Немцы с Поволжья

Валентин Васильевич Кузнецов
Немцы с Поволжья

1957-ой год. Казахстан

Немцы, поднимающие целину, депортированы сюда, в казахстанские степи, с берегов Волги. Здесь они обрусели. Они доброжелательны, общительны, грамотны. Их посёлки из щитовых домиков – чистые, благоустроенные. Заборы в них – невысокие, аккуратные, но почему-то не крашенные. Иду по немецкому посёлку, и припоминается из песни Александра Городницкого:

                "А я иду по деревянным городам,
                где мостовые скрипят, как половицы".

Зато грязи под ногами нет. По этим чистым скрипящим "половицам" дохожу до дома Браунов. И ведь что интересно: по этому дощатому настилу иду до самого крыльца, аж до входа в дом. А можно по дощатому тротуару пройти даже через весь двор, к хозблоку – и удивительно: без луж, без грязи!

Встречает меня хозяйка – Эльза. По-русски говорит отлично. Она – учительница, преподаёт в местной школе географию и немецкий язык. Хозяин – Иван Браун. Никто в совхозе не называет его Иваном, и никто не называет Брауном, а именно так – Иван Браун. Потому что есть в нашем совхозе имени Маншук Маметовой ещё одна семья Браунов.

Иван Браун работает комбайнером, а его сын – Николай Браун – зимой трактористом, а летом, во время уборки урожая – с отцом, помощником комбайнера. Работают они вместе, на одном комбайне. А к их комбайну прицеплен копнитель, для сбора соломы. А на высоком мостике этого копнителя стою я – собственной персоной.

Задача моя – совсем не сложная. Разбрасывай себе длинными вилами солому в контейнере, а когда он заполнится, нажми ногой на педаль – солома сама вывалится на землю в виде аккуратной высокой копны.

Но самое неприятное в моём высоком положении – это тряска. Кидает меня, бедного, этот подлый копнитель из стороны в сторону, и вверх, и вниз, и всю душу из меня вытрясает. И почему этот треклятый копнитель колдыбает по колдобинам не на мягких шинах, а на металлических ободах своих не вполне круглых колёс? И за что это он, окаянный, всё поручнями своими бьёт и бьёт меня по бокам? Да чтоб он перевернулся! Да чтоб он сломался что ли этот комбайн! Чтоб он остановился!…

И вдруг, о чудо! Встали! Стоим! Видать, комбайн и в самом деле сломался. Видать, бог и в самом деле есть на свете: услышал он мои мольбы.

С высокой палубы своего степного корабля, непомерно долго дрейфовавшего по бескрайным просторам золотого пшеничного поля, спускаюсь по трапу и с радостью, которую трудно скрыть, ступаю на твёрдую и неподвижную землю скошенного поля. Наверное, с таким же чувством на твёрдую и неподвижную обетованную араратскую землю ступал и сам Ной после затянувшегося потопа и многомесячных скитаний по бескрайним просторам мирового океана. Лепота! Не трясёт, не болтает. Иван Браун и Николай Браун буквально с головой влезли в тёмное чрево комбайна, чтобы понять, что же в нём сломалось.

– Полетела ведущая шестерня, – объявляет приговор Иван Браун.

– Ну, это не проблема, – думаю я. – Иван Браун – самый предусмотрительный и самый запасливый из всех комбайнеров совхоза. У него в запаске этих шестерёнок – на любой вкус и цвет, на все случаи жизни найдётся.

Однако "и на старуху бывает проруха": именно этой ведущей шестерни сегодня у Ивана Брауна как раз и нет. Поэтому он говорит:

– Николай, дуй быстренько на центральную усадьбу. За ведущей шестерней.

– А что? Отсюда недалеко: километров шесть туда да обратно столько же. И мотоцикл наш недалеко – за полчаса обернусь, – обещает Николай Браун.

И уезжает. А мы с Иваном Брауном садимся в тени комбайна и ведём разговор "за жизнь".

– Как там, в Москве, в столице? – спрашивает Иван Браун. – Я не был в ней с тридцать пятого года.

– А что? Стоит. На месте. И хорошеет. В этом году открыли новую станцию метро, назвали её Краснопресненской. И теперь, значит, замкнули кольцевую линию в кольцо. Поезда метро идут по ней по кругу.

– А вот в мае тридцать пятого, когда я в последний раз был в Москве, – задумчиво произносит Иван Браун, – открывали тогда первую линию метро – от Сокольников до Центрального парка культуры и отдыха имени Горького. Может быть, ты помнишь, Валентин, такую песню Леонида Утёсова: "От Сокольников до парка на метро"? Так это как раз о той первой линии метро.

– А как же? Отлично помню. У меня ещё грампластинка такая была, про извозчика:

                "Я ковал тебя железными подковами,
                я коляску медным лаком покрывал,
                но метро сверкнул железными вагонами,
                сразу всех он седоков околдовал".

А заканчивалась она так: "Ой, упала, милая, ой-ой-ой!". Хорошая песня.

– Да, хорошая. А Кремль?

– А что ему? Стоит. Только вот теперь в него и войти можно.

– Как это? – удивляется Иван Браун.

– Просто. Через Боровицкие ворота.

– Там же правительство, в Кремле, – сомневается он.

– Ну, да. А в зимние каникулы там устраивают праздничные представления у новогодней ёлки. В Георгиевском зале, в самом шикарном, ставят самую высокую ёлку страны. Её ещё летом в лесу примечают, а перед Новым годом специальным автопоездом доставляют в Кремль.

– Ну, это, наверное, для семей членов правительства?

– Нет, почему? Там тысячи детей, и представления идут каждый день, все каникулы. И я там тоже был. Три или четыре года тому назад. Мне тогда как отличнику дали в школе пригласительный билет – бесплатно. И по нему я получил большой подарок в цветном чемоданчике. А дедом Морозом был известный театральный актёр Михаил Названов.

– Знаю такого: по радио детские сказки читает. А Снегурочкой?

– Не знаю…

Некоторое время мы оба молчим.

– А как вы жили там, на Волге, до войны? В немецкой автономии? – задаю я свой бестактный вопрос.

– Хорошо жили, – не сразу отвечает Иван Браун.

И замолкает. Надолго. Эх, и зачем только я про это спросил? Вот и сидим теперь молча, глядя куда-то вдаль, на горизонт… А горизонт – это идеально ровная прямая линия, отделяющая золотое пшеничное поле от ярко-синего неба. И ничего-то на этом горизонте не происходит…

Нет, почему это ничего не происходит? Вон, например, дымок какой-то появился. Дымок на горизонте увеличивается в размерах, а на его фоне появляется тёмная точка.

– Ура! Николай возвращается, – объявляю я.

Ждём. Но мотоцикл не приближается. Да и дым от него пропал, рассеялся.

– Значит, мотоцикл у Николая сломался, – решаю я.

– Нет, – говорит Иван Браун, глядя на часы. – Двенадцать часов. Обед. На обед остановился. Давай и мы с тобой обедать.

Что касается приглашения, то его я, понятно, принимаю с большим удовольствием и предвкушением, а вот что касательно поступка Николая, то как такое, извините, понимать? Не доехав до нас каких-нибудь пять минут, остановить свой мотоцикл и усесться обедать в чистом поле? Без отца и без меня? И только потому, что сейчас, видите ли, ровно двенадцать, а не, скажем, двенадцать ноль пять или одиннадцать пятьдесят пять? Такая нелепая пунктуальность – она зачем? Такой порядок, такой педантизм, доведённый до абсурда, – он, скажите мне, во имя чего? Видать, моим умом мне это не понять.

Да, "умом Россию не понять", – сказал когда-то Тютчев. Действительно, и тогда – в войну, в сорок пятом – стоя на Нагорной улице в Москве, ну никак не мог я понять, почему это русские люди с явной, нескрываемой симпатией относятся к своим врагам – к пусть и пленным, но всё-таки немцам. Вот и сейчас тоже, двенадцатью годами позже, здесь в Казахстане, я опять ну никак не могу понять этих странных педантичных немцев. Видать, и впрямь умом мне немцев не понять, и остаётся только их принять…

                *     *     *

Работаем до полуночи, при включённых фарах комбайна. Домой, к ужину, приготовленному Эльзой, возвращаемся на том же мотоцикле, на котором в обед Николай Браун не доехал до нас с Иваном Брауном совсем чуть-чуть. Разговор за ужином не вяжется – от усталости что ли? Поднимаясь из-за стола, Иван Браун объявляет:

– Подъём в семь. Завтра надо много сделать. А послезавтра утром едем в Акмолинск. Отмечаться.

Так вот, оказывается, почему Иван Браун перед обедом не ответил на мой бестактный вопрос: "А как вы жили там, на Волге, до войны? В немецкой автономии?"! Теперь я, кажется, начинаю кое-что понимать, каково оно быть спецпереселенцем, выселенным…

                *     *     *

В конце концов, работа на комбайне с Браунами заканчивается, потому что вся пшеница в поле скошена, и зерно вывезено на тока. Там оно и лежит в буртах, где-то под навесами, а в основном – под открытым небом… Чтобы зерно под палящим солнцем не сопрело или, как здесь говорят, не сгорело, мы, студенты-целинники, его перелопачиваем в буртах и проветриваем, а потом загружаем в машины для отправки на элеватор. Работа эта нужная, но уж очень нудная.

Вот загрузили зерно в кузов машины водителя Вилли, и он обращается к нам:

– Эй, парни! Мне в Акмолинске нужен будет помощник. Кто со мной?

– Я! – раньше всех выкрикиваю я. Уж очень надоела мне эта тупая работа на току.

– Тогда быстро переодевайся и в кабину. Да прихвати с собой что-нибудь перекусить: вернёмся только завтра, там, на элеваторе очень большая очередь на сдачу.

– Я – мигом.

И вот мы в пути.

                *     *     *

И вот мы в пути. Как только выехали за пределы совхозных полей, так дорога тут же и кончилась, а, точнее говоря, она стала бесконечно широкой – от горизонта слева до горизонта справа. И вот по этой бескрайней ровной казахстанской степи движется колонна машин, построенных в форме клина или свиньи. Каждая из машин сдвинута в этом строю назад и вправо относительно впереди идущей – это чтобы не попасть в облако пыли, которое поднимает та машина, что впереди.

Я сказал, что колонна движется, но на самом-то деле впечатление такое, будто бы мы неподвижно стоим на одном месте, потому что никаких ориентиров в степи нет, глазу просто не за что зацепиться, а из-за дыма от колёс нашей машины не понятно, сколько грузовиков идёт за нами и есть ли они вообще-то. Короче – зрелище просто фантастическое!

И интересно мне было бы знать: как водители ориентируются в этой бескрайней степи? Как им удаётся выдерживать верный курс? Может, им помогает рассыпанное зерно, по которому они и едут?

                *     *     *

А путь до акмолинского элеватора длинный – сто десять километров.

– Вилли, – обращаюсь я к водителю. – А вот когда ты будешь старше, тебя будут называть Вильгельмом или как?

– Нет, так я и буду Вилли – просто Вилли Курт. А Вильгельм – это совсем другое немецкое имя. Только Вильгельм – это по-русски, а по-немецки правильно будет сказать Вилхелм. Это как если ты, например, скажешь, что читал стихи великого немецкого поэта Генриха Гейне, то немец тебя не поймёт, он скажет, что нет такого поэта Генрих Гейне, а есть Хайнрих Хайне.

– Странные вы, немцы.

– Чем? Я вот – просто Вилли Курт, и нет у меня отчества: у немцев нет отчества, есть только имя и фамилия – и всё.

– Это-то я знаю. В прошлом году я был на Кавказе в альплагере "Уллу-тау", и там было много эстонцев. И вот один из них получил извещение о денежном переводе по почте, и я поехал с ним в ближайший город, в ТырныАуз, чтобы помочь ему получить эти самые деньги. А на почте у эстонца спрашивают: "Фамилия?". Он отвечает: "Саар". Потом: "Имя?".  Он говорит: "Яан". "А отчество?". А он говорит: "А отчества у меня нет: у эстонцев нет отчества". "А тогда, – объявляет операционистка, – я не могу выдать вам деньги, потому что у меня в документе должны быть заполнены все-все поля". Наши уговоры на эту даму не действуют. Ситуация тупиковая. А потом эта дама спрашивает Яана: "У вас есть отец?". "Есть", – говорит он. Она ему: "Как его зовут?". "Петер", – отвечает тот. Тут я догадываюсь и кричу: "Петрович! Точно – Петрович! Пишите: Саар Яан Петрович!". Так и записали. И деньги мы тогда получили. Зато друзья-эстонцы потом так и прозвали Яана – Петрович. А я зато запомнил, что у эстонцев отчества нет… И всё-таки странные вы, немцы.

– Это чем же? – спрашивает Вилли.

– Ну, вот послушай. Недавно я работал с комбайнером Иваном Брауном. Знаешь такого?

– Конечно. А ещё я учился в школе у его жены – у Эльзы. Она преподавала нам географию и немецкий язык.

– Так вот однажды на комбайне у Ивана Брауна полетела ведущая шестерня, и он отправил за ней на центральную усадьбу своего сына – Николая Брауна, на мотоцикле. А тот, возвращаясь с усадьбы с этой самой шестерней, не доехав до нас всего-то чуть-чуть – мы уже видели его на мотоцикле, – вдруг остановился. Видите ли, уже было двенадцать часов, и он – представляешь себе? – уселся обедать. Ну не чудак ли, а?

– Ну почему чудак? – возражает Вилли. – Это порядок: раз двенадцать часов – значит, обед.

– Да кому нужен такой порядок, – горячусь я, – который мешает жить и работать?

– Порядок, – объясняет Вилли, – не может мешать жить. Порядок помогает жить. Во всём должен быть порядок. Он организует жизнь, а беспорядок раздражает человека. Вот ты же, наверное, свою зубную щётку кладёшь на одно и то же место, а не бросаешь где попало – то на стол, а то под подушку?

– С зубной щёткой, – говорю, – я согласен, но ведь вы стремление к порядку доводите до абсурда. И вообще, когда я слышу слово "порядок", то вспоминаю "орднунг", новый порядок.

– Ну, это ты, Валентин, зря: фашистский порядок – это совсем другое дело, а правильный порядок – это спокойствие, это норма, это прекрасно. Хорошо, когда "alles in Ordnung", то есть хорошо, когда всё в порядке.

– И вы всё понимаете  буквально. Вот если немца спросить: "Не знаете ли Вы, который сейчас час?", то он вместо того, чтобы сказать, который сейчас час, обязательно ответит: "Знаю".

– И правильно сделает. Потому что надо чётко и ясно объяснять свои намерения  и правильно использовать слова, по их смыслу. Немцы всегда говорят то, что думают, и думают то, что говорят.

– И всё равно, – не унимаюсь я, – странные вы, немцы. И язык у вас странный: мне говорили, что в немецких словах может быть пятьдесят и даже шестьдесят букв, и одно слово может занимать две строчки. Это так, Вилли?

– Натюрлих. Ну и что? А в русском языке не лучше: пишется "Окно", а говорится "Акно" – это непорядок. Но ты не расстраивайся: у англичан ещё хуже – они пишут "Манчестер", а говорят "Ливерпуль".

И мы с Вилли с удовольствием смеёмся над этой шуткой. Едем дальше.

                *     *     *

Едем дальше. Какое-то время молчим, а затем Вилли говорит:

– А ведь сегодня годовщина.

– Годовщина чего? – интересуюсь. – Двенадцать лет после победы над Японией?

– Не-а. И к тому же это было вчера. А сегодня ровно шестнадцать лет со дня моего появления здесь, в совхозе Маншук Маметовой. Только тогда он ещё так не назывался, это уже после войны ему такое имя дали.

– Ну и как ты здесь оказался? – спрашиваю я.

– Мне тогда двенадцать лет было, и я хорошо помню, как это было, в то время, в сорок первом году. Это было в августе сорок первого. К нам домой пришёл какой-то представитель власти. Сказал: "Собирайтесь. Вот вам 24 часа на все сборы, и чтоб вы были на вокзале у поезда". А ещё сказал: "Не плачьте, дом ваш мы замкнём, а когда  вы вернётесь, то всё это ваше будет по-прежнему". Родители взяли  детей, смену одежды и что-то поесть. Больше ничего не смогли взять. Вышли из дома. Мама, конечно, плакала. Один ребёнок – у неё на руках, другой – за ручку, а я-то уж, помню, своим ходом шёл. На вокзале у каждого вагона стоял часовой, с автоматом. Затолкали нас в телячий вагон, в скотовоз – это вагон такой, если не знаешь, в котором скот возят: с одной дверью, без туалета и …

– Вилли, я их знаю: меня сюда в таком же привезли.

– Значит, ты – такой же подневольный, как и я. Депортированный.

– Не, Вилли. Я – добровольно. Точнее – добровольно-принудительно. А отказаться нельзя было.

– Только ты отсюда смотаешься скоро – как урожай уберём, а мне здесь срок мотать да отмечаться в районе – чтоб не убежал. Это что? Это правильно? Скажи: это справедливо?

Я молчу. А что здесь скажешь? Что было, то было.

Мы оба долго молчим. Вилли крутит баранку грузовика – хотя чего тут крутить, когда дороги в здешней степи прямые, без поворотов? Въезжаем в поле подсолнухов. Рассеянно перевожу взгляд с одной стены высоченных  подсолнухов на другую, а потом спрашиваю:

– А потом? А потом как было?

– А так и было, что закрыли нас в вагоне засовами. Там были старики и дети, и молодые тоже. А там даже скамеек не было. Сидели на полу, там и ели. В пути из вагонов нас не выпускали. Только если поезд остановится иногда в тупике, то тогда люди выбегут скорее, кто под поезд, кто куда, сходят по своему делу, и снова загружают их в вагоны. Вот так и привезли нас из Энгельса в Казахстан. Потом нас на машинах привезли в этот самый совхоз имени Маншук Маметовой.

– Да, Вилли, хлебнул ты горюшка.

– Это если бы только я один, а то – четыреста сорок тысяч немцев.

– Неужели так много? Четыреста сорок тысяч?

– Да. Кого – сюда в Казахстан, кого – на Алтай, а кого – в Сибирь. Вспоминать то время не хочется. И забыть не получается … Когда уже был здесь, в Казахстане, узнал, что в конце августа сорок первого в Энгельс – а он был тогда столицей Автономной Советской Социалистической Республики Немцев Поволжья – приехали Молотов, Берия и Серов, а 28 августа в газетах был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР об аннулировании, о ликвидации нашей немецкой республики… Ты что, Валентин, не знаешь что ли, как всех нас, немцев, выселяли сюда? Ровно шестнадцать лет тому назад. Не знаешь что ли?

– Об этом не писали, но я кое-что слышал.

– Кое-что, кое-что, – передразнивает меня Вилли. – Это – страшная история. В том указе говорилось, что среди немецкого населения будто бы есть десятки тысяч шпионов и диверсантов. Население обвинялось в укрывательстве врагов советской власти и советского народа, в пособничестве гитлеровцам. На самом-то деле ещё в Первой мировой войне русские немцы служили в царской армии. И в сорок первом они были готовы воевать в рядах Красной Армии, но военкоматы отказывали немцам в призыве в армию, а тех, кто уже служил в армии, увольняли из неё. Всё руководство республики арестовали, а всех немцев выслали. Вот я и есть спецпереселенец. До сих пор нахожусь под надзором, и раз в месяц являюсь в райцентр, чтобы показать эмвэдэшникам, что ещё не сбежал отсюда.

– Да, Вилли, хлебнул ты горюшка. Конечно, это дико, это бесчеловечно, это жестоко по отношению к своему же народу. Но ты должен понять и другое. В августе сорок первого фронт приблизился к Поволжью, и Красная Армия оказалась зажатой между немцами: впереди – враги, фашисты, а за спиной, в тылу – свои, но тоже – понимаешь? – немцы, люди, которые говорят на том же языке, что и захватчики, и имеют с ними одну и ту же культуру. Как нужно было обезопасить армию? Что нужно было с этим делать?

– Не знаю.

– Не знаешь? И я не знаю. А что-то делать надо. Потому что армия может отступить и в Поволжье, и даже за Волгу, а то и к Уралу. Вот руководство страны и решило немцев с Поволжья переселить в тыл, на восток.

– Только это было не переселение, а выселение, депортация, ссылка. И русских не переселяли, а высылали только немцев. А за что?

– Но, Вилли, ты же знаешь, что прошёл двадцатый съезд партии. Нам читали доклад Хрущёва на этом съезде с осуждением преступлений культа личности Сталина. Начались изменения в лучшую сторону.

– Да, ингушей, кабардинцев и балкарцев уже вроде бы возвращают домой, на Кавказ. Может, и нас вернут? А? Как ты думаешь, восстановят Республику Немцев Поволжья?

– Не знаю, – говорю я. – Поживём – увидим.

– Только я в новую Русскую Германию не поеду. Я лучше здесь, в совхозе, подожду, когда разрешат выезжать из страны в ГДР. Ведь разрешат же когда-нибудь, а? Как ты думаешь, разрешат?

– Не знаю, – говорю я. – Поживём – увидим. А зачем тебе ГДР?

– Понимаешь, здесь, в Союзе, я – немец, и, значит, чужой, а в ГДР я буду, хоть и русский немец, а всё-таки не чужой, а свой.

Едем дальше.

                *     *     *

Едем дальше. А вот он и Акмолинск. Очередь автомобилей к элеватору – огромная, но нам несказанно везёт: открывается ещё один дополнительный пункт для приёма зерна, а это значит, что нам удастся вернуться домой не завтра, а сегодня же, ночью.

В ночной степи нет никаких ориентиров, а у дороги нет обочин. Как Вилли удаётся выдерживать выбранное направление движения? То вдруг прямо из-под колёс взлетит испуганная большая птица с широченными крыльями. А то вдруг в свете фар появится заяц, и бежит он, глупый, перед нашей машиной, не догадываясь, что можно сигануть в сторону, в спасительную ночную темь.

                В ночной степи ни тропок, ни дорог,
                лишь ветра одичалого порыв.
                Земля умчалась прямо из-под ног,
                нас в августовском небе позабыв.

                А мы её не будем звать назад:
                пускай летит, у нас другой маршрут.
                Мы не имеем права опоздать:
                за нас друзья волнуются и ждут.

Но нет, оказалось, что никто нас не ждёт – в единственном нашем саманном домике нет света, и все дрыхнут в своих вагончиках. Свалились с ног и мы с Вилли, в моём вагончике, и без ужина.

                *     *     *

А утром – всё то же нудное перелопачивание зерна на току. Ох, как надоело! Эх, как мне хочется сбросить с себя этот чёрный грязный, давно не стираный комбинезон, да поскорее оказаться в своей Москве, по которой соскучился, и, переодевшись в цивильное, прошвырнуться по улице Горького – от Маяковки до центра. А по пути зайти бы в кафе "Мороженое" на втором этаже. А потом в газетном киоске в фойе гостиницы "Москва" купить югославскую "Борбу", польскую "Жиче Варшавы" или английскую "Дейли уоркер", чтобы хоть уголком глаза, пусть через эту малую щелку заглянуть в ту заманчивую заграничную жизнь, которую воочию я никогда не смогу увидеть. И это не только потому, что заграница отделена от нас, от советских граждан "железным занавесом". Но ещё и потому, что этой весной я, как и все студенты нашего курса, подписал обязательство о неразглашении секретных сведений и об отказе от контактов с иностранцами, и, тем самым, стал окончательно "не выездным" из страны.

А выехать из Казахстана домой, в Москву, уж давно пора: уже сентябрь – в институте начался новый учебный год, а мы всё ещё здесь, в Казахстане, в совхозе. И без нас в Москве прошёл Международный фестиваль молодёжи и студентов. А жаль…

Наконец-то, семнадцатого сентября мы покидаем целину.

За два с лишним месяца я заработал здесь 28 рублей 50 копеек. В Москве за 23 рубля купил себе жёлтые остроносые ботинки, 2 рубля 50 копеек заплатил в парке имени Горького за пиво со шпикачками в пивном ресторане "Пльзень" и ещё 2 рубля 50 копеек оставил в бане "Сандуны".

Спасибо тебе, целина.

Спасибо за 28 рублей 50 копеек, за первую в жизни зарплату.

Спасибо за памятные встречи с немцами, чеченцами, русскими, казахами.

Спасибо за жизненный опыт.

Спасибо тебе за всё, целина.