Когда я только начиналась

Дина Ратнер
Тбилиси — мой родной город. В первый раз, оказавшись на ули-цах старого Тбилиси, я жадно вдыхала запахи, ловила звуки — вспо-минала. Триста-четыреста лет назад я родилась здесь. Иду по ули-цам, словно след нюхаю — где, в каком из домов, я тогда жила. Узнаю мягкое тепло пронизанного солнцем воздуха, яркое безоблач-ное небо, узорчатую тень платана, вспоминаю страстный говор, мно-голюдные улицы. Сколько радости и отчаянья несбывшихся надежд вобрали в себя камни старых домов! Поколение за поколением сме-нялись в посеревших от старости, когда-то розового туфа стенах. А ведь на месте этих зданий были другие, город много раз разрушался и возрождался из пепла.
Смотрю на новый музыкальный театр с легкой, парящей в воздухе скульптурой юной женщины — музой. Что было на этом месте сто, двести, триста, тысячу лет назад? Сколько раз человек в обличии юноши, зрелого мужа, умудренного старца решал для себя проблему свободы и необходимости, жизни и смерти, выбирая между смирени-ем и непокорностью. На грузинской земле человек боролся с Богом, заявив о своей богоподобной сущности. С тех пор прошли тысячеле-тия, а природа человека осталась той же, все так же он предпочитает свободу необходимости.
Стою у памятника Пиросмани. Коленопреклоненный художник бе-режно прижимает к себе ягненка. Удивительно трепетное чувство жизни. Не в ощущении ли слияния Бога, природы и человека кроется тайна моей причастности к грузинскому народу?
На открытой веранде кафе поют два молодых грузина. Оба в белых рубашках, одинаково стройные, с низко спадающими пря-дями черных волос. Наверное, братья. Подхожу, слушаю. Выпле-скивается с их песней и моя душа. Языка не понимаю, но снова, как когда-то очень давно, становлюсь волной, подвластной воле океана. И нет больше тоски, отъединенности от людей, и умереть не страшно; ты везде — смерти не существует.
— Подойди ближе, — кричит мне с веранды юноша на ломаном русском языке, — ты грузин?
— Грузин, — радостно подтверждаю я.
— Только грузин может так слушать.
Сейчас кончится квартал, будет поворот, должен быть поворот. Я спешу увидеть дом с узорчатой решеткой балкона. В самом деле, дом за поворотом оказался именно таким, каким я его себе представ-ляла, только потемнел, осел, балкон увит одичавшей виноградной лозой. Через несколько шагов будет склон, теперь пройти вперед... Какая-то сила толкает меня. Кажется, уже совсем близко. Пробегаю "Бакалею" с сидящим у входа продавцом. Раньше тут была малень-кая лавочка, у входа сидел все тот же продавец — большой, добро-душный человек с небритыми щеками — и отоваривал детей леден-цами. Совсем некстати выстроились новые, не отличимые друг от друга шестнадцатиэтажные блочные здания. С досадой миную их. Здесь, как гончая, сразу теряю след. Вдруг взгляд падает на приле-пившиеся друг к другу домики на склоне горы. Там, в одном из них, я жила! Там пробуждалось мое сознание.
Вспоминаю бабушку, гордую своей независимостью, высокую ху-дую грузинку в черных одеждах. Из всех детей огромной семьи она меня любила больше всех. Бабушка водила меня за руку в древний, как вечность, храм, и я чувствовала себя наравне с Богом — ведь тогда я только начиналась.
Часто поднималась в горы и, когда терялся из виду лоскут крыши последнего дома, растягивалась на горячей земле, смотрела в небо и чувствовала себя такой же бесконечной, как медленно плывущие облака, солнце и синие вершины гор. Любила убегать и на главную улицу города, глазела на великолепие магазинных витрин, на шеле-стящих юбками красавиц, подсаживалась к старой, согбенной гречан-ке, торговавшей прямо на тротуаре восточными сладостями. "А, это ты! — радовалась она. — Вот умру — занимай мое место". Я тогда не понимала смерти.
В своих прежних воплощениях я уже была отважным витязем, грезившей о любви женщиной, была богатой и бедной, толстым са-модуром и смиренным переписчиком книг. Если бы мне выбирать судьбу, я бы стала поэтом и, как во времена истоков грузинской куль-туры, воспевала бы богоподобную природу человека.
Снова и снова ловлю себя на том, что смотрю вслед высоким, статным мужчинам. Таким был человек, в отношениях с которым я впервые поняла: любовь — это стремление давать, а не брать. Лю-бить — давать свободу, а не забирать ее. С тех пор прошло много лет. Меняются времена, нравы, а любовь все так же остается про-зрением добра и всепрощения.
У аптечной витрины, в коляске, плачет младенец, его мама, на-верное, в аптеке, а ребенок проснулся и плачет. Качаю коляску, мы с ним смотрим в глаза друг другу — безмолвный диалог. Удивительно умный взгляд. Все понимает, будто пришел из неведомого далека и принес с собой чьи-то уже прожитые мысли. Подошел мальчик лет пяти, с широко распахнутыми, по-детски удивленными глазами. Хочу ему что-нибудь сказать, но младенец цепко держит мое внимание.
"Это твой братик?" — обращаюсь я, наконец, к мальчику. Младе-нец в коляске заплакал. Я не должна была в его присутствии гово-рить о нем с другим, и вообще не должна была отвлекаться. Обидел-ся. Дети до полугода необыкновенно интуитивны, чувствуют мысли, желания, настроения. Потом теряют эту способность, будто забыва-ют накопленный предшествующими воплощениями опыт и становят-ся просто детьми. На крик младенца из аптеки выбежала мама. Пол-ная, с открытой скульптурно красивой шеей, она напоминала раскидистую, увешанную плодами яблоню. Я виновато улыбнулась — мол, не справилась.
— Спасибо, калбатоно*, — женщина сунула сумку с покупками в сетку под коляской и строгим голосом заговорила со старшим малы-шом, давая мне тем самым понять, что это он виноват. Я попроща-лась, еще раз оглянулась на младенца во всем белом и унесла с со-бой его сосредоточенный взгляд, он теперь вроде моего ангела-хранителя.
Высоко в горах, в зелени лесов, белеет храм. Первый храм еди-ному Богу построили в Грузии евреи задолго до нового летосчисле-ния. Грузин, подобно еврею, — не раб, а соучастник Творца. Храм как средоточие света, центр, стягивающий к себе устремления душ. Мо-жет быть, когда-то туда ушел мой предок в поисках недоступной для простого смертного мудрости, а может, прятался там от мусульман-ского засилия и собирал вокруг себя боевую рать. Воин-землепашец-поэт — так ли уж это внове для истории многострадальной Грузии? Был ли тот человек голубоглазым блондином или брюнетом с биб-лейскими глазами и могучим разворотом плеч? Дело не во внешнем облике, ведь мы наследуем душу. Мы узнаем себя в песне, в интона-ции речи, в обращенности к Богу. В русском православном храме человек стоит, опустив очи долу — Господи, прости и помилуй. Не столько смирение и отказ от своего “я“, сколько диалог с Богом — характерны для еврея и грузина. Грех же означает утрату возможно-сти обращаться к Создателю на равных, утрату личностного начала, чести; лучше смерть, чем бесчестие. Грузин не коленопреклоненный стоит в храме, а раскрыв ладони и подняв голову — лицом к лицу. “Шамартеба“ — последний взгляд в глаза судьбе, Богу.
Я не заметила, как оказалась в круглом сквере с могучими, необ-хватными деревьями. Посреди сквера — незамысловатый фонтан. Села на скамейку и устало вытянула ноги. Так отдыхают путники по-сле долгой дороги. Тихий шелест эвкалипта, нескончаемый рокот фонтана, словно звук далекого водопада. На соседней лавочке при-сели две девочки — пощебечут и улетят. На другой скамейке распо-ложился дед с кошелкой, в которой виднелись бутылки с кефиром. Дед переводил потухший взгляд с девочек на рыжую бездомную со-баку в тени эвкалипта. Грустное зрелище — одинокий старик. Люди начинают стариться с того дня, когда им уже не по силам что-либо изменить в своей жизни. Следующий день ничем не отличается от предыдущего, одна и та же дорога: в магазин за кефиром и снова домой. Собака медленно поднялась, с опаской подошла к старику, обнюхала и направилась к девочкам, постояла в отдалении от них, подошла ко мне. Что бы я ей сейчас ни сказала, все будет неправда, а правда состоит в том, что у нее нет хозяина, нет дома и я ее долж-на взять с собой. Но по тому, как дворняга поджимает хвост, ничего подобного она не ждет.
Я поднимаюсь со скамейки. "Ну что, псинка, пойдем? — Пес, гото-вый каждую минуту отступиться, неуверенно двинулся за мной. — Пойдем, псиночка. — Мы поднимаемся в гору, к дому, где живут мои друзья. — Что же ты отстаешь, пойдем, а там что Бог даст. Хуже не будет". Собака вильнула хвостом, вроде как согласилась.
По обе стороны дороги через заборы свешиваются хурма, груши. С ветки упало и покатилось яблоко. На плоской крыше одного из до-мов молодуха стегает кнутом расстеленную для просушки шерсть. У ворот другого дома стоит худенький мальчик с глазами олененка Пи-росмани. Мне почему-то подумалось: ему будет трудно жить, так и не научится предпочитать журавлю в небе синицу в руках. Из соседнего двора выскочил огромный бульдог и как оглашенный стал лаять на моего спутника с правом сытого и богатого, почуявшего голодного, бездомного бродягу. "Дурак! — кинулся оттаскивать бульдога маль-чик. — Не обращайте на него внимания, он дурак". Мы улыбнулись друг другу. Хотелось мальчика позвать с собой, он бы пошел.
Идти в гору трудно. Остановилась перевести дух, остановился и пес. Остановился, заглянул в глаза — может, не ходить дальше? "Идем", — зову я. И он без веры, что наконец и ему выпадет счастье обрести дом, идет следом. Пройдет несколько шагов и встанет. Сно-ва зову. Так мы пришли к дому моих друзей.
Хозяева — муж и жена — поливают сад. Очень даже идилличе-ская картина. Он — худощавый, с аккуратно подстриженной седею-щей бородой и мечтательной улыбкой; она — в свободном одеянии, нечто вроде греческой туники, открытые руки и шея золотятся закат-ным солнцем. Сад у них маленький: две груши, гранат, несколько молодых виноградных лоз, грядка кинзы и у самого забора кусты по-мидоров. Первой нас с собакой заметила хозяйка дома Венера и по-спешила навстречу: "Бродячий пес! Прогони скорей! Пока Эрлом не заметил, он не позволит выгнать". Я взяла Венеру за руку, тихонько отвела подальше от Эрлома и зашептала ей рассказанную мне в детстве бабушкой притчу: “Шел по дороге бедный человек, за ним собака увязалась. "Уходи", — говорит он ей, а собака идет следом. "Уходи, нам самим есть нечего", — а собака идет. Тогда он взял ка-мень и бросил в нее. Собака нехотя повернула обратно, но не про-шла и ста шагов — рассыпалась золотыми монетами. Прохожие бро-сились подбирать. Пока тот человек подбежал, не осталось ни одной монеты. Отсюда мораль — не нужно прогонять того, кого нам Бог посылает". Венера согласилась.
Говорят, когда супруги долго вместе живут, они становятся похожи-ми друг на друга. Венера с Эрломом схожи не только лицом, но и сло-жением: оба худы до аскетизма. Правда, по разным причинам: он — оттого, что довольствуется малым, она же считает худобу своим сти-лем. В чем совершенно права: прибавь она несколько килограммов — и утратила бы шарм. А так, прямо француженка. Обратная сторона этого изыска в том, что Венера быстро устает. Мы идем с ней от калит-ки к дому.
— У нас гость? — Эрлом бросает шланг, которым поливал сад, и приветливо смотрит на собаку.
Пес радостно завилял хвостом — его признали. Пока хозяева со-оружали пришельцу нечто вроде конуры, я размышляла над тем, кем бы мог стать Эрлом, не будь он учителем истории. Ботаником, всматривающимся в мир живой природы? Ихтиологом, выводящим новые популяции рыб? И тут же отвергала эти предположения. По-добные профессии предполагают возможность не только созерцать действительность, но и активно вмешиваться в нее. А Эрлом сомне-вался в правомерности прививать плодовые деревья — это насилие. Нельзя убить паука, снять паутину, нельзя сломать в саду ветку и, уж конечно, выгнать случайно приблудившегося пса. Пока сокурсники обзаводились машинами и дачами, он думал. И чем больше думал, тем меньше говорил — не более ли достоверно то, о чем молчишь?
Быстро темнело. На фоне фиолетовых сумерек рисовались чер-ные силуэты деревьев. Собака сидела в наспех сооруженной конуре — ящике из-под старого улья, и все норовила выказать радость по поводу обретенного жилья; выскочит, подпрыгнет и, будто образу-мясь, снова степенно усаживается в конуру, на кусок изношенного ковра.
Живет Эрлом с женой в недостроенном отцовском доме. Отец всю жизнь строил дом. Решил: “Построю и самую большую светлую комна-ту отведу под мастерскую — буду заниматься живописью". Пока стро-ил, забыл о своем намерении. "Жизнь не имеет смысла", — говорил отец перед смертью. Может быть, поэтому Эрлом не стал тратить вре-мя на отделку дома и приобретение машины — он созерцал и думал, то было его талантом, призванием. Разговаривать с Эрломом легко, вроде как получаешь право быть самим собой, только в улучшенном варианте. При этом открываешь для себя очевидную хозяину истину: мы свободны в той мере, в какой переносим жизнь из плотского су-ществования в духовное. Хозяин недостроенного, бедного и потому особенно уютного дома живет вне времени — впрочем, мудрость всегда вне времени. Когда разговариваешь с Эрломом, будто приос-танавливаешь бег и погружаешься в мир его души. Вокруг становится удивительно тихо, такая тишина бывает, когда вслушиваешься в шо-рох падающего снега. И учитель Эрлом необыкновенный, его истолко-вание фактов истории разъясняет ученикам не только причину войн, смену царских династий, соответствие и несоответствие производи-тельных сил производственным отношениям, но и самое главное — историю добра и зла. Любовь и коварство, простодушие и зависть при-сущи природе человека. Вот тут-то и проявляется педагогический дар Эрлома: он учит бедного не завидовать богатому, учит мужеству не отрекаться от праведного выбора ради честолюбия и материального достатка; в противном случае человек утрачивает чувство пути.
Всегда доброжелательный, умиротворенный, Эрлом вдруг начи-нал нервничать, бегать по комнате, кричать. Это означало — он по-ссорился с женой. Причина их ссор всегда одна и та же — жена одалживала деньги и покупала что-то вроде старинной люстры или бронзового канделябра. На этот раз она купила инкрустированный перламутром столик на колесиках.
— Для гостей, — робко оправдывалась Венера.
— При чем здесь гости? — сдерживая раздражение, спрашивал Эрлом.
— Люди придут...
— Ну и что?!
— Очень удобно чай подавать, все поставишь на столик и везешь, не нужно бегать двадцать раз из комнаты на кухню, — тихим голосом, не поднимая глаз, говорила Венера.
— Боже мой! — отчаивался хозяин.
— И стоит дешево, всего лишь двадцать рублей! — Венера спе-шила предотвратить монолог мужа о том, что у него долги и с тех пор, как женился, не может выбраться из долгов.
Я тут же стала уверять Эрлома: такой очаровательный столик, прямо находка, подарок судьбы и что, если он захочет, его тут же можно продать во много раз дороже — не за двадцать, а за двести рублей. Впрочем, за такую именно цену Венера и приобрела его.
Эрлом безнадежно машет рукой и уходит в свою комнату. Спустя несколько минут возвращается, подходит ко мне и проникновенно спрашивает:
— Ну, скажи, зачем нам эти покупки?
— Красиво, — поддерживаю я реноме Венеры.
— Что красиво?
— Все это, — я обводила рукой люстру, канделябры, столик.
— О господи! Ничего нам не нужно. Понимаешь? — Он резко раз-ворачивался к жене и повторял: — Ничего!
— Хо, чемо батоно*, — покорно соглашалась Венера.
В следующий раз Эрлом был удручен новыми чехословацкими стульями.
— Но ведь к нам люди ходят, нужно же им сидеть на чем-то, — Венера смотрела невинными глазами.
— А раньше? На чем они сидели раньше?
— Старые уже неприличные.
— Верно, неприличные, — поддакивала я.
— О-о-о, — стонал Эрлом, хватаясь за голову.
Впрочем, то был единственный повод для размолвок, в остальном жена спешила предупредить желания своего "батоно". Каждый день стирала и гладила его любимую желтую рубашку, по утрам подавала геркулесовую кашу с медом. А к тому времени, когда Эрлом возвра-щался с работы, ждала его.
Вот и сегодня Венера не пошла со мной в город, ждала мужа.
— Не любит он приходить в пустой дом, — объяснила она.
— А кто любит? Ты знаешь таких?
— Наша Тамрико. Соседка наша одна живет. Когда Акакий, брат Эрлома, женился на ней, считалось, осчастливил, взял девочку с гор — тихую, работящую. Помню, восхищался ее румянцем во всю щеку и умением всего лишь за один час приготовить обед, вымыть полы и постирать белье. При этом всегда вспоминал меня, — рассказывала Венера, — я за неделю не могла переделать столько дел. Но Тамри-ко была тогда совершенно невежественной, Акакий смеялся: "Скажи, что такое ватерпас?". Тамрико молчала. "Не знаешь, — хохотал он. — А что такое унитаз? Тоже не знаешь". Ему было скучно с ней. При-ходил домой поздно, иногда не ночевал. С разводом ничего не изме-нилось в жизни Тамрико. И до развода была одна, и после. Как-то зимой вечером мы сидели с Тамрико, разожгли камин, греемся, раз-говариваем, кофе пьем. Пришел Како, дочка проснулась от стука его башмаков, села в кроватке и проговорила: "па-па"... — она тогда только научилась говорить это слово.
— Ого! — изумился Како, — не забыла меня. Было чему удив-ляться, он почти не видел ребенка, приходил ночью, а утром Тамрико дочку в ясли отводила, Како еще спал.
Сначала Тамрико боготворила Акакия, старалась угадать на-строение, чуть ли не каждый день толкла орехи для сациви, а спустя год-полтора он раздражал ее, и чем дальше, тем больше.
— Может, оттого, что изменял?
— При чем здесь изменял? Грузинскую женщину это мало трога-ет.
Стемнело. Жар раскаленной за день земли, усилившийся запах трав, аромат созревающей айвы, пение цикад томили ожиданием, вечным, неизменным желанием любви. В воображении рисовалась стройная стать грузинского мужа: воина-поэта. С поднятым забралом прошел он свой короткий путь и погиб в бою. Рано умер, сына не ос-тавил. А сын не родил сына, и у сына не было сына. Вот я и одна теперь, встретившиеся мужчины так мало схожи с тем землепашцем, певцом и рыцарем чести.
— Там-ри-ко, — нараспев позвала Венера вышедшую из малень-кого, будто игрушечного домика женщину. — Тамрико, у нас гостья.
Мы подошли ближе. Я разглядела в темноте сероглазую, коротко стриженную, с тонкими чертами лица женщину средних лет. Я было наклонила голову в знак знакомства, но Тамрико не ограничилась таким приветствием, она мягко взяла меня за плечи, притянула и по-целовала. Так невинно и горячо целуют дети. В ответном порыве я прижалась к ней, будто встретила давно потерянную сестру. У нас с ней и в самом деле было сестринское сходство. Не знаю, уловила ли это Венера. Схожи были удлиненностью лица, разрезом глаз и гру-стью во взгляде. Впрочем, может быть мне это только показалось.
— Добро пожаловать в мою хижину, — радушно пригласила Там-рико.
Хижина состояла из комнаты и кухни. В комнате огромное, во всю стену, незашторенное окно, окно-глаз. Подумалось: Тамрико просы-пается с рассветом, смотрит, как розовеет небо, пробиваются из-за гор первые лучи. Сейчас в окне темно. Настольная лампа высвечи-вает на письменном столе круг с разложенными бумагами. Должно быть, хозяйка работала.
— Тамрико у нас сказочница, — заметив мой взгляд в сторону письменного стола, сказала Венера, — сказки для детей пишет.
— И немножко для взрослых, — смущенно добавила хозяйка.
Венера подошла к окну, задернула штору.
— Неуютно с открытым окном.
— Наоборот, — возразила Тамрико, — с закрытым окном как в клетке, а так, вроде летишь к ночной звезде.
В комнате еще были встроенный в стену шкаф, полка с книгами и низкая, покрытая пестрым домотканым ковром тахта. Вошел радост-ный Эрлом.
— И ты тут как тут, не упустишь случая зайти к Тамрико, а тебя ни-кто не звал, — шутливо выговаривала ему Венера.
Эрлом — единственный мужчина на два дома. Будь он мусульма-нином, имел бы и две жены, что не противоречит библейскому изре-чению: "Могущий да вместит". Эрлом направился на кухню, что-то искал там, нашел и крикнул нам: "Иду разводить огонь!" Подчиняясь его устремленности, все двинулись следом.
Место для очага, над которым склонился Эрлом, было давным-давно обожжено. По краям выложенной камнем выемки с золой вбиты рогатины с толстой поперечиной, к железному кольцу кото-рой хозяин подвесил казан и, как во времена патриархата, стал священнодействовать с огнем. Мы с Венерой ломаем сушняк, Тамрико бегает в дом — собирает все для лобио.
Огонь завораживает. Смотришь — и появляется ощущение зыб-кости, преходящести земного бытия. Такое же состояние бывает, когда смотришь на текущую воду реки.
Пришел из своей конуры-улья пес и сел позади Эрлома — при-знал хозяина. Незаметно появился худенький соседский мальчик с глазами олененка на картинах Пиросмани. Мы обрадовались друг другу, как старые знакомые. Мальчик принес и отдал Тамрико пер-сики, сказал, что его послала мать. Мне подумалось: сам пришел, любит здесь бывать. Стоит в сторонке и смотрит своими удивитель-ными глазами. Дети верят в чудеса, взрослые же не могут ото-рваться от реальности, и в этом смысле ребенку лучше. Может быть, поэтому Тамрико пишет детские сказки, прорывается в мир мечты.
Эрлом помешивает в казане деревянной лопаткой лобио. Тамрико с Венерой тут же, на врытом в землю столе, режут крупными ломтя-ми хлеб, огурцы, сулугуни. Вкусный в Грузии хлеб. Настоящий. Се-рый, ноздреватый, пахнет полем, солнцем, пылью дорог, и вкус не-обыкновенный, чуть солоноватый, а разжуешь — сластит. Хлеб, как живая вода, жаль обронить хоть каплю-крошку.
— Гамарджоба! — от калитки шел молодцеватой походкой чело-век лет пятидесяти, через плечо переброшена оплетенная бутыль с вином.
— Батоно! — обрадовались все, — заходи дорогой!
— А я смотрю, дым у вас, ну, думаю, шашлык жарят. Повел носом — оказалось, лобио. Уходить уже поздно, а то подумаете, пришел Гочи, принес вино, пожалел и унес обратно.
— Родственник наш, — представила Венера пришедшего.
— Мой дед был прадедом Эрлома, — пояснил Гочи. — Мы здесь все друг другу родственники. Как-то пытался разобраться, ничего не получается. То ли я довожусь Эрлому дедушкой, то ли он мне. Когда считал, чуть ли не в бабушки ему попадаю. Плюнул и больше не разбираюсь. Давайте пить! Кинзмараули со своего виноградника! Что, Эрлом, смотришь, думаешь, откуда у Гочи ви-ноградник? А я в свое имение ездил. Как увидели меня старики, собрались и давай просить: “Гочи, дорогой, шел бы ты к нам в председатели колхоза. За план не беспокойся, в три раза больше сдадим государству. Ты свой человек, ближнего не обидишь. О прадедах твоих до сих пор добрая молва идет. Они, князья, нас, крестьян, за родных почитали. Заботились о каждом дворе, вдову на зиму с худой крышей не оставят. Первые видели, у кого в чем нужда. И люди в долгу не оставались, по совести жили. А теперь райисполком председателей шлет. Что ни год, то новый. Не при-живаются они, чужие. Приходи, говорят, дом тебе поставим, хоро-шо жить будешь, не пожалеешь.
— Вот и иди, будем к тебе в гости ездить, — бросила Венера.
— Не, не пойду. Лучше стану, как дядя Яша, стекольщиком. Пред-ставляете, — встал в позу Гочи, — из кармана складной метр торчит, летом и зимой хожу в синем халате. И как дядя Яша, буду носить стекла под мышкой. Другой бы обрезался, ведь голой ладонью дер-жит, а ему хоть бы что. Сколько его помню — не меняется. На все Тбилиси один стекольщик. А тут задумали к нему учетчика поставить, говорят, у тебя нетрудовые доходы. Стекло метр на метр — рубль двадцать, изволь квитанцию выписать. К учетчику бухгалтер еще по-требовался — и все на одного дядю Яшу. А тот знай себе работает. Мероприятие не оправдало себя, банк лопнул.
— Ты лучше расскажи, как дегустатором работал, — попросила Тамрико.
— Работал, — расправил плечи Гочи. — Послали меня на коньяч-ный завод. День держался, два держался, сторонился всех — лицо официальное. А на третий не выдержал — напился, загудел, значит. Начальству знать дали, прикатило на черной "Волге".
— Ты, — говорит, — сукин сын, зачем сюда приехал?
— Ты, толстомордый, — отвечаю ему, — сколько получаешь? Ты-сячу? А я сколько? Ты осетрину жрешь, а я хек. Вот и проверяй сам.
— Теперь орехи в городском саду рву, — с притворным смирени-ем заключил Гочи. — Утром в пять часов все спят, я рысцой к саду, вроде пробежечку делаю, а сам на дерево. Смотрю — милиционер идет, я его вижу, он меня нет. Подойдет ближе, смирно сижу, отойдет — опять рву. Заметил.
— Ты что там делаешь? — кричит.
— Орехи рву.
— Ты чего хулиганишь?!
— А что?
— Чужие орехи рвешь.
— Я свои рву.
— Как это свои?
— А чьи же?
— Чьи? — растерялся милиционер. — Государственные.
— А я что, не государство?
— Слезай, болван. В участок тебя отведу. Народные орехи.
— Я и есть народ.
Все смеются, а Гочи серьезен. Гочи разливает вино.
— Генацвале, — обращается он к мальчику, — почему в стороне стоишь, сядь рядом со мной. У нас дети священны, — говорит мне Гочи, — у нас нет своих и чужих детей. Все свои.
Обжигающее перцем лобио, чудесное прохладное вино, славные вокруг люди. Родовая общность людей. Когда-то в старину жили большими семьями, родами, а сейчас у каждого своя нора. И в Гру-зию проникло отчуждение отцов и детей, и грузинская женщина стала сама себе голова. Последние слова я сказала вслух.
— Что ж ей делать, — подхватил Гочи, глядя в огонь костра. — Мужчина перестал быть добытчиком, опорой семьи. Независимость женщины — это следствие, ей или до седых волос смиренно ждать охотника на мамонта или самой добывать хлеб, самой делать свою жизнь. Тут уж не остается выбора — спасайся, кто как может. Жен-щина — научный сотрудник, женщина — мать, женщина — храни-тельница очага, она же и добытчик. Как это совместить в одном че-ловеке? Только б не утратила свою первородную сущность — продолжательницы жизни. В семье по одному, максимум, два ребен-ка. А сколько женщин не замужем! Это катастрофа. Национальное бедствие. Такое положение можно объяснить разными причинами: и миграцией с гор, и проникшей к нам свободой нравов, но то не причи-ны, а результат человеческой неустроенности. Отсюда отчуждение не только отцов и детей, но и людей одного поколения, одной семьи.
— Нико! — позвал певучий женский голос с соседнего двора.
Мальчик с глазами олененка встрепенулся, обвел нас прощаль-ным взглядом и ушел в темноту.
Смотрю в догорающий костер, как в детстве, когда в печке прого-рали угли, жалела умирающий огонь, будто с огнем кончалась чья-то жизнь.
— Батоно, батоно, — тихонько теребила Венера Эрлома, — тебе завтра рано вставать, опять не выспишься.
Гочи разлил всем поровну остатки вина. Выпили и стали расхо-диться. Я помогаю Тамрико убирать посуду. На кухне у нее гирлянды чеснока, лука, сушеного перца. Тут же огромный медный чайник, сту-па с каменным пестиком и старинный высокий кувшин для вина.
— Весь старый хлам из деревни привезла, — заметила мой взгляд Тамрико, — жалко выбрасывать, еще прабабушкины вещи. Все кажется: в этой утвари — души моих предков.
Я смотрю на Тамрико: мягкая улыбка, девичья ясность глаз. Тем-ная, длинная по щиколотку юбка — символ вечной женщины, храни-тельницы очага. Но хранить уже нечего. С мужем Тамрико давно раз-велась, дочь вышла замуж и ушла из дому.
Весь мир звучит, но мы слышим только ту мелодию, которая по-падает в резонанс с нашими чувствами. То ли общность судьбы с Тамрико определила одинаковость наших чувств, то ли схожесть приятия мира определила схожесть судеб? Наше одиночество от невозможности идти на компромисс.
— Семьи без уважения друг к другу не бывает, — словно продол-жая мои мысли, говорит Тамрико. — Если бы муж мне изменил, я бы простила, но я перестала его уважать и с этим ничего не могла поде-лать. Никчемный он, а хотел быть первым. Только я этого сначала не понимала. Расскажу тебе один случай, в котором отразилась вся его сущность. Акакий избил человека только за то, что тот умней его. Мой бывший муж в тот вечер, как всегда, изображал мудреца, а Дато, ма-ленький, худенький, в очках, воистину был хахамом* — ставил Како на место, очень деликатно опровергая все его доводы. В гостях это было, при людях.
— Давай выйдем в соседнюю комнату, — неожиданно предложил Акакий Дато. Тот поднялся и пошел за ним.
— Давай поборемся, — говорит Акакий.
— Зачем я буду с тобой бороться? — засмеялся Дато, — ты вон какой здоровый, у меня и половины твоего веса не будет, ясно, ты сильней.
— Давай поборемся, — настаивал Акакий.
— Не хочу я с тобой бороться.
Тогда Како схватил худенького Дато за плечи и со всей силой трахнул головой об стену, еще и еще раз. Разбил ему голову, вся стена была забрызгана кровью. На суд Дато не подавал, а зря. Тот случай был последней каплей в наших отношениях. Тогда я поняла: не по силам мне Каина сделать Авелем. Эрлом пытался нас поми-рить. Но из этого ничего не вышло, не могу я с ним жить. Никак не могу. Да и Эрлом это понимает.
Представь такую картину: живем мы перед разводом в разных ком-натах. Как-то услышал, — я гвоздь в стену забиваю, зашел в мою комна-ту, взял из рук молоток и говорит: давай забью, зачем нам врагами рас-ходиться. Забил и тут же говорит: “Я тебе гвоздь забил, а ты мне на стол сегодня накрой — друзья придут, приготовь лобио, сациви, хачапури. На рынок сходи, все купи“. Ну, каково?
— Тут и в самом деле неоткуда взяться лирическим эмоциям, — развела я руками.
— Да что о нем говорить, с тех пор прошло двадцать лет. После развода мы с дочкой поселились в этом домике, отдала я Кетеван в ясли и пошла работать в школьную библиотеку. По вечерам устраи-вали семейный ужин на двоих и спали вместе на одной постели, пока Кето замуж не вышла. Тогда же, двадцать лет назад, начала писать сказки для детей. Вернее, не для детей, для самой себя пи-шу. Сказки со счастливым концом. Эрлом надоумил отнести их на студию мультфильмов. Помню, вошла к редактору отдела "Про-грамма для детей" и при взгляде на худого, сутулого человека с усталыми глазами мне вдруг стало очень хорошо, будто пришла к давнишнему знакомому, другу. Редактор беспрерывно курил, дверь комнаты была открыта, чтобы дым выходил. Помню, тогда захоте-лось закрыть дверь — мешали снующие по коридору люди, их голо-са, шаги. Почему-то подумалось: этот гордый, одинокий человек здесь, на телевидении, вынужден суетиться, угождать начальству.
Редактор послал меня в соседнюю комнату, к секретарю, зареги-стрировать рукопись, но я не могла уйти, ноги словно прилипли к по-лу, да и не осталось душевных сил знакомиться с новым человеком — секретарем. На Давиде — так звали того редактора — исчерпала весь запас эмоций. Наверное, он понял это, потому что оставил мои сказки у себя, без официальной регистрации. Теперь-то уж я знаю, от-чего у него такой измученный вид — с директором студии не ладит, отстаивает каждый понравившийся ему сценарий. Однажды даже хо-тел уволиться из-за того, что запретили уже отснятый фильм. Но дру-зья уговорили — остался, у него же семья, кормить нужно.
В Давиде будто два человека: отшельник и горячий, безудержный бунтарь, считающий себя ответственным за все зло, происходящее в мире. Я понимаю, нет права любить женатого, но право на любовь дает любовь. Страшно и чудесно смотреть ему в глаза: как в море плывешь — тянет вперед. Знаешь — не хватит сил вернуться назад, и все равно плывешь. Как в гору идешь, гора без конца, не дойти тебе до вершины, но повернуть не можешь. В одной восточной сказке влюбилась принцесса в месяц. Узнал об этом отец и запретил ей смотреть на небо, а чтобы глупые мысли не смущали девушку, ре-шил выдать ее замуж. В день свадьбы вышла принцесса попрощать-ся с месяцем, но, боясь нарушить запрет отца, не поднимала глаз на небо. Вдруг увидела в реке отражение месяца. И пошла к нему... Это в сказке, а в жизни приходиться долго терпеть. Однажды приснилось счастье. Стою в узкой, мчащейся по горной речке лодке. Лодка вот-вот достигнет порога, куда с грохотом падает вода. И все кончится. Надо мной огромное, горячее, красное, как апельсин, солнце. Я про-тягиваю к нему руки, и солнце поднимает меня и прижимает к себе. Это был он — Давид. Так хорошо стало. Тепло, покойно. Вроде как силы прибавились. Вот я и пишу сказки, тут творишь новый мир, со-стязаешься с Богом в справедливости. В сказке случается то, что должно быть. И никаких тебе разочарований, обманутых надежд. Бы-стро снашиваются каменные башмаки и истираются железные посо-хи испытаний. В сказке — без обмана: каждый получает свое. Нет безответной любви, Авель воскрес, Каин наказан, добро побеждает зло, жизнь — смерть. И то, что мы просим у Бога как чуда, в сказках свершается как должное.
Тамрико замолчала. Давно ночь. Сидим в уютной, мягко освещен-ной настольной лампой кухне, как в ковчеге среди темноты. Два че-ловека с одной судьбой. И я узнала в Тбилиси не только дома, улицы, восходы и закаты, но и человека, в другом узнала себя. Два солдата войны длиною в жизнь.
Тамрико медленно, вполголоса читает стихи Галактиона Табидзе:

Пусть я глупец и лжет моя мечта,
Но без мечты душа моя пуста.
И сердце снова ждет и видит сны,
И верует в приход своей весны, —
Весны надежд, свершений наяву,
Весны, ради которой я живу...

В стену, рядом с оконной рамой, что-то мягко стукнуло. Мы с Там-рико переглянулись. Снова послышался "тук". Еще и еще раз. Через несколько секунд за окном, как из-под земли, вырос и прилип к стеклу Гочи.
— Заходи, раз пришел, — позвала Тамрико.
— А я смотрю, свет горит. Ну, думаю, не спят. В саду луна как прожектор светит, и пока все милиционеры видят сны, попользовался общественным достоянием. — И Гочи стал вытаскивать из карманов перепачканными, как у мальчишки, пальцами горсти зеленых грецких орехов. — Поедем в горы, — неожиданно предложил он.
Уговаривать не пришлось. Машина Гочи, голубой, старой марки "Москвич", стояла у ворот. Мы с Тамрико уселись на ветхие сиденья, и машина понеслась по пустым улицам.
Темнота становилась прозрачной, все четче проступают очерта-ния высаженных вдоль дороги кипарисов. Кажется, дорога вот-вот оборвется и мы поднимемся к утренней звезде Цискари. Спуски, не-ожиданные подъемы, снова летим вниз, на нас надвигаются горы, отступают. Кое-где у подножья гор, на небольших равнинах, разбро-саны селения, мы смотрим на них сверху, и кажется: Бог тоже смот-рит сверху на землю и радуется своему Творению. В самом деле, все дал людям: солнце, воду, плодородную землю. Про Грузию говорят: "Птичка летела, зернышко обронила, и из этого зернышка дерево выросло". Вот Богу и представляется —  хорошо живут люди. А люди живут тяжело, трудно.
Мы едем между затопленным тьмой обрывом и предрассветно зеленеющим небом. На вершине голой, вздернутой, как указатель-ный палец, скалы — стройная молодая сосенка. Откуда силы берут-ся? Ни земли там, ни влаги. Чем жива она? Разве что близостью не-ба. Над дорогой завис огромный камень.
— Сорваться может, — сказала я.
— Может, — подтвердил Гочи и вдруг резко нажал на сигнал. — Дорога узкая, — пояснил он, — если за поворотом машина, нам не разминуться.
Я безвольно откинулась на спинку сиденья. Здесь, над пропастью, мало что зависит от воли человека, все во власти случая.
Чем выше поднимались в горы, тем становилось светлее, просто-рнее, словно выплывали из ночи. Неожиданно дорогу преградило стадо коров.
— Какие маленькие! — изумилась я.
— Горные, — пояснила Тамрико.
Поток идущих друг за другом коричневых, отливающих в красноту коров, казалось, никогда не кончится. Коров сменили огромные, как мамонты, буйволы с загнутыми полумесяцем рогами. Буйволы шли тяжело, низко наклонив головы, словно только и ждали случая что-нибудь разворотить своими могучими лбами. Чуть поодаль стояла собака по стойке смирно, как генерал, принимающий парад. Наконец, появился на высоком сером жеребце гордый, как князь, пастух. Об-наженная, темная от загара грудь, из-под сванской шапочки седые кудри, внимательный, быстрый взгляд и тонкие, четкие черты лица. Гочи что-то крикнул ему по-грузински, подошел, переговорил и весе-лый вернулся к нам. Я поняла, от этого разговора зависят наши пла-ны, но спрашивать не стала. Здесь, в горах, вступали в силу права мужчин. Прижав машину к стоящей стеной при дороге скале, Гочи повел нас в гору. Вокруг — огромные буки, высоченные прямые ели. Откуда этот лес? Ведь корни деревьев уходят в очень тонкий пита-тельный грунт, а дальше — камень. Неужели воздухом питаются? Внизу, под ногами, из ярко-зеленого мха, выглядывают нежно зеле-неющие всходы елочек.
— Бедные, — наклоняется к тоненьким росткам Гочи, — солнца им не хватает. — И поднимает голову к уходящим далеко вверх вер-шинам деревьев.
Время от времени попадаются вросшие в землю камни, кусты с ягодами, похожими на подмосковный боярышник. Мы поднялись к источнику. Из плоского камня тоненькой струйкой льется вода.
— Целебная, — говорит Гочи, — еще в одиннадцатом веке кто-то положил здесь этот камень.
Оглядываюсь вокруг. В этом месте небо соединяется с землей. Утро Творения Вселенной началось здесь. В грузинском эпосе Бог представ-лялся в человеческом образе, а человек — в божественном. Богоборче-ский эпос грузины позаимствовали у евреев. Учение тбилисского фило-софа Иоанна Петрици о Едином приходится на XI век. Эманация Единого — разум, душа, мир. Слияние Первопричины и бытия предпо-лагает становление живой природы, человека. Еврейские чаяния о гря-дущем Мессии, когда царство земное уподобится царству небесному, совпали с классической формой грузинского философского осмысления мира, объединяющего духовное начало с материальным, с конкретным отношением к людям. “Лучше делать добро, чем проводить жизнь в по-сте и молитве“, — вспоминают грузины иудейских мудрецов.
Мы подставляем под струю родника ладони и пьем, пьем. Вдруг замечаю: рядом стоит и усмехается нашей поспешности только что встретившийся пастух. Неожиданно для себя стесняюсь своих босых ног и оголенных рук. Пастух стал укладывать на большой плоский камень снедь из мешка; получилось что-то вроде стола с неиссякае-мым источником живой воды. Мы с Тамрико чувствуем себя пригла-шенными на царский пир.
Мужчины обжаривают на разведенном огне куски мяса, расклады-вают помидоры, зелень. А мне видится совсем иная картина: пастух строит дом, где у нас с ним мир, любовь и много детей. И будто я вовсе не старший научный сотрудник института философии, и с ра-достью отказываюсь ехать в Германию на давно ожидаемый гегелев-ский конгресс... Я счастливая женщина. Не хочу философски осмыс-ливать мир — хочу жить.