомец, черты которого были спрятаны за его хриплым голосом: 
    – Соломон, я сорок лет не испражнялся, а здесь слишком грязно и шумно, чтобы уединиться со своим внутренним содержанием.
    Незнакомец сбросил свои одежды и в одном амулете из кокона света, не дожидаясь моего согласия присутствовать при столь исповедальном событии, ринулся прочь в глубь острова, срывая на ходу большие, сочные, с солнечной бахромой по краям, листья. Нутро острова, вечно забитое непроходимостью переваренных жизней, лелеяло свой желудок и гордилось им: сколько бы душа ни окрылялась, вместилище ее догнивало, изживалось здесь. Рыча, не разбирая капканов, стряхивая с себя вместе с потом крамолу воззрений, незнакомец исчезал в джунглях. Я старался не отстать от него, рискуя быть раздавленным плетьми железнодорожного полотна, валившимися на нас с неба.
    Незнакомец даже не пытался уворачиваться от них, да этого и не надо было: плети полотна чудесным образом не касались его, но вознамерились раздавить меня.
    А железная дорога все продолжала валиться с неба, и уже не было на оккупированном острове и клочка земли, где бы на рельсах не стояли вагоны. Стояли по одному, исподтишка бренча наградами и гармошками досок; стояли по несколько в сцепке цеховой солидарности; стояли целыми составами, отбирая у ползучего времени лидерство неукротимости бега.
    Вагоны универсального товара с перекошенными или оторванными вовсе дверными щитами несли на себе отметины изумления непостижимостью: для чего Бог дал человеку разум? Только для того, чтобы никогда не понять перед смертью: зачем боль и страдания? Я пригляделся. Доски вагонов были изъедены оспами дыр, продавленными безумными глазами. И если хоть один луч света проникал через зеленый панцирь джунглей, он не застревал в мясе из переплетенных волокон дерева, а сквозь отверстия, когда-то принесшие несчастным лишь напоминание о запахе воли, двигался дальше и упирался в содержимое вагона, и я ясно различал, что составы были забиты по крышу зерном. Но, приглядевшись пристальней, можно было увидеть, что не все зерно покорно ждало своей гуртовой участи – оно находило малейшую щель в досках и истекало наружу. По зернышку, стайками, ручейками, сбиваясь кучками и пугливо разбегаясь, где-то сливаясь потоком, где-то становясь сплошным месивом, корчась у препятствий, оглядываясь и оглядываясь – не отстать бы и не выбиться из общей участи, и не дай Бог, потеряться от крови колоска, зерно, вопреки судьбе, растекалось по острову.
    Иногда происходило странное: какие-то зернышки все же восставали против общей судьбы и по непонятным и неразгаданным причинам в их слабых, незащищенных тельцах начинали прорастать надежды на спасение. Тогда они, цепляясь за крошево джунглей, становясь легкой добычей кишащих тварей, с отвагой, бесстрашием, часто ослепленные своей преданностью Богу, пытались подняться повыше. Наконец они взбирались на одну из вершин, где им открывался ближайший горизонт:
    – Смотрите, – кричали зерна, которых, как и обещано Богом, было больше, чем звезд на небе, – там за морем уже вспахана земля. Её борозды вымыты молоком и медом и теплы от утреннего солнца. Земля – лоно нашей матери, она ждет нас. Спешим! Это наша земля навеки!
    А другие вторили им:
    – Да, это наша земля! Только борозды ли это? Нет, не борозды протянулись по нескончаемому полю. Это вагоны, составы и там они снова ждут нас...

Сон седьмой и последний.
    Царь Соломон появился в нашем лагере на утренней проверке на плацу, засыпанном за ночь снегом. Он долго шел мимо нашей шеренги каторжан, оставляя четкие следы в снегу от голых ступней. Перед Мандельштамом он надолго остановился и заговорил с ним:
    - Я хочу вернуться домой и отстроить заново мой Храм. Ты пойдешь со мной, иудей?
    - Я пыль! Ищи себе другой камень и кедр.
    Подошел царь к Достоевскому.
    - Я хочу отстроить один Храм для всего мира, для всех народов и религий. Ты пойдешь со мной, христианин?
    - Я не верю в примирение религий. Если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, то разом утратится и весь смысл христианства. Я самый известный писатель в мире. Я сам - Храм, все и приходят молиться над моими страницами о вере человеческой.
    Наконец, царь Соломон остановился напротив меня.
    - Я хочу раскаяться и вернуться, совершить тшуву.* Ты пойдешь со мной?
    Ничего я не ответил царю, только от страха мой могильный камень съежился и врос в землю всеми своими ложными корнями. Но достал Соломон свой Шамир* и прикоснулся к моему надгробию, и взлетел белый камень, и лег в основание Третьего Храма.
   
Примечания
______________________________________________________
*И умолял я Всевышнего в ту пору так – Тора. (Дварим, 3:22 - 26).
*Шлоф, майн кинд - Спи, мое дитя, Моя надежда, мой красавец, Спи же лю лю лю.
Спи, жизнь моя, Мой кадиш единственный... (здесь кадиш – старший сын).
*...на скалах Адалары – скалы-островки в трехстах метрах от берега.
*Только до Никиты – Никитский ботанический сад.
*Лигатура - знак, применяемый при наборе на национальных или иностранных языках; представляет собой сдвоенные или строенные буквы, между которыми отсутствует пробел. Лигатуры для типографского набора отливались в одну литеру
*Виндавский – ныне Рижский вокзал.      
*Маген Давид - Звезда Давида (иврит - ;;; ;;; — “Щит Давида”) — эмблема в форме гексаграммы, символ иудаизма и евреев.
*Миньян - (иврит ;;;;;;; — счет, подсчет, число) — в иудаизме, кворум из десяти взрослых мужчин, необходимый для общественного богослужения и для ряда религиозных церемоний.
*Кадиш - еврейская молитва, читаемая в траур.
*Ребе Менахем Мендель Шнеерсон - Любавичский (хабадский) Ребе, седьмой руководитель Хасидут Хабад. 
*...койшен - (идиш, сленг) – больше, чем купите: купите за то, за что продаю.
*...шлимазла - иврит, сленг (этого придурка)- искаженное мазаль шели - мое счастье.
*...как в агаде – агода: сказания, притчи, изречения Талмуда и Мидрашей. 
*Арон а-Кодеш – место (шкаф) в синагоге, где хранятся свитки Торы.
*Фун мэшугене гендз - мэшугене гривн - (идиш) - От сумасшедших гусей сумасшедшие шкварки. 
*Я хочу совершить тшуву - слово тшува проще всего перевести с иврита как “раскаяние”. Но это понятное всем слово, во-первых, несет в русском языке христианскую коннотацию, а во-вторых, не передает ряд аспектов еврейского понятия тшува. Оно определяет процесс возвращения к вере во всей его философско-теологической сложности.
*Шамир - чудесный камень, с помощью которого Соломон построил Храм.