Глава 5. Книга 2

Иоганн Фохт-Вагнер
Четвёртого февраля 1904 года император Японии, его тайные советники и 22 министра решили прервать «дружеские» связи с Россией, 6 февраля разорвали дипломатические отношения, в ночь с 8-е на 9-е атаковали Порт-Артур, и только на следующий день, 10 февраля, объявили войну.
Позже, в 1907 году, Вторая Гаагская конференция мира примет «Конвенцию об открытии военных действий», в которой враждующим сторонам будет предписано объявлять войну до начала военных действий, а не после.

«Безобразовская шайка»  — ближайшее окружение императора — ликовала. Провокация удалась — «Сейчас мы им покажем, узкоглазым жёлтым обезьянам! Шапками закидаем!» Ещё перед войной «японские обезьяны» и «русские шапки» запросто фигурировали во всех газетах, даже сам царь-император Николай Второй не стеснялся употреблять такие обороты в публичных выступлениях.
В ходе подготовки Гаагской конференции вопрос о провокациях ставился, но не был вынесен на обсуждение по причине сложности формулировок. Действительно, разве можно замахивание считать провокацией? Ведь замах, возможно, и не являлся таковым, просто кто-то резче обычного решил почесать затылок.

И в воздух шапки полетели!
И началась мобилизация российских войск.
Призыв резервистов из приволжских колоний осуществлялся на базе саратовского запасного батальона N-ского полка. Газетные уведомления читали и друзья-артельщики — Ермолай с Генрихом.
— Ерунда какая-то! Служили вместе, а приписывают к разным батальонам… Возможно, на месте назначения нас определят в один полк, — рассуждал Ермолай, развалившись в кресле управляющего. — Что с артелью-то делать будем?
— Предлагаю оформить доверенности: тебе — на своего дядю, мне — на моего отца. Отец хоть и безграмотный, но дотошный — он из нашего бухгалтера и управляющего душу вынет. А Антон Иванович…
— Нет, дядя не годится, — прервал компаньона Ермолай. — Он картами увлёкся… По ночам играют, до утра режутся. Кучу денег на ветер пустил. Нет! Оформлю доверенность на брата. 
В дверь постучали.
— Можно войти?
На пороге стоял резервист Николай Шеффер.
— Николай! — в один голос воскликнули друзья. — Заходи!
Во время службы в армии артельщики были не особо дружны с ефрейтором Николаем Яковлевичем Шеффером, а уж после его донесения гарнизонному начальству («подолгу просиживают за какими-то расчётами, планами, схемами») и вовсе с ним разругались. Теперь же они были безмерно рады вновь видеть сослуживца. Николай же вообще не понимал, как можно обижаться на правду, поэтому виноватым себя ни тогда, ни сейчас не чувствовал.
— Господа, я зашёл к вам не по причине праздного любопытства. Сегодня мне стало известно, что по прибытию к месту назначения мы будем определены в один полк. Поэтому я имею намерения уладить наши отношения и очистить их от недоразумений, — медленно отчеканил Николай. Свою речь он наверняка приготовил заранее, ещё по пути в контору. — Тем паче, что мы теперь не просто на службе, а на войне.
— Николай Яковлевич, да где ж вы так говорить выучились? Уж не в офицеры ли вас произвели? — невольно перешёл на «вы» Ермолай. — Помнится, когда мы с Генрихом демобилизовались, вы были ещё ефрейтором.
— Моё настоящее звание, смею вам доложить — унтер-офицер, но за боевые заслуги на фронтах каждый из нас может подняться рангом выше, — в той же неприступной манере продолжал Николай.
За шесть лет гражданской жизни друзья-артельщики перешли к обычной бытовой речи и манере общения, а вот унтер-офицер Шеффер заученные армейские речевые шаблоны менять не собирался. Более того, он пробовал обогащать их «культурными» светскими выражениями вроде «смею вас заверить», «любезнейший», «позвольте мне». К тому же теперь у него появился реальный шанс дослужиться до офицера, а посему панибратство должно было пресечь на корню: «Только строгая форма ведения разговора ведёт к взаимному уважению и самодисциплине».
Генрих попытался представить себе «боевые заслуги на фронтах», и холодок пробежал по его спине. Зябко передёрнувшись, он предложил «будущему офицеру» занять место на кожаном диване, а сам пошёл распорядиться насчёт самовара.
Разговор не клеился. И только когда Генрих вернулся в комнату, Ермолай спросил:
— Чем вы, Николай Яковлевич, после службы занимались? — подумав: «Ты, Коля, как был Уставычем, так Уставычем и остался… Словно лом проглотил».
Николай сидел на краешке диване, стараясь держать спину абсолютно прямо: эталоном для него являлась военная выправка.
— Я, господа, вернувшись домой после службы в армии, счёл необходимым перебраться в город, ибо, с вашего позволения, жизнь на селе показалась мне примитивной и безынтересной. До настоящего времени я проживал в Покровской слободе, где нёс службу по охране Рязано-Уральской железной дороги.
— В Покровской слободе?! Вот здорово, и я туда совсем было перебрался, да вот война помешала, — подхватил тему Генрих. — Ну ничего, живы будем, откроем там после войны наше отделение. Ведь скоро мост построят, и для нашей артели дел будет невпроворот.
— Позвольте вас спросить, Генрих Готтлибович, вы там и жить собираетесь?
— Да, и жить. Наездами дел не сладишь… Где работаю — там и живу, — и, заметив, как криво усмехнулся Ермолай (ну, неймётся ему!) — помощник старосты покраснел.
Разговор за самоваром затянулся и становился всё теплее и непринуждённее. Николай позволил себе развалиться на диване. Генрих и Ермолай заверили армейского товарища, что зла на него не держат — мол, если разобраться, он тогда поступил правильно, да только им в ту пору этого было просто не понять. Разоткровенничавшись, молодые люди поделились друг с другом проблемами личной жизни. Выяснилось, что один из них не женится по причине отсутствия на то должных средств, хотя пассия имеется; планы женитьбы другого разрушил отец невесты, выдав дочь замуж за купца-миллионщика — «плевать, сейчас осознаю, что нисколько её не любил». Проникнувшись доверием товарищей, Генрих решился попросить у них совета и искренне, ничего не тая, рассказал о последнем с ней разговоре, после которого твёрдо решил не докучать ей своей любовью и не беспокоить боле.
— Мы долго не встречались. Её подругой, решившей возобновить нашу дружбу, был я зван на свадьбу, куда, естественно, была приглашена и она. За праздничным столом нас усадили рядом — все словно знали о нашей размолвке и всячески искали нас примирить. И ведь почти получилось: мы оживлённо беседовали, смеялись, по очереди произнесли тосты за здравие молодых, за чадородие и процветание… — в этом месте рассказчик остановился, задумался. Друзья терпеливо, не задавая вопросов, ждали продолжения.
— Она прикасалась к руке моей; я отвечал ей тем же. Опираясь на спинку моего стула, она дотрагивалась пальцами до моего плеча или, как бы невзначай, под столом задевала ногою мою ногу. Я был на седьмом небе от счастья; казалось, это недвусмысленный знак нашего полного примирения! Я подумал, что вновь могу любить её, и любовью не только платонической, но и… — в волнении Генрих прошёлся по комнате. — Свадебный обед проходил в загородном особняке с оранжереей, с роскошным парком. При случае гости выходили туда через французское окно подышать свежим воздухом. Вышли и мы. В молчании пройдясь по аллее, остановились под ветвями могучего дуба. Неожиданно её поведение резко изменилось — та же отстранённость, замкнутость, то же демонстративное равнодушие, что я замечал в ней и ранее. И всё же я решился — кто знает, думал я, предоставит ли мне судьба ещё такую возможность? Как в омут прыгнул, затая дыхание: «И нам, Майя, пора бы уж свадьбу сыграть…» И тут она вновь преобразилась! Засмеялась, да невесело, зло и вместе игриво, как кокотка: «В ближайшие пять лет, Генрих, я замуж не собираюсь». Представьте, друзья, моё состояние! Обида душила меня, я задыхался. Её слова обожгли, как пощёчина. И отрезвили. Я резко отвернулся… и нарочито учтивым жестом руки пригласил её вернуться в дом.
— Мой любезный друг, я сторонник ясных, прозрачных взаимоотношений и не допускаю недомолвок, а тем более лжи. Общение с такой особой я выдержал бы не более нескольких минут.
— Остановись, Николай! Ни слова больше!
— Не тронь его даму сердца, — с ухмылкой предупредил «сторонника прозрачных взаимоотношений» Ермолай, — а не то и до мордобоя дойдёт.
В комнате стало тихо, даже самовар, казалось, перестал шуметь. Молодые люди задумались.
— Правильно ты решил. Мой брат Костя водил с ней дружбу не больше месяца, может, двух, — но, увидев горькую усмешку на лице друга, Ермолай не стал продолжать эту тему. — А что было потом, Генрих? Как вы провели остаток времени?
— Мучительно. Мы находились далеко за городом, уйти пешком было бы глупо и оскорбительно по отношению к новобрачным. Экипажи ожидались только к шести утра. К счастью, ко времени нашего «последнего разговора» гости были уже навеселе и не обращали на нас внимания. Я не нашёл в себе силы продолжать эту комедию и поэтому всячески её избегал.
Его рассказ о «последнем разговоре» был до мелочей правдив. Об одном Генрих умолчал: то был не последний его разговор с Майей. Но тем, что было сказано в их последнюю встречу, Генрих не был готов открыть никому, даже лучшим друзьям.
— Один изъян, мой друг, обнаруживаю я в рассказанной тобою истории, — возвышенно начал свою речь Николай. — Тебе, Генрих, не мямлить надо было, а прямо, со всей строгостию, объявить о своём намерении взять её в жены и просить её руки, как то установлено вековыми обычаями. И, разумеется, требовать такового же прямого ответа – ежели откажет, то пусть это будет отказ без уверток и недомолвок. Я не знаток человеческих душ, но случись такое со мной — что, разумеется, я полностью исключаю, — я бы, наверное, всю оставшуюся жизнь догадками мучился. — И он сухо закончил: — Традиционные формы необходимо строго соблюдать.
— Вы, Николай Яковлевич, правы… Как всегда. — сдержанно ответил Генрих и вышел из комнаты.

Одно за другим отправлялись на Дальний Восток укомплектованные воинские соединения. Передвижение по Транссибирской железной дороге можно было сравнить с переливанием жидкости через широкую воронку в бутылку с крайне узким горлышком. На станциях, вдоль всего пути следования, скапливались военные эшелоны с грузами и живой силой. Офицеры суетились, переругиваясь, совали друг другу под нос какие-то бумаги, бегали к начальнику станции и с раскрасневшимися лицами возвращались обратно. Создавалось впечатление, что перевозками, независимо друг от друга, руководят одновременно несколько генералов. Часто ответы на телеграммы, посланные в Санкт-Петербург, приходили невразумительные и противоречивые. В основном Царская ставка призывала офицеров самостоятельно на местах принимать решения в соответствии со сложившейся обстановкой, и такие решения, через ругань и чуть ли не драку, принимались.
Когда на станциях появлялся обратный эшелон с ранеными, обстановка накалялась до предела. Пока паровоз заправляли водой и углём, офицеры ходили вдоль вагонов и старались разузнать, как обстоят дела на фронтах. Информация была крайне противоречивой. Фельдфебель одного стрелкового полка рассказывал, как из-за нехватки оружия и боеприпасов во время атаки неприятеля они не смогли удержать позиции — в результате в плен к японцам попала не одна сотня солдат. Ему удалось бежать, но при этом он был ранен — пущенная вслед пуля застряла в правом плече. «Боеприпасы нужны как воздух! Эшелоны, подвозящие патроны и снаряды, должно пропускать в первую очередь!» — горячился он. Другой, наоборот, утверждал, что недоукомплектованные личным составом боевые батальоны не могут удержать фронт, растянувшийся на несколько сотен километров, и потому зелёный свет надо давать эшелонам с войсками. Третий, исхудавший и безнадёжно больной, рассказывал, как их подразделение более месяца не снабжалось продовольствием, и теперь почти все оставшиеся в живых солдаты, истощённые донельзя, лежат в лазаретах…

Как бы то ни было, сведения, которые раздобыл в Саратове унтер-офицер Шеффер — «мы будем определены в один полк», — подтвердились, и трое друзей встретились во вновь сформированном конном полку. Вместе с ними, в числе нестроевых, оказался и рядовой Иоганн Вагнер.
В то время как царское окружение, склонившись над картой театра военных действий, тщательно планировало очередную победу или выражало недовольство последним поражением, не слишком вникая в его причины, наши друзья, каждый в своём подразделении, готовились к бою. На завтра была поставлена задача: после проведения артподготовки атаковать позиции японской пехоты, окопавшейся на возвышенности, и захватить эту стратегически важную точку.
— Завидую вам, господин унтер-офицер, — с восхищением обратился Иоганн к вошедшему в походно-полевую мастерскую кавалеристу.
— Э-э-э-й, Иоганн, когда мы с тобой одни, можешь обращаться ко мне не по форме… — улыбнулся в ответ односельчанин. — Вот зашёл застёжку портупеи подправить или даже заменить… Взгляни, как ты считаешь?
Шорник внимательно осмотрел застёжку.
— Снимай, Генрих, всю портупею, всё равно на плече этого не сделать.
Пока рядовой Иоганн Вагнер возился с застёжкой, его друг и наставник рассказывал, что происходит в полку:
— Все волнуются, и солдаты, и офицеры. Каждый переживает по-своему. Николай Шеффер замкнулся, ни с кем не разговаривает, а Ермолай часто смеётся невпопад. Я же, как видишь, придирчиво осматриваю снаряжение. Завтра, возможно, наступление, и для многих из нас это первый бой. Ты, Иоганн, сиди тут и в эту мерзость не суйся. Вон ваши нестроевые хорохорятся, в бой просятся — мы, говорят, обучены. А мне смешно. Обучены они! Людей убивать они обучены? Одно дело из окопа в белый свет палить; а тут либо он тебе пулю в упор, либо ты его зарубить должен. Эх, натравливают нас друг на друга, как собак! Ты почитай, что в наших газетках пишут. Якобы японцы наших пленных живьём закапывают, даже фотографию поместили. Я спрашиваю, почему такое изображение плохое? Отвечают: так ведь из укрытия, издалека снимали. И что, я в это должен верить? На фотографии вообще ничего не разобрать, видно только, что японцы с лопатами стоят. А их армейские листовки тоже не лучше — наших солдат изображают гадкими чудовищами в шапках.
— Говорят, злость в бою помогает выжить, вот и подзадоривают нас.
— Кому злоба, кому здравый рассудок…

Рано утром неожиданно загремела канонада и долго не прекращалась. Затем все стихло. Потом двинулась кавалерия, огибая окопы; стрелки готовились к штурму. Внезапно на склоне сопки появилась вражеская конница и, набирая скорость, стремительно понеслась навстречу. В рядах наступающих возникло замешательство: о наличии японской конницы разведка не доносила.
— Ура! — вдруг выкрикнул кто-то.
— Ура! — подхватили призыв к атаке офицеры.
— Ура! — сотнями голосов взревели кавалеристы.
И всадники вихрем устремились навстречу врагу. И вот уже первые стычки, первые раненые, убитые. Уклоняясь от ударов, Генрих прорывался всё ближе и ближе к окопам противника. «Зачем?» — промелькнула вдруг трезвая мысль. «Незачем, — щёлкнуло в мозгу одновременно с лязгом сабли атаковавшего его противника, — ведь из окопов не стреляют», — и Генрих безотчётно потянул правый повод. Конь стал быстро разворачиваться. Японец исчез из поля зрения. «Берегись!» — предупредил инстинкт. Генрих припал к правому боку коня, и сабля просвистела над его головой. Теперь Генрих, занимая прежнее положение и продолжая вместе с конём крутиться на одном месте, со всего плеча наугад выбросил руку вперед. Острие клинка скрежетнуло и на удивление легко вошло в грудь нападавшего. Японец, ахнув, стал заваливаться на холку лошади. Унтер-офицер выдернул клинок и бросился на помощь товарищам.
Подробностей того, что было дальше, Генрих не запомнил. Вражеские солдаты представлялись ему теперь не людьми, а как стихийное — «жёлтое!» (сказывалось чтение газет) — бедствие, которому необходимо было противостоять, чтобы уцелеть. Потрясение, пережитое им в бою, позже переросло в звуковую галлюцинацию: лязг сабель, выстрелы винтовок, топот и надрывное ржание лошадей, истошные крики атакующих, стоны раненых и истеричные рыдания молящих о пощаде…
Смерть уже начала свою страшную жатву. В считанные минуты поле было устлано трупами. Численность «желтолицых» уменьшалась на глазах. Уцелевшие японские всадники, остервенело подстёгивая лошадей, отступали на сопку и исчезали за линией окопов.
Подоспевшие стрелки и остатки конницы с криками «ура» вместе брали теперь неприступную высоту, с которой открывался вид на окружающую её со всех сторон долину.

К вечеру всем нестроевым приказали расчистить захваченные вражеские позиции. Солдаты оттаскивали раненых в одну сторону, убитых — в другую. Тела японцев были свалены в одну кучу.
Среди раненых оказался Ермолай — его, придавленного убитой лошадью, нашёл Генрих.
— Johann! — громко подозвал он на помощь односельчанина.
Приподняв круп лошади, они осторожно высвободили зажатую ногу друга и отнесли его в сторону. Раны Ермолая сильно кровоточили, а нога, похоже, была переломана в нескольких местах.
— Отвоевался, — с видом знатока констатировал Иоганн.
— Похоже, больше он не боец, — подтвердил Генрих.
— Слава богу, живой, — простонал Ермолай.
Опираясь на палку, подошёл Николай, которому уже успели сделать перевязку.
— Ничего страшного-с, подлечат в лазарете — и снова в бой, — ободряюще произнёс он. — За одного битого двух небитых дают…
Унтер-офицер Шеффер решительно отказался от госпитализации, приказал только обработать раны и теперь, отделавшись от назойливых санитаров, прихрамывая, обходил поле брани. Он подолгу задерживался возле лежащих на земле обезображенных трупов, объясняя своё напускное любопытство стремлением закалить нервы: «Наполеон тоже внимательно разглядывал…» Проходя мимо отрубленной головы, закатившейся за камень, он подобрал её и торжественно, отдавая последние почести поверженному врагу, отнёс к носилкам с прочими «ничейными» частями человеческих тел.
— Не вздумайте покидать нас, корнет Телегин, такие раны не обойдёт награда.
— Гусарское тряхомудие-с, Николай Яковлевич, — прохрипел Ермолай.
— Кому как, а мне нужны ордена и медали… Не зазря же мы здесь кровь проливаем…

А кровь проливали не только на фронтах, но и в глубоком тылу. Наспех сколоченные союзы сопротивления, «народные» партии и прочие противостоящие властям силы атаковали страну изнутри. Свои действия они оправдывали интересами народа: «Нельзя позволить тирану Николашке одержать победу, ибо в этом случае он утопит в крови многострадальную матушку-Россию». Пока царь с министрами занимались геополитикой, пытаясь получить контроль над незамерзающими морями, революционеры поднимали одну часть российского народа против другой. И те и другие были убеждены, что действуют в интересах и на благо большинства. Скольких жизней солдат и офицеров стоило их противоборство, точно подсчитать невозможно, одно с уверенностью можно сказать — многих тысяч. 
Слухи о беспорядках внутри страны и потерях на фронтах гуляли по стране, вызывая страх и недовольство во всех слоях общества.

Споры о сложившейся ситуации то и дело вспыхивали и в полку, где служили наши друзья.
— А вы как думаете, вахмистр? — во время одной из таких дискуссий снисходительно обратился к Уставычу поручик Дмитрий Сухотин.
— По всей Российской империи необходимо ввести военное положение! — раскрасневшись от негодования, отвечал Николай Шеффер. — Лично я с удовольствием пущу пулю в лоб каждому смутьяну…
— Меня не забудьте пригласить, Николай Яковлевич, — поддержал Уставыча капитан Хлебников.
Шеффер во что бы то ни стало стремился дослужиться до звания офицера. Безуспешно. Поражения на морях и на суше не давали повода ни для наград, ни для повышений в чинах, а если таковые и имели место, то в весьма ограниченном количестве. Он уже был дважды ранен и при желании, слегка покривив душой, мог бы навсегда покинуть поле боя. Но Николай был потомком тевтонов — упрямым, настырным, целеустремлённым.
— Немес ты, Николай, — ехидно ухмыляясь, процедил сквозь зубы Сухотин, умышленно заканчивая буквой «с» слово «немец».
— Да, немец, и что из этого, господин поручик? — удивился Николай.
— Да ничего, просто говорю — немес ты…
Недомолвки, намёки, неясный смысл высказываний приводили Шеффера в ярость. Он, сдерживаясь, до боли прикусил нижнюю губу, покраснел, ушёл в себя, а затем незаметно покинул собрание.
Николай никак не мог — да нет, просто не желал! — приспособиться к загадочному русскому образу мышления. Он никогда не позволял себе в разговоре двусмысленных высказываний и всякий раз дотошно, до мелочей старался разъяснять смысл своих витиеватых предложений. Да, так было заведено у них в колониях — о сумасбродстве и речи быть не могло. Волостные и общинные старосты всегда вели себя достойно, свои обязанности выполняли честно и, что особенно важно, ровно и уважительно относились ко всем селянам.
«А здесь всё иначе, — рассуждал оскорблённый обиняками унтер-офицер. — Солдаты его чтят... А за что?! Он издевается над ними, оскорбляет, наказывает за всякий пустяк! Боятся, дураки, потому и почитают. Идиоты! Рабы!» 
До Николая дошёл слух о том, что когда в их часть прибыл генерал и решался вопрос о наградах, Сухотин сказал: «Шеффера награждать не обязательно — он и без медалей хорошо дерётся».
— Эх, жаль, не повезло мне, — замотал головой вахмистр и, пнув ногой застывший лошадиный помет, с досадой пробурчал: — Nur ein so’n schaebiger Hund, und schon ist alles fuer die Katz!

Дед Дмитрия Сухотина, столбовой дворянин, ранее имевший земельные владения в Самарской губернии, вынужден был их продать из-за долгов. Всю имеющуюся площадь он разделил на участки и продавал в розницу, в основном немцам, потому что у колонистов водились деньги, и они особо не торговались. Все Сухотины жили теперь в Самаре, а дед, терзаемый ностальгией, посещал иногда своё бывшее имение. Отправляясь в поездку, он всякий раз брал с собою маленького Митю, которому в пути и во время осмотра прежних владений рассказывал о счастливой жизни в этих местах. Несмотря на середину лета, они часто встречали конных колонистов, объезжающих свои наделы, которые приветливо здоровались и охотно, на ломаном русском, разговаривали с дедом. Дед, по привычке важно, свысока, задавал им вопросы, а затем, не дослушав до конца их непонятную речь, приказывал кучеру двигаться дальше.
— Не сидится немсу дома, всё у него под контролем. Скоро всю землю нашу скупит, — вздыхал старик. — В Малороссии уже половина пахотных земель им принадлежит.
Дед состоял в переписке с активистами движения против засилья немцев и прочих инородцев. Они, в частности, готовили законопроект о запрете продаж земельных наделов колонистам в пограничных районах России — «Не ровён час, отойдёт наша скупленная немцами земля Германии». Но деду хотелось большего, и он в каждом письме повторял одну и ту же мысль о том, что даже Волжские земли надо взять под строгий контроль и прекратить продажу земельных наделов колонистам, а некоторые купчие и вовсе признать недействительными. Предоставлять же немцам-колонистам надо земли в Сибири — во-первых, внутри страны, во-вторых, малонаселённая территория, а в-третьих, и болота заодно осушат.
Подобные беседы велись у Сухотиных нередко. Оттуда-то и взял Дмитрий и слово «немес», и недоброжелательное отношение к колонистам.

Как бы то ни было, но в бою Уставыч про свои обиды забывал. Как-то раз их конный отряд попал в засаду. Завязался короткий бой. Ружейным выстрелом под поручиком Сухотиным убили коня, и он, падая, буквально скатился под ноги японскому верховому. Японец взмахнул саблей, но тут прогремел выстрел, и тот, выронив оружие, стал падать, цепляясь за гриву своего коня. Это стрелял Николай — он, увидев, как валится на землю Сухотин, рывком сдёрнул со спины карабин, прицелился и нажал курок. Замешкайся он на долю секунды — не миновать бы поручику смерти. Ошеломлённый падением, Дмитрий вскочил на ноги, озираясь по сторонам. Оценив обстановку и осознав положение дел, он сдержанно, с достоинством потомственного дворянина, кивнул в знак благодарности Николаю и поспешно отступил, скрываясь за атакующими неприятеля кавалеристами.
О случившемся Дмитрий Сухотин никому не рассказывал, а если до него доходил слух, что от верной смерти его спас унтер-офицер Шеффер, делал вид, что ничего не понимает: «О чём, собственно, идёт речь? Я отчётливо помню, что с падающего коня соскочил на ноги и продолжил бой пеший с винтовкой в руках».

Пятого сентября 1905 года Япония и Россия подписали мирный договор, и война закончилась.
Эшелоны потянулись на запад — солдаты двинулись домой. А дома — революция. На каждой станции пропагандисты с газетами, листовками, призывающими переходить, захватывать, разоружать, а если нет, то — «стойте, как телята, в вагоне и не рыпайтесь». А вот и офицеры-фронтовики. Они вешают, расстреливают, секут и предлагают возвращающимся солдатам принять участие в карательных операциях. Унтер-офицер Шеффер, недолго думая, соглашается.
— Остановись, Николай, не наше это дело, — отговаривал Генрих унтер-офицера, прогуливаясь с ним по перрону. — Я письмо от Ермолая получил, у нас в колониях спокойно, никакой революции, тишь и благодать. Айда домой.
— Наказать подонков надобно! Это по их вине нам недопоставили солдат, лошадей, оружие… А перебои с боеприпасами?! Кто за это ответит? Нельзя оставлять преступление безнаказанным, — овладев собой, он спокойно продолжал: — Вы, Генрих, наивный человек. У нас спокойно до поры до времени, не мне вам объяснять. «Ein fauler Apfel steckt hundert an ». Я присягал царю и Отечеству, а значит, поклялся стоять на страже действующего порядка. Закон тогда хорош, когда его исполняют. Если ничего не предпринимать, эти смутьяны, поверьте мне, мой друг, доберутся и до наших колоний.
— Тяжело им у нас придётся. Я после долгих наблюдений пришёл к следующему выводу, — Генрих остановился и повернулся к Николаю. — Русские всегда ищут виновника своих бед не в себе, а где-то на стороне. А у нас в общинах это высмеивается: «Niemand traegt mehr Schuld als Herr Jedermann ».
— Подожди, Генрих, пройдёт срок, и говорить мы будем только по-русски, а коль говорить, то и думать по-ихнему начнём, а если думать, то и чувствовать. Вот такие у меня наблюдения и выводы… А бесы  должны исчезнуть, права на жизнь они не имеют.
Война изменила Николая. Он убивал, и его убивали, и не только выстрелом издалека, но и лицом к лицу — в рукопашной схватке. Пережитое перевернуло его прежние представления о «правильном поведении». Теперь свои суждения он не аргументировал, а просто рубил сплеча.
На перроне, попыхивая самокруткой, прислонившись к фонарному столбу, стоял Иоганн. Он тоже стал другим. На всех героев войны ему теперь было наплевать — «отслужил в нестроевых — и домой, насмотрелся дерьма — до гробовой доски хватит».
— А вот мы сейчас Ваню спросим, какое действие оказывает на него великий русский язык. Иван, голубчик, скажи-ка нам… Нет, не так. Ты вначале представь, что вдруг, ну, von heute auf morgen , ты немецкий забыл и только б на русском общался.
— Ну и?
— Стал бы ты русским?
Рядовой сделал глубокую затяжку, на секунду задумался и ответил:
— Нет, не стал бы. Одного языка мало… Внутри меня какой-то ком назрел, давит до тошноты, наружу просится. Такое со мной уже раньше было, когда я в Самару ездил, а вот как домой вернулся, всё прошло.
— Ком — это воспитание, вот что я думаю… — но закончить мысль Генриху помешал проходящий мимо офицер.
— Немсам больше трёх не собираться! — гаркнул поручик.
— Schwein , — негромко выругался Николай вслед удаляющемуся Сухотину. — Это у них шутки такие, а ведь он дворянин! Сколько мне крови попортил, гад. Я ему однажды говорю: «А наш генерал Георгий Иванович Фихте — прибалтийский немец, как вы на это, господин поручик, смотрите?» Он дождался, пока мы с ним в палатке одни остались, и говорит мне: «Скоро мы вас, немцев, всех из армии попрём, это из-за вас мы войну проигрываем». 
— Так зачем же ты тогда в каратели подался? Значит, и ты виновных не в себе ищешь?
— Не коверкай мои мысли, Генрих. Во время войны, когда сотни тысяч солдат сражаются на фронтах, смуту поднимать внутри страны подло! И довольно с меня объяснений… Мне жаль, что до такой простой истины ты сам не дошёл. — Николай вытянулся, приложил ладонь к козырьку. — Честь имею, господин унтер-офицер, прощайте… Как говорят русские — не поминайте лихом, — и, ухмыльнувшись, резко развернулся и пошёл в сторону пункта сбора отряда. Пройдя несколько шагов, он остановился и, повернувшись вполоборота, добавил: — А впрочем, это не противоречит моим наблюдениям… Я почти полностью перешёл на их язык, а значит, рассуждаю и воспринимаю теперь действительность, как они — по-русски.

Земляки смотрели ему вслед, и каждый думал о своём. Иоганн благодарил Бога за то, что жив остался: «Чуть-чуть левее, и меня б накрыло — ведь всю мастерскую разнесло! Приеду домой, и первым делом…»
— Что будешь дома делать, Johann?
— Женюсь!
Решительно сказанное Иоганном слово вывело Генриха из раздумий о будущем артели, о том, как он переберётся наконец-то в Покровск («Вот мост через Волгу хотят строить, работы привалит — невпроворот, помощники нужны»), обустроится и обязательно начнёт писать — для начала статьи в журналы и газеты…
«Ух, какая уверенность! И мне не мешало б об этом задуматься», — подумал Генрих и с улыбкой спросил:
— Что, прямо не глядя, с порога, на ком подвернётся? Или есть кто на примете?
— Амалия Хазенкамп. Я уж давно на неё поглядывал, а перед уходом в армию всем: и её старшему брату, и моему отцу, и братьям моим, ну, в общем, всем — заявил: «Вернусь из армии — женюсь на ней».
— А ей ты тоже об этом сказал?
— Намекнул… Точнее, я ей так сказал: «Если дождёшься — поженимся».
— Благородно! Обязывать не стал. А вдруг она замуж вышла?
— В последнем письме брат Фёдор писал, что ждёт… Обе наши семьи считают, что мы с ней пара.
— Значит, всё в порядке! А я хотел предложить тебе перебраться со мной в Покровскую слободу, моим помощником. А что? Женись и давай ко мне!
— Нет, Генрих, городская жизнь не по мне. Путанные вы, городские. На селе у нас проще, да к тому же Амалия по-русски совсем не говорит. А ещё я слышал, что фронтовикам ссуду на строительство дома выделяют, семейным в первую очередь.
Иоганн продолжал делиться своими соображениями: «От земляков в батальоне слышал, что община обязана помогать фронтовикам в строительстве дома. Но нам это незачем, мы с отцом и братьями сами поставим дом…» Генрих же, слушая его вполуха, мысленно набрасывал свою первую статью. Статья получалась скандальная — «не напечатают, побоятся, а смягчать суть и стиль изложения — нет, ни в коем случае». Свои мысли о «причинах всех войн на земле» он намеревался начать с анализа последних достижений селекционеров с плавным переходом к собственным выводам. Он видел на фронте сотни солдат, со многими из них ходил в атаку и сделал для себя очевидный вывод: подавляющее большинство мужиков — люди мирные, не злые, а напротив — доброжелательные. «Им бы дома землю пахать да детей растить, а не в окопах валяться. Газетёнки армейские их тоже не интересуют — не верят они им. Отсюда ни патриотизма, ни героизма, ни должной крепости солдатского духа. А те, кто к войне призывает, отсиживаются в глубоком тылу… Ругаются, скрипят зубами от злобы и ненависти к врагу, но на передовую не идут. Таких и агитировать не надо: лютая вражда — налицо, ожесточённость несусветная, а главное — безоговорочная вера в правоту своих убеждений. А может, это вовсе и не убеждения? Да, у каждого из них просто свой интерес имеется! Именно интерес! Вот на этом месте мне придётся остановиться и подробно изложить, что понял про их интересы».
Генрих мысленно подходил к завершению своей статьи, к основным её выводам — «к квинтэссенции, как говорится», — где призывал обязать банкиров, финансирующих войны, политиков, не сумевших или не пожелавших предотвратить конфликт, всех производителей оружия (без исключения) принимать всеми своими семейными кланами непосредственное участие в боевых действиях на передовых линиях фронта.
«Вот тогда и произойдёт естественный отбор, и количество желающих вести войны будет постепенно убывать, в то время как миролюбивое население планеты будет непрерывно пополняться!»
— А, Johann, каково? Прав я или нет? — воскликнул Генрих, совсем забыв, что собеседник ещё «не читал» его статьи.
— О чём это вы, господин унтер-офицер? — растерянно спросил рядовой, который и сам в своих фантазиях унёсся далеко, размышляя о предстоящей свадьбе — «Сыграем осенью… Нас, фронтовиков, обещали раньше срока уволить в запас, так что к этому времени уже буду дома…»
Но тут машинист паровоза дал предупредительный гудок, и солдаты и офицеры, толпившиеся на перроне, стали расходиться по своим вагонам.
— Ах, ладно, Johann, извини. «Он глубоко ушёл в себя и связь с реальностью утратил…» — процитировал Генрих строки из сборника стихов председателя саратовского литературного клуба Олега Красносельцева. — Пошли по местам.
Направляясь к своему вагону, он тихо произнёс: «Боже, это ведь было совсем недавно, а кажется — давным-давно, где-то там, за облаками…»

Составы медленно уходили на запад, а Николай Шеффер тем временем «отводил душу», преследуя революционеров. Каратели не церемонились: избивали, расстреливали, вешали. Особенно издевались над приезжими: «И принесло ведь тебя к чёрту на кулички, в Сибирь революцию делать, из самой Польши к нам пожаловал… Тебе что, дома не сиделось?» Одного из них «обрабатывал» Николай, а тот возьми да и выкрикни: «Дурак ваш царь Николашка, военное положение во всей Российской империи вводить надобно...  И не было б нас тут, всех бы на местах порешил». Увлёкшийся экзекуцией унтер прервался, нагнулся к окровавленному лицу своей жертвы.
— Вот и я на фронте такого же мнения был, когда составы с боеприпасами по вашей милости задерживались.
Распознав немецкий акцент, бунтовщик на мгновение воодушевился, в глазах мелькнула надежда на благополучный исход — «вдруг выпустит?».
— А ведь вы, господин унтер-офицер, немец. Что общего у вас с этим зверьём? Ваши вожди Фридрих Энгельс и Карл Маркс к пролетарской революции на всей земле призывают… Оставьте этих царских прихвостней, пойдёмте с нами…
— С чего это вы взяли, господин революционер, что все немцы одинаково мыслят? Я присягу царю-императору давал, а немцы, как вы знаете, присяге верны.
— Когда мы к власти придём, всю страну на военное положение поставим! Таких, как ты, унтер, и тебе подобных с корнем выкорчуем… Мы планету до блеска вычистим, — захлёбываясь, прохрипел бунтарь и в завершение запел: «Allons enfants de la Patrie, Le jour de gloire est arriv;! Contre nous de la tyrannie, L';tendard sanglant est lev;… ».
Выстрелом в голову Николай оборвал его пение.
— Не придёте, не успеете, — процедил унтер-офицер. — А ведь тоже кому-то на верность присягал, сволочь!

В конце года все колонисты вернулись домой, на Волгу.
В 1906 году была выпущена медаль «В память русско-японской войны». Медалью из светлой бронзы были награждены Николай, Ермолай и Генрих, медалью из тёмной бронзы — Иоганн.