МТС или Могила тов. Сталина

Сергей Воробьёв
Пятидесятые. Середина ХХ века. Помнится всё до мелочей. Двенадцать дверей – двенадцать комнат в большой коммунальной квартире. Соседи: Петровы, Айзены, Морозовы, Шульманы, Дворкины, Воробьёвы… У Петровых дверь из комнаты выходила прямо на большую общую квадратную кухню, где особняком был выгорожен ватерклозет с подиумом для унитаза. Хорошо это было для Петровых или нет, трудно сказать. Наверное, всё-таки хорошо: поджарил яичницу, сварил суп и сразу в дом – к столу. Захотел в уборную – пять шагов и ты на горшке, если не занято. Не то, что тёте Саре, – она жила с двумя взрослыми сыновьями в конце длинного коридора с облезлым от краски полом, – ей приходилось тащиться через всю квартиру. И пока она ходила за подсолнечным маслом в свою комнату, оладьи в её сковороде начинали гореть, и кухня наполнялась чадом.
– Что Вы делаете, Соня?  – говорила ей тётя Рива (жена Айзена-младшего), – Вы совсем подгорели ваши оладьи, и теперь их нельзя есть со вкусом. 
– Азохенвей, – отвечала ей тётя Соня (Сарой её называли реже), – мои дети так любят.
– Тогда Вам надо было придти на пять минут позже, – удивлялась тётя Рива, – и дети стали бы любить это ещё больше.
Чтобы не повторять ошибок тёти Сони, я – семилетний отрок, – не дожидаясь прихода с рынка мамы, жарил остатки нарезанной долями булки и бдительно следил, чтобы они не превратились в блюдо под названием «мои дети так любят». С некоторых пор всё пережаренное и подгорелое мы называли именно так. Однако за неимением масла мои усилия не имели успеха, и хлеб начинал подгорать и дымить. Выручала обычно полнотелая жительница нашей квартиры по фамилии Морозова, которая имела смежные с нашими две конфорки на газовой плите. Она щедрой рукой отрезала кусок сливочного масла и кидала его на мою сковородку, приговаривая: «Так-то будет лучше». Масло быстро таяло, шкворчало, пузырилось и впитывалось разложенными по сковороде хлебами.
Морозова была женой водителя автобуса ПАЗ-651, и жили они со своим отпрыском Вовочкой  в небольшой – метров 16 квадратных – комнате, которая выходила дверью  в  коридор в центральной его части. Это была наиболее выгодная стратегическая позиция, поскольку находилась посредине между кухней с туалетом и парадной входной дверью – основными целевыми достопримечательностями нашей типичной для того времени квартиры. Когда тётя Соня со своими подгоревшими оладьями встречала Морозову с кипой высушенного на чердаке белья, она всегда повторяла одну и ту же фразу:
– Товарищ Морозова, и где вы так бистро-бистро сохнете своё бельё? Вчера ещё я видела вас в прачечной. А сегодня вы тут, как тут, будто ничего не случилось, азохен вей.
Наши две смежные комнаты (две – это уже было привилегией) находились ближе к кухне и соседствовали с одной стороны с комнатой Петровых, а с другой – с комнатой Айзена-старшего, который почему-то частенько враждовал с Айзеном-младшим, т.е. со своим сыном. Я очень хорошо запомнил битву на чугунных утюгах между ними, когда Айзен-старший, изловчившись, ударил своего оппонента чугунным утюгом по носу, после чего у них состоялось длительное перемирие, во время которого всё равно происходили какие-то перепалки и разговоры на повышенных тонах, но уже без рукоприкладства. Что они делили, трудно сказать. Во время всех этих баталий жена Айзена-младшего Рива со своим рыжим сыном Гришей прятались в глубине своей длинной и узкой комнаты, выходящей окном на Конногвардейский переулок, который Советская власть почему-то забыла переименовать.
Название переулка уходило в царское дореволюционное прошлое, когда в этом месте располагался Его Величества Конногвардейский полк. А дом наш стоял как раз на стыке этого переулка и улицы Якубовича, которая во времена конной гвардии называлась Новоисаакиевской, и действительно выходила к знаменитому Исаакиевскому собору. Во времена второй «горбачёвско-ельцинской революции» многим улицам вернули их старые названия. Известный в своё время приспешник Ельцина Собчак инициировал даже возвращение городу Ленина его первого онемеченного названия – Санкт-Петербург. Но улице Якубовича так и не суждено было вернуть своё первоначальное имя. По-видимому, юрисдикция губернатора не распространялась на затерянные в глубине большого города улицы, названные во времена большевиков именами революционеров-народовольцев.
Я уверен, спроси тогда любого жителя нашего квартала: – Кто такой Якубович? – вряд ли бы кто внятно ответил. В крайнем случае, какой-нибудь латентный антисемит сказал бы походя: «Куда ни повернёшься, одни евреи, вот – и улицы тоже…»
Сегодня почти каждый ребёнок знает, что Пётр Филиппович Якубович был чисто русским человеком, крепко пострадавшим при царе за свои убеждения. Это сейчас можно написать такое стихотворение: 

О, подлое, чудовищное время 
С кровавыми глазами, с алчным ртом!
Година ужаса!.. Кто проклял наше племя,
Кто осудил его безжалостным судом?..
                (1882 год)

И тебе ничего за это не будет. Его просто никто читать не станет. А в те времена (это, кстати, относилось и к 50-ым, о которых я пишу здесь) за такое сажали, этапом отсылали на каторгу. Но его восьмилетнее сидение не прошло даром – появился на свет двухтомный роман «В мире отверженных», потрясающее свидетельство обо всех перипетиях сибирской каторги. Оно может соперничать лишь с «Записками из мёртвого дома» Ф.М.Достоевского или Чеховским «Остров Сахалин».

С улицы Якубовича можно было попасть во внутренний двор-колодец, который непосредственно относился и к нам, поскольку одна из пятиэтажных стенок этого двора являлась задним фасадом дома на Конногвардейском. Половина окон нашей коммунальной квартиры выходила именно в этот двор. Из этих окон можно было наблюдать за всеми действиями дворовой шпаны. Там преобладали: Ивановы, Дрягины, Власовы, Сотины, Козины, Мякишевы, Поповы. Мякишев числился дворовым авторитетом. Его чтили и на других улицах. У него была развязная походка хулигана и с небольшим изъяном рябой правый глаз, придававший его лицу даже некоторый уголовный шарм человека решительного, но беспечного. Эти качества отразились и в ремесленном училище, где он короткое время учился. На практике в обувном цехе его товарищ по учёбе, шутки ради, насыпал ему за шиворот горсть сапожных гвоздей, после чего, недолго думая, Серёга Мякишев изрядно постучал сапожным молотком, которым он подбивал каблуки вверенных ему ботинок, по голове шутника-приятеля. В результате его уволили из училища и поставили на учёт в детской комнате милиции. Что только усилило его авторитет и независимость. Он иногда нисходил до наших детских игр, и мы единогласно выбирали его адмиралом многопушечного броненосца, который на всех парах нёсся к месту скорой баталии. Он подыскивал для себя самый просторный дровяной сарай, которыми был сплошь уставлен наш двор, объявлял его адмиральской каютой, и мы все шли к нему на доклад, рапортуя о готовности к бою. В зависимости от того, насколько был лаконичен рапортующий, адмирал вынимал из брючных штанов замусоленный кусок сахара и награждал подчинённого или целым куском, или половинкой, или даже четвертью, отгрызая жёлтыми кариесными зубами положенную каждому долю.
Потом нас брал на абордаж соседний по Якубовича двор. У нас с ним была перманентная вражда. Мы бились на шпагах и рапирах, которые с успехом заменяли доски и соответствующей длины палки. Но когда из своей каюты выходил адмирал, баталия затихала, и команда соседнего двора сдавалась на милость воинственного экипажа многопушечного броненосца. Адмирал выстраивал нападавших в одну шеренгу на шкафуте броненосца, прикладывал ладонь ко лбу каждого, оттягивал средний палец и давал звонкий щелбан, приговаривая: «Свободен, отрок, больше не греши!» Помилованная таким образом братва, довольная, убегала в свой двор. (В 80-е Мякишев был приговорён к высшей мере наказания за особо тяжкое преступление, за которое в нынешнее время дают от 4-х до 8-ми лет. Совсем немного не дожил до халявы).
В этих баталиях я никогда не встречал ни Гришку Айзена, ни Лёвку Дворкина, ни Ромку Глейзерова, ни Борьку Донского, ни даже Мишку Шульмана, хотя они номинально и принадлежали к нашему двору. Они были нашими сверстниками, но видели мы их только в школе и реже в квартире. Все наши игры в войнушку, в казаков-разбойников, в фантики, в прятки, в классики, в штандер, в жу-жу, лазанием по подвалам, беганием по крышам сараев и чердакам были им чужды и не вызывали энтузиазма. Зато в школе они, как правило, были отличниками и хорошистами. А Ивановы-Сотины-Козины – удовлетвористами и плохистами.
Правда, Миша Шульман не был отличником. У него попадались в дневнике и тройки. Сидел он на задней парте и любил побалагурить, за что нередко учителя выставляли его из класса. Однажды он подошёл ко мне и спросил: «Ты знаешь, как переводится на русский язык СССР?» - «Так кто ж этого не знает? Союз советских… и так далее», – ответил я без запинки. «Ничего ты не знаешь! – со знанием дела произнёс он, и его глаза стали выпуклыми, как у буцефала. – СССР – это Сталин Стырил Сто Рублей! Во!»
Честно говоря, я ошалел от такой неожиданности. Это было своего рода кощунством, но оно меня заинтриговало своей, как мне тогда казалось, новизной, смелостью и даже – наглостью. Ничего подобного у меня даже в мыслях не было. Я родился при Сталине, чтил его почти, как отца родного. Смерть его, даже меня шестилетнего отпрыска, огорчила и даже на короткое время потрясла. Помню минуту молчания, когда встал весь транспорт, заводы, предприятия и морские порты, и завопили в свои трубы, сирены, гудки и клаксоны. Люди на этот миг замерли на своих местах. Это был мировой вопль! И вдруг Сталин стырил… Да ещё сто рублей. И сумма-то была, не ахти какая. Но – оригинально. Это была своего рода шарада. Игра ума. Попробуй, придумай такое.
Я вспомнил недавний эпизод в нашей подворотне, где стояли мусорные баки. Мы в этой подворотне играли в настольный теннис: грубо сколоченный из досок стол, вместо сетки тоже доска, самодельные фанерные ракетки и настоящий китайский целлулоидный шарик. Мимо нас идёт мужик в ватнике и сапогах, в руках узел из старого одеяла.
 – А ну, пацанва, давай – за мной! – сказал на ходу мужик.
Подойдя к бакам, он развязал узел, и нашим взорам предстали гипсовые бюсты и бюстики вождя народов – самого Иосифа Виссарионовича Сталина.
 – Кто таков, знаете? – спросил мужик строгим учительским голосом и выудил из сталинских бюстов полноценную фигурку вождя, стоящего в рост на небольшом гипсовом  основании и приветствующего всех нас правой рукой.
Он держал его крепко, как готовую к броску противотанковую гранату, и в глазах его, и во всём выражении лица светилось какое-то сумасшедшее ликование и вселенский восторг. 
– Так кто таков? – повторил он хрипло и грубо, потрясая в воздухе фигурой руководителя.
– Сталин! – радостно в один голос отозвались мы.
– Правильно – он самый!
И мужик без особых церемоний шарахнул сталинской головой об край высокого круглого бака. Голова откололась, срикошетила и покатилась, как целлулоидный шарик, под теннисный стол. В руке у мужика оставалось обезглавленное тело вождя.
– Га-га-га! – загоготал мужик, – знай наших!  И отправил казнённого им отца народов и надежду всех пролетариев в мусорный бак.
Потом он вынул из кармана большой сапожный молоток и стал отбивать головы с бюстов, оставшихся в узле. Он методично клал шею очередного гипсового клона на край железного бака и, не задумываясь, ударял молотком по голове. Когда экзекуция была закончена, он произнёс назидательно:
– Вот, так-то, старатели!..
Мы продолжили игру в теннис. И когда в очередной раз шарик закатился под стол, я полез его доставать. Шарик лежал рядом с отбитой головой Сталина. Я даже подумал: «Откуда здесь второй шарик?»  Голову Сталина я положил в карман своих вельветовых бриджей, доиграл партию и отправился с неясными думами домой через «чёрный» дворовый подъезд. Поднявшись на третий этаж, я убедился, что дверь в квартиру закрыта. Оставалась надежда, что на кухне, куда и выходила дверь, кто-то есть и меня впустят. Я постучал сначала костяшками пальцев, потом кулачком. Шевелений за дверью не чувствовалось. Тогда я вынул гипсовую сталинскую голову и изо всей своей ребячьей силы постучал ею в деревянное полотно давно некрашеной двери. Тут же послышался приглушённый шорох, и мне открыла тётя Сара:
– Мальчик, – сказала она без предварительных пауз, – у нас здесь чёрный ход, а ходить надо с белого. У вас в школе этому учат ещё? Так и знай, открываю последний раз в жизни.
Тут же послышался звук сливающейся из бачка воды, и из уборной вышел Петров-старший.
– Скажите, товарищ Петров, я права или не права, наконец?
– У вас оладьи горят, – ответил на это Петров, – в туалете аж слышно…
На кухне стоял чад от пригоревшего фирменного блюда «мои дети так любят». Из уборной тоже шло неслабое амбре. Смешиваясь, эти запахи несли непередаваемый колорит коммунальной кухни.
– Я вас умоляю, – отозвалась тётя Сара, – я сама знаю, кто горит, а кто нет. Не могу же я своим детям нести сырое тесто!..

Когда Миша Шульман рассказал мне тайну о новой дешифровке СССР, я вспомнил эту историю про гипсовые бюсты и спрятанную мною в книжном шкафу голову Сталина. Сопоставив всё это в своей юной пионерской голове, я подумал, что не зря, видно, тот большой грубый мужик отбивал сталинские головы у мусорного бака. Может быть, действительно, товарищ Сталин сделал что-то нехорошее в своей жизни и, возможно, однажды взял грех на душу и стырил сто рублей. Дыма ведь без огня не бывает. А накануне наша классная руководительница дала всему классу домашнее задание подготовить ученическую тетрадь, где на первой странице нужно было вклеить портреты наших идейных руководителей, а под ними красивым пионерским почерком написать: ЛЕНИН И СТАЛИН НАШИ ВОЖДИ. На последующих уроках мы под её диктовку должны были заполнять эту, как всем казалось, священную тетрадь, раскрывая образы вождей. А буквально на следующий день, когда мы вытащили свои заготовки в надежде узнать обещанные нам подробности, Марья Семёновна вдруг стушевалась и предложила на портретах закрыть тему. «Так надо…» –  сказала она.
Находясь под впечатлением присказки моего лукавого одноклассника и пока ещё неясных сомнений в непогрешимости Сталина, я решил поделиться шульмановской новостью с кем-нибудь из сверстников. Не делиться же мне этим с нашей классной руководительницей Марьей Семёновной, которая явно не хотела быть такой откровенной, как Миша Шульман? Пусть она и пережила Ленинградскую блокаду, варила в кастрюльке столярный клей, чтобы не умереть с голоду, и заедала его дурандой. Подвернулся мне под руку Коля Степанов. Он ходил с вечно приоткрытым домиком ртом и большой детской чёлкой на стриженой голове. Выкладывать Степанову столь впечатляющие новости было большой стратегической ошибкой. Я мог смело сказать об этом своему однокашнику Боре Донскому или даже соседу по квартире Гришке Айзену, и это ушло бы в могилу. А Коля Степанов, услышав от меня новый перевод аббревиатуры СССР, сразу же подошёл к Марье Семёновне и, глядя в мою сторону лукавым взором, стал ей что-то шептать на ухо улыбающимся ртом. Во время этого акта лицо Марьи Семёновны постепенно бледнело и, наконец, приняло блекло-зелёный цвет. Всё-таки у меня теплилась надежда, что Коля не такой дурак, каким казался внешне, и не станет рассказывать нашей классной руководительницей наши маленькие пионерские тайны.
Однако всё оказалось как раз наоборот. Марья Семёновна подозвала меня к себе и строго спросила:
–  То, что сказал мне сейчас Степанов, верно?..
А откуда я знал, верно это или нет. Стырил он сто рублей или, может быть, больше. Скорее всего, ничего он не тырил, и это всего-навсего навет или того хуже – шутка. И я наивно спросил:
– А что Вам сказал Степанов?
– Я даже повторить не могу, – обескровленными губами произнесла Марья Семёновна, – про СССР…
Я потупил голову. На душе стало противно, и в средостении появился холодок.
–  Ты ведь пионер, – стала добивать меня Марья Семёновна, – пионеры никогда не врут. Скажи честно, от кого ты слышал это. Не сам же ты  придумал такое.
«Да, я пионер, – подумал я, – и не должен лгать. Вон, Степанов всё выложил без утайки. Хотя его никто об этом не просил. Настоящий пионер. А Шульман, кстати, не пионер, с него и взятки гладки. Отвечать, так всем миром».
– Если по-пионерски, то Шульман – отрезал я.
– Я так и знала, – выдохнула Марья Семёновна. – Надо звать завуча.

О нашем завуче надо сказать отдельно. Он был грозой разгильдяев и двоечников. Они его боялись хуже грозы. Строг был неимоверно. Наказывал по-отечески. В крайних случаях бил классным журналом по голове особенно отличившихся. Но это, когда сильно доводили. И главное – помогало, и никто при этом не обижался и не жаловался. Потому что – за дело. Ходил он в приличном, но изрядно поношенном костюме цвета подлунной морской волны. Пиджак всегда расстёгнут. На крупном бульбоподобном носу большие роговые очки. Густые брови. Полные губы. Взгляд прямой и сверлящий. Волевой, немного выдвинутый вперёд подбородок. И звали его не как-нибудь, а Генрих Петрович. Наверное, с немецкими корнями.
Генриху Петровичу было доложено о наших литературных упражнениях. Причём каким-то образом об этом узнал и весь преподавательский состав. Нас всех троих, т. е. меня, Степанова и Шульмана, поставили у большого классного окна в шеренгу, как для расстрела. В класс потекли учителя из соседних классов и смотрели на нас, как на диковину: с сожалением, с пристрастием, осуждением, некоторые даже с презрением, как на врагов трудового народа.
Одна из учительниц подошла почему-то именно ко мне и спросила:
– У тебя папа партийный?
Честно говоря, я не знал ответа на этот вопрос. Знал, что отец избирался депутатом от своего районного округа, что он интересовался жизнью страны, часами простаивая на улице у деревянных газетных досок, где размещались свежие выпуски «Правды» и «Известий». А мне приходилось терпеливо ждать, когда он прочтёт очередной отчёт ЦК КПСС или речь товарища Сталина. «По всем признакам он был партийным человеком», – подумал я. И я честно ответил, надеясь, что мне спишут мой грех:
– Думаю, что да – партийный.
– Ну, тогда считайте, товарищи, – заключила та строгая учительница, – что его папа уже лишился партийного билета.
– Да-да-да! – закивали остальные преподаватели, столпившиеся около нашей тройки. И дольше всех кивала Марья Семёновна.
Мне стало как-то особенно нехорошо после этих слов. Из-за какой-то глупости мой папа вдруг может лишиться партийного билета! А если его посадят из-за меня?.. В этот момент в класс стремительно вошёл Генрих Петрович.
– Та-ак! Где тут наши оппозиционеры?! Ага! Вот, они голубчики! Хороши! Ничего не скажешь – хороши! Особенно Шульман! Шульман в переводе означает – учитель. И чему этот учитель учит? Да и эти не лучше, – он махнул в сердцах рукой. –  Несут в школу всякую грязь!
Марья Семёновна стояла на втором плане и тихо покачивала головой. Она своё дело сделала, теперь пусть разбирается начальство. Генрих Петрович с величайшей, как мне показалось, жалостью посмотрел на нас, а особенно – на сопливого Степанова, и обратился к собравшимся учителям:
– Дураки ведь! – он указал на нас растопыренными пальцами. – Ведь не ведают, что говорят! Так или нет?
Некоторые учителя опять закивали, а Марья Семёновна перестала покачивать головой и сделала слегка удивлённое лицо. Потом он подошёл к Шульману и замахнулся на него классным журналом. Шульман присел и закрыл голову руками.
– Выпороть бы тебя, балбеса! И где ты такое берёшь?! А эти?! – он с театральным негодованием посмотрел на нас. – Как попугаи. Что сказали, то и понесли… в народ. Уроки лучше бы так отвечали. Так, товарищи, я думаю, этот эпизод надо забыть. Не хватало ещё давать ему ход дальше. Как мы с вами будем выглядеть? Кого воспитали? Это же будущие строители коммунизма, наша смена и, – он с презрением посмотрел на Шульмана, – надежда, – с досадой закончил он.
– Да, да, Генрих Петрович, Вы совершенно правы, – отозвалась та учительница, которая хотела исключить моего папу из партии.
– Всё! Забыли и разошлись. Считайте, что ничего не было. Надеюсь, всем всё понятно, – закончил наш замечательный завуч свою речь.
Похоже, только Марья Семёновна была не совсем довольна финалом. Но против начальства не попрёшь. А я до сих пор благодарен Генриху Петровичу за его быстрое и правильное решение. Если бы не он, думаю, что была бы у меня совсем другая незавидная судьба. Это касается и Шульмана со Степановым. Но Степанов, по-моему, этого не понял. А Шульман очень скоро перевёлся в другую школу. Повлиял этот случай на его перевод или нет – трудно сказать. Но перед самым уходом он отвёл меня в сторонку и заговорческим голосом спросил: «Ты знаешь, как переводится МТС?» Я, конечно, знал – Машино-тракторная станция. Но смолчал, зная, что Шульман опять выкинет очередной каламбур. И был прав. «Это – Могила Товарища Сталина», – поведал он. На сей раз я не стал передавать Степанову эту новую, оригинальную расшифровку известной в те времена аббревиатуры, догадываясь, что одним увольнением из школы мы на этот раз не отделаемся. Последствия могли бы быть трагическими не только для меня, но и для всей нашей семьи.
В тот же день, уже к вечеру, когда отец пришёл с работы, я спросил у него:
– Папа, а ты партийный?
– А с чего это ты задаёшь такие вопросы? – удивился отец.
– Да так просто. Хочется знать.
– Нет, сынок, я беспартийный.
– А как же тогда – ты ведь депутат?
– Да, депутат от блока коммунистов и беспартийных.
«Во, как, – подумал я, – значит, могли из депутатов погнать, а то и с работы, если бы не наш завуч. Честь ему и хвала!»  На следующий день я достал из книжного шкафа припрятанную там гипсовую голову товарища Сталина (она лежала за собранием сочинений Максима Горького) и уговорил маму отпустить меня на набережную Невы вместе с соседом по квартире девятиклассником Женькой сажать деревья.
– Какие такие ещё деревья? – удивилась мать.
Я достал из кармана крупное, похожее на каштан семя дерева, которое накануне мне подарил сосед.
– Вот, – говорю, – Женя дал. Наверное, тополь. Или другое дерево. Не знаю точно. Хотим посадить на память.
По бульвару Профсоюзов (ныне опять Конногвардейский) мы с Женькой дошли до Александровского сада, завернули по аллее влево на Сенатскую площадь с конным памятником Петру I, перешли дорогу и оказались на набережной Невы с широкими гранитными ступенями, спускающимися прямо к воде. Вдоль набережной к Дворцовому мосту тянулся длинный травяной газон. В самом начале этого газона, почти напротив углового здания Адмиралтейства, мы выкопали детским совком две лунки и бросили туда семена неизвестных нам деревьев, а я, незаметно для Женьки, положил туда и голову товарища Сталина. Нельзя же всё кидать в мусорный бачок. Пусть здесь, хотя бы условно, будет, как говорил Мишка Шульман, МТС – могила товарища Сталина.
Сейчас на месте нашей посадки растут деревья. Трудно сказать, из наших семян произросли они или это результат массового озеленения набережной, поскольку такие же деревья идут одним строгим рядом почти до самого Дворцового моста. Но я знаю точно, что голова вождя всех угнетённых народов захоронена под первым деревом этой убегающей вдаль аллеи.