Девичьи туфли - обновлено 16. 07. 2016 года

Яаков Менакер
    
         
     В феврале 1979 года мне пришлось поехать на Украину. Предстояло решить там один очень важный для нас вопрос. В городе Челябинске, где мы жили, в конце 1978 года в ОВИРе УМВД был получен очередной отказ в выдаче разрешения на выезд из страны. 

     Это было уже в третий раз. До этого, в двух предыдущих случаях, нам говорили всякое: дальнее родство вызывающих и т.д. и т.п. Теперь к ранее сказанному добавили: из города Челябинск закрыт выезд на жительство за рубеж.

     Нам следует искать себе подходящее место, откуда такой выезд разрешен. Само собой разумеется, что такой ответ нас не удовлетворял. Я было возмутился, пытался доказать недоказуемое, но милицейский капитан – женщина в погонах – демонстративно отправилась к двери, открыла ее и указала на выход – аудиенция окончена.

     На меня сурово глядело из коридора милицейское лицо мужского пола, готовое к исполнению служебных обязанностей за шиворот вывести меня из областного Управления МВД.

     Правда, я уже изрядно надоел этой и другим инстанциям. Меня даже вызывали и в разные «компетентные органы», беседовали со мной «по-хорошему» и предупреждали, что, вообще-то, я имею право писать жалобы, но в случае коллективного с кем-то объединения и выступления, сам должен понимать, что меня ожидает. Я понимал.

     Но, к сожалению, не был знаком с теми, с кем можно было бы объединиться и выступать. Напротив, меня не могли уличить в какой-то нелояльности. Я был обычным и законопослушным беспартийным гражданином страны, с февраля 1945 года беспрерывно в статусе инвалида Отечественной войны второй группы.

     За последние два с лишним десятка лет проживания в Челябинске пятнадцать из них я проработал в художественно-рекламном комбинате оформителем, конструктором, монтажником. А, выйдя, в пятьдесят пять лет на пенсию, в свободное время проводил в обществе ветеранов 18-й армии.

     Во время действий армии на Малой земле участия в них не принимал, а несколько позже в 1944-м воевал в составе 337-й Лубненской и 317-й Будапештской стрелковых дивизий, в разное время входивших в состав 18-й армии.

     Так что зацепиться вроде бы и не было за что, но гарантий в том, что меня в чем-то обвинить все-таки нельзя, мне никто не давал. Как же быть? Переезжать? Куда, к кому? Масса других вопросов, связанных с переездом, никого, кроме меня, не интересовало, и я решил податься в Москву с тем, чтобы там со своими проблемами пробиться к кому-то повыше местных властей.

     Прибыв в Москву, оправился на ВДНХ, где можно было относительно не с большими трудностями определиться в гостинице. На второй день начались мои походы по инстанциям. Обошел многие места и всюду тот же прием, что и дома. О хождениях по инстанциям в другой раз и в другом месте.

     Окончилось мое хождение в приемной МВД СССР, где на стенке весело объявление. В нем сообщалось, что прием граждан начальником ОВИРа МВД СССР в порядке живой очереди намечается на последние числа февраля 1979 года.

     Возвращаться домой, чтобы затем вновь ехать в Москву я не стал, а решил использовать остающееся время для поездки на Украину. Там я надеялся найти место и подходящее жилье, чтобы в случае окончательного отказа, уехать из Челябинска.

     В Киеве я наведал своего дядю, маминого брата – Якова. Старику шел 96-й год, и он был рад моему приезду. Услышав от меня о выезде в Израиль, старик оживился, и на глазах блеснули слезы.

     С его слов, еще его дед, мой – пращур, мечтал о Палестине, ежегодно жертвуя на нее рубль. Затем – его отец и, наконец, он сам хотел, чтобы последние годы жизни прошли на исторической родине, но он старый и немощный, а дети и внуки пока не желают трогаться с места.

     В отношении меня и дочери, то он был готов нас примять, но паспортную прописку в Киеве он не мог осуществить. Распрощавшись с дядей, в этот раз навсегда, я уехал. В Могилев-Подольском, куда я приехал, нашлись люди, которые готовы были принять нас на время. Казалось, вопрос решен, и я могу возвращаться в Челябинск, но это означало бы отказаться от попытки попасть на прием к начальнику ОВИРа МВД СССР в Москве.

     Соблазн был велик, и я решил дождаться последних чисел февраля на Украине. Времени оставалось много и чтобы рационально использовать его, наметил поехать в село Котюжаны.

     В этом селе прошла часть моего детства и юности, еще были живы вернувшимися с войны живыми мои сверстники, были еще и живы, уже в годах пожилые крестьяне, активно участвовавшие в моем спасении в период немецко-румынской оккупации села.

     Зная, что я все-таки уеду из страны, мне хотелось повидать этих дорогих людей, поговорить с ними и проститься. Помимо этого меня волновало еще одно обстоятельство.
 
     Мне очень хотелось отведат места казни еврейских общин местечек Сниткова и Мурованных Куриловец и посмотреть состояние этих захоронений, что там сделано для их упорядочения.
   
     Я уже писал в очерке «Кощунство», что коммунальный отдел Винницкого областного исполкома в нескольких письмах заверял меня, что на упорядочение этих мест захоронений выделены средства местным советами еще в 1976-1978 годах.

     В Котюжанах, как и в те далекие, незабываемые тяжелые времена меня тепло встретила Пелагея Кондратьевна Мельник. О ее печальной старости я многое знал, но теперь с ней встретился, как говорят, лицом к лицу.

     Жила она в своем старенькой хате в семье дочери Лиды, той самой девочки, на торжественно которой по случаю ее крестин в декабре 1941 года мне довелось быть.

     Младший сын Пелагеи Кондратьевной – Дмитрий умер 1942-м. В том же году старшего сына – Василия угнали на работы в Германию, откуда он так и не вернулся.

     Муж Пелагеи Кондратьевной – Демьян, сразу же после освобождения Винничины от оккупантов был мобилизован в советскую армию и вскоре погиб на фронте в Румынии.

     Наши воспоминания затянулись до поздней ночи. Утром следующего дня, попрощавшись с Пелагей Кондратьевной и ее домашними, я пошел улицами села к жившему в противоположной его части – Мефодию Павловичу Липа. И здесь меня встретили, как родного.

     Мой спаситель был уже стар – за девяносто, но храбрился, верил, что дотянет до ста. Здесь в воспоминаниях совсем незаметно пролетели еще суток двое. 

     И еще несколько дней я пробыл в селе у добрых людей, где в затянувшихся до поздних ночей воспоминаниях мы хорошо поплакали. Несмотря на теплые дни ранней весны, к колхозным посевным работам еще не приступили.

     Крестьяне были заняты своими приусадебными участками и все находились дома, что позволило мне повидаться со многими, послушать их рассказы и, конечно, рассказать и о себе.

     В этих беседах повышенный интерес котюжанских крестьян был проявлен к моей матери, к тому времени уже покойной. Помнили крестьяне ее доброе материнское сердце, посвятившее себя заботам и нуждам осиротевших детей в 1932-1933 годы Голодомора на Украине. 

     Восемь лет: с осени 1933 по июнь 1941 года возглавляла моя мать патронат, в котором впроголодь ютились на колхозных харчах крестьянские сироты.

     Более недели пробыл в Котюжанах. Наступил день, когда я на попутной автомашине добрался к бывшему еврейскому местечку, по-прежнему, районному центру Мурованных Куриловец. Называю его бывшим еврейским местечком, потому что теперь тут жили всего несколько евреев.

     Казалось, что все было сделано, чтобы и следа не осталось от многовековой еврейской жизни в этом старинном уголке Подолии. Когда-то в этом регионе, насколько мне позволяет осведомленность, помимо местечек, еврейская жизнь существовала и в селах, как например, в Жване или Жванце, где еще сохранились старинные синагоги, превращенные в колхозные амбары.

     Лишь несколько ветхих еврейских домов напоминали мне о бывшей базарной площади, где во второй половине дня 21 августа 1942 года проходила предсмертная селекция местных и согнанных сюда с других местечек узников гетто.

     Отсюда, с этой с бывшей базарной площади, колоннами отправлялись в ВЕЧНОСТЬ: дети, больные, старики и женщины к местам казни – окраине села Попова (ныне Раздоловка) и к опушке леса у полевой дороги, ведущей к селу Галайковцы.

     Оказавшись на улице, отходящей от базарной площади бывшего местечка Мурованных Куриловец, я копался в своей памяти, пытаясь вспомнить… Где, в каком именно месте, на устеленной гранитным булыжников улице, стояла колона уников гетто, подвергаясь тотальной селекции, не только по надлежащему эсесовскому отбору, а и по персональному ограблению обреченных перед смертью!

     Два с обрюзгшими, заплывшими жиром лицами эсесовца, со свешавшими на груди бляхами и «шмайсерами» хищным взглядом гиен, держали в руках брезентовый мешок, упершись жестким взглядом в очередную жертву, которая от одного вида убийц не в состоянии была подавить страх и вымолвить слова...

     – Gut, das, das Sie fur den Sieg der deutschen Armee geben!
     (Ну, что же ты дашь для победы германской армии! Возможно, перевод не точен).

     Эта же картина повторялась несколько позже, перед тем как быть столкнутым в силосную яму, жертву обирали окончательно – догола!
 
     Не проходило и часа после отправления первой и вслед ей очередной колонны, как до базарной площади все громче стали доноситься отдаленные автоматные и одиночные винтовочные выстрелы.

     Не было тайным, и никто не собирался делать из происходившего тайну творившегося и ни на йоту не скрываемого от глаз местного населения обширного края, массовое убийство людей!

     Да, я ощущал, что если не точно, то где-то рядом, совсем близко, я стою с теми, с кем я шел по мощенной гранитным булыжником дороге – последней прижизненной тропе,– ведущей к силосным ямам.

     Душераздирающие крики, стоны стариков, калек, истерический плач матерей и отнимаемых у них детей. Избиваемые, окровавленные, все слилось в единой толпе...

     И плелись они по этому пути, ведущим к местам казни, к окраине села Попова и к опушке леса близ дороги, ведущей к селу Галайковцы, обреченные мои куриловчане, снитковчане и все те, кто тут был и оставался до последнего вздоха евреем...

     Вымощенным гранитным булыжником шоссе, ведущем к железнодорожной станции Котюжаны (15 км), не выходя за пределы Мурованных Куриловец, я дошел до развилки.

     Здесь путь раздваивался: вправо шло ответвленное шоссе, ведущее к местечку Ярышев и далее к городу Могилев-Подольском. Остановившись у развилки дорог, я обратил внимание на старинное христианское кладбище, к этому времени уже окруженному домами и приусадебными огородами.

     Кладбище было огороженным и ухоженным. Мне, естественно, хотелось бы увидеть хотя бы огороженным место захоронения жертв моего народа. Выйдя за пределы районного центра, я повернул направо и пошел по ответвленной полевой дороге, ведущей к селу Галайковцы.

     Рядом – в поле, работали крестьяне, они заметили меня, став указывать друг другу в мою сторону. Я шел несколько сот метров под сопровождавшим их взглядом, пока не скрылся на опушке леса.

     Здесь находилось могилы расстрелянных 21 августа 1942 года узников Мурованно-Куриловецкого и Снитковского гетто: детей, больных, стариков и женщин...

     Ничего не изменилось с тех пор, как я был тут два с лишним года тому назад в 1976 году. Три могилы: две тридцать шагов в длину двадцать в ширину, одна в восемь шагов в длину и четыре в ширину. У каждой небольшая, ушедшая в землю покосившаяся бетонная плита, окрашенная «алюминкой». На ней черной битумной краской с потеками и каплями – словно слезы – не то детской, не то старческой рукой выведено:

     «Вечная память невинно погибшим советским гражданам ... » Ни даты, ни каких-либо других текстов на плитах нет. На могилах и вокруг их благоухает сорняк. Колючие двухметровые столбы репьях прижились тут из года в год, обильно усевая своими семенами, давая все новые и новые поросли, высасывающие из земли все, чем там можно поживиться!

     Я присел у одной из могил и стал вспоминать тех, кого знал в довоенные годы, чьи останки тут покоятся. К сожалению, немногих мог вспомнить, так как знал всего лишь несколько своих ровесников из двух-трех еврейских семейств куриловчан и снитковчан. Поглощенный воспоминаниями, я не заметил, как сюда подошли крестьяне, которых я видел работающими в поле.

     Они молчаливо, кивком головы, поздоровались со мной, расселись недалеко от меня и принялись доставать из узелков еду. Вдруг, неожиданно ко мне подошел один из мужчин.

     – Гайда, будь ласка, просимо з нами пообідати, – протянутой рукой он указывал место, где крестьянки уже были заняты подготовкой к обеду. Поблагодарив за приглашение, я отказался от него, сославшись на то, что недавно поел, а от предложенной кружки прохладного молока отказываться не стал и выпил его до дна.

     Когда обед закончился, меня спросили, кого я пришел проведать. Я ответил, что родных моих тут нет, а только несколько знакомых сверстников. Мы разговорились.

     – Раніше, після війни, коли ще в деяких місцях жили із ваших, тобто, євреї,– поправился он,– вони часто приходили сюди. Це все, що тут бачите, зроблено їх руками. Влада в цьому ніякої участі не приймала. Тепер рідко хто сюди приходить.

     Старі мабуть померли, а молоді покинули наші місця. Нема тепер, вибачайте за слово, ні Мойші, ні Янкеля, котрі колись нас обшивали, та гарні чоботи виробляли. Дуже славними майстрами вони були. Всіх під корінь знищили. Царство їм небесне, нехай наша земля їм пухом буде! – перекрестился он и умолк, глядя в сторону могил.

     – Деколи ми сюди приходимо обідати, – продолжил другой, – по нашому звичаю не грішно посидіти у могили. Нехай ми не родичі покійним, але ж ми звичайні люди, якими вони були.

     – Скажу одне,– перебил говорящего пожилой крестьянин,– могили в лісі, а не в полі, чи десь в іншому місці. Давно би трактором зрівняли. Під Поповою, коли там прокладали нову дорогу, то її намічали зробити по місцю, де до війни були силосні ями, тобто на могилах. Але наші люди не дали цьому статися.

     Мы еще долго сидели, вспоминая тяжелые годы оккупации и зверства оккупантов. Обед закончился и крестьяне, простившись со мной, ушли в поле. Вскоре, простившись с могилами, ушел и я.

     Теперь мой путь лежал назад, к развилке дорог, откуда шла мощеная булыжником шоссейная дорога к селу Попова и далее до железнодорожной станции Котюжаны.

     Стоял теплый весенний день. Я медленно дошел до развилки, повернул направо. В нескольких десятках метров шоссе сворачивало в сторону села Попова. Издалека виднелись заметно выросшие за прошедшие годы знакомые мне тополя, которые были насажены в довоенные годы, как бы прикрывая своей тенью, лежащее за ними село.

     Немного пройдя, я стал приближаться к автобусной остановке, на которой заметил, стоявшую в одиночестве женщину. Сравнявшись с ней, намеревался обойти стороной автобусную остановку, но женщина меня опередила, окликнув:

     – Куди ж ви йдете, чоловіче? Зараз автобус буде. Почекайте трохи, відпочиньте!

     Прислушавшись к ее совету, решил дождаться автобуса и подошел к остановке.

     – Куди вам потрібно? – полюбопытствовала она.
     – Недалеко,– перешел я на украинский язык,– до села Попова, де могили...
     – До яких могил? До цвинтаря? – не поняла женщина, о каких могилах я веду речь.
     – Ні, не до цвинтаря, а до тих могил, в яких поховані євреї… –
     – А! – удивилась она,– то це вам потрібно до окописька, де жидів вбивали..,– запнулась она, поняв, что сказала что-то неладное.

     В сельской местности Винничины захоронения павшего скота и домашних животных в те годы называли «окописьком», что буквально и воспринималось, как обнесенный рвом участок земли.

     В послевоенные годы, места захоронения расстрелянного нацистскими оккупантами еврейского населения, местное население называло тем же словом – окописьком (укр.), что носило оскорбительный характер и вызывало обиду у евреев!

     Однако в большинстве случаев в присутствии евреев крестьян избегали употреблять это слово, понимая, что тем они выражают свое презрительно-оскорбительное отношение к мертвым и живым евреям.

     В данном случае, крестьянка не приняла меня за еврея, высказалась так, как это было принято в ее среде, а затем спохватилась, смутилась, но не извинилась.

     Подошел автобус. Ехать было недалеко, я остался у дверей. Мне хорошо было видно дорогу, и я внимательно, надеясь на память, следил за тем, чтобы сойти в нужном мне месте, но проглядел.

     – Стійте! Стійте! – послышался из глубины автобуса знакомый голос крестьянки. Автобус остановился. Сойдя наземь и оглянувши окружность, я конечно, ничего знакомого тут не нашел.

     В нескольких шагах от дороги на небольшой, окруженной карликовыми насаждениями полянке, виднелись две прямоугольные плиты. Как и на том месте захоронения, которое часа два тому назад посещал, так и здесь плиты углубились, склонившись в противоположные стороны.

     Медленно направляюсь к памятникам, а вслед мне те, кто вышел из автобуса. За спиной мне слышатся отрывки слов, из которых следует, что эти люди не подозревали о том, что здесь те места, где производились массовые расстрелы евреев.

     Живая изгородь из декоративного кустарника обрамляет полянку. Могил две, примерно сорок шагов в длину и двадцать в ширину. Плиты-памятники разместились с восточной стороны могил. Как и на тех могилах на опушке леса у дороги на село Галайковцы, здесь плиты окрашены «алюминкой», поверх которой черной битумной краской той же старческой или детской рукой выведено:

     «Вечная память невинно погибшим советским гражданам ...»
 
     Я подошел ближе к захоронению и присел у бруствера. Пассажиры автобуса стояли поодаль и тихо разговаривали между собой. Знакомая крестьянка, видимо знавшая эти места, что-то настойчиво объясняла слушавшим ее.

     Спустя какое-то время они ушли к автобусу и он, громыхая, покатил в сторону станции Котюжаны. Оставшись один, я погрузился в воспоминания о тех суровых днях 1942 года и о жертвах, которые лежали на дне захоронения. К сожалению, не очень многих я из них знал, перечислять не стану.

     Скажу только об одной женщине и ее детях. Лицо и образ Лизы Литвак запомнились мне на всю оставшуюся жизнь, такой, какой я ее видел 21 августа 1942 года, когда она со своими детьми и матерью и братом шла в последний путь.

     О гибели семьи Литваков я расскажу отдельно, этого забыть я не мог. По воспоминаниям уцелевших в этом захоронении покоились останки шестерых малышей-сирот из Котюжанского детского дома (см. очерк «Кощунство»).

     Никто из единиц уцелевших, не смог бы убедительно засвидетельствовать одно из двух мест казни и захоронения того или иного лица. Селекция и специально созданный карателями хаос, вызвали у жертв потрясающую реакцию.

     Замешательство и растерянность подавило сознание обреченных, и оно помрачнело еще до наступления смерти. Исключением были лишь в случаях, когда кто-то из членов семьи уцелел, как например, в семье Герша Каца из Сниткова (очерк «Один из 6 000 000») или Авраама Канталинского из Ильинец (очерк «Смерть в супоневой петле»), став очевидцем, смог бы рассказать происшедшем...

     Место захоронения не было упорядочено. Все оставалось таким же, каким я его видел в 1976-1978 годах. Неуважаемые писари из коммунального отдела Винницкого облисполкома, которые, отвечая мне на письма, заверяли, что места захоронения будут упорядочены, возможно, были убеждены, что вряд ли мне удастся узнать исполнены ли их обещания.

     День подходил к концу, приближался вечер, мне следовало возвращаться в Котюжаны, где я бы смог определиться на ночь и пробыть еще какое-то время. Очень хотелось пить, но, прежде чем податься в Мурованные Куриловцы, откуда я бы смог на попутном транспорте добраться до Котюжан, я подошел к ближайшей хате бывшего села Попова - ныне Раздоловки, с тем, чтобы найти там воду.

     У ворот одной из таких хат стояла пожилая женщина и, как во время встречи с ней выяснилось, следила за моим движение с момента моего ухода с места захоронения. Подойдя ближе и поздоровавшись, попросил у женщины воду.

     – Якщо бажаєте, то я молочка холодненького принесу,– доброжелательно предложила она и, не дожидаясь моего ответа, пошла в хату.

     Молоко было свежим, прохладным и сразу же утолило жажду. 

     – Ходили провідати своїх? – начала она и, не дождавшись ответа, продолжила: – Я зразу зрозуміла, як забачила вас біля могил, що напевно хтось з рідні прийшов сюди відвідати могили. Дуже рідко до цього місця навідуються ваші.

     – Нема тепер тих, хто раніш тут цілими днями оплакував своїх. Мабуть одні померли, а ті, хто, ще живий знаходяться далеко, та не мають часу сюди приїхати. Тепер ці могили як сироти серед степу...

     – Ви, мабуть, бачили чи чули, як це робилося в ті далекі роки? – спросил я.

     – А як же! Все бачила. Цією вулицею ваших гнали, перед моїми очима вони йшли на смерть, то як цього не бачити? Бачили и чули страшні крики дітей, жінок, старців. Боже мій! До цього дня чую в вухах цей крик! Хіба це можна забути? – она возбужденно размахивала руками, ударяя себя по свисавшем с плеч пиджака.

     – Ось послухайте, як це було. Гонять ваших людей по цій вулиці,– указывала она рукой на сельскую улицу, которая проходила мимо ее хаты,– а ми стоїмо на подвір'ї, та дивимося, як людей гонять на смерть серед білого дня…

     – Якось гнали молодих дівчат. Одна з них, років мабуть сімнадцять, чи трохи більше, подивилася на мене, нагнулася, зняла з своїх ніг туфлі, і як порівнялась з нашими воротами, кинула мені свої туфлі, гукнувши:

     – «На! Будеш пам'ятати мене!...»– Я схопила туфлі, але в цей час шуцман, побачивши це, вдарив мене гвинтівкою поміж лопаток по спині. Вид міцного вдару я впала, потемніло в очах, але туфлі зосталися в моїх руках…

     – Потім, як прийшла до пам'яті, то ще один шуцман приходив за цими туфлями, але я добре сховала цей подарунок. Хочете побачити ці туфлі? – вопросительно посмотрела она на меня.

     От неожиданности ее вопроса я растерялся. Признаюсь, я не поверил ей, засомневался. А она, очевидно, заподозрив мои сомнения и, не говоря ни слова, подалась в хату.

     Охваченный неожиданно обрушившимся свидетельством прошлого я смотрел в глубину улицы, мысленно представляя себе колонну когда-то шедших по ней еврейских девушек… А тем временем женщина возвратилась, держа в руках сверток.

     – Ось вони! – осторожно разворачивая сверток, взволновано сказала она.

     И я увидел кожаные черные женские «лодочки». Туфли сморщились, ссохлись, выцвели, их вид свидетельствовал о принадлежности к той модели обуви, которую мне доводилось видеть на ногах девушек моего поколения в довоенные годы.

     Вид девичьих туфлей с ног еврейской девушки 1942 года, подействовал на меня угнетающе.

     – Не можу забути цю дівчину, багато років бережу цю пам’ятку. Раніше, як ваші приходили до могили, то деяким із них я показувала туфлі. Були й такі, які бажали купити в мене ці туфлі.

     Але як тоді, так й тепер я їх не продам ні за які гроші. Нехай залишаються в мене доти, поки я жива. Якби держава приймала такі речі до музею, щоб це було зроблено по-людськи, то мабуть віддала би туфлі. Але, якщо могил не шанують, то нащо їм туфлі?

     Рассказ женщины ошеломил меня. И хотя со вниманием я слушал ее, мне мерещились лица тех еврейских девушек, которых я знал до войны и по гетто, и казалось, что одна из них была именно та, которая носила эти туфли.

     – Тепер,– вывела меня из задумчивости крестьянка,– я вам розкажу ще дещо. Якщо ви хочете побачити того, хто мене вдарив за ці туфлі, того самого вбивцю, який гнав на смерть ваших дівчат, то підіть до нашої колгоспної кузні. Там забачити його...

     – Як? Хіба його не судили?– перебил я ее.

     – Впіймали після війни й засудили. Двадцять п’ять років дали. Відсидів, в Донбасі вугілля добував. Він був катом таким й таким залишився. До війни, бив молотом в кузні, а як прийшли німці, то взяв рушницю й став нею вбивати людей. То що з того, що він відсидів? Вбивця залишився вбивцею, на ньому кров людська…

     Разумеется, идти к колхозной кузнице ради того, чтобы глядеть на убийцу я не стал. Даже в том случае, если бы подозревал его в одном из тех, кто меня конвоировал, а затем расстреливал...

     В стране, где переоцениваются ценности, а эти ценности жертвы нацизма, невозможно увидеть справедливость. Я имел горький опыт поражения в борьбе с системой, кощунствующей над памятью погибших шестерых сирот из Котюжанского детского дома, о чем я писал в очерке «Кощунство».

     В Котюжаны я добрался поздно ночью. Разбитый переживаниями, я заболел. Поднялась температура, лихорадило. Ночь прошла тревожно, я бился во сне, просыпаясь от страшных видений, которые напоминали мне события тех далеких лет.

     Утром в сельской поликлинике мне оказали помощь. Провел я еще несколько дней в селе, а затем, поправившись, распрощавшись со многими дорогими мне людьми, покинул село, в этот раз навсегда.

     В Москву я приехал ранним утром 27 февраля 1979 года. Мне повезло, я был принят какой-то комиссией из 6-7 человек в кабинете начальника ОВИРа МВД СССР.

     На могилах расстрелянных евреев я мысленно обращался к покоившимся там останкам, чтобы они вымолили у Бога милость, и Он благословил свою милость разрешением выбраться из страны, в которой я прошел сквозь сито ада. До сего дня верю, что моя просьба была услышана.

     В апреле 1979 года, по якобы прибывшему разрешению из Москвы, в Челябинском областном ОВИРе мне объявили, что в виде исключения, выезд из страны мне разрешен.

     Оформляя документы на выезд, сотрудница ОВИРа, та самая милицейский капитан, которая не так давно вызывающе указывала мне на дверь, теперь резко изменила свое отношение.

     Как бы проявляя доброжелательность, подсказывала, что мне надлежит в областном архиве ЗАГСа обменять свидетельства о смерти жены и матери на новые форматы, необходимые в последующие годы для разрешения на посещения могил.

     Я прислушался к этому совету и обменял свидетельства, но воспользоваться ними так и не смог до сего дня. По приезду в Израиль, я выполнил свое обещание, данное на могилах захоронений.

     Впервые с большими сокращениями этот и другие грустные рассказы о нашем прошлом опубликовал в Израиле вначале восьмидесятых годов прошлого века.