Магницкий

Артемий Королёв
       Нас везли в Читу. Тянулась зимняя беспокойная ночь. Поезд, трубя, летел в буран, вокруг него,  как в центрифуге, мотало снег, и жёлтым безжизненным светом горела  на верхней полке вагонная лампа. Я лежал и вспоминал лицо своей матери. День назад мы стояли с ней на вокзале в толпе призывников, и она, запинаясь, быстро, скороговоркой говорила мне:

- Ты только вернись. Вернись, я прошу тебя, живым и здоровым. Ты можешь потом делать всё, что угодно, ты можешь... даже уехать в Москву. Только вернись...

А я воротил от неё свою хамскую морду. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Мне казалось, что она опять устраивает сцену.  Что её слова мелодраматичны и нелепы. Не на войну же меня отправляют, в самом деле!

Меня раздражало в ней всё: её заплаканные глаза, красный опухший нос, и то, как она судорожно мяла побелевшими пальцами свой носовой платок с дурацкими рюшами...

Потом, когда состав двинулся и все прилипли к окнам, я один забился в угол и высокомерно скрестил руки на груди, хотя и знал, что в этот момент она с робкой надеждой идёт за нашим вагоном по обледеневшему перрону.
 
Я не любил свою мать. Более всего на свете мне тогда хотелось избавиться от её навязчивой опеки.

Мы ехали уже второй день.  Команда из пятнадцати человек, все красноярцы. Были уже съедены все жареные куры, выпита вся водка, показаны все карточные фокусы.  Остались одни  анекдоты. И с каждым часом, с каждым километром,  удалявшим нас от дома, смех становился всё громче, а шутки всё рискованней.  Пятнадцать парней показной бравадой пытались  замаскировать свою растерянность и страх перед будущим.  Мы чувствовали себя молодыми быками, которых за носовое кольцо по деревянному мостику тянули на убой.

Где-то там, в темноте проплывали солончаки, и тяжело ворочался зимний Байкал. Ужасно болело горло и одну за другой, как конфеты, я глотал таблетки аспирина.
   
Сопровождал нас молоденький лейтенант с тонкими усиками и золотой печаткой на безымянном пальце, оказавшийся в последствии редкостной сволочью.

На Читинском вокзале высадились ночью и, под насмешливые окрики и мат сержантов, двинулись в Опариху, на «карантин». Нет нужды пересказывать подробно всё, что происходило с нами в последующие два дня. Как в первую же ночь с меня «сняли» часы — родительский подарок на совершеннолетие. Как в столовой кормили горелой кашей из овса, к которой никто из призывников так и не притронулся. Унизительную баню с «космической» помывкой за десять минут. Безуспешные попытки намотать портянки. Чужеродный, оскорбительный для интеллигентного уха армейский слэнг. Полное отсутствие свободы и личного пространства.

Нас держали  в казарме отдельно от туземцев. Местные солдаты, грязные и одичавшие,  смотрели на нас презрительно и жадно. Как львы на свежее мясо.

Спустя двое суток, опять отчего-то глубокой ночью, нашу команду отправили в 313 Отдельный учебный центр.  По выходе из него мы должны были стать младшими специалистами спецсвязи, а попросту — кодировщиками.
 
Там я и познакомился с Магницким.

… Огромная, залитая светом, казарма отдельной учебной роты СПС. Зелёные стены, пять рядов безупречно, по нитке, выровненных одноярусных кроватей - «шконок», таблички на дверях: «Секретная часть», «Каптёрка», «Комната досуга». Почтовый ящик, прибитый к стене с надписью: «Жалобы и пожелания личного состава».

Мы несмело жались в своих тонких шинелях к выходу. Не смотря на поздний час, в казарме царило нервное оживление. Солдаты, одетые в уродливые ПШ и жёсткие шлёпанцы на босу ногу, сворачивали с кроватей своё постельное бельё и тащили его в сторону комнаты с табличкой «Бытовая». В «бытовке» были заняты все четыре гладильные доски: бойцы наяривали утюгами простыни, наволочки и даже своё исподнее.  В стороне от общей суматохи двое солдат таскали по центральному проходу казармы  большой деревянный ящик. В этот ящик были поставлены четыре гири, каждая весом по 25 кг, а его дно было обтянуто войлоком. К ящику гвоздями были прибиты лямки, в которые, подобно бурлакам, впряглись рядовые. Едва достигнув конца казармы, бойцы разворачивались и тащили ящик обратно.

Выглядело это довольно дико. Офицеров не было. Всё происходило под контролем великолепного старшего сержанта.

Он был колоритен: короткостриженая продолговатая голова, на которой выделялся седой чуб, сплющенный в футбольных побоищах нос, умные синие глаза.  Грудь колесом, косая сажень в плечах. Одет он был в ладную форму песочного цвета, которая очень шла ему. На широко расставленных ногах  - до блеска начищенные армейские ботинки - «берцы»: когда он шёл по казарме на его каблуках цокали щегольские, запрещенные уставом подковы. К груди были приколоты знаки отличника боевой и строевой подготовки. В руке - кожаный ремень с увесистой сияющей бляхой.

В общем, этакий римский легионер, Марк Антоний.

- Поживей, поживей,  гоблины, не в сказку попали! - закричал гордый римлянин  красивым хорошо поставленным «командным» баритоном. - Файзиев, хули ты муде чешешь? Ты чо, замечтался, я не понял?! Снимай с себя «белуху», уёбище лесное! Да швы прогладь! Швы, швы прокалите, задроты, в первую очередь, говорю я вам, швы. Горобченко, а ты чо лыбу давишь?! Дембель почуял? Сказал же – матрасы и одеяла у стен складировать! Да в рулон его сверни, дурак.

И р-р-раз, влепил бляхой по тощему заду пробегавшего мимо солдата. Долговязый солдат сладострастно взвизгнул и, изобразив на своём лице улыбку, побежал дальше.

Я вздрогнул. Сержант заметил нас и пошёл навстречу. Его взгляд был осмыслен, спокоен и прям. Как не вязался этот взгляд с тем, что он говорил, с тем, что он делал!

-  А ну построились, олени, - устало произнёс он.- Я — замковвзода  старший сержант Магницкий. Вы — мои подчинённые. Сейчас куда-нибудь вас пристрою. Распаковывайтесь аккуратнее, а то у нас тут... вши. Гниды, в смысле, - быстро поправился он и, закусив нижнюю губу, прищурился.

Прошло столько лет, а эту его неприятную манеру прищуриваться и жевать губу в минуты раздумья я помню до сих пор.

Взгляд его остановился на мне...

- Фамилия? - спросил он.
- Дьяков.
- Рядовой Дьяков, - грубо поправил сержант. - Стричь умеешь?
- Н-нет, - неуверенно ответил я. - Не знаю.
- Обкорнаешь своих под гребёнку. Ножницы в бытовке, - безапелляционно заявил Магницкий. - Времени тебе — до подъёма. Вопросы есть?
-  А можно...
- «Можно» Машку за ляжку и козу на возу! Боец, в армии к старшему по званию обращаются «разрешите». Рота, стройся! - вдруг оглушительно и страшно закричал он. Топот десятков ног был ему ответом.

- Рота, стройся!
- Рота, отбой!
- Рота, подъём!

Эти слова, словно удары безжалостного метронома, отныне отмеривали моё человеческое бытие. Самыми ненавистными были, конечно, «Рота, подъём!»: никогда в жизни мне не хотелось так спать, как там, под Читой. После отбоя, едва прикоснувшись щекой к подушке, я проваливался во мрак, который длился всего лишь мгновение, и снова прорезался  безжалостным светом и истеричным криком петуха-дневального: «Рота, подъём!»

Полгода я не видел снов. Лишь иногда, за секунды перед забвением, передо мной словно мелькало золотое опахало. Оля — девушка с волосами цвета выгоревшей соломы, навсегда осталась на другом конце света, в Красноярске и писала мне редко. Я лишь мог вспоминать её круглое лицо, мечтательную близорукую улыбку и то, как нынешней осенью мы спускались с ней с холма, на котором стоял наш Университет. Пахло горелой листвой, она прижимала к пальто букет из рябины, а внизу, перед нами лежал, раскинувшись, весь город...

  Её влажный жадный поцелуй.

Я часто слышал запах её духов в смрадной и душной солдатской казарме.

Мама тоже писала мне редко. Кто знает, может быть, письма просто не доходили до нашего медвежьего угла. Той бесконечной зимой в моей душе поселились мрак, холод и отчаяние…

Я долго не мог понять причину его ненависти ко мне. Он был совсем не глуп, имел гуманитарный склад ума. Во время ночных бдений, когда его ставили помощником дежурного по роте, я часто видел сержанта за книгой.  Однажды, когда мы разбирали завалы в сгоревшем Доме офицеров, он неожиданно уселся за уцелевший рояль и сыграл на нём «Венгерский танец» Шопена.

Магницкий умел играть на рояле!

Можно сказать, что классово мы были с ним близки, но он никак не хотел признавать наше с ним родство.

Зверств дедовщины, как таковой,  мы, «духи»,  почти не испытали на себе. Отчасти потому, что рота наша находилась на особом счету, под неусыпным контролем 8-го (секретного) отдела Штаба округа. Отчасти, по той причине, что несколько призывов тому назад, один из новобранцев в каптёрке штык-ножом забил до смерти распоясавшегося «дедушку». «Деды» после этого сильно присмирели. Но было множество и других, вполне законных способов замучить подчинённого. Магницкий использовал их в полной мере.

На армейском языке это называлось «задрочить по уставу».
 
Он издевался над моей выправкой, манерой говорить, физическим развитием. На утренней поверке он  с остервенением срывал с моей формы белоснежные подворотнички. Заставлял до посинения отжиматься на утренней зарядке. На ПХД, когда другие солдаты мыли полы в казарме или раскрашивали боевой листок, он отправлял меня с лопатой в сорокаградусный мороз трамбовать сугробы в автопарке.
 
Я, наконец, на собственной шкуре узнал предназначение загадочного ящика с гирями, который солдаты называли «Машкой». С его помощью натирался паркет, до этого густо смазанный вязкой вонючей мастикой.

Наконец, Магницкий стал ставить меня через сутки в наряды.

Я перестал высыпаться и похудел, как скелет. Я уже не знал, как унести ноги из Читы. Единственной возможностью было освоить профессию кодировщика и уехать... в Новосибирск, Биробиджан, в Барнаул.

Да хоть в Борзю, хоть в Каштак, хоть в Юргу! Только бы не оставаться здесь, в Чите.

Но после ночи проведённой за натиркой кафеля в умывальной или чисткой противней в столовой, мне хотелось только одного — спать. На уроках я сидел, как сомнамбула, едва понимая, что объясняет нам офицер.

Единственным утешением оставались воспоминания о доме. О младшем брате, об Университете, о маме: я не знал, как искупить свою вину. Я думал, что вернувшись, буду валяться у неё в ногах, вымаливая прощение за все нанесённые обиды.
 
За всё. И за наше расставание тоже.

Но постепенно воспоминания, вытесняемые серыми, как солдатская шинель, буднями становились всё менее чёткими. В конце концов, я уже не мог ясно представить черты своей матери. В памяти на месте её лица осталось какое-то светлое пятно, а от голоса -  эхо.
 
Так же было и с Олей. В школе она была незаметной и мало уважаемой  зубрилой, девочкой с толстыми косичками, в уродливых квадратных очках.  В Университете она сменила очки на линзы, распустила золотые волосы и расцвела, как расцветают после долгой зимы деревья. В её аттестате появились тройки. С ней флиртовали преподаватели. Она стала текучей и обманчивой — вечная женственность, водная стихия. Я знал парня, который из-за неё вскрыл вены в душевой студенческого общежития. Я совсем не удивился, когда однажды она мне призналась, что из любопытства переспала с женщиной. Смеясь, она откидывала назад голову, обнажая  ряд безупречно белых и ровных, словно выведенных циркулем зубов. В постели она кричала высоко и тонко, как птица.  На её полных ногах, под тонкой кожей, просвечивали синие веточки вен. Одна из них билась в такт её сердцу. Я любил засыпать, прижавшись к ней ухом. А Оля смеялась, ей было щекотно.
 
Лишь однажды её насмешливые глаза стали абсолютно серьёзными. Когда я сказал ей, что бросаю биологию и ухожу в армию...

Магницкого я ненавидел всем сердцем. Как можно ненавидеть кровного врага, убийцу своих близких. Я мечтал, как найду его после армии и поквитаюсь с ним за все свои мучения.

Удивительно, но мысль расправиться с ним прямо сейчас до поры до времени даже не приходила мне в голову: армия напрочь лишает человека собственной воли. Сержанты, казались нам  демонами из преисподней, наделёнными невероятной властью. Ротный — Юпитером-громовержцем. Для генерал-лейтенанта, командующего Сибирским военным округом, трудно было даже подобрать подходящее место в этой солдатской иерархии.

Великое Ничто? Первопричина Всего? Абсолют?
 
Магницкий стал моим злым гением.

Однажды мы с ним оказались в наряде по роте. Была поздняя ночь. Я, сидя на четвереньках, щёткой и песком драил на полу умывальной кафель. Магницкий брился. Спустив воду в туалете, он, полуголым, вернулся в умывальную и опасной бритвой снял со своих щёк остатки пены.

- Длинный, - так все называли меня теперь, - «кантик» мне поправь, - приказал он. Я бросил щётку, встал позади него, смочил водой его белую крепкую шею и стал подправлять бритвой линию роста сержантских волос.
 
Магницкий стоял неподвижно — совершенное, достойное потолка Сикстинской капеллы тело и, закусив губу, напряжённо смотрел на меня в зеркало:

- Дьяков, - вдруг тихо произнёс он, - ты ни о чём не хочешь меня спросить?
Не знаю, что на меня нашло.
- Товарищ старший сержант, - волнуясь, сказал я, - за что вы меня так ненавидите? Что я вам такого сделал?

Ветер ударил в оконную раму. В казарме послышался кашель. Магницкий быстро отобрал у меня бритву, хмуро буркнул «спасибо» и, присев на подоконник, достал пачку «Явы».

        - Табачить будешь? - в его голосе сквозило неизвестное мне до сих пор смущение.

Я даже растерялся, но поблагодарил его за сигарету, и мы закурили. Взгляд Магницкого обрёл неожиданную теплоту.

- Ты на меня зла не держи. Я тебе добра желаю. Ты пойми: из армии человек выходит либо сталью, либо шлаком. Вот из тебя точно сталь получится.
- Почему вы так в этом уверены?
- Вон, Кобзев, - Магницкий мотнул головой в сторону двери, за которой у тумбочки должен был стоять второй дневальный, - уже два часа стонет: просит отпустить его отбиться. А ты уже который день в наряде? И хоть бы пикнул. Мне это улыбает. Сортир закончишь пидорить — можешь пойти пофазанить дешку. За пятнадцать минут до подъёма Кобзев тебя разбудит.
- Мне ещё нужно подшиться.
- Забей. Подворотничок у тебя чистый.
- Спасибо... товарищ сержант, - я не знал, как реагировать на эту так  внезапно открывшуюся в Магницком человечность.
- И ещё, - сержант достал из кармана помятый почтовый конверт, - тебе тут посылка пришла. На ништяки не надейся, но децел радости и тебе перепало.
Магницкий, усмехнувшись, повертел конверт в руках.
- От какой-то Оли Ивановой. Знаешь такую?

Сердце моё возликовало!

- Да!
- Сколько звёзд на небе? -  с деланной строгостью спросил сержант.
- Восемьдесят четыре! - забыть количество дней оставшихся до дембеля моего мучителя, в данной ситуации было бы равно катастрофе.
- Правильно! Держи, боец — Магницкий с улыбкой вручил мне конверт и быстро вышел из умывальной.

Письмо было уже распечатано. Из него я узнал, что Оля вышла замуж за аспиранта-микробиолога. Обычные в таких случаях бессмысленные и никому ненужные извинения: «Прости меня, если сможешь. Ты здесь не при чём. Это жизнь бла-бла –бла-бла…»

На раковине осталась лежать блестящая опасная бритва фирмы «Золингер». Я взял и машинально положил  её в свой карман.

На утренней поверке Магницкий с криком и матом сорвал с меня подворотничок, который действительно  был далеко не белоснежным, и в наказание заставил отжиматься. Вечером он опять отправил меня в наряд по роте.
 
Тогда-то я окончательно и решил, что убью его.


Это не было спонтанное решение. Хотя сейчас уже трудно сказать, что заставило меня тогда принять его. История ли о забитом штык-ножом сержанте, холод опасной хромированной стали в моей ладони, мысли о неизвестном красноярском аспиранте или безысходность.

Ощущение предательства, которое накрывало как полярная ночь. Я мучился, я страдал здесь, я не знал, как выбраться из этого читинского зимнего ада, а меня предавали.

Всё вместе.

Я был полон ненавистью, холодной и рассудочной. Я знал только одно: этот бессовестный ублюдок и садист должен умереть. Спокойно и взвешенно, как настоящий безумец, я обозначил в уме порядок своих действий. Я знал, куда спрятать опасную бритву до убийства и что с ней буду делать потом. Что говорить на допросе.  Магницкий, ни о чём не подозревая, продолжал жить последние отмеренные ему часы. Он смотрел телевизор, ел тушёнку, смеялся, командовал, играл в нарды.
 
Я же глядел на него и видел синего покойника со зверски  перерезанным горлом, в кровати почерневшей от свернувшейся крови.

Он демонстративно не обращал на меня внимания. А в моих мыслях его уже начали пожирать могильные черви.

Я воспринимал это с глубоким удовлетворением.

Через несколько дней я опять стоял в наряде. Мой напарник спал, зарывшись в шкаф с шинелями, из которого торчали только его тощие ноги в кирзовых сапогах. На часах было уже без четверти четыре — самое глухое в казарме время. Стояла непривычная тишина. Сто человек мирно спали под одной крышей.

Я оставил щётку и песок и вышел из умывальной. В руке у меня была бритва. В конце казармы у комнаты дежурного офицера горел свет, но сам офицер сладко спал у себя дома под боком у жены. Бессовестно дрыхнул, сидя на стуле, и его помощник-сержант.

Я тихо подошёл к шконке Магницкого. Он спал, лёжа на спине, широко раскинув свои мускулистые руки. Его шея с острым кадыком белела в полумраке казармы, как месяц.  Я мял в руке бритву. Меня поразило, насколько детским и беззащитным выглядело его лицо.
 
В нём не было ничего властного, неприятного, жестокого. Напротив, во сне оно отчего-то стало ребячливым и почти  испуганным, потрескавшиеся губы едва заметно шевелились, словно жевали травинку. Черты лица смягчились, даже его нос больше не казался сломанным. Он был лишь слегка вздёрнутым.

И тут для меня вдруг стало очевидно, что этот мерзавец был старше меня всего на два года. Старшему сержанту Магницкому  едва исполнилось двадцать лет.

Один из солдат зашёлся в болезненном кашле, встал и, нащупав ногами шлёпанцы, сонно загромыхал в них в сторону туалета. Я спрятался за кровать. Сержант продолжал лежать неподвижно, грудь его ровно вздымалась. Я подумал, что Калинин — так звали проснувшегося солдата, сейчас увидит брошенные на полу в умывальной щётку и ведро.

Магницкий жалобно застонал во сне.

Я не мог убить его.

Мне хотелось заорать от собственного бессилия. Но я дождался возвращения Рината, со вздохом положил бритву на тумбочку сержанта и  вернулся обратно к своей ненавистной работе...


Всё когда-нибудь кончается, закончилась и зима. В мае снег сошёл с сопок, окружавших наш 313 ОУЦ, и по пыльным берегам канав зацвели  жёлтые островки мать-и-мачехи. В воздухе потянуло гарью лесных пожаров.

Мы, предчувствуя своё неизбежное освобождение, что называется «расслабились».  Стали подшучивать над младшими офицерами и прапорщиками. Днём садились на застеленные кровати. Дремали после обеда. На вечерней прогулке шагали не в ногу и нарочито нестройными голосами пели «У солдата выходной» и «Марусю».

Сержанты от нас отстали.

Я стал жилистым, загорелым и нервным. Приобрёл способность спать с открытыми глазами. Не спать двое суток. Спасть стоя. Не чурался чёрной работы, но и научился избегать её, когда это было нужно. Теперь я умел за себя постоять.
 
Уже было известно, что меня отправляют в Новосибирск, в штаб 41-й армии. Из дикого Читаго, этот зелёный и богатый город казался мне раем на земле.

Перед отправлением нас, «духов», переводили на следующую ступень неформальной солдатской иерархии. Теперь мы назывались «слонами».  Лёжа на нескольких табуретах я кричал от боли, а один из сержантов с наслаждением лупил меня по заднице кожаным ремнём с увесистой бляхой.

Но сильнее боли была радость,  ибо я знал, что с каждым ударом моим унижениям приходит конец.

Магницкий в моём «переводе» не участвовал. Я его вообще редко видел в те дни.

Кто-то из читинцев принёс в казарму банку с драгоценным медицинским спиртом. Дембеля пили в каптёрке. Из-за закрытой двери доносилась музыка, гомерический смех, пахло жареной картошкой и рыбными консервами. У «слонов» всё было гораздо скромнее. Заходя по одному в «Комнату досуга», мы получали свои полстакана разведённого спирта и заедали его карамелью из чьей-то посылки.

После полугода в армии, я моментально опьянел. Меня переполняло ликование. Жизнь рисовалась исключительно в светлых тонах. Было жалко расставаться со своими армейскими друзьями, но в остальном, в общем, я был абсолютно счастлив.

Помню, я вышел покурить на крыльцо. Теперь для этого мне не нужно было спрашивать разрешения у сержанта. Уставился на тёплое вечернее небо, похожее на слоёный коктейль, на эти рыжие холмы, похожие на туши доисторических животных, своими боками сдавивших нашу маленькую долину, на пустынный плац, унылые солдатские казармы. И мне подумалось, что мои жертвы были не напрасны. Что когда-нибудь, всё дурное забудется, и эти чудовищные полгода я буду вспоминать даже с ностальгией. Что этот опыт когда-нибудь пригодится мне. Для чего? Тогда я не знал ответа на этот вопрос.

Но зато я точно знал, что по дороге на запад наш эшелон сделает двадцатиминутную остановку в Красноярске и там я, наконец, опять увижу на перроне свою мать.
 
Поднимаясь в казарму, я столкнулся на лестнице с Магницким. Он был пьян и очень зол. Налетев в полумраке, сержант узнал меня, схватил за шею, притянул к себе  и уставился мне в лицо своими бессмысленными мутными глазами. От него несло спиртом. Он едва держался на ногах.

- Ненавижу тебя, - пробормотал он. - Ненавижу, сволочь.

Я понял, что сейчас он будет  меня бить. Готовясь дать отпор, сам схватил его за шею. Что-то в выражении моего лица, верно, подсказало ему, что он утратил свою былую власть надо мной. Что просто так я ему уже не дамся.
 
Так мы и стояли на лестнице, вцепившись друг в друга как борцы, тяжело дыша, багровые от напряжения.

- Дурак ты, Славка, - наконец, отчётливо сказал я, впервые назвав его по имени и на «ты». - Что с тобой происходит?

  Я всё ещё рассчитывал на мирный исход. Его по-львиному сплющенный нос был  всего в нескольких сантиметрах от меня. Я видел каждую морщинку в уголках его глаз, «скобы» зажавшие его пухлые губы, волосок на выскобленном жёстком подбородке. И вдруг, что-то изменилось. Он задрожал и как-то весь разом обмяк. В его глазах появилась эмоция, которая тогда привела меня в смятение.

Это была немая мольба. Это были надежда и страх.
Страх быть отвергнутым.
Я был так потрясён этим, что ослабил хватку и инстинктивно поддался назад.

Страх на его лице сменился ужасом разоблачения. Магницкий пришёл в ярость, с силой оттолкнул меня к стене и, шатаясь, пошёл к выходу.

Я вернулся в казарму и повалился на кровать. Меня бил озноб. В одну минуту мне открылась причина его «ненависти» ко мне. Мне представилась вся безрадостная жизнь этого человека, моего сверстника здесь, под Читой, его персональный ад. Существование полное недомолвок и откровенной лжи, вынужденное двуличие, неизбывный удушающий страх, бремя противоестественных для окружающих страстей и тотальная невозможность искренности.
И мне стало жаль его.
В ту ночь сержант не вернулся в казарму.

На следующий день нашу команду отправляли на Читинский вокзал. На плацу уже стоял грузовик. Каждому выдали запас чёрных сухарей и по килограмму сахарного песка. Ротный произнёс короткую напутственную речь. Прощаясь с друзьями, мы с трудом сдерживали волнение, а кто и слёзы: едва ли на свете найдётся ещё одна такая же грубая и сентиментальная профессия как солдат.

Наш замкомвзвода Магницкий тоже был там. Мы поочередно жали ему руку и говорили слова благодарности.  Моя очередь была последним. Не скрою, я был смущён.  Когда он пожимал мою ладонь то, не знаю случайно или нет, но это рукопожатие продлилось чуть дольше, чем того требовала пустая формальность. Всего на пару секунд, но дольше. Вечернее солнце слепило из-за его спины, поэтому я не разглядел выражения лица сержанта: оно превратилось в сплошное тёмное пятно,  на котором можно было лишь  угадать синие глаза и сломанный нос.

А потом просигналил водитель. Магницкий развернулся и решительно зашагал прочь по залитому мягким золотым светом плацу. Только звенели подковы на его берцах. А мы побежали к кузову грузовика...

Через час поезд уже уносил нас в Новосибирск. Я думал о встрече с матерью, об Оле, о своём будущем после армии.

И о Магницком тоже. Никогда больше я не встречал в мужском рукопожатии столько нежности, как тогда, в майский тёплый вечер, на армейском плацу под Читой.