Улыбки судьбы

Элла Крылова
  На фото - Элла Крылова и Михаил Козаков в Переделкино.               

УЛЫБКИ СУДЬБЫ
1.
       Мне было лет четырнадцать, когда сестра Татьяна дала мне послушать запись домашнего концерта Юрия Лореса. Я была сражена, восхищена, очарована (не знала я тогда, что это – на всю жизнь). Я и представить себе не могла, что в совдепии можно писать такое. Истинной поэзией веяло от этих песен, чем-то родным, но давно забытым, воскрешенным несильным, но чарующим голосом.
       Недели через две после нашего с Сережей знакомства (1985-ый год) прихожу с работы домой и вижу сидящего за столом напротив Сережи Лореса. Оказалось, они давно дружат. Я узнала Лореса сразу, потому что у меня была его фотография, не без труда добытая мной на слёте КСП. Через некоторое время Сережа показал Лоресу мои стихи (написанные от руки, у меня тогда даже пишмашинки не было), не сказав, кто автор. Лорес долго читал, потом отрезюмировал: «Это стихи зрелого тридцатипятилетнего поэта, причем мужчины». О таком признании я и мечтать не могла. Мне было восемнадцать лет. И я была не мужчиной. Я была пацаном. Так на всю жизнь пацаном и осталась…
       В Лялином переулке нашим соседом по площадке был самый знаменитый еврей Советского Союза Юрий Шерлинг. У него был свой театр! Как-то раз Шерлинг укусил милиционера, за что даже получил условный срок. Он заходил в гости к нам, мы – к нему. Как-то зашел и увидел, что я разбираю рукописи. Поинтересовался: «Можно почитать?» Я молча протянула ему пачку стихов. Очень внимательно их прочитав, Шерлинг изрек: «Вы слишком густо пишете. Советский стихотворец из каждого Вашего стихотворения состряпал бы десяток». Всё те же мои восемнадцать.
       Лорес был у нас в доме завсегдатаем. Мы были благодарными слушателями его новых песен, а нашем же доме родилась и идея «Театра авторском песни». Началась Перестройка, и все дружно стали сдавать партбилеты. Серёжа, будучи подполковником, естественно, был членом КПСС и тоже решил сдать билет. Но Лорес ему сказал: «Погоди, билет пока не сдавай. Будешь у нас в театре директором. Мы же, сам знаешь, будем петь антисоветчину, вот ты нас своим билетом и прикроешь». В театр, помимо Лореса, вошли: Александр Мирзаян, Виктор Луферов, Владимир Бережков (получивший напутствие от самого Галича), Андрей Анпилов, Михаил Кочетков, Владимир Капгер и Надежда Сосновская. Все они тогда были широко известны. Сценической базой этого странного театра стал клуб имени Зуева на Лесной улице. Концерты шли при полном аншлаге. После концертов зрители могли высказаться. И один мужичок сказал как-то: «Слушал я и думал: когда же за нами придут?» Но время-то было уже вегетарианское. Тем не менее, Серёжу как директора антисоветского коллектива вызвали-таки в КГБ. Да, время было уже другое, но мы всё равно очень нервничали. Слава Богу, Серёжа вернулся с Лубянки цел и невредим и даже посмеивался. «Что они тебе сказали?» - спросила я, имея ввиду господ инквизиторов. «Они сказали: «Сергей Владимирович, что-то ваши ребята уж слишком распоясались». - «А ты им что сказал?» - «Я сказал, что всех выпорю и поставлю в угол». Да, времена и впрямь были уже другие.


2.
       Весной 1990-го года я отправила в журнал «Юность» по почте подборку своих стихов с  довольно дерзким письмом, текст которого не сохранился. Однажды прихожу с работы, Серёжа говорит: «Тебе из «Юности» звонили. Какой-то Салимон. Хочет с тобой встретиться».
        На следующий день я поехала в редакцию на Садово-Триумфальную улицу. Я понятия не имела, кто такой Салимон. В редакции спросила у невзрачной какой-то бабёнки: «Где я могу найти Салимона?» Бабёнка махнула рукой в сторону двери, открытой в одну из комнат. Я вошла. За столом сидел упитанный мужичок лет сорока со щёчками, похожими на румяные яблочки. «Здравствуйте, - сказала я, - это вы хотели со мной встретиться? Я – Элла Крылова». Салимон (а это был он) поднялся из-за стола, на лице его заиграла приветливая улыбка. Он протянул мне руку для рукопожатия, и это мне понравилось. «Меня зовут Володя, - сказал он, и с московской простотой добавил, - давай сразу на «ты»?» Он предложил мне вертящееся кресло, я села, закинув ногу на ногу, и достала сигареты. Он достал свои. Поговорили о том, о сём. Я почувствовала симпатию к этому человеку, совершенно лишённому снобизма, приветливому и смешливому. Кажется, я тоже ему понравилась. Мы болтали и шутили, и вдруг он сказал:
- Посмотри в угол.
      В углу стояло несколько больших серых мешков. Интересно, что в них?
- Это наша корреспонденция. – Пояснил мой новый знакомый. – С твоей стороны было чистым безумием посылать стихи по почте. Это просто чудо, что твоё письмо оказалось на моём столе. Будем тебя печатать!
       С Салимоном мы потом довольно долго дружили. И относился он ко мне, как мог бы старший брат, если бы он у меня был.
       Салимон был дружен с тогдашними успешными прозаиками Вячеславом Пьецухом, Петром Алешковским, Александром Давыдовым, с модным художником Сергеем Семёновым. Всей компанией мы частенько заседали в ресторане московского Дома литераторов. Однажды котоватый Пьецух начал со мной не на шутку заигрывать. Увидев это дело, Салимон спокойно сказал своему другу:
- Ну-ка, отстань от девочки, а то морду набью. – И было видно, что он не шутит. При этом стихи свои Салимон читал как застенчивый мальчик на пионерском утреннике.

3.

       В том же 1990-ом году я послала по почте свои стихи в журнал «Время и мы», который издавал в Америке некий Перельман. Уж и не помню, где я добыла адрес. Америка тогда для нас была всё равно, что «на деревню дедушке». Послала я стишки и – забыла. Месяца через два в нашей квартире на улице Сеславинская зазвонил телефон. Я подняла трубку.
- Это Элла? – услышала я мужской голос с характерным прононсом.
- Именно я.
- Перельман вас беспокоит. Я сейчас в Москве, хотелось бы с вами встретиться.
- Так приезжайте ко мне в гости!
- Нет, - мой собеседник как-то странно замялся, - нет, давайте где-нибудь погуляем.
- Ну, если уж гулять, так по Арбату! – сказала я, а сама подумала: уломаю, затащу его в гости.
       Мы с Серёжей подготовились: купили красное вино, говяжью вырезку, фрукты, - и я отправилась на Арбат. Господин Перельман оказался весьма пунктуальным. Одет он был так, что не спутаешь: заграница! На нём был очень дорогой костюм и сногсшибательный галстук, подобранный с отменным вкусом. В руке имелся небольшой кожаный несессер.
- Может, зайдём куда-нибудь, перекусим? – предложил Перельман.
- Не люблю я наш общепит, - непатриотично высказалась я. – Может, лучше поедем ко мне? Здесь всего четыре остановки на метро. И мой супруг рад будет с вами познакомиться.
- Нет, - снова странно замялся заграничный гость, - давайте лучше погуляем.
       «Если бы я не сказала про супруга, он бы поехал, - язвительно подумала я, - знаем мы вас, козлы». Мы шли по вечернему Арбату, огибая многочисленных уличных художников с их мольбертами. Сначала Перельман рассказывал мне о жизни русских эмигрантов в Америке. Потом я развивала перед ним свои философские идеи, которыми моя голова была набита, как, наверное, бумажник моего нового знакомого – долларами.
Но пора уже было прощаться.
- У вас великолепная речь. – Сказал Перельман. – Давно не слышал такой хорошей русской речи. Извините, что не поехал к вам в гости. Не люблю я московские квартиры – обязательно на подоконнике увидишь пустые бутылки.
       Я обмерла. И у нас на подоконнике в кухне красовалась галерея пустых винных бутылок. Мы попрощались, и больше я никогда не видела господина Перельмана.
      Каково же было моё изумление, когда – через двадцать лет! – с помощью Интернета я выяснила, что стихи мои вышли в журнале «Время и мы» в октябре 1991-го года…

4.

       В сентябре 1990-го года мы с Серёжей приехали на новоселье к нашей давней знакомой Машке Лыхиной. Машка была знаменита тем, что приехала в Москву из глухой деревни, устроилась работать дворником, получила служебную жилплощадь. Машку неудержимо влекло к поэзии, и хотя сама она не была одарена талантом, ей удалось проникнуть в тогдашнюю московскую литературную элиту. Машка была без ума от Ахмадулиной и добилась того, что стала вхожа в её дом. В Машкиной комнатушке на Трубной площади собиралась литературная богема. И вот Машке дали наконец собственное жильё, конечно, не в центре Москвы, но зато отдельную однокомнатную квартиру.
       На Машкином новоселье был и Салимон. Я вручила ему свою подборку для какого-то очередного издания, которое (скажу, забегая вперёд) так и не состоялось, как и многие другие в то время.
       В комнате тусовалась молодёжь с гитарой. А в углу за столом сидела какая-то старая чёрная женщина. Нет, не негритянка, конечно. Но кожа у неё была смуглая, глаза и волосы – чёрные, и одета она была в длинный чёрный балахон. Она выглядела, как галка среди чаек. На пальцах с длинным маникюром мерцали тяжёлые перстни. Взгляд у женщины был как у ребёнка, которого родители забыли в дремучем лесу. Мне стало жалко эту старуху, я отняла у молодёжи гитару, подсела к ней и стала петь ей песни моего любимого барда Юрия Лореса. Старая женщина оживилось, на лице её обозначилось даже что-то вроде восторга. Когда я сделала паузу и вышла покурить на кухню, Машка ехидно спросила:
- Ты хоть знаешь, кому поёшь?
- Понятия не имею! – беспечно сказала я.
- Это – Инна Лиснянская! – веско сообщила Машка.
       Фамилия была на слуху, но я стихов Лиснянской в глаза не видела. Ничуть не смущаясь этим обстоятельством, я вернулась в комнату и продолжила пение. И тут заметила, что Салимон суёт Лиснянской мою подборку, а Лиснянская осторожно прячет её в свою сумку. Я сделала вид, что ничего не видела. Когда я отложила гитару в сторону, Инна Львовна сказала:
- Приезжайте ко мне в Переделкино. Буду очень рада. – И нацарапала на салфетке номер телефона.
   Значительно позже она мне рассказывала: «Пока я ехала, твоя подборка жгла мне бок. Такая девочка! А вдруг опять графоманка? Приехала я в Переделкино и бросилась к Семёну (поэт Семён Израилевич Липкин был её мужем, - прим. авт.): «Сёма, дорогой, прочти! Такая девочка, красавица, так поёт! Неужели графоманка?» Семён читал подборку минут сорок. Потом сказал: «Уже успокойся! Талант!»
       Я стала ездить в Переделкино, иногда в сопровождении Серёжи, но чаще одна. Привозила Инне Львовне кофе, сигареты, розы (других цветов она не признавала). Супруги-поэты жили в разных номерах, потому что Инна Львовна много курила. Я приезжала утром, и до обеда мы с Лиснянской беседовали, читали друг другу новые стихи. Потом я и Семён Израилевич шли обедать в столовую Дома творчества. От столовской еды у меня была страшная изжога, но я крепилась. Изжога (только душевная) была у меня и от собственно писательского посёлка (сплошные писатели! Ужас!), и от близости к нему кладбища – опять-таки писательского. Я погрешу против истины, если скажу, что мне нравились стихи Лиснянской. Они казались мне слишком наивными. Я любила Бродского, Седакову, Елену Шварц. Но все они были вне досягаемости. И я развозила по редакциям стихи Инны Львовны, превозмогая стыд. Одно мне нравилось в Переделкино – прогулки с Семёном Израилевичем по переделкинскому саду. Мы вели с ним философские и теологические разговоры, которые я иногда прерывала тем, что проходила «колесом» по газону, вызывая в моём собеседнике веселый испуг. Однажды я сказала С.И.: «А знаете, в начале будущего века толстые журналы потеряют своё значение, либо исчезнут совсем». «Что же их заменит?» - удивился Липкин. «Не знаю, люди что-нибудь придумают». Так и случилось. Люди придумали Интернет. А Семён Израилевич однажды сказал мне вот что: «За ваше свободомыслие на Ближнем Востоке вас бы живьём зарыли в землю». Я это восприняла как комплимент.
- Что ты с ними общаешься? – пенял мне Салимон. – Они же старики!
- Люблю антиквариат! – говорила я, и в этой шутке была только доля шутки. Меня всегда тянуло к людям постарше. Вот и мой Серёжа старше меня на тридцать лет.
       Ошибкой было бы думать, будто у нас с Лиснянской были отношения мэтра и начинающего дарования. Инна Львовна поначалу изображала надменность, но увидев, что это на меня совершенно не действует, стала вести себя просто и естественно. «Моя учительница!» - благоговейно восклицала она. Это было, конечно, преувеличением, но я действительно позволяла себе делать критические замечания по поводу ее стихов, а некоторые тексты и вовсе забраковывала. Я старалась делать это как можно более мягко и дипломатично, мне совсем не хотелось обижать мою пожилую подругу. Инна Львовна любила жаловаться на жизнь, для чего не было решительно никаких оснований. Я сейчас поражаюсь терпению, с которым я выслушивала ее бесконечное нытье, и изобретательности, с которой я доказывала, что жизнь, вообще-то, прекрасна. После нескольких лет общения с Лиснянской я стала неплохим психотерапевтом.
       Однажды приезжаю к Инне Львовне, готовлю нам по чашечке кофе, и Лиснянская начинает рассказывать о своем детстве. Рассказ получается долгим, мне бы надо в туалет, но неловко перебивать рассказчицу. Наконец я не выдерживаю: «Инна Львовна, мне надо выйти на минутку». Лиснянская округляет глаза и без тени иронии произносит: «Неужто и ангелы ходют?»
       В августе 1991-го года с подачи моих новых друзей в журнале «Знамя» вышла моя первая публикация (тираж журнала был почти миллион экземпляров), и мы с Серёжей поехали в Переделкино. Взяли с собой модный в то время ликёр «Амаретто» и кое-какие закуски. Расположились в комнате Инны Львовны, куда пришёл и Семён Израилевич, и откуда ни возьмись впорхнул Кублановский. Разлили «Амаретто» по рюмкам, и Липкин произнёс тост.
- Господа! Полагаю, что лет через пятьдесят нас всех вспомнят только потому, что мы сидели за одним столом с Эллой Крыловой.
       Кублановский чуть не подавился куском колбасы, поставил свою рюмку обратно на стол и церемонно удалился.
        Весной 1993-го года вышла моя первая книжица, пиратским образом отпечатанная в издательстве «Известия». Семён Израилевич написал о книжке статью, которую опубликовала «Литературная газета». В статье были такие слова: «Стих Крыловой сложен, резко ассоциативен, но никогда не заумен, потому что умён. Автор так ценит мысль, так жаждет её, что порой и музыку подчиняет мысли. С юношеским бесстрашием (да и с насмешкой над собой) Крылова признаётся: «Я жажду смысла. Даже если смысл/ не столько трансцендентен, сколько кисл.» Истинная поэзия – в сочетании острой, головокружительной новизны с бескорыстным и упрямым утверждением того, что было до тебя и что не умирает. Если придерживаться этого правила, то «Прощание с Петербургом» следует признать событием в современной русской поэзии».
       Тогда уже начались страшные проблемы, связанные с мамой и братом. Я спросила Липкина, что мне делать. «Наплюйте на них. – Сказал он. – Думайте только о своем таланте». Я была ошарашена. Долго думала над его словами. Наплевать на собственную мать? Нет, это безнравственно и совершенно неприемлемо. И мудрецы порой говорят глупости.
       В то время в литературной среде был настоящий психоз на почве влияния Бродского. Все боялись этого влияния, как чумы. Если что-то написано длинным дольником – Бродский, конечно, Бродский! И вот я написала цикл стихотворений «Пир» этим – таким опасным - длинным дольником. Да еще под античность, но с намеком на современность. Липкин прочитал и воскликнул: «Элла! Сколько можно валяться в ногах у Бродского?!» Я свой «Пир» немедленно уничтожила. Только теперь понимаю, что зря.
       Как-то принесла Липкину новые стихи. Всё, вроде, ему понравилось, кроме одного:
- Если бы вы были мужчиной, - сказал мне, прищурившись, Семен Израилевич, - я бы за рифму «курносый – в обносках» вам яйца отрезал.
       Липкин признавал только точные рифмы.
       У Липкина вышел однотомник. Он подарил мне книгу с такой вот дарственной надписью: «Поэту Элле Крыловой в уверенном ожидании её однотомника». Моего однотомника Липкин, увы, не дождался, а вот две строчки мудрого иудея, давшего мне столько авансов (о, если бы заслуженных!) навсегда остались со мной и даже стали как бы формулой моего собственного творчества:
                Будем в мечети молчать с бодхисаттвами
                и о Христе говорить в синагоге.
       А, между прочим, Липкин был знаком с Мандельштамом и Цветаевой, с Пастернаком и Ахматовой. Вот как ниточка протянулась.
       У читателя этих записок может сложиться впечатление, что я хвастаюсь. Нет, решительно нет! Хотя я и люблю хвастаться (и это не единственное мужское качество, мне присущее), в данном случае я искренне удивляюсь, как удачно с самого начала складывалась моя литературная судьба при минимальных усилиях с моей стороны, а то и вовсе без усилий. О ту пору я была весьма не уверена в себе, совершенно себя не ценила, страдала хроническим самоедством, пачками уничтожала свои стихи. Естественно, даже маленькая победа воспринималась мною как Аустерлиц. Чувство абсолютной собственной правоты, необходимое поэту, пришло ко мне после выхода в свет «Прощания с Петербургом». Ирония судьбы! После этого «прощания» мы с Серёжей уехали в Петербург, пребывание в котором так подорвало моё здоровье, что в течение десяти лет у меня была лишь одна задача – выжить. И с этой задачей я справилась только благодаря своей чудовищной воли к жизни.
5.
       Я была без ума от стихов Ольги Седаковой. Книгу «Врата, окна, арки», изданную в Париже, и купленную по чистой случайности я в буквальном смысле зачитала до дыр.
Когда я читала поэму «Тристан и Изольда», у меня в голове то и дело вспыхивала лампочка, а состояние моё было близко к экстазу. Ни прежде, ни потом я не испытывала ничего подобного. Дзэн-буддист сказал бы, что это было многократное сатори. И внешне Седакова мне казалась необыкновенно красивой (я видела только фото). И вот я узнала, что в Библиотеке иностранной литературы будет вечер Ольги Седаковой. Было это весной 1991-го года. Я была влюблена и жаждала взаимности (в платоническом смысле, разумеется), поэтому, естественно, отправляясь на вечер, прихватила с собой подборку своих стихов, на которой написала и свой домашний адрес.
       Зал библиотеки был полон. Настолько полон, что многие сидели на подоконниках. Вечер открывал академик Сергей Аверинцев, который от стихов Седаковой был ещё больше без ума, чем я. Мне запомнилась одна его фраза, но какая!
- Ольга Седакова является лучшим поэтом современности, и, я полагаю, последним настоящим поэтом.
       Как ни была я влюблена в европеянку Ольгу, эта фраза меня покоробила: как это «последним поэтом»? Есть же я!
       Стихи свои Седакова читала как-то очень неохотно и не сказать, что хорошо. Вечер подходил к концу, и я сильно нервничала. Как я подойду к своему кумиру, что скажу? Я была в смятении. И всё-таки подошла. На меня воззрились очи ангела небесного. Я смутилась окончательно. Сказала что-то сумбурно-комплиментарное. Потом протянула Седаковой свои стихи со словами:
- Я понимаю, что вы человек занятой, но, может быть, найдёте время…
- Я обязательно прочту, - сказал ангел и положил подборку в сумочку.
       Примерно через месяц я получила письмо следующего содержания.
«Дорогая Элла,
       простите, что долго не отвечала. Дело в том, что «выразить своё мнение» - положение для меня очень тяжёлое. Представить себя каким-то образом на месте «объективного мнения» я не могу, да и существует ли такая объективность вообще? Что же до моего, крайне частного, мнения или впечатления, я его обыкновенно не решаюсь высказывать, потому что знаю, что у меня слишком завышенная требовательность к поэзии. На меня всерьёз действует очень немногое из написанного стихами – и это касается не только современников, но и признанных авторов прошлого. Это уж моя беда, наверное. Хочется изумляющего, такого, что оправдывает само существования поэзии.
       Мне, кажется, понятен душевный мир Ваших стихов – и мил. Про то, чего мне (подчёркиваю – мне; может быть совсем другое восприятие) в них не достаёт, я могу сказать только самые общие слова – которые, в сущности, мало что говорят. Например, воли к форме, следствием которой бывает какая-то безусловность, неслучайность лирической вещи. Я люблю стихи, у которых есть как бы «прообраз», которые как будто не могли не возникнуть такими (как, скажем, «Сёстры тяжесть и нежность…»). Потом, я люблю искусство, которое не «выражает» авторское состояние, а творит что-то новое с автором и читателем. Не знаю, объясняют ли что-нибудь эти слова. Я никогда не возьмусь советовать, могу только надеяться, что Вы найдёте выход за порог лирики – условно скажем – внутреннего дневника к поэзии, где образы и слова существуют уже помимо автора, держась лишь «на собственной тяге». Если, конечно, Вас вообще привлекает такой род искусства.
       Вот, кажется, и всё. Простите, пожалуйста, ещё раз. Желаю Вам всего самого доброго, в поэзии и вообще.
                Ваша Ольга».
       Сказать, что я была разочарована – это не сказать ничего. Взаимной любви не получалось. От письма веяло холодом. Да и такие мои стихи, как «Проводник», «Аполлон и Марсий», «Окрест и дальше», «Набережная», «Пророк» (они были в подборке) ни в коем случае нельзя назвать «внутренним дневником»! Некоторое время я сильно переживала, но потом, немного успокоившись и поразмыслив трезво, отметила, что в письме по крайней мере не было ничего обидного, что фраза «мне, кажется, понятен душевный мир ваших стихов – и мил» вполне можно счесть за похвалу, и вообще, сам факт, что у меня есть письмо от моей любви, написанное её собственной рукой – разве это не чудесно?
       Под Ольгины требования к поэзии из мне известных поэтов подходил только Мандельштам (и как раз его она в письме и цитировала). Потом я видела её переводы Эзры Паунда. Видимо, Паунд ей тоже нравился, для меня же он не стал открытием.

       Помню, на какой-то вечеринке в Доме литераторов Лиснянская подвела меня к Белле Ахмадулиной и отрекомендовала так: «Вот, Белла, замечательный поэт Элла Крылова». Белла прищурилась на меня и сказала: «Стишки пописываете? Мило, очень мило», - и потеряла ко мне всякий интерес. Я ничуть не обиделась, меня это даже развеселило, но ведь я была совершенно равнодушна к стихам Изабеллы Ахатовны. Вот Седакова – это да…

6.
       28 августа 1993 года мы с мужем Сережей и кошкой Юльчей окончательно перебрались в Питер. Из литературных зацепок у меня была только одна: телефон Михаила Берга. Он издавал альманах «Вестник новой литературы», который я регулярно покупала. Телефон Берга я добыла в картотеке паршивенькой газетенки «Гуманитарный фонд», где работала моя подруга Вероника Боде. У нас на Васильевском острове в квартире не было телефона, и я позвонила Бергу из автомата, предложила свои стихи. Он сообщил адрес редакции и попросил оставить подборку там. Подборку мы отвезли, а через две недели я снова позвонила Бергу. «Будем печатать всё. - Сказал он. – Я поставил Ваши стихи в девятый номер, но вот выйдет ли он – это большой вопрос. Позванивайте мне». Я периодически ему звонила, но никаких новостей не было. В начале сентября 1995-го года я опять позвонила Бергу, уже ни на что не рассчитывая. И вдруг он спросил: «Вы знаете Бродского?» «Как поэта знаю и люблю, но лично не знакома. А что?» «Дело в том, что вчера в Хельсинки он Вас очень хвалил». Я подпрыгнула. «Хотелось бы узнать подробности», – сказала я после паузы. «Позвоните Кривулину, он Вам все расскажет». «Не будучи представленной…» «Ничего страшного! Записывайте телефон».
        Не без робости я позвонила Кривулину. «Здравствуйте, Виктор Борисович, - говорю, - Вы меня не знаете, меня зовут Элла Крылова». - «Как это я Вас не знаю, - отреагировал Кривулин, - Вас вчера Бродский очень хвалил». Кривулин пригласил меня в гости. Жил он тогда тоже на Васильевском острове.
       Мы с Сережей купили бутылку армянского коньяка и вечером отправились к Кривулину. Дверь открыла серая филологическая мышка, как оказалось, его жена Ольга Кушлина. (Впоследствии мышка оказалась весьма ядовитой.) Комната была от пола до потолка заставлена книгами. На полках, на диване и вообще повсюду лежали кошки. Хозяин сидел за компьютером. Его львиная голова произвела на меня впечатление. Ольга принесла горячие заварные пирожные. Разлили по рюмкам коньяк, чокнулись, выпили. Беседа стала более оживленной. Потом Кривулин рассказал, как было дело.
       Бродского пригласил в гости японский император микадо. Бродский приглашение принял, но с одним условием: чтобы самолет не садился на территории России. В аэропорту работник консульства вручил Бродскому билет с посадкой в Москве. Бродский выругался, порвал билет и выбросил в ближайшую урну. И – полетел в Хельсинки, где, как он знал, в это самое время проходила международная литературная конференция. Бродский читал свои стихи, забывая и путая слова, потом махнул рукой, процедил сквозь зубы «надоело!» и ушел со сцены. Его ждала теплая компания питерских поэтов во главе с Кривулиным. Но розы были не без шипов. Начались разборки: «Да кто ты, собственно, такой! Да что нам твоя Нобелевка!» На все это Бродский ответил: «Вы все меня совершенно не интересуете. Меня интересуют те, кто дышит мне в затылок.» «И кто?» - поинтересовался Кривулин. Бродский назвал Гандлевского, Кибирова и меня. Тут встряла Ольга: «Ха! Бродский сказал, что Гандлевский – полное говно, Кибиров вообще стихи писать не умеет, а вот Элла Крылова – первоклассный поэт.» Эта версия мне, естественно, понравилась больше, но спасибо Кривулину за то, что он хотя бы свою версию изложил в письменном виде, и она была опубликована сразу в трех местах: в газетах «Бостонский курьер» (США), «Цирк «Олимп» (Самара) и альманахе «Невский альбом» (Петербург). Ольга Кушлина и Михаил Берг впоследствии написали воспоминания об этой встрече с Бродским, но там ни слова не было обо мне. Друзья называется.
       Был и еще один свидетель этого исторического события – финский поэт и переводчик Юкка Маллинен, которого я знала еще по московской тусовке. Юкка подтвердил, что Бродский назвал меня «лучшим поэтом современной России», похвалив еще Ивана Жданова и Ольгу Седакову.
       Я была под лошадиной дозой нейролептиков, и поэтому не сразу осознала всю значимость произошедшего. Но когда оправилась, веселилась, долго ликовала. Ведь я ждала эту благую весть десять лет и уже ждать ее перестала. Где Бродский прочел мои стихи? Может быть, журнал «Знамя» с моей первой публикацией («Знамя, №8,1991) все-таки дошел? Или Салимон послал Бродскому свой «Золотой век» с целым разворотом моих стихов? Я уже никогда этого не узнаю.
        «Иосиф Бродский нас заметил, - сказала я Сереге, перефразируя Пушкина. А через полгода можно было продолжить, - И, в гроб сходя, благословил.»
       Бродский не помог, а сильно насолил мне своей похвалой. Представители его «лагеря» ждали от меня похожести на Бродского, продолжения его поэтики, и сердились, когда ничего «бродского» в моих стихах не находили. Представители же «лагеря» антибродского, напротив, очень часто находили сходство с Бродским в моих стихах и, естественно, обвиняли меня в эпигонстве. От себя скажу, что, любя поэзию Бродского как нечто родное и богоданное, я своими учителями считаю Блока, Михаила Кузмина и Мандельштама, а вовсе не Иосифа Александровича. Но спасибо ему, что заметил, да еще из далекой Америки. И, поклонившись простой каменной стеле на Сан-Микеле, скажу его же словами: «Да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,/ в нашей бурой земле…» Светлая память.
       Я решилась послать этой свой мемуар известному филологу Валентине Полухиной, которая посвятила Бродскому всю свою профессиональную жизнь и с которой мы дружим уже почти десять лет. Вот письмо Полухиной, полученное мною по электронной почте
18 декабря 2011 в 00:38:

«Дорогая Элла,

       благодарю за Вашу заметку о Бродском. Увы, как всегда, Витя Кривулин
кое-что присочинил. Я принимала участие в международной конференции,
посвященной Бродскому в Хельсинки в августе 1995 года и была всему
свидетелем. Бродский прилетел в Хельсинки не на конференцию, а на
поэтический вечер вместе с Шеймасом Хини, из Хельсинки они отправились
опять же вместе в Тампере. А на конференцию 23 августа его пригласили на
пресс-конференцию в тот же зал, где проходила конференция. Нас всех
пригласила к себе на ужин живущая в Хельсинки Наташа Башмакова. Витя
Кривулин приставал ко мне, чтобы я пригласила и Бродского. Я дала ему
телефон гостиницы, в которой остановился Иосиф, и сказала, чтобы он сам его
пригласил. Иосиф приехал и оставался с нами весь вечер до часа ночи. Он был
в хорошем настроении, хотя русские (тот же Миша Берг, Николай Богомолов
и др.) его просто игнорировали. Я на следующий день сказала Мише Бергу:
"Вот у Вас есть маленький сын, когда он подрастет, он спросит Вас:
"Папа, ты действительно провел вечер с Бродским незадолго до его
смерти?" И что Вы ему расскажете об этой встрече?" Миша смутился и
сказал: "Но ведь Иосиф нас игнорировал, он ни разу не спросил ничего о
нас самих". Иосиф много говорил, начав словами, "Послушайте старого
мудрого еврея". Он действительно назвал среди лучших современных поэтов
Ваше имя и тех, кого упомянул Юкка, но без каких-либо комментариев, и
говном он Гандлевского не называл и плохо о Кибирове не отзывался. Это
уже домыслы Ольги.
       Боже, как все врут. Вот только что закончила читать новую книгу о
Бродском его шведского переводчика Бенгта Янгфельдта с некоторым
разочарованием — зачем было писать еще одну лит. биографию Иосифа после
Лосева, только более примитивную с массой отовсюду натасканных цитат
без ссылок на источники, за исключением "я-я-я", "в разговоре со мной",
"наших частых бесед", не говоря уже об ошибках. Вот несколько примеров:
"Песенки о свободе" есть у Марамзина в 4-м томе,  сын Андрей родился 8
октября, а не на Сретенье, "Поэт и проза" и "Об одном стихотворении"
Иосиф переводил вместе с Таней Ретивов, а не "были переведены без его
участия", не говоря о множестве более мелких опечатках и небрежностях,
но сейчас редкая книга издается без опечаток. Удивляет, что наследники
разрешили ему такое обильное цитирование из произведений самого Иосифа,
несмотря на то, что Бенгт повторяет легенду, созданную Волковым, что тот
"систематически записывал свои разговоры с Бродским", что совершенно не
соответствует действительности. В свое время Энн Шеллберг, душеприказчица Бродского, прислала мне огромное досье на Волкова, в котором доказывается, что Иосиф дал ему всего три интервью, остальные "диалоги" Волков составил из лекций Бродского, которые он посещал в Колумбийском университете. Энн хотела, чтобы я разнесла "Диалоги" Волкова, но Леша Лосев меня отговорил, посоветовав не вмешиваться. Досье на Волкова находится в моем архиве Бродского, который все еще остается неописанным.
Много дел, но я все еще чувствую себя уставшей и неспособной к работе.
Поздравляю с наступающими праздниками Вас и Сергея.
Обнимаю,
Ваша Валентина

       Вскоре после знакомства Кривулин пригласил нас с Серёжей на конференцию в Комарово. Мы приехали рано, народ еще не собрался. Чтобы как-то убить время, мы слонялись по территории Дома творчества. То и дело на нас натыкался взглядом некий Штемлер, который был там кем-то вроде распорядителя. Слышно было, как в его голове шелестит картотека. Штемлеру же было ясно: седая знаменитость гуляет со своей юной подругой. Наконец любопытство возобладало над петербургской холодностью. Штемлер подошел к нам, мне кивнул, а Серёже сказал:
- Я понимаю, что вы – большой писатель. Извините, забыл вашу фамилию.
- Большой писатель – она, - сказал Серёжа, указывая на меня, - а я за ней сумку ношу.
       Кривулин и Ольга были страстные кошатники, и это объединяло нас даже больше, чем поэзия. У Кривулина в квартире на Петроградской стороне обитала целая стая кошек, при этом регулярно появлялись котята. Когда в кухню, где мы заседали, входила персиянка Сова – любимая кошка Кривулина, - он светлел лицом и восторженно говорил: «Совики, Совики хорошие пришли». После смерти Виктора Борисовича мы взяли одну из его кошек – Кляксу, - но наша Юльча приняла ее в штыки. Две аристократки клубком катались по квартире, из клубка летели шерсть и вопли. Мы с Серёжей растаскивали кошек по разным комнатам, но, конечно, так жить было нельзя. Кляксу пришлось отдать (разумеется, в хорошие руки).
       У Кривулина мы познакомились с поэтом Сергеем Стратановским. Наши отношения сводились к тому, что Стратановский периодически заходил к нам в гости, жадно поедал всё, что я приготовила, выпив коньяку, читал вслух «Веницейскую жизнь» Мандельштама, ругал мои стихи (!), занимал немного денег (никогда не отдавал) и уходил. Почему я так долго терпела это безобразие? Мне было жалко этого некрасивого закомплексованного человека – «маленького человека» русской классики. А его стихи мне очень нравились!
       Осенью 1995-го года я читала стихи на пару с Денисом Новиковым в какой-то квартире на Васильевском острове. Денису было столько же лет, сколько мне – двадцать восемь, - а он был уже подшит. В большой комнате стоял длинный стол. Меня усадили в кресло во главе стола. А с другой стороны стола, напротив меня, сидел седой человек с очень худым лицом и очень живыми глазами. Я начала чтение с «Акафиста», и сочла нужным пояснить:
- «Акафист» у меня гностический.
       Седой худой мужчина оживился:
- Владимира Соловьёва начитались?
- Нет, - говорю, - слышали про библиотеку коптских апокрифов из Наг-Хаммади?
        Кто-то выдохнул мне в ухо благоговейно: «Это – профессор Борис Аверин!» Так мы познакомились с Борисом Валентиновичем, познакомились и подружились. Он даже пригласил нас на защиту своей докторской диссертации. В обширной аудитории по случаю торжества были накрыты три стола, и так случилось, что мы и профессор сидели в разных концах помещения. И тут Аверин поднял тост:
- Я хочу выпить за моих лучших друзей – за Эллу Крылову и Сережу Гремяко.
- Кто это? Кто это такие? – загудели сидевшие за столами. Да, мы с Серёжей не были знаменитостями.
       Однажды профессор вытащил меня на петербургское радио. Было что-то вроде интервью с презентацией моего избранного «Пчела на левкое» и чтением стихов. Надо сказать, я была изрядно пьяна, и всё время смеялась и шутила. Потом сказала женщине-редактору:
- Извините, пожалуйста. Вы же можете смех мой вырезать!
- Ни в коем случае! К нам приходят какие-то унылые поэтессы, читают загробными голосами свои стихи. А тут – такое веселье!
       Эта передача вышла в эфир шесть раз.
       Мы дружили с профессором вплоть до нашего отъезда в Москву. Были у него в Петергофе, если в лесу шашлыки, которые нанизывала на шампуры супруга Аверина Мария Виралайнен, доктор филологии, старший научный сотрудник Пушкинского Дома… Увы, после нашего отъезда профессор мягко прекратил с нами отношения. Видимо, права в данном случае русская пословица: с глаз долой – из сердца вон. А жаль, очень жаль.

7.
       Серёжа стал уговаривать меня вступить в Союз писателей. Мне совсем не хотелось это делать, но Серёжа настаивал. «Ты нигде не работаешь, посадят тебя за тунеядство, как Бродского!» - аргументировал он. «Ладно», - вяло сказала я и собрала документы. У меня было на тот момент уже больше десятка публикаций, рекомендации мне дали Липкин, Лиснянская, Кривулин, Кублановский и Рейн. Книга была всего одна, но в общей сложности багаж был солидный, поэтому вступление в ряды коллег по цеху представлялось мне чистой формальностью.
       Заседание поэтической секции Союза писателей Санкт-Петербурга происходило в помещении редакции журнала «Звезда». Эти стены уже были для меня родными. Там был зал для разного рода мероприятий, посредине стоял длинный старинный стол. Вокруг него и расположились заседатели. Я дружелюбно со всеми поздоровалась, и они со мной тоже. Представлял меня Илья Фоняков, с которым мой Серёжа учился в одной школе – знаменитой Петришуле, - только двумя классами младше. Фоняков произнёс целую лекцию о моем творчестве, а в заключение прочитал – прекрасно прочитал! – моего «Проводника». Повисла какая-то тяжелая пауза. А потом… Господа заседатели загалдели, как галки: «Да кто она такая! Да что нам её рекомендации!» Фоняков попытался их утихомирить, предложил высказываться по очереди. Первая высказалась Нонна Слепакова (я их никого не знала, это потом мне Илья Олегович объяснил, кто есть кто). Она веско сказала мне: «Вам не в Союз надо вступать, а для начала в моем литобъединении поучиться писать стихи!» Мужичок, похожий на попика, ходил взад-вперед и повторял: «Эти стихи не от Бога! Я знаю, от кого эти стихи!» Таня Вольтская, полулежа на кушетке, лениво промямлила: «Ни своего стиля, ни своего голоса… Не вижу здесь поэта!» Кто-то выкрикнул: «Пусть она свои новые стихи почитает!» Но тут уже я не выдержала, сказала: «Нет уж, увольте!» - и вышла в коридор, где меня дожидался Серёжа. Едва я успела закурить сигарету, как появилась Таня Вольтская с лучезарной улыбкой на губах. Она смотрела на меня так, будто любила меня всю жизнь и вот, наконец, со мной встретилась. Затараторила: «Какими судьбами из Москвы в Питер? Рада встрече! Дайте стихи для нашего журнала «Постскриптум»!» Меня вся эта гнусная театральная самодеятельность в стиле города Мухосранска так разозлила, что я сказала Серёже: «Отчаливаем!» - накинула пальто и ушла, как говорится, по-английски.
       На следующий день мне позвонил Фоняков:
- Элла Николаевна, я вас понимаю. И все же мне удалось провести голосование. Четыре голоса «за», три «против». Но нужна еще резолюция «большого Союза», я отдал туда ваши документы.
       Примерно через неделю мне позвонил сам Борис Стругацкий.
- Элла, я ничего не понимаю. Вокруг вас какой-то нездоровый шорох, плетутся какие-то интриги. Кушнер почему-то категорически против вас. Может быть, отложим ваше вступление в СП до лучших времен?
- Да, конечно, Борис Натанович, - спокойно согласилась я. – Можете вообще навсегда это дело отложить.
       Я не чувствовала себя обиженной – до этого бы я не унизилась, - я была в недоумении. Это в советское время вступление в Союз писателей влекло за собой получение всевозможных материальных благ. Нынче же писательская организация стала чистой фикцией, сулящей разве что престиж, да и то сомнительный. Из-за чего же такой сыр-бор? Мне стало гадко, захотелось как следует вымыться, отмыться, так сказать, от скверны, что я и сделала. Со свежей головой позвонила маме в Москву.
- Мама, - говорю, - тебе не трудно съездить в Союз писателей Москвы, отвезти им документы на вступление? Документы пришлю тебе по почте.
       Недели через две мама звонит, смеется:
- Тебя приняли. Я уже выслала тебе членский билет.
- ???
- Они как глянули, от кого рекомендации, так ахнули и сказали: «Здесь вопросов нет!» Я за тебя заполнила анкету, только – вот ужас! – никак не могла вспомнить фамилию твоего Серёжи. Вспомнила все-таки! Расписалась в какой-то ведомости, вот и всё.
         Ещё недели через две мне позвонил незнакомый женский голос:
- Элла Николаевна? Вы приняты в Союз писателей Санкт-Петербурга. Приезжайте, получите билет.
       С Ильёй Олеговичем Фоняковым мы потом дружили до самой его кончины. Он как бы взял нас под свою опеку: недели не было, чтобы он не приглашал нас на какое-нибудь литературное мероприятие. Честь ему и хвала, иначе бы я совершенно закисла в «культурной столице», от которой веяло инфернальным холодом… Он был широко образованным, даже, я бы сказала, просвещенным человеком. Будучи атеистом, знал решительно всё обо всех религиозных конфессиях. Симпатизировал буддизму, который и мне был совсем не чужд. А еще мы оба любили писать сонеты. А еще мы оба любили японскую поэзию и вообще Японию, в которой Илья Олегович бывал неоднократно. А еще мы оба любили кошек и относились к ним, как к своим детям. О Японии Фоняков написал книгу «Япония в моем блокноте». Мне запомнился эпизод, рассказанный Ильей Олеговичем от первого лица: «Однажды в Токио выхожу из ресторана – вернее, пытаюсь выйти: у дверей дерутся два японца, мешая мне пройти. Я решаю подождать. Тут они меня замечают и расходятся с разные стороны, склонив головы в приветственном полупоклоне. Я прохожу, и они продолжают выяснять отношения».
        Наша дружба не прервалась и после того, как мы с Серёжей вернулись в Москву. Мы общались с Фоняковым и по электронной почте, и по телефону. Кроме того, он иногда присылал и бумажные письма, что меня несказанно трогало. У меня было время религиозных метаний, и Фоняков написал мне: «Не люблю давать советы, но всё же уверен, что вам не стоит примыкать ни к одной из конфессий. В любой из них вам будет тесно». Он и его супруга Элла Ефремовна познакомились и сыграли свадьбу еще на третьем курсе института и прожили вместе всю жизнь. Элла Ефремовна пережила ленинградскую блокаду, о чем написала пронзительную прозу, переведенную впоследствии на немецкий язык. А еще она была замечательным художником.
       Спасибо издателю Евгению Жукову за однотомник Ильи Олеговича, который тот назвал «Овертайм» (увы, пророчески!), - эта книга является ожерельем подлинных поэтических жемчужин.
       Хочется привести целиком одно стихотворение Ильи Олеговича, которое он почему-то в свой однотомник не включил.


Илья Фоняков

Мацуо Басё (1694)

В пути я занемог,
И всё бежит, кружит мой сон
По выжженным полям
        (Предсмертные стихи)

Туча в небе
движется, космата.
Беспощаден зной.
Гроза грядёт.
по земле возлюбленной Ямато
он с дырявым зонтиком бредёт.

Одинок,
дыханье смерти чуя,
он покорен, кажется, судьбе,
и, в убогой хижине ночуя,
стих прощальный
пишет на столбе.

Но рука внезапно замирает
и уже написанный почти
иероглиф
медленно стирает,
чтобы новый
сверху нанести.

«Погоди!
Печальный и голодный,
сгорбленный под гнетом
стольких бед,
стих твой бедный,
стих твой старомодный
для кого шлифуешь ты,
поэт?

Ты забыт, покинут,
и к тому же
на потомков
явно плох расчёт:
чуть получше
или чуть похуже –
кто тебя оценит,
кто прочтёт?»

«Всё равно,
пускай мечты о славе
миновали, - говорит Басё, -
я поблажку дать себе не вправе,
потому что БОГ
читает всё!»

       И это – стихотворение атеиста?
       Где вы сейчас, добрый мой друг? Может статься, вы возродились в Чистой Земле Будды Амиды, которого так почитают в Японии…
8.
       Однажды Инна Львовна (было это в 1991-ом) попросила меня кое-что отвезти Евгению Рейну. Меня весьма забавляло, что Рейн совершенно серьезно воспринял высказывание Бродского, назвавшего Рейна своим учителем. Бродский, думается, просто отдал должное своей молодости и своей тусовке. Я приехала к Рейну на квартиру. Он сидел за столом, заваленным бумагами, понурив голову. Видно было, что он в глубокой депрессии. Сказал, что чувствует вокруг себя «мертвящий вакуум». А ведь была Перестройка, толстые журналы выходили миллионными тиражами.
       Второй раз я увидела Рейна в 1999-ом году в Санкт-Петербурге на странном мероприятии, названном пышно Конгрессом поэтов. Рейн подошел ко мне, округлил глаза и сказал страшным шепотом: «В нашем деле, чтобы добиться успеха, нужно продать душу дьяволу». Я была озадачена.
       Наша московская подруга Марина Галынская дружила с Рейном и рассказала вот такую историю (это было уже в 2005-ом):
- Звонит мне Рейн и говорит: «Встречай меня у метро. Только не опаздывай». Я варила борщ и, конечно, опоздала. Рейн, демонстративно глядя на часы, сказал: «Во-первых, ты опоздала на десять минут. Во-вторых. Крылова – не поэт. Я поэт!»
       Забавно. Я-то его никогда не считала конкурентом.
9.
       Летом 1998-го года я приехала в Переделкино на юбилей Инны Львовны. Вошла в вестибюль старого корпуса Дома творчества и стала подниматься по лестнице. И вдруг увидела, что навстречу мне идёт какой-то мужчина, растопырив руки. Я была близорука, но очки не носила, чтобы не портить свою преступную красоту.
- Эллочка, Эллочка! – услышала я. – Читал, читал, замечательно, замечательно!
       По неподражаемому прононсу я узнала Михаила Козакова. А он-то меня как узнал, мы же не были знакомы? Ах, да, у Инны Львовны на столе стояла в рамке моя фотография. Миша обнял меня и похлопал по спине. «Давай на «ты»!» - предложил он. Я кивнула.
       После долгой церемонии поздравления мы с Мишей уединились на балконе, прихватив со стола бутылку водки. Отхлебнув из горлышка, я сказала:
- Миша, как же хорошо тебе удавались роли разных мерзавцев!
        Михаил выпучил на меня глаза, не зная, как реагировать, но, увидев мою лукавую ухмылку, расслабился и засмеялся:
- Да уж, что есть, то есть.
- «Фауста» ты сделал замечательно, - сказала я, не покривив душой, -  Зиновий Гердт в роли Мефистофеля – потрясающее решение.
- Увы, Эллочка, плёнки с этим фильмом смыты.
- Неужели ни одной копии не осталось? – удивилась я.
- Ни одной. – Миша сказал это совершенно спокойно. Мы помолчали, и я стала читать Бродского:

                Когда так много позади
                всего, в особенности горя,
                поддержки чьей-нибудь не жди,
                сядь в поезд, высадись у моря…

- Эллочка, Эллочка, вы читаете Бродского гораздо лучше меня! – отрезюмировал Михаил.
       Я про себя усмехнулась: Миша читал Бродского просто ужасно.
       Михаил учился в той же школе, что и мой Серёжа и Илья Фоняков – в питерской Петришуле. Он был руководителем драмкружка и активно зазывал туда Серёжу с его характерной внешностью и природным артистизмом, но Серёжу карьера актёра совершенно не привлекала.

10.
       Зимой двухтысячного года я увидела в Доме Ахматовой анонс вечера Григория Померанца. Статьи Померанца я читала в толстых журналах, и его философия была мне чрезвычайно близка, не так внутривенно, как философия Николая Бердяева, но – очень.
Я уговорила Серёжу пойти на вечер. Померанц выступал вместе со своей супругой Зинаидой Миркиной, о существовании которой я и не догадывалась. По окончании вечера я тихонько протянула Померанцу свою книжицу с дарственной надписью, но без позывных. Это была, как выразился бы дон Хуан Матус, моя «контролируемая глупость».
   
       На следующий день нам с Серёжей надо было ехать с Васильевского острова на Невский проспект, и мы сели в троллейбус. И кого же я там увидела? Ну, конечно, Миркину и Померанца! И они меня узнали!
- Что же вы телефон не написали? – посетовал Григорий Соломонович. – Между прочим, мы с Зиной вчера весь вечер читали Вашу книжку. Там много для нас близкого.
- Вы здесь надолго? - Поинтересовалась я. – С моей стороны не будет большой дерзостью, если я приглашу вас в гости?
- Нет, конечно. Завтра мы уезжаем, но сегодняшний вечер у нас свободный. На чем бы только адрес записать?
       Мы все четверо стали рыться в карманах. Чудом нашелся маленький клочок бумаги, но писать было решительно нечем. Я обратилась к стоящей рядом незнакомой женщине не с вопросом, а почти с мольбой:
- У вас случайно нет ручки? Всего на минутку!
       Ручка нашлась. Я нацарапала адрес и телефон. Миркиной и Померанцу как раз надо было выходить, а мы с Серёжей поехали дальше. Честно говоря, я не верила в своё счастье – не верила, что эти люди придут в гости ко мне, девчонке. Но они пришли! Да ещё с бутылкой красного грузинского вина и с букетом алых роз! «Они святые», - подумала я тогда, и впоследствии эта моя догадка только укреплялась.

       В тот вечер мы, слава Богу, не философствовали, а беседовали о том, о сём. Померанц рассказывал о своей жизни, в частности, о том, что, будучи в лагере, он над бараками видел Бога. Я сразу вспомнила строчки Семёна Липкина, обжегшие мой мозг десять лет назад:

                Я шёл. И, грозен и духовен,
                Впервые Бог открылся мне,
                Пылая пламенем газовен
                В неопалимой купине.

       Чтобы так видеть и писать, какая нужна вера и какое смирение! Да, этот народ действительно уникален. Вера у меня тогда была, а вот смирение мне было совершенно чужеродно. Я могла бы сказать о себе словами Бердяева: «Я лишь бунтарь, искатель истины и правды». Бунтарь, вот именно! Вглядываясь в устройство мира, я видела в нём столько зла, что Бог порой представлялся мне чудовищем.
       Миркина подарила мне томик своих стихов. Мы проводили гостей до метро, и я жадно вцепилась в книжку. Стихи Зинаиды Александровны понравились мне до чрезвычайности: это была подлинно философская поэзия, да, сильно окрашенная религиозностью, но какая же философия без религии?
         Через некоторое время я вытащила из почтового ящика письмо из Москвы. Письмо было от Померанца. Вернее, в конверте было два письма – от Григория Соломоновича и от Зинаиды Александровны. Я написала ответ, и переписка стала постоянной. Восемнадцать конвертов хранятся нынче в моём архиве. Помню, я как-то пожаловалась Померанцу, что меня перестали печатать толстые журналы. В ответ он написал мне: «Элла, вы переросли толстые журналы. Вы пишете на уровне мастеров Серебряного века».
       В августе того же двухтысячного года из Москвы позвонил давний приятель Серёжи Александр Брагинский, киношник:
- Загляните в «Искусство кино», свежий номер. Там для вас есть кое-что интересное.
       Мы взяли журнал в библиотеке Дома учёных и поняли, что надо идти за пивом. В журнале была статья Григория Соломоновича «В когтях орла», в которой говорилось вот что (привожу весь первый абзац):
     «Есть метафоры, которые вцепляются в сознание и требуют отгадки. Так вцепилась в меня последняя строка из «Маеты поэта» Эллы Крыловой. Выписываю всю строфу:

Прочь, смерды! Несварением души
Я мучаюсь от суррогатов чуда:
Про крылья за спиной сколь ни пиши —
Ни перышка не вырастет оттуда.
Когда бы ты и впрямь летать могла,
Хотя бы падалью в когтях орла!
Последний стих вырывается из развития мысли и вносит какой-то новый, логически не подготовленный смысл. Открытую мысль можно пересказать прозой. Поэт захвачен поворотом к религии и остро чувствует неполноту этого поворота, пустоту религиозных разговоров, пустоту проповедей и обрядов, скрытое непонимание, что такое подлинный религиозный опыт. Его (мужской род имеет здесь обобщающий характер, ничего специфически женского здесь нет) тошнит от духовной фальши, от «суррогатов чуда», тянет к подлинному взлету. Но куда? Внезапно происходит подмена. На небо так не взлетают — падалью в когтях стервятника. Скорее — невесть куда, «в огнь синь», как цветаевский молодец с Марусей. Исчезает различие верха и низа, сини неба и синего пламени преисподней. Лишь бы лететь. Лишь бы не гнить. И в этот миг за фотографией молодой женщины на задней стороне обложки сборника «Созерцатель» (СПб., 1999) встает образ бывшей великой державы, попавшей под власть мелкого ворья, России, готовой рвануться за кем угодно: за Ельциным, Лебедем, Примаковым, Путиным (одно время почудилось — даже за сыном юриста). Лишь бы из нынешней лужи. Вверх, к Богу, к духовному преображению? Или орел — имперский, и летит он всего-навсего к старым границам Советского Союза?»
       Ничего себе! Я – практически воплощённый символ России. Позвонила Померанцу, говорю:
- Что же вы про статью ничего не сказали? Мы в «Искусство кино» вообще не заглядываем.
- Сюрприз! – по-мальчишески озорно засмеялся небожитель.
       Однако, мне было всё труднее и труднее общаться с этой парой. Они были для меня, чертановской шпаны, слишком «правильные». И самое неприятное, что Померанц хотел такой же «правильности» и от меня. Он не понимал моей хулиганской натуры. В цикле стихов «Ангел Магдалины» у меня есть такие строки, да, несколько натуралистические, но в контексте жития святой блудницы вполне уместные:
                Темным-темно и холодно. Постыла
                Постели осквернённая могила.
                Белей белья на ней бледнеет «ню»,
                И семя промочило простыню.
       Померанц гневно написал мне: «Это пятно легло на всё ваше творчество! Оно позорит вас!» В письмах Григория Соломоновича, увы, становилось всё больше дидактики, а вот этого я не переношу совершенно. Он стал учить меня, как я должна любить Бога! Нет, это было уже слишком. С превеликим сожалением я прекратила всякие отношения с этой парой. Вот передо мной лежит книга Померанца «Открытость бездне: этюды о Достоевском», подаренная мне с такой, несколько загадочной надписью: «Элле. Авось что – лично пригодится». Эту книгу я так и не решилась прочесть…
11.
       Книги отца Иоанна Береславского попали ко мне и случайно и не случайно. Случайно потому, что я не искала с ним встречи. Я вообще ничего о нем не знала. Не случайно потому, что отец Иоанн искал встречи со мной. Весенним вечером 1999-го года в моей квартире на Васильевском острове зазвонил телефон. Я подняла трубку. Незнакомый очень музыкальный баритон назвался отцом Иоанном. Отец Иоанн поблагодарил меня за мои стихи, «дарующие утешенье», и благословил меня. Я была несколько ошарашена. Но вскоре ситуация прояснилась. Оказывается, моя мама, живущая в Москве, посещала проповеди отца Иоанна и подарила ему мою книжицу. За неожиданным звонком ничего не воспоследовало, и я о нем забыла.
       В 2000-ом году мы с мужем вернулись в Москву. Только наладили нехитрый быт в новой квартире, как мне позвонила незнакомая женщина, назвавшаяся сестрой Терезой. Я знала только одну Терезу – Авильскую. Сестра Тереза (откуда у нее мой номер телефона?) передала мне привет от отца Иоанна и сказала, что отец Иоанн хочет, чтобы я прочла его книги. Почему бы и нет, сказала я. Через некоторое время книги мне доставили прямо на дом вместе с корзиной фруктов самолично сестра Тереза и отец Афанасий. Когда они уходили, я сказала мужу: «Не удивлюсь, если во дворе их поджидает «Мерседес». Мы посмотрели в окно. Сестра Тереза в своем полумонашеском длинном и темном платье грациозно влезала в белый «Мерседес»…
       Погожим августовским утром я взяла в руки книгу стихов отца Иоанна «Часы инкарнации». Открыла книгу наугад и прочитала:

                Россия второго пришествия Христова
                Голосует за Гарри Каспарова и Бориса Немцова.

       Эти строки, не имеющие никакого отношения к поэтическому искусству, мне все же понравились, потому что я тоже голосую за Каспарова и Немцова. Я решила не делать скоропалительных выводов и читать непредвзято, просто размышляя на темы, которые мне предлагает текст.
       Тех, кто сегодня голосует за Гарри и Бориса, абсолютное меньшинство, заметное разве что в сетевых оппозиционных журналах. Но ведь и апостолы Христовы были в абсолютном меньшинстве, и что, казалось бы, они могли сделать с огромной и могучей Римской империей язычников? Однако, Римская империя пала, а Церковь стоит до сих пор. Следует сказать, что под Церковью я понимаю не официальный институт, а совокупность истинных сестер и братьев – не овец! – Христовых, рассеянных по всему миру. А вот что о Церкви говорит отец Иоанн:
                Церковь состоит из победителей, а не бабулек.
       Очевидно, что речь идет не о традиционной церкви с настенной религиозной живописью и рабьим «Господи, помилуй!», под которое падают на артрозные колени бедные старушки, весь грех которых состоит в том, что в прошлом они были комсомолками. Но о каких таких победителях говорит отец Иоанн? Богу мы проигрываем все и всегда.
       Первая часть книги называется «Схватка с Элогимом». Сразу приходит на ум библейский сюжет: «И остался Иаков один. И боролся с ним Некто до наступления зари и, увидев, что не одолевает…» «…и повредил состав бедра у Иакова». Но не все так просто! Элогим для отца Иоанна – злобный бог Ветхого Завета, узурпировавший власть Всевышнего – нашего истинного Бога-Отца. Элогим – даже и не бог, а, возможно, чудовищный Иолдабаоф из «Апокрифа Иоанна», неумелый демиург, рожденный помраченной Софией, ослушавшейся Всевышнего. И более того. Элогим есть никто иной, как Люцифер, привнесший в мир Всевышнего зло и льющий потоки крови. Христос – Сын Всевышнего, а не Элогима, по сути, Элогим и обрек Христа на крестные муки.
       Разумеется, ортодоксальная церковь считает эту смелую теогонию еретической, и отец Иоанн, хулимый и поносимый ортодоксами, вынужден жить в изгнании. Свободомыслие церковным официозом никогда не поощрялось, ибо рабам нужна не истина, а догма. Не стану утверждать, что отцу Иоанну открыта истина в последней инстанции, но его правда мне близка и понятна. Я сама некогда зачитывалась коптскими апокрифами из библиотеки Наг-Хаммади. И великий русский философ Владимир Соловьев в свое время пленялся мистической мудростью гностиков; ему самому был не чужд мистический опыт, подаривший ему три свидания с Софией – Премудростью Божией.
       Отец Иоанн не обременен чувством собственной важности. Он позиционирует себя скорее юродивым, нежели пророком:

                И хочу я остаться в памяти незабываемо
                Хотя бы в виде зэка вокзального,
                Бомжа Граалева.
       Пока я читала, мне по электронной почте приходили коротенькие записочки от «бомжа Граалева» то из Турции, то из Греции, то из Испании. Впрочем, бомж остается бомжом и в Сантьяго-де-Компостелла, потому что бомж – не социальный статус, а мировоззрение, своеобразная схима.
                Капитан я судна, названного «Космополит из Царствия»…
       Как в советское время боролись с «безродными космополитами»! Власти хотели, чтобы каждый из нас не видел ничего, кроме русских лубочных березок и любил «эту бедную землю, потому что другой не видал» (Мандельштам). Но, во-первых, как сказано, «патриотизм – последнее прибежище негодяя» (Самюэль Джонс, Англия, ХУ11 век), а во-вторых, пора уже понять, что живем мы не в России или в Испании, или в Америке, а на планете Земля, ставшей с изобретением водородной бомбы совсем маленькой. Думается мне, что Царствие Божие столь же многонационально и интернационально, как наша планета. И пусть цветут все цветы, пусть каждая нация сохраняет свою самобытность, но объединение неизбежно, несмотря на все усилия антиглобалистов. Европейские страны объединились в ЕС, и что? Чья-то самобытность пострадала?
       Отец Иоанн признаётся:

                … Запредельные состояния, испытываемые мной,
                Уже исключают человеческую речь.
       Обыватели обвиняют мистиков в том, что те всегда замолкают на самом интересном месте, то есть на описании своих мистических переживаний. Но человеческий язык так беден, когда открывается Запредельное! Наш язык прочно связан с плотью мира, с теплом вещей, с предметными подробностями. Он, со всем своим инструментарием абстрактных понятий, мало пригоден для описания духовного опыта. Поэтому мистик изъясняется символами, не передавая свой трансцендентный опыт, а подводя читателя к сходным переживаниям. Отец Иоанн неспроста выбрал поэтическую форму для выражения своих духовных состояний. «Поэзия – познание нематериальных вещей средствами полуматериальными», - писала Елена Шварц. Но поэтическая форма не поддается перу отца Иоанна, его рифмованно-ритмизированные тексты так же далеки он поэзии, как и писания знаменитых мистиков прошлого – св. Франциска Ассизского и Иоанна Креста.

                Я и Христос – одно.
       За эти слова могут и камнями побить (ну, или бейсбольными битами), как хотели побить камнями самого Христа, говорившего: «Я и Отец – одно».
       Но отец Иоанн также болеет о судьбах отчизны, обличая одряхлевшую РПЦ, братающуюся нынче с чекистской клептократией:

                Не уничтожить фарисеям ветки Иоанновой.
                Сколько бы ни окружала себя ритуальными тараканами –
                Россия очистится от гипноза церковного,
                Воскреснет из тысячелетнего оцепенения сонного.
                Ее потенциал не исчерпан солнечный,
                Не раскрыты еще ларцы ее сокровищницы!

А вот еще:

                Не христианство умерло, а поповство
                С бабками, яйцами и мафиозным погостом.
       В официальной церкви сегодня и впрямь господствует не учение Христа, а суеверие и обрядоверие. А как вам нравится тот факт, что «братки» и «новые русские» покупают в Псково-Печерской лавре места для захоронения себя любимых, чтобы покоиться рядом со святыми старцами? А освящение автомобилей и офисов за валюту? Рясы от Версаче, в которые добрые пастыри едва впихивают свои животы-дирижабли? Да, в городах у нас не священство, а сплошное непотребство. Но в российской сельской глубинке еще встречаются священники, которых можно назвать истинными подвижниками, вот именно батюшки, разделяющие со своей паствой все тяготы отлученной от благ цивилизации, скудной и неустроенной жизни, батюшки, ядущие шагами километры и километры по бездорожью из деревеньки в деревеньку ради одной какой-нибудь прихворнувшей бабульки.
       А вот настоящее чудо свободомыслия:
                … обойдемся без законодательства Моисея
                И юридической доктрины спасения.
       И правда, десять заповедей – только сухая мораль, отличающаяся от нравственности, как Толстой от Достоевского. Мораль –  это государство с его карающей Фемидой, уголовный кодекс, решетки тюрем. Нравственность не линейна, нравственность – это прощение, сострадание, милосердие и воля к любви. «Возлюби Господа всем сердцем своим и делай, что хочешь», - пишет Блаженный Августин. Вспоминается также буддийская притча о Бодхисаттве, который убил злодея, помышлявшего зарезать дюжину праведников, чтобы присвоить золото, собранное ими для строительства храма. Благую карму обрели и Бодхисаттва, и убитый им злодей. Но есть, к сожалению, масса людей, которые уверены: будешь скрупулезно исполнять заповеди – попадешь в рай. Вспоминается анекдот, скорее похожий на притчу:
• Попадают на тот свет священник и водитель автобуса, разбившийся по пьянке. Апостол Пётр говорит водителю: «Милости просим в рай!» А священнику говорит: «Вам, святой отец, вход закрыт». «Но почему?! – возмущается священник. – Почему такая несправедливость? Я спасал души, а этот водитель всегда ездил пьяный». «Потому, - отвечает Петр, - что на Ваших проповедях все спали, а у него в автобусе все молились».

        Не все так просто! А как же любовь, которая ни в какие заповеди не вмещается, та самая любовь, о которой говорил Христос: «Возлюби ближнего, как самого себя»? Ближних действительно любить труднее, чем дальних, и гораздо труднее, чем любить все человечество. И как часто тот, кто стремится сделать счастливым все человечество, не в состоянии осчастливить собственную жену!
                Я о чистой любви, прекрасные братья,
                Под владычеством Божьей Матери.
       Христианство, отвергнувшее гностицизм как ересь, не видит женское начало в Боге. На арамейском слово «дух» - ruah – женского рода, он мыслился как Мать Иисуса. На реке Иордан, во время крещения Иисуса Иоанном Предтечей с неба звучит голос: «Сей есть Сын Мой возлюбленный, на Нем Мое благословение». Это говорит Дух, то есть Мать. При переводе на греческий смысл изменился в корне, поскольку по-гречески дух – среднего рода. В латинском spiritus – уже мужской род. Азия оказалась мудрее. В китайской мистической философии инь и ян (женское и мужское) – равноправные вечные начала, которые, уравновешивая друг друга, уравновешивают весь космос.
       Сестра Тереза сказала, что отец Иоанн ненадолго вернулся в Россию и хочет со мною встретиться. И меня начали раздирать сомнения. Нужна ли эта встреча? Нужна ли она мне? И тут мне вспомнилось стихотворение Сергея Стратановского «Болдинские размышления». Пушкин в Болдино переводит «Пир во время чумы» Вильсона. А вокруг как раз свирепствует чума. Пушкин размышляет, не поехать ли ему к Серафиму Саровскому.

                Съездить, что ли, к нему?
                Но зачем? На каком языке
                С этим старцем молитвенным,
                Прозорливцем великим, аскетом
                Говорить мне, поэту?
                Светский я человек. Он – святой человек…

       И Пушкин решает никуда не ехать, а скорее закончить перевод из трагедии Вильсона «сцены той, где зачинщика оргий, певца // обличает священник».

       Вот и я не поехала. Но отец Иоанн заронил в мою душу живое зерно, неожиданно проросшее через два года интеллектуальным бунтом. 15 мая 2009 года я записала в своем дневнике:
«Мне очень плохо. Я вдруг задумалась, в какого Бога верю. Вернее, какому Богу я верю. По здравому рассуждению, Бог Ветхого Завета - Элогим – злобный психопат. Может, и вправду он – космический урод Иолдабаоф. В Ветхом Завете нет ни слова о любви Бога к человеку. Элогим требует, чтобы только в него верили, только ему поклонялись. А он в ответ что делает? – судит и карает. Созданный им мир – юдоль страданий. Изгнал Адама и Еву из рая за то, что не с того дерева поели. Так не сажай в раю таких деревьев, с которым твоим чадам есть нельзя! Дал сына Аврааму, а потом потребовал, чтобы этого самого сына Авраам ему же, Элогиму, принес в жертву! Ну не урод? Боролся с Иаковом и, «видя, что не одолевает», отомстил: «коснулся состава бедра Иакова и повредил состав бедра у Иакова». А как издевался над ни в чем не повинным Иовом! А потоп устроил! А казни египетские! А бедных евреев водил сорок лет по пустыне и в качестве земли обетованной насыпал им горсть камней. Да, я верю, что Элогим создал людей по своему образу и подобию: даже голливудские звезды в голом виде уродливы. Что говорить о массе антропоморфных единиц – урод на уроде. Мы все и внутренне уродливы: такая сумятица у нас в голове! И любому из нас хоть раз в жизни приходила в голову мысль кого-нибудь убить. Дети не чисты и не невинны. Старость не прибавляет мудрости, а уродует нас еще больше. И зачем надо было создавать зло, боль и смерть? Это  садизм какой-то, и даже не какой-то, а чудовищный. Сына своего единородного принес в жертву – кому, если не самому себе? Только Христос – Сын не Элогима, а Всевышнего – истинного Бога, чьи права Элогим узурпировал. Всевышний -  Бог любви и благодати. И только Он достоин веры в Него, только в Нем наше спасение.
       В истории еврейского народа, изложенной в Ветхом Завете, не вижу ничего замечательного. Такая же преступная и кровавая история, как у любого другого народа. А любовь между персонажами Ветхого Завета – никакая не любовь, похоть одна.
       А как оболгали Христа еврейские евангелисты! Они сделали Сына Любви и Благодати действительно отпрыском злобного Элогима. Иисус в Евангелиях все время угрожает: «не мир, но меч», «плач и скрежет зубов», «приду судить». Опять судить! Христос хотел создать церковь любви, а что создано на крови Его? Военная организация с чинами и званиями. Забыли о любви, забыли о воскресении. Создали замену – пышные обряды, службы, роскошные интерьеры и одеяния. Христос был нищ, что же слуги Его ходят в парче и золоте? У наших батюшек такие арбузные животы, что не верится, что эти слуги Господа когда-нибудь постились. Христос был кроток и миролюбив, а от Его имени затевались крестовые походы, Инквизиция и обоюдосвященные войны. Элогим жаден до крови, он всех нас умыть ею хочет. А христианские святые – эти несчастные мазохисты? Ужас-то такой, Господи! Извращенцы и жертвы извращенцев. Разве нормально – любить страдание?! Человеческая природа искажена, подменена, переврана. Неужели это – дело рук Совершенного Бога?! Гёте сказал: «Дьявол – в крайностях. Бог – в деталях.» Прошу прощения, но «Бог в деталях» - это расчленёнка. А ведь я еще в 2004 году написала:

                Наш Бог не добр, раз мир подсуден.
                Наш Бог далек от Абсолюта,
                поскольку мир несовершенен,
                чумаз от повседневной правки…»

       Эти свои гневные филиппики я послала одному правоверному иудею. Он мне ответил: «Всё так. Но другого Бога все равно нет». Я про себя усмехнулась: древние греки тоже полагали, что нет других богов, кроме олимпийских.
____________________________
Отец Иоанн – личность сложная, неоднозначная, и уже поэтому интересная. Кто он? Новый посланник Всевышнего или ловкий интеллектуал-мошенник, заманивший в свои еретические сети не одну сотню доверчивых душ? Очень смущает тот факт, что вокруг него уже при жизни образовалась церковная организация (Церковь Божьей Матери державная), в которой практикуется раболепное преклонение перед ее духовным руководителем. Но давайте вспомним многочисленных индийских гуру с миллионами их поклонников. Давайте вспомним тибетское почитание земного учителя как воплощение Будды. Скажете, это все не в нашей традиции? Но что, что сегодня является традицией, когда-то было новацией. И любая традиция требует обновления, иначе мы никогда бы не вышли из пещеры. Я не собираюсь записываться в поклонники учения отца Иоанна, но его гонители мне отвратительны. Когда я сказала православному батюшке, что практикую йогу, он посмотрел на меня страшными глазами и сказал: «Это смертный грех! Вряд ли Вам удастся его отмолить». И это в ХХ1 веке в Санкт-Петербурге! Все-таки ортодоксам надо иногда открывать у себя в мозгу хотя бы форточку, чтобы выпустить затхлый воздух и впустить свежий. Книги отца Иоанна стали для меня именно таким глотком свежего воздуха, как в свое время – книги скандально известного Ошо Раджниша. Правда у каждого своя. Истина одна на всех, но ее никто не знает. Возможно, она встретит нас за гробом.
       «Мир, который описывает Элла, поэтически изумительно совершен. Осенние листья, плывущие по реке, созерцаемые ею поэтические натюрморты… Но этот экран, как бы ни был он прекрасен – увы-увы-увы – подлежит стиранию как вторичный, как испорченное нечто, как то, в чем нет наивысшего счастья и совершенной красоты.» - это собственные слова отца Иоанна о моей поэзии, которая, по его же словам, «дарует утешение»… Как понять этого человека?
       Я написала статью об отце Иоанне и отдала её Терезе. Это было осенью 2008-го. Не знаю, понравилось им мною написанное или нет, но от меня отстали. Как я думала, навсегда.
       Не тут-то было! Весной 2012-го года мне опять позвонила Тереза с той же просьбой: написать об отце Иоанне.
- Так я же уже написала! – удивилась я.
- Да, но сейчас отец Иоанн пишет совсем по-новому, мы издали несколько книг его новых стихов. Можно, я вам их привезу?
- Ладно, привозите, - все-таки этот человек продолжал меня интересовать.
       Тереза привезла мне книги и попросила написать статью, за которую они готовы заплатить мне, сколько я пожелаю. Я сказала, что ничего не обещаю, и деньги меня не интересуют. Почитаю, там видно будет. В дополнение к книгам Тереза присылала на мою электронную почту семинары отца Иоанна. В одной из книг, изданной в 2008-ом в Киеве, я обнаружила свою статью в виде предисловия. Не скрою, мне было приятно.
       Засела я за чтение новых стихов и статей отца Иоанна, и скоро ум мой стал заходить на разум. Отец Иоанн валил все в одну кучу: древние верования, античность, христианство, буддизм. Это был не синтез, а острый интеллектуальный салат. Или я уже слишком далеко ушла от мистицизма. Я побоялась, что если буду читать дальше, у меня реально поедет крыша. Одно меня восхищало: новые идеи сыпались из уст отца Иоанна, как перья из рваной подушки. Стихотворные его опыты по-прежнему казались мне далекими от поэзии, а вот в прозе он был просто великолепен. Я – совершенно искренне – посвятила ему два стихотворения, и в ответ мне были присланы заботливо отсканированные рукописные восторги отца Иоанна. Потом последовало его письмо с предложением приехать в Испанию, где он находился. А потом у меня начались ночные кошмары (ни до, ни после мне кошмары не снились). Мне снилось большое помещение со множеством людей. Я знала, что это – люди отца Иоанна. Он сам тоже был там, но на заднем плане. А его люди все время пытались меня убить – то уколоть шприцем с ядом, то задушить железной проволокой, то еще как-нибудь. Я отбивалась, расшвыривала убийц, прыгала в окно и… просыпалась в холодном поту. И хотя отче Иоанн писал мне нежные письма, называя меня крупнейшим поэтом современности, я поняла, что пора завязывать. Это был не мой мир, и кошмарные сновидения были предупреждающим знаком. И все же я не решалась прекратить отношения с этим человеком. Но вот последнее его письмо оказалось естественной чертой. Он писал: «Вам надо победить демона творчества. Вам надо взять в духовные наставники одного из наших старцев и делать то, что он скажет. Скажет – не писать, значит, не писать». Неужели этот человек так и не понял, что я не собираюсь становиться апологетом его весьма вычурной религии? Что я – одинокий волк, которому не нужны провожатые?
       Я знала, что от меня так просто не отвяжутся, и попросила Серёжу позвонить Терезе. Серёжа своим хорошо поставленным командным голосом убедительно попросил, а вернее, потребовал, чтобы его жену оставили в покое. Это подействовало столь же безотказно, сколь гильотина против головной боли.
       А спустя несколько месяцев, всуе набрав в Яндексе свое имя, я обнаружила вот такие слова отца Иоанна: «Настоящим поэтам присуща священная болезнь стихосложения. Мандельштам, Ахматова, Пастернак, Цветаева, Элла Крылова, Владимир Алейников… Лучшее, что было в антисталинском, антисоветском андеграунде, в благословенных сакрально-поэтических катакомбах – священная болезнь к поэтическому Олимпу, вынесенная высокими душами. Именно не земные, а высшие соображения при полном игнорировании рационально-дискурсивного расчета, голос наивысшей божественной духовности совести присущ настоящему поэту, который и становится настоящим поэтом ценой священной болезни – высшей поэтической любви».
        Пройдёт время, и отца Иоанна назовут великим мистиком рубежа веков. Мне жаль, что я не доросла до его прозрений и его любви. Возможно, его труды попали ко мне очень не вовремя. Ведь религиозный салат Ошо Раджниша мне очень нравился, почему же салат отца Иоанна оказался мне совсем не по вкусу? Утешусь тем, что осталась самой собою. И кто мне скажет, мало это или много?
12.
       Я написала «индийскую» поэму «Дамаянти» (вернее, срисовала её с пролетавшего мимо облака) и думала, кому бы её показать. Мой московский приятель, сын известного переводчика, знавший в Москве решительно всех, кто имел отношение к литературе, добыл телефон председателя Общества русско-индийской дружбы, индолога Александра Сенкевича. Прежде чем позвонить, я предусмотрительно набрала фамилию Сенкевича в Яндексе. И выяснила, что он пишет стихи. И весьма недурные. Я подготовила небольшую речь и позвонила Сенкевичу. Представилась и пропела хвалебную песнь его стихам. Потом сказала, что хочу ему как специалисту показать свою индийскую поэму. Он мне дал свой электронный адрес, а потом стал рассказывать о своей жизни и выложил всю подноготную, которую я здесь выкладывать не буду. Я привыкла к московской коммуникабельности, но это было нечто феноменальное. Естественно, я послала Сенкевичу свою «Дамаянти». Через час он позвонил:
- Эта ваша поэма просто восхитительна! Будем переводить на хинди!
- Я, - говорю, - и мечтать о таком не могла. Думала, прочитаю на каком-нибудь вечере в вашем Обществе.
- Да ерунда это, зачем? Будем переводить. Только вот в чем проблема. В Индии русский язык нынче знают только графоманы. А хорошие поэты знают только английский. Вы можете сделать английский подстрочник?
- Конечно! – бодро сказала я, не имея понятия, как я буду это делать.
       Мои познания в английском языке были весьма скудные. И я обратилась за помощью к своей канадской подруге, блистательной пианистке Светлане Пономарёвой, совсем не чуждой поэзии. Надо отдать ей должное, она сделала подстрочник и в очень короткий срок. Я отправила подстрочник Сенкевичу. «Отлично! – написал он. – Сегодня же отправлю Дивеку Ранешу. Это лучший современный поэт Индии». И – наступила тишина.
       Подождав недели две, я снова позвонила Сенкевичу. И вдруг он говорит: «А приезжайте ко мне в гости!» - «Да с удовольствием! А вы послали мою поэму Дивеку Ранешу?» - «Нет, знаете ли…» - и пошли опять нескончаемые откровения, из которых я узнала о существовании мира, нам, простым смертным, совершенно недоступного: мира русских нуворишей и церковных иерархов, мира большого бабла или, как выразился бы Алексей Максимович Горький, «жёлтого дьявола».
       Мы с Серёжей все-таки поехали к Сенкевичу. Я надеялась поговорить с ним о моей любимой Индии, в которой так и не побывала. Дверь нам открыла красавица Анна – молодая жена семидесятипятилетнего индолога. Квартира была так заставлена книжными полками, что удивительно, как нашлось место для обеденного стола. Закуски были самые простые. Сенкевич действительно рассказывал об Индии, но это была совсем не та «Индия духа», о которой я мечтала:
- Везу в автобусе нашу группу. Они мне говорят: «Приведите нам святого!» - ну, в Индии же святые на каждом шагу. Вышел я из автобуса, взял под локоть первого попавшегося старого садху, привел к нашим. Они заверещали: «Благослови, благослови!» - а он четки вынимает и говорит: «Сто долларов». – Потом вторые, третьи. - «Ты что, - говорю ему, - торговлю здесь развел?» - А он: «У меня лицензия есть!» - «Покажи!» - Дает мне клочок бумаги. Там от руки написано слово «лицензия» и стоит круглая печать.
       Потом про моего любимого Ошо Раджниша:
- Он, затевая свой бизнес, недооценивал роль женщин.
       Бизнес! Чтобы сменить тему, я решила похвастаться:
- У меня только что в журнале «Арион» вышел венок сонетов.
       Сенкевич поморщился:
- Ну что вы, как маленькие? Какие журналы? Буржуазию нашу надо трясти!
       Интересно, думаю, где это я в своем Бирюлево найду буржуазию? Выйду на улицу и стану аукать?
       Я встала из-за стола, чтобы получше рассмотреть бронзовые фигурки индийских богов, стоящие на шкафу. И тут поймала на себе жадный взгляд Сенкевича. Меня как громом поразило: он не отправит «Дамаянти» Дивеку Ранешу, пока я… Это было для меня совершенно неприемлемо. Даже из уважения к человеку, который в свои семьдесят пять и с больным сердцем скачет по Гималаям. О переводах на хинди можно было забыть. Мы посидели ровно столько, сколько требовали приличия. Когда стали собираться, хозяин вызвался нас проводить до метро. По дороге спрашивал меня про Кривулина и Татьяну Горичеву.
- Горичева, - сказал, - сейчас пьет запоем. А Кривулин много пил?
- Нет, - говорю, - весьма умеренно.
       У метро мы распрощались, и больше я Сенкевичу не звонила. И он мне тоже.

13.

       Осенью 2012-го года приехала я в журнал поэзии «Арион» за гонораром. И у нас с Алексеем Алёхиным состоялся вот такой диалог:
- Элла, мы с вами – последние представители тонущей Атлантиды.
- Да, - говорю, - русский язык сохранится разве что как латынь или санскрит.
- Нет, я думаю, мы сохранимся в переводах.
- На китайский или арабский?
- Скорее всего, на арабский.
- Если вспомнить историю античной литературы, то на арабский. Только арабы уже не те. Тогда они были язычники. На китайцев больше надежды.
14.
       Я пришла на сайт Стихи.ру. Успела опубликовать не больше десятка стихотворений, как мне написала некая Елена Гурфинкель: «Рада, что вы здесь. Я вас на Поэзии.ру читала, Олитский навёл, спасибо ему». Ага, думаю, раз Олитский навёл, значит, москвичка. Даю свой телефон. Вечером – звонок: «Здравствуйте, я – Лена Гурфинкель. Мне муж про вас много рассказывал». – «А муж у нас кто?» - «Юрий Лорес». Трубка повисла в моей руке. Мы не общались с Лоресом двадцать лет.
       Лена приехала к нам в гости с диском Лореса и двумя дочками – Либи и Соней, восьми и десяти лет соответственно. Обе девочки лицом были точно в папу. Развитые и умные не по годам, и с отличным чувством юмора. Лена мне сказала, пока мы курили на кухне: «Девчонки попсу не слушают, только классику и авторскую песню. Либи играет на флейте, Соня – на пианино. Обе пишут стихи, но это пока – тайна». Мы провели чудный вечер. Либи играла на флейте, Соня пела под гитарный мамин аккомпанемент. Когда они ушли, я написала стихотворение, которое посвятила Либи и Соне:
                Когда-то давно ваш отец на подвиг меня подвиг:
                слагать стихи и за это платить душою.
                И вот между миром и мной - равелин из книг
                моих. Но при этом себя “большою”

                не чувствую вовсе. И верю, что борода
                у Деда Мороза - из снега лапландской вьюги.
                И в вечность наивно верую, хоть седа,
                и в землю сырую легли и ложатся други.

                А впрочем, как же не веровать в вечность, когда со мной
                ангел, так нежно поющий, и ангел с флейтой,
                в лачугу мою пришедшие, как домой.
                Пусть будет стряпня моя скромная вдовьей лептой

                в тот будущий пир: виночерпием Ганимед
                прольёт вино Мошиаха для Будды, Христа, Магомета.
                И мудрость Талмуда срифмуется с мудростью Вед.
                А света конец есть начало света.

       Может, и не потонет наша Атлантида. А может быть, вырастут девчонки и уедут в Израиль.
Выучат иврит, не менее великий и могучий, чем тот язык, на котором написаны эти воспоминания.

Март, 2013