Шкаф. ч. 24

Геннадий Шалюгин
    
    Пока автор занимался мазохизмом, экспонатура домашнего музея приросла к месту,  утвердилась в мысли  пережить  своего  собирателя  и экспозиционера. Я вас! - хочется крикнуть фарфоровой собачьей своре, крылатым коровам и инвалидным свистулькам.  Я  вас!  Ату! Население шкафа, кажется,  понимает, что  с хозяином шутки плохи:  заяц так и застыл с поднятыми ушами,  баба замерла с веником в руке,  звуки замерзли в заднепроходном отверстии полтавского козла. В любой момент я могу вышелушить их с насиженных мест,  выбросить из памяти и набрать других персонажей. И жизнь представится совсем иной,  сияющей, как крылья золотисто-сосновой птицы, торжественно вознесенные над золоченой маковкой колокольни Ивана Великого.
Колокольня - высотой сантиметров семь - украшает полку книжного шкафа. Тут вперемешку с книгами заметны  отложения памяти, следы случайных встреч: палехского вида  записные  книжечки, миниатюрные издания Пушкина, Чехова, Куприна, даже Марка Шагала с его стихами и репродукциями летающих евреев.  Увесистая, красивая, лежит книжечка из уральского самоцветного камня; но не малахит. Их-за стекла, как рыбы в аквариуме, не мигая смотрят лица Рахманинова, Кураева и Степана Эрьзя,  мордовского  скульптора,  которым я был увлечен в молодости.  Тут же летит, растопырив красные крылья, колокольный мужик Ильи Глазунова: ругательный художник Глазунов бывал в Ялте и оставил автограф в альбоме. К Чехову, однако, маэстро был настроен негативно: дескать, такие вот сюсюкающие писатели превратили русских в нацию духовных кастратов. Глазунов рассказывал об этом украинским телезрителям.
Они уже наслышаны о злодеяниях москалей...
Вот изящный фотопортрет Татьяны, тоненькой и задумчивой джанечки, какой я полюбил ее в Шатках.  Было это в 1965 году, на масленицу. Я исполнял роль Деда мороза, мимо проезжали санки с цветастыми девицами. Я бросился в смеющийся цветник - и попал в объятия будущей жены... Ах, какую новую, романтическую биографию можно выстроить, потрогав экспонаты книжного шкафа! Вот - память о наивной радости художества: небольшой масляный  этюд Чеховской бухты в Гурзуфе. Благостно и умиротворенно... В 1987 году мы отвоевали у Худфонда СССР чеховскую дачку на берегу моря и создали музей; приезжая в Гурзуф, я настолько пропитался флюидами, излучаемыми  Генуэзской скалой, что ударился в живопись. Домик на берегу бухты  едва не отнял у нас Кашпировский.  Якобы для психотерапии. Музейные сторожа, поработав годок-другой, начинали писать этюды. Дворничиха объявила себя экстрасенсом и пыталась задурить голову Василию Ивановичу Белову, которому тоже полюбился уютный уголок Крыма....
Чеховская бухта и вправду излучает потоки энергии...
Но полно скакать по шкафам;  сохраним верность замыслу написать инвентарную книгу единственного Шкафа, моего Городка, моего собеседника и оппонента на пороге ХХ1 века. Да вдохновит меня пример Александра Сергеевича, воспевшего свой Городок и его обитателей. Кстати, и Пушкину пора бы воспеть хвалу - как-никак, 200 лет его Гений одухотворяет отечественную культуру; каждый вдох привносит в нас по две молекулы воздуха, которым дышал Поэт; ах! если бы и они несли живую память о горячей африканской крови, в которой растворялся сей кислород! Пушкин, Пушкин, Пушкин...Вовк. Странно складируется информация в ячейках памяти. В шкафу - да, наверху, справа, за фигуркой зайца плоско поблескивает профиль поэта. Автопортрет. Курчавая обезьянка с выпяченным жевательным аппаратом. Пушкин, заяц, Вовк...Ну, заяц-то уж навеки привязан к Пушкину, как коза к колышку. Открыта страница в пушкинистике - зайцеведение. А Вовк - та самая личность, которая изобразила профиль поэта.
Сам Вовк толст, косоглаз, круглолиц,  велеречив. Сию безделицу он выполнил на тонкой меди и подарил мне в середине 70-х годов ХХ века. Я приклеил портрет к лакированной фанерке, выжег на дереве нехитрый орнамент и преподнес брату Анатолию. По бедности дарили тогда что попадя. Каким-то образом вещица вернулась ко мне - наверное, при переезде родителей в Краснодар.
Пушкин неотделим от от моего "я" - так же, как цыпки в голоногом детстве, как бормотание стихов в отрочестве, как седая бородка в зрелости. Какой-то внутренний, довольно невнятный диалог - о чем? Почему я держал дома портрет поэта? Ну, Чехов - понятно:
Чехов - Пушкин в прозе.
Мне почему-то важно, что родился я километрах в 30 от пушкинского Болдина, что в пятилетнем возрасте родитель привозил меня в усадьбу поэта, что самое яркое детское впечатление связано с поездкой в Болдино. При возвращении надо было переезжать речку вброд; мужики вышли осмотреть переезд, а я увидел в воде огромного крокодила и подумал: боятся... Надо думать, большая коряга. Позже довелось мне и карасей ловить в барском пруду, где живописно отражаются белые мостики. Делалось это так: бретельки майки завязывались узлом - получался сачок; он подводился под прибрежный куст - производился шум - караси порскали и попадали в ловушку. Помнится, здесь и пузо распорол склянкой ¬может, даже пушкинской...
Небось, поэт и в Болдине совершенствовался в стрельбе. По бутылкам.
Приятно вспомнить, как варили уху под Кистеневкой, как пили водочку во Львовке - имении Сан Саныча Пушкина, генерала от инфантерии. Со старой груши падала закуска, за поросшим ряской прудом кривились лубяные избушки бывших пушкинских крепостных. На завалинке сказочно-декоративной постройки сидел замшелый дед в драной шапке и пытался свернуть цигарку.
 - Дед, помнишь ли Пушкина?
 - Как?
 - Помнишь ли, говорю, Пушкина?
- Как не помнить. Как щас помню, Ляксандра Ляксандрач приезжал освещать церкву...
Потом старика описал Юрий Нагибин:  он уже не вставал с лежанки и только мычал.
Приходилось и в самолете пролетать над болдинскими проселками... Глядя на путаницу тропинок и дорог, живо припомнилось, как однажды поэт отправился навестить соседку, да призадержался: проклятый заяц перебежал дорогу.
Пришлось возвращаться и перепрягать лошадь.
- Вы же знаете, я юродивый, - объяснялся потом Пушкин. Юродивый -надо полагать, в значении "ненормальный", "урод". Действительно, пристрастие его к недобрым приметам было прямо странным.
Долгое время хранился у меня гвоздь из арзамасского дома, где проездом якобы останавливался Пушкин; взвешивая в ладони черный кованый штырь (гвоздь был квадратный, со шляпкой величиной с молодой масленок/, я  вспоминал историю о вскрытии пушкинского гроба в Святогорском  монастыре. Семен Степанович Гейченко по секрету признался,  что утаил гвоздь от гроба. Об этом услышал знаменитый  композитор Бриттен, гостивший в Михайловском.  Он пал перед Гейченко на колени: отдайте реликвию мне!  Почесав затылке,  Гейченко вышел во двор, поднял первый попавшийся ржавый гвоздик и вручил гостю. Бриттен потом якобы носил его на груди, в золотом медальоне. Приятно помнить, что у меня после посещения Михайловского хранится книга Гейченко с ласковой дарственной надписью. Называется - "У Лукоморья". Между страниц лежат ажурный хвощ, мышиный горошек, земляничка с лугов у Сороти.
А вот изящный вырез дубового листа...