То ли Вадик, то ли Юра

Марина Улыбышева
      – Ой! – сказала я, открывая дверь. – Какая неожиданность!
      – Надеюсь, приятная? – поинтересовался он.
      – М-м-м... ну-у... – замялась я.
      
      Вообще-то он меня всегда раздражал. Я познакомилась с ним в Москве года три назад у Машки. Он, как и я, приехал из Сибири покорять столицу. Столица в этом не нуждалась. У него не было ни работы, ни жилья. По доброте душевной Машка и её муж кормили его и разрешали у них переночевать.
      Дома у них он ходил в Машкиных тапочках и трико с вытянутыми коленками. Всех донимал стихами собственного сочинения и вечно опущенными, так что не видно глаз, пушистыми ресницами.
      Так и не помню, как его зовут: то ли Вадик, то ли Виталик, то ли Юра. У него и сейчас, хотя уже, наверное, тридцатник стукнул, на лбу ни одной морщинки, как у ребёнка. И смотрит всё время вбок, будто у него шея свёрнута.
      Наверное, он Машку достал, и она сказала ему мой адрес в Калуге, куда я недавно сбежала, наконец, не выдержав прелестей столичного полулегального существования.
      – Я говорил, что ты здесь умрёшь. Так и вышло, – сказал он, ничуть не смущаясь тем, что я стояла перед ним живая и невредимая.
      Он скинул помятый, не первой свежести плащ, размотал изъеденный молью шарф, всё это аккуратно встряхнул и последовательно повесил на гвоздик. «Можно?» – и, не дожидаясь ответа, разулся и сунул ноги в хозяйские тапочки. Что было делать...
      – У меня беспорядок! – угрюмо сказала я, накрывая газетой засохшие яблочные огрызки на письменном столе.
      Он и ухом не повёл. Прошёл, расстёгивая короткий пиджачишко, под которым оказалась неожиданно белая сорочка.
      – У меня холодно! – снова предупредила я.
      – Холодно на улице, – констатировал он. – А здесь... – он замолчал, понюхал воздух, сел и уставился в угол, тот самый, где у меня валялся веник и уже закисшая половая тряпка. Я поняла, что вечер пропал.
      – Что ж, будем кофе пить. – сдвинув вглубь стола бумаги и газету с засохшими огрызками, я включила плитку и поставила на неё кружку с водой.
      Плитка еле тянула, минут через десять, так и не дождавшись, когда вода закипит, я бухнула туда кофе. Всё это время он молчал и внимательно следил за моими передвижениями.
 
      – Не понимаю! – вдруг неожиданно закричал он, схватив со стола чайную ложечку. – Как у людей хватает смелости жить в таких маленьких городишках? Грязь. Кладбище в центре города... Бр-р-р... Сколько ты уже здесь?
      – Четыре месяца.
      – Да-а-а... – потух он. – Четыре месяца... Два дня... Я – два дня. У меня здесь тётка живёт. Вот – навестить.
      Он замолчал и принялся сгибать и разгибать ложечку, я подумала, что она сейчас сломается.
      – Забавно, забавно... – после длительной паузы повторил он. – У тётки вчера – гости. А тут – я! Разговоры, стол с закусками... Пляшут, едят... Забавно, забавно... Она к ним, они к ней... Забавно, – закончил он шёпотом. Дурацкая манера: то орать, то говорить так, что ничего не услышишь.
      Я изо всех сил пыталась следить за ходом его мыслей. Но это было весьма сложно. Он не на шутку решил разделаться с чайной ложкой, наконец, она не выдержала, треснула и развалилась на две половины.
      – Я понял! – закричал он, бросая остатки ложки на стол. – В Москве – воздух! Воздух! А здесь... – он снова понюхал и посмотрел в угол с половой тряпкой, после чего опять как-то резко сник и вновь надолго замолчал.

      Я разлила кофе по чашкам. Есть было нечего. Не предлагать же ему кусок кекса, который вторую неделю черствел у меня между оконными рамами.
      Честно говоря, я – не хозяйка, у меня всегда то что-нибудь киснет, то что-нибудь черствеет. Но он и кофе, похоже, пил лет сто назад. Глаза его загорелись, на лице сделалась улыбка. Он зашуровал в чашку шесть полных ложек сахару, воспользовавшись при этом моей, неполоманной, ложкой, зазвенел, размешивая, схватился за горячий фаянс, обжёгся, но пить не перестал.
      Должно быть, его «прижало». Решил подкормиться у тётушки. Фанат столичной жизни. В Москве – воздух, воздух! Типичный бомж с интеллигентной рожей, скиталец по публичным библиотекам и жалостливым знакомым. Всем надоел хуже горькой редьки: «Ах, в провинции я непременно умру! Там дышать нечем. А в Москве – культура, театры!»
      – Да-а-а, – прервал мои мысли Виталик. – Как всё-таки несвободно! Там тётушка, гости. Жарят, парят, а тут – я! Она говорит, я – неправ… А здесь… – он огляделся по сторонам, снова понюхал воздух. Я инстинктивно дёрнулась, хотела убрать тряпку, но передумала.
      – Ты не чувствуешь неловкости? – спросил он.
      – Нет! – почему-то разозлилась я. Наверное, я ему завидовала, хотя была уже сыта по горло московской жизнью.
      – Хорошо… – он громко глотнул кофе. – А то бывает…

      В прихожей зашаркали. Через дверь раздался хозяйкин голос.
      – Вам, милая, лестницу мыть. Вы уж не забудьте…
      Шарканье удалилось.
      Он, кажется, оробел. Но потом успокоился, встал, прошёлся по комнате, потрогал в горшке засохшую традесканцию (опять я забыла её полить!), вытащил откуда-то мою вязаную шапку, спросил:
      – Это – зимняя?
      – Зимняя, – ответила я.
      – Но, видать, не шерсть.
      – Шерсть, – ответила я.
      – Какая-то не мягкая.
      Он покрутил её в руках, помял, наконец, положил и подцепил с полочки мои часы на кожаном ремешке, сантиметр за сантиметром, он исследовал ремешок, часы и застёжку.
      – Браслет вырезан неровно, – заметил он, – где толще, а где уже… Кстати, у тебя нет случайно немного хлеба, знаешь, здесь хоть и провинция, а хлеб пекут – пальчики оближешь!
      Я открыла раму, вытащила чёрствый кекс, протянула ему, давая понять, что, увы, есть у меня нечего.
      Юра взял со стола нож, поскоблил зелёный налёт и принялся громко жевать, запивая сухие куски остатками кофе. Мне захотелось швырнуть в него сахарницей.
      – Значит, в Москве – воздух? – завелась я.
      – Воздух, – кивнул он, впиваясь зубами в кекс.
      – Значит, в Москве – культура?
      – Угу, – подтвердил он, двигая желваками.
      – А мы тут лаптем щи хлебаем!
      – Ну, щей я как раз и не наблюдаю. Одни стихи, стихи… – Он приподнял двумя пальцами мои черновики.
      – Приживала в тапочках! – процедила я.
      – Вот как?! – удивился он.
      – Да, так! Тебя все терпеть не могут! Ты всем осточертел! В Москве Машка с мужем из-за тебя детей не имеют. Всё о культуре беседуют, лёжа с тобой на одном матрасе. У них скоро семья развалится. Они тебя ненавидят! Ты у них все баранки сгрыз!
      – Все?! – удивился он.
      Он поднял мои часы и стал их раскачивать у себя перед лицом, наподобие маятника, влево-вправо, влево-вправо. Потом намотал ремешок на палец, потёр стекло циферблата о пиджак. Так он сидел минут пять, опустив глаза вниз. Мне показалось, что он плачет. У меня у самой запершило в горле. В общем-то, чего я на него накинулась?
      – Ладно, Вадим! Брось! Я не хотела тебя обидеть. Но я не пойму, чего ты хочешь? Скажи! Ну! Чего? Ну!?
      Он поднял лицо. Глаза были совершенно сухие. Он улыбался.
      – Эта комната летит в пропасть… Но я ничего не скажу. Не выйдет. Я уже попадал на удочку подобных вопросов.
      Он перевернул блюдечко и стал водить по нему пальцем, при этом получался тонкий свистящий звук.
      – Я вот всё думаю… – он отложил блюдечко в сторону. – Нет. Это словами не передать… Это происходит ТАМ! – Он неопределённо махнул. – Когда-нибудь я всё расскажу ТАМ, где-то… Кстати, я вспомнил – тебе завтра на работу. Нет свободы. Когда что-то вспоминаешь, нет свободы, нет воздуха…

      Больше про воздух я уже слушать не могла. Я вышла на кухню, помыла чашки, долго держала руки под горячей водой, заодно помыла кастрюлю, хозяйкину сковородку и даже хотела подмести пол, но не нашла веник.
      Я подумала, что если бы он не смотрел всегда вбок и разговаривал бы нормально, может быть, он даже перестал меня раздражать. Вот и Машка говорила, что он – симпатичный, только почему-то ему не везёт, а то бы давно окрутил какую-нибудь москвичку. Собственно говоря, я ведь его совершенно не знаю. Что у него там внутри?
      Я вернулась в комнату. Он сидел, уронив голову на грудь, будто бы задремав. Я села напротив и стала смотреть на его торчащие на макушке волосы. Он дрогнул ресницами:
      – Ты всегда так сидишь?
      – Как? – не поняла я.
      – Нога на ногу.
      – Не знаю. Всегда. А что?
      – Когда так сидят, стоило ли приходить?

      Он встал, вышел в прихожую, переобулся, намотал шарф, застегнул пуговицы плаща. Медленно и аккуратно.
      – У тебя есть пальто? – для чего-то поинтересовалась я. – Ведь почти зима.
      – Пальто?.. Есть… ТАМ. – он опять неопределённо махнул и сунул руки в карманы.
      Я подумала, что мы никогда больше не увидимся и поэтому приободрилась:
      – Ну, будешь ещё в наших краях, заходи!
      – Зайду! Непременно. – пообещал он, отворил дверь и вдруг впервые
развернул свою шею и посмотрел мне прямо в глаза. Под пушистыми ресницами оказался умный, тёмно-зелёный, какой-то удивительно мягкий взгляд. Что-то в нём было такое…
      – Я это… Я… ты… тебя… В общем, любовь, может быть… Хм… Да-а-а… нет… тётка мне посоветовала обратиться к психиатру. Вот… Ну, пока!

      Он хлопнул дверью, а я осталась. Ткнулась туда-сюда. Первый час ночи. Завтра на работу, лестницу не помыла. Из незаклеенного окна тянуло холодом так, что шевелилась штора. Завывал ветер. Свернувшись калачиком под одеялом, я вспомнила, что на голове у него ни кепки, ни шапки. И пальто где-то ТАМ. Пожалуй, он и вправду кончит психушкой. Зачем приходил? Может быть, надо было предложить ему денег? Странный он всё-таки. И что это он имел в виду про любовь? Что любовь?