Чистой воды поэт

Ольга Авраамс
                С нежностью А. Б.
                Дети в воду глядят – вспоминают...

        Я проснулась от града пинков, которыми моя младшая сестренка норовила вытолкнуть меня за пределы кровати. Рефлекторно я среагировала реверсным выпадом, по возможности, стараясь намертво впечатать ее в стенку. В ответ она попробовала стянуть с меня мою часть одеяла, но ей это не удалось.

        Теперь у меня появилась возможность взглянуть, что делают взрослые. Кроме аврально проснувшихся и нацепивших на себя кто чего мамы с тетей, в комнате находился еще незнакомый дяденька. Первое, что бросилось мне в глаза, была сетка с трехлитровой, наполненной какой-то красивого цвета жидкостью банкой, которую дяденька очень бережно держал в левой руке. Мама с тетей кудахтали вокруг неожиданного гостя: и как же это он их нашел, и откуда вообще знал, что они тут?!..

        Вдруг дяденька увидел, что я не сплю. Спит ли сестренка, он видеть не мог, потому как она с головой пряталась под своей частью одеяла.
        - Ну, давай вставай. Чего лежать-то? Я тебе стихи почитаю, - так я впервые в жизни познакомилась с настоящим живым поэтом. Мне было восемь лет.

        Свое первое, четырьмя годами раньше, посещение Коктебеля я совсем не запомнила, но от тогдашней моей не разлей вода (ясное дело) дружбы с морем у меня еще надолго сохранилось непреходящее ощущение праздника.

        Паша появлялся у нас каждое утро – опрятный, умытый, с светящимися небесной голубизной, совершенно детскими глазами и с неизменной трехлитровой банкой местного виноградного, домашнего розлива вина. Если к тому времени мы еще не вставали, то сестренка моя, спавшая всегда у стенки, также неизменно пыталась выпихнуть меня из кровати – на дядино обозрение. Но я была старше и, соответственно, неодолимей.

        Потом мы вместе завтракали. За время трапезы банка опустевала по крайней мере на треть, а Паша непременно читал стихи. Я всегда знала, когда это вот-вот должно было произойти. Глаза его приобретали требовательное выражение, и он обводил взором присутствующих в поисках достойного слушателя. Причем, предпочтение отдавалось поочередно то маме, то тете, то мне, то даже моей пятилетней сестренке. «Я почитаю тебе?» - согласия ему не требовалось.

        Признаться, я мало что понимала в его стихах. Хотя звучали они, по-моему, красиво. Особенно мне нравилось, когда там проскальзывало что-то о птицах или бабочках. Но по тому, как ахали и охали мама с тетей, я безошибочно могла сделать вывод: у них Пашина поэзия котируется высоко.

        После завтрака мы, разумеется, двигались к морю. Как правило, Паша шел вместе с нами, однако добраться с нами до берега ему удавалось крайне редко. Что-то на этом небольшом отрезке от дома до моря его непременно отвлекало.

        Вообще Паша беспрестанно охотился за чем бы то ни было настоящим, как он сам это характеризовал. Настоящие личности, настоящая музыка, настоящее вино... Ну, по поводу настоящей музыки, лишь уже повзрослев, я для себя уяснила, что его классификация была более чем распространенной в среде ценителей настоящего. Да, музыка, закончившаяся Моцартом и возродившаяся только с началом двадцатого века – этот постулат с годами успел меня порядком подутомить.

        От него я впервые услышала термин аутентичность. Вернее, аутентика – по отношению к жидкости, поплескивавшейся в трехлитровой банке. Кстати, пустой мне эту банку видеть не доводилось. Когда уровень жидкости достигал критической отметки (примерно на два пальца от донышка), Паша мигом испарялся, дабы пополнить запас у какой-то местной старухи – тоже причисляемой им к категории настоящих. «Это же ау-тен-ти-ка», - провозглашал Паша, и сетка с настоящим продуктом взмывала вверх, норовя стукнуть по носу собеседника-ротозея. Как мне стало известно позже, роль аутентики, в отсутствие альтернативы, перепадала  порой даже чистому ацетону.

        Со своей сеткой он расставался крайне редко. Вот что или, вернее, кто мог подвигнуть Пашу на такой шаг – это старушки. Старушки с авоськами, старушки, переходящие улицу, да бог его знает, какие еще старушки. Завидев старушку, он менялся в лице, выражение которого тут же становилось сосредоточенным и целеустремленным. После небольшого дознания (ты как, в форме или не совсем?!) сетка вручалась одному из взрослых – разумеется, нам с сестренкой ее Паша не доверял. А сам он, не чуя под собой ног, срывался в направлении старушки.

        Его знали все, ну, или почти все старухи Коктебеля – как туземные жительницы, так и курортницы. И, конечно же, души в нем не чаяли. Он ведь им потом еще и стихи читал...

        Настоящие люди виделись Паше повсюду. Как-то, ближе к полудню, после того, как несколькими часами раньше он, по своему обыкновению, отстал от нас по пути к морю, Паша явился на пляж в явной задумчивости. Еще некоторое время он оставался молчаливым, но на лице его отчетливо прочитывалась напряженная работа мысли.
        - Я сейчас видел человека... Художника... И все понял. Поверишь, - я не знаю, к кому именно из нашей компании он обращался, - я был потрясен. Одна точка. Всего одна. И снова отходит... всматривается, - Паша сделал с пяток решительных шагов назад, чудом минуя тесно уложенные во всех направлениях тела загорающих, - а вокруг... да хоть светопреставление... мне так никогда...
        Кого уж Паша там встретил – быть может, ему предстал некий неожиданный симбиоз художника-пуантилиста и артиста-перформансиста в одной упаковке? Это, увы, навсегда останется для нас тайной.

        Впрочем, предаваться меланхолии дольше получаса Паше было не свойственно. Взгляд его и без того небесной голубизны глаз просветлел и сфокусировался на сестренке:
        - Хочешь, я покажу тебе, как входят в море настоящие мужики? – сестренка жутко стеснялась Пашу и его вопросы обычно оставляла без ответа.
        Галька, песок – бесценная банка была зафиксирована надежно, и Паша, на бегу срывая с себя верхнюю одежду, ринулся к морю. Засыпанные песком, подбитые галькой близлежащие загорающие посылали ему вдогонку проклятия - различной (в зависимости от нанесенного ущерба) степени нецензурности. Ну, а дальше Паша, безумно смахивающий на взбесившуюся мельницу, лишь на чуток опережая преследующее его облако новых проклятий, рухнул в воду у самого берега и поплыл. Плавал он в таком своеобразном изматывающем стиле чокнутой мельницы не больше минуты, после чего, совершив уже последний бросок в обратном направлении, растянулся на нашей подстилке.
        - Ну как, видела? – на этот раз сестренка, с которой мы в тот момент разбирали ракушки, предпочла спрятаться за мою спину, а оказавшись за моей спиной, тут же начала мутузить меня ногами в давно лелеемой надежде низвергнуть на Пашу... ну, и в Пашиных глазах, разумеется...

        Как-то утром Паша не пришел к нам завтракать. Мама с тетей даже немножко забеспокоились. Путь к морю лежал через небольшой пустырь. Там-то мы Пашу и обнаружили. Взгромоздившись на какой-то ящик, с сеткой подмышкой и листиком бумаги в вытянутой руке, он со свойственным ему артистизмом зачитывал перед окружившими его согражданами... список счастливцев, пробившихся в очередь за железнодорожными билетами. Паша, вне сомнения, был в полном упоении от происходящего. Что удивительно, претенденты на плацкарту, судя по всему, тоже остались довольны Пашиными способностями общественника-предводителя. Насколько противоестественно он смотрелся в этом своем неожиданном амплуа, я смогла оценить даже будучи восьми лет отроду.

        В тот же день мы всей компанией отправились на творческий вечер первого секретаря московского отделения Союза Писателей тех лет Феликса Кузнецова. Отправились с единственной целью – нахулиганить. Цель, безусловно, похвальная, учитывая все привходящие. Перед выходом взрослые долго возились с запиской, переписывая ее разными почерками и на разные лады. Текст ее, к счастью, не сохранился – по прошествии стольких лет помню лишь пылкую орфографическую полемику, вспыхнувшую вокруг написания одного не слишком пристойного слова, обозначающего продукт жизнедеятельности организма. Почему-то Паша настаивал на том, что через «а» это слово куда звучнее.

        Вечер проходил в парке при Доме творчества писателей. По-южному темно, воздух, перегревшись за день на солнце, лениво застыл, вокруг голоса, смех... Я чувствую себя заговорщицей и не слышу, вернее, не понимаю произносимых со сцены слов, рождающих у аудитории то аплодисменты, то смех, то смех с аплодисментами одновременно... И ежеминутно шикаю на сестренку, которая не способна проникнуться значимостью момента –  и крутится, и дергает меня за руку, и задает какие-то дурацкие вопросы... А потом Паша отправляет по рядам записку... Оратор, ненадолго лишившийся дара речи... Совсем ненадолго. Следующий вопрос – в точности то, что нужно... Да простится разновозрастным инфантилам эта их неполиткорректная выходка.

        А вообще весь знаменитый комплекс Дома писателей в моей памяти после того вечера совершенно закономерно запечатлен одной лишь уборной. Да и с другой стороны, наверно, ничего удивительного здесь нет. Ведь если душок, возникавший порой то там, то тут, как пчелиный рой мигрировавший по поселку, не оставлял никакого сомнения в своем происхождении, то что говорить о запахе, стоявшем в отдельно взятых общественных точках, обслуживавших рядового дикаря-курортника...  А там... Мне даже как-то неудобно расписывать достоинства подобного заведения. Кроме того, с этим местом связан и мой первый поэтический опыт, состряпанный на паях с тетей. Ценителей высокой поэзии прошу быть снисходительными. Вот оно – четверостишие, рожденное незабываемым впечатлением:
          Сходили тетя с Оленькой
          В писательский сортир.
          Как здорово с попкой голенькой
          Изображать здесь тир!
        Стихотворение имело бешеный успех, особенно у сестренки.

        Паша переживал, что мы уезжаем раньше него, уговаривал поменять билеты. Накануне отъезда он страшно суетился, то исчезая, то возвращаясь. Появлялся он всякий раз не с пустыми руками. Вернее, для нас с сестренкой интерес представляла исключительно его правая рука. Ведь с левой привычно свисала известная сетка с банкой, зато правая оказывалась отягощенной то расходящимся веером небольшим семейством ядовито-оранжевых петушков на палочках, то кулечком кизила; а под конец – неведомо откуда взявшимся красным пластмассовым коньком-горбунком на колесиках. Потрясенная сестренка была даже не в силах удостоить меня парочкой тумаков, так что поблагодарить Пашу мне удалось почти по-взрослому.

        К вечеру Паша опять пропал. И на этот раз как-то надолго. А у мамы с тетей еще планировалось прощальное чаепитие с пряниками. Мы с сестренкой оккупировали калитку, но за калиткой ничего – увы, совсем ничего не происходило. Если добежать до угла... пока взрослые не видят... Сестренка разрывалась между потребностью наябедничать на меня и желанием за мной увязаться. Что ж, на мое счастье, противная повторюшка-дядя-хрюшка на этот раз оказалась сильнее зловредной ябеды-корябеды.

        На углу была навалена куча песка. Навалена с неизвестной целью и довольно давно, судя по всему. Потому как больше она походила на старинную крепость – с земляными валами, высокими башнями и глубокими рвами. А по другую, выходящую на перпендикулярную улицу, сторону этих оборонительных построек мы наконец-то увидели Пашу. То есть, нет – сначала мы только почувствовали, что на территории крепости кто-то есть – может, собака... Полная темнота. Да, светлая псина – крупная, как мне нравится – почти неразличимая на фоне песка. Я никак не могу сообразить, что это она там делает.

        Голова опущена – принюхивается, задние лапы вяло скребут песок, ощущение, что под брюхом у нее сугроб, и она не стоит, как положено любой нормальной собаке, а лежит на нем, сонно шевеля конечностями, а левая передняя... конечность... под невообразимым к туловищу углом, как флаг, реет над головой... И свешивается с нее та самая, бесценная сетка с банкой... В конце-концов чаепитие все-таки состоялось.

        ... А когда я наконец доросла до Пашиных стихов, то осознала, что давным-давно познакомилась с настоящим поэтом.