Веслав Мысливский. Трактат о лущении фасоли 6-1

Константин Кучер
Пан не знает о могилах в лесу? А я был уверен, что он пришел посмотреть на эти могилы. Подумал даже, откуда пан знает об этих могилах. Разве что пан Роберт ему сказал? Позволил пану остановиться в своем домике, сказал, где ключ, значит, мог и о могилах обмолвиться? Поэтому я и не хотел пана беспокоить. Всегда неприятно идти кого-то выспрашивать - кто есть, зачем приехал, как надолго. Ведь я и документы должен проверить, не каждому и не всегда можно поверить на слово. Или даже потребовать, чтобы мне показали разрешение, что можно остановиться в чьем-то домике, тем более, у того, кого раньше здесь никогда не видел. Но поскольку пан Роберт...

Сказал бы мне пан, как там, по крайней мере, его здоровье. Пан не знает пана Роберта? Э-ээ, нет, наверное, пан не хочет в этом признаться. Должно быть, пан Роберт запретил пану. А я даже думал, что он прислал пана, чтобы тот мне сказал, что у него. Может, он заболел. И не смог сам приехать. Поэтому я так и думал, что пан поспит, а потом ко мне придет. А пан пошел в лес. Я  сначала подумал, может пан пошел пройтись, отдохнуть с дороги, немного подышать лесным воздухом, но скоро вернется. Выглянул в окно, раз - другой вышел на улицу, постоял, но пан всё не возвращался и не возвращался.
Начало смеркаться, залив, домики, лес, всё затянуло сумерками, вскорости вообще стало темно, и как только пан будет возвращаться? Это меня беспокоило. Пан здесь первый раз, леса не знает, не ровен час, ещё и заблудится. Надо будет идти с собаками, искать пана. На всякий случай, зажег свет, может, хоть он как-то выведет пана. Пан видел? Ну, само собой. Здесь нетрудно заблудиться, тем более в эту пору, осенью. Осенью в этом нет ничего странного.

Я и сам здесь чуть было не заблудился. Да, именно тогда, когда меня по дороге туман задержал. Место глухое, безлюдное, а я как раз пошел в лес посмотреть, где те могилы. Для этого, собственно, и приехал тогда. Точно не знал, где они, только то, что в лесу. Пан Роберт, рассказывая мне о тех могилах, махнул рукой в сторону леса – там, мол. А лес большой, заросший, вот и ищи в нем. Если бы ещё в одном месте, а то они разбросаны – тут, там. Почти целый день ходил, даже не помню, сколько их тогда насчитал. И не заметил, как начало темнеть. Обычно же, как пан и сам знает, сразу, мгновенно не темнеет. Человеку ещё долго кажется, что как бы и видно. А раз видно… Лес знаю, поэтому как-нибудь и в потемках вернусь. Но, пан может себе представить, когда я всё-таки вышел из лесу к заливу, то не мог понять, где же я нахожусь. На том, или на этом берегу. Помню, что Рутка с той в эту сторону течет, а тогда мне даже показалось, что нет, наоборот. Силуэты домиков проступали в темноте, но который из них домик пана Роберта, для меня было совершенно непонятно. И так стоял и стоял, но никак не мог определиться – где же я. В какой-то момент даже потерял уверенность, я ли собственно стою там, где стою.

И вдруг увидел вдали какой-то огонек. Поначалу его тусклый, мерцающий свет был едва заметен. Я подумал, что кто-то там, видимо, тоже идет и подсвечивает себе фонариком. Только как ему крикнуть, услышит ли меня на таком расстоянии, скоро и сам не буду знать, где я есть и есть ли вообще. А между тем огонек стал более ярким, неподвижным и довольно сильно приблизился ко мне. Как бы я стоял по эту сторону Рутки, а он светил мне с той. И тогда, пан не поверит, мне подумалось, что это у нас, до сих пор лущат фасоль. И пусть пан не удивляется, действительно, лущили.

Лущение фасоли всегда начиналось с освещения. Мать уже помыла посуду после обеда, подмела и к тому времени, ещё до сумерек, садилась с вышивкой в руках между кроватью и буфетом. Бабуля обычно дремала. Дедушка выходил во двор, убедиться – всё ли так, как и было. Каждый ждал, когда начнет смеркаться, и надо будет приниматься за лущение фасоли. Отец сидел на лавке у окна, курил одну за другой папиросы и глядел в окно, как будто выглядывал кого-то. Уже начинало смеркаться, а он всё глядел и глядел в окно. Могло показаться, что он выглядывал как раз сумерки. Разве можно узнать, на что кто-то смотрит, чего выглядывает. Сидит, смотрит на то или на это, а он, может, в себя вглядывается. О, и в самом себе есть у человека во что вглядываться.  А может, кто знает, и в сумерки вглядывался. Пан говорит, чего такого интересного может быть в сумерках? Скажу пану, когда и сам не раз глядел на то, как начинает смеркаться, мне казалось, что это - те же самые сумерки, в которые когда-то всматривался отец. А этого – разве мало? Время от времени, как бы в продолжение того своего выглядывания в окно, отец говорил:

- О, день уже короткий. Короткий. А всё одно человек и при нём должен жить. Ещё не все дела окончил, а тут уже и ночь. И зачем только эта ночь? Зачем? – И гася очередную папиросу, бросал в сторону матери: - Свети.

Мать отрывалась от вышивания. Снимала лампу с гвоздика на стене. Проверяла, хватит ли в лампе керосина на всё лущение. Иногда спрашивала отца:

- Может, долить?

На что отец обычно отвечал:
- Долей. - И не забывал ей напомнить, чтобы фитиль подрезала, потому как подгорел, наверное, стекло вычистила, а то с вчера оно было покрыто слоем копоти.

Но это было уже лишним. Мать и так бы всё сделала. Подготовка лампы для неё – как венец дня, его достойное завершение. Может, даже что-то типа поклонения, благодарение за ещё один прожитый день. Поэтому она вкладывала в подготовку всё своё старание, словно от этого старания зависело – проживет ли она и следующий. А когда касалась спичкой фитиля, рука ей дрожала, лицо становилось сосредоточенным и как бы застывало. Уже и стекло вставит в лампу, а все смотрит,  - занялся ли огонь в ней. И когда начинала осторожно регулировать высоту фитиля, словно недоверие появлялось в ее подсвеченных за проволочными очками глазах, - как это от ее руки получилось такое чудо света.

Пан не поверит, но я не мог дождаться той минуты, когда мать зажжет лампу. Едва сумерки начинали сгущаться за окнами, просил:

- Зажги, мама, зажги.

Не могу себе этого объяснить, но мне очень хотелось, чтобы во всем селе самый первый свет загорался у нас в окне. Отец ее удерживал, не пора, мол, вон, ещё всё видно. Ему вторили и дед с бабкой - керосина, мол, жалко. Дядя Ян вставал и шел пил воду, что могло значить, будто ему свет, в общем-то, и не нужен. А в глазах матери за проволочными очками появлялась улыбка не то снисхождения, не то понимания этих моих настойчивых просьб, чтобы зажгла.

Когда она подходила за той лампой к гвоздю на стене, я выскакивал из дома, бежал на берег Рутки и там ждал того чуда света, что сойдет в наше окно с руки матери. Первый свет всего села  в нашем окне казался единственным на всем белом свете. Первый свет, я скажу пану, то - совсем другое, не то, когда уже светится и здесь, и там, во всех окнах и во всех домах. Яркость, сам блеск у него другой и не суть важно, идет он от керосиновой лампы, или от лампочки. Тусклый, как из керосиновой лампы, а впечатление такое, что не только светит. Живет. Потому что, как по мне, есть свет, что живет, и свет, что умер. Такой, что только светит, и такой, который помнят. Который отталкивают и приглашают. На который смотрят и не узнают. Есть свет, которому всё едино - кому светить, а есть, который знает - кому. Иные светят, как бы и ярче всех, а их – не видят. А есть такие, что едва тлеют, а видят их до самого конца жизни. Потому что они - пробьются через любые сумерки.

Самая непроглядная темень не устоит перед ним. Для него нет границ, времени, пространства. Он хранит самую давнюю память; как ту, что растранжирена нами, так и ту, которой человек лишен, типа, как того же самого наследства. Не знаю, согласится ли пан со мной, но как по мне, наша  память – тот же свет, что летит к нам от давно погасшей звезды. Или даже пусть хотя бы от керосиновой лампы. С той лишь разницей, что он не всегда может долететь до нас при нашей жизни. Всё зависит от того, с какого расстояния летит и на каком расстояния мы от него. Потому что это разные расстояния. А вообще, может даже так статься, что все является памятью. Весь этот наш мир, с тех пор, как он возник. И мы оба – здесь и сейчас, эти собаки. Чья память? Нет, этого я не знаю.

В любом случае, когда я видел этот свет, уже знал, где нахожусь. Тем более, когда у нас лущили фасоль, мать подвертывала лампу на самый максимум. Никогда при этом не забывая спросить отца, - сделать ли пламя посильнее. Хотя знала, что он скажет: - Сделай поярче. Нам бы и этого хватило, но для твоих глаз надо посильнее. - Потом расстилала полотнище на полу, ставила посредине его табурет, а уже на этот табурет -  лампу, и отец выходил за очередной охапкой фасоли.

Так что когда я увидел, что свет стал ярче и замер, понял, - это мать поставила лампу на табурет, а отец вышел за фасолью. Только на минутку я остановился перед дверями, потому что не знал, что сказать, когда войду. После стольких лет, когда никто тебя уже не ждет, - что сказать? И зачем я пришел? И так я бился с мыслями, войти, не войти и что сказать, когда переступлю порог? А переступить порог, пан сам знает, труднее всего внутри себя. В конце концов, я подумал, что лучше всего, если войду и спрошу, нет ли у них фасоли на продажу.

Они сидели в круге света  этой керосиновой лампы, отец, мать, дед, бабуля, обе сестры, Ягода, Леонка, и дядя Ян был ещё жив. Он один встал, когда я вошел, и напился воды. Пил долго, как перед смертью. А так все застыли со стручками фасоли в руках. Я стоял за кругом света этой лампы, у дверей, а они сидели в этаком светлом, освещенном лампой пятне, так что  я их хорошо видел. Но ни на одном лице так и не появилась улыбка, удивление или хотя бы какая-то гримаса. Смотрели на меня, но глаза их - словно умерли, только не нашлось, кому закрыть им веки. Только стручки в их руках как бы говорили, что они живые. Сидят, фасоль лущат.

Не узнали они меня.

А много пан хотел той фасоли? Столько-то, может, и есть у меня. Только что - не лущеная. Но если бы пан мне помог, мы бы её вылущили. Что, пан никогда не лущил? Ну, это не так уж и сложно. Я покажу. Уже после нескольких стручков пан и сам будет уметь. Пойду, принесу.

Продолжение: http://www.proza.ru/2013/04/05/401