Елена Петровна

Алла Смолина 3
(два рассказа)


Дом, взлетевший на небо

Дом, который погорел, не может оставаться прежним. Стоит обугленный остов – вблизи пахнет бомжами, издали тоже неэстетические чувства вызывает…
Елена Петровна, придержав подол длинного пальто, впрыгнула в оконный проём, соскочила внутрь. Осмотрелась. Трудно понять, где первый этаж, где второй. Сквозь дыры в крыше видно небо. Внизу, под снегом, груды кирпичей, железяки, мусор. Прошлое вспыхнуло в памяти… После пожара она не нашла общий язык с чиновниками жилуправления и ничего не получила. Устроилась, без детей, в нижней квартире – без электричества, но с сухим потолком. Осенью потолок потёк, и печка, столетняя, стала дымить. Однажды проснулась посреди ночи от грохота разбитого стекла. Сердце бухнуло тяжело, горячо… Матерный выкрик! Топор припасён под кроватью, но руки и ноги будто скованы… Прислушалась – тишина. Будто не влетал камень, не грохало стекло, не раздавался дикий мат…
Уехала из города – устроилась по контракту в село. А, появившись в осенние каникулы, увидела разгром. Все: книги, одежда, мебель, посуда!.. Горка, прабабушкина, расколочена! Кто? Зачем? Опять вспенились послепожарные разговоры, что выкуривают их с золотого, в центре, места…
Елена Петровна осторожно прошла вглубь, к своей половине.
– Ты это, Лена? В моей?
Елена Петровна повернулась на хриплый голос. Генаха!
– В твоей, в чьей же ещё…
В квартире под Зиминовыми жильцы менялись постоянно. Генаха жил последние лет десять. Даже имея крышу над головой, он жил как-то бездомовно, а после пожара вовсе понесло. И непригляден, как худой бомж.
– Мысль есть. Исполнишь?
– Хоть воробья в поле словить.
Они обговаривали мысль, жестами показывая, как что устроить, и увидели управдома. Тот и уклонился бы, но поздно. Остановился, большой, холёный. Уводя в сторону взгляд, заговорил, что уж давно бы… Давно бы пора им – получить своё, а ему – снести этот кошмар…
– Мы сами, – коротко бросила Елена Петровна.
Управдом запомнил свой разговор с ней сразу после пожара. Он тогда оговорился, что будь у неё деньги, она купила бы себе квартиру и жила бы с детьми припеваючи. А она в ответ, что будь её воля, то выстроила бы дом – вот на этом самом месте, где с 1911 года жила её семья… И пошли бы все… со своей квартирой! Он-то сразу понял, что с настроем подобным – ох долго! – не видать ей жилья…
– Исполнено будет, Елена Петровна! – такое обращение впервые слышала она от ровесника Генахи.
– Добро!
И не обращая внимания на управдома, они разошлись.
По дороге в жилуправление Елена Петровна завернула в фотоателье. За стойкой никого, но вдруг появился старичок с сухим, чистым лицом и голой, на яйцо похожей головой. Взгляд цепкий и будто знает он Елену Петровну и всех её родных – до седьмого колена. И Елене Петровне тоже вдруг показалось, что она, да и родные все, знают его. Он спросил заботливо:
– И что же у вас?
Елена Петровна подала фотографию:
– Вот! Нельзя ли?..
– Всё можно, всё можно, – произнес успокаивающе фотограф, вглядываясь в старинный снимок, изображающий троих детей.
– Моя бабушка, – сказала Елена Петровна, указав на девочку в полотняном платье и кружевных панталончиках. – Скоро ей сто два года.
– И жива?
– О, нет! Уж двадцать лет… А этот мальчик – брат бабушки, погиб на войне. А этот, младший брат, вернулся с войны раненый и скоро умер.
– Да-да, – мастер изучал снимок. – А кажется, что впереди всё хорошо.
– И вам тоже? – обрадовалась Елена Петровна. – Ведь это не просто так? Ведь это что-то значит?
– Несомненно, – промолвил мастер. И, немного подумав, сказал:
– Но мастерской, где это делали, нет уже. Знаете вы?
Елена Петровна кивнула, что знает.
Выбрали рамку с объёмным серебристым багетом. Договорились, что Елена Петровна зайдет через час-два за готовой работой. Снимок должен стать важным звеном в её сценарии: что пожелаешь в Новогоднюю ночь, то исполнится!
Она шла в мэрию. Вдруг, будто кадры в кино, в уме картины, как бабушку с братьями, детей, везут в Дворянское Собрание – на ёлку. В руках у бабушки-девочки бальные башмачки: запомнятся на всю жизнь. И следующим поколениям память о них передастся – чтоб стали хрустальными…
Идя по аллее, Елена Петровна искала логическое объяснение возникшей здесь сегодня красоте. Наверно, так: снег упал, таял и мерз, потом упал, таял и мерз следующий слой и следующий. В итоге… она подошла к мэрии. Лирика вмиг умерла – имела место быть проза. Елена Петровна с трудом открыла дверь, миновала безучастного охранника, свернула и оказалась в коридоре жилуправления. В очереди уже сидело пять человек: старый мужчина, бабушка и три женщины. Все поняли, что она не новичок в хождении по властям. Считалось, кто не ходит, тому «плохо надо», а кто выходил, добился – слыл удачником.
Елена Петровна уселась на дальний стул и открыла блокнот, на глянцевой корочке которого изображение счастливых детей и фраза по-английски про счастье. Последняя запись в блокноте: «Стенографировать во время приёма и подать на подпись!» Елена Петровна засмеялась громко, а люди в очереди посмотрели на неё осуждающе. Редко здесь острили, чаще оказывался такой, кто говорил: «Ну, и тупые мы!»
Опять разговор шёл о Ногиновой – начальнице жилуправления (Елена Петровна саму не видела, а коридорный фольклор расписывал её вальяжной, имеющей любовника-цыгана, раздающей квартиры за взятки).
Да ведь как подсунуть? Ведь не умеем подсунуть!
Женщина, сидящая в стороне, вдруг взорвалась:
– О чём говорим! О чём говорим!
По внешности и поведению дамы угадывалось, что когда-то – в школе, в институте – она сияла, была звезда. Но навсегда отпечаталось в ней болезненное, фанатичное. Она тряхнула папку с бумагами, бросила её в сумку и продолжила:
– Это навязывают, поймите вы!.. И технологии, поймите, такие, чтоб мы сами себя за дурачков держали… Я двадцать лет в этом коридоре…
Тоже, оказалось, история. Елена Петровна живо представила деревянный дом, укоренённый в центре города, с балконами и мезонинами, летом утопающий в зелени. Музейная ценность, в которой неудобно жить.
– Я тоже была тупая. А теперь… Я поняла… У вас что? – спрашивала она и, не дожидаясь ответа, будто заклинала:
– Только не верьте им! Не верьте!
В кабинете она пробыла долго: её голос, взвинченный, вырывался в коридор через тяжёлую дверь. Выскочила, как нахлестанная, бросила: не верьте, не верьте! И вынеслась.
Елена Петровна зашла в кабинет. Заместитель мэра и секретарь не сразу сумели после драйва сделать нужное лицо. Заместитель одет, как всегда: костюм, рубашка, галстук. Грубоватые черты лица смягчены кабинетной работой. Про секретаря, расторопную женщину средних лет в вязаном вишневом костюме, Елена Петровна думала почему-то, что у неё есть милая и славная дочь. И ещё, что она тоже из коренных горожан. Впрочем, нечего думать о внешности их, о манерах их, о детях! Гнать такие мысли! И по разные стороны баррикад!
Подстегнув себя, Елена Петровна достала блокнот.
Заместитель глядя в свою папку, бросил:
– Рассказывайте?
Елена Петровна на чистом листе блокнота написала сверху дату. Чиновники с изумлением посмотрели на неё.
– Я запишу, – пояснила она. – Слова к делу не пришьёшь, согласитесь? А запишу и на подпись вам…
Чиновники перебросились взглядами. Заместитель сказал:
– Напомните, что у вас?
Напомнила. А потом вдруг замямлила, оправдываясь:
– Я, понимаете, не могу часто отмечаться. После пожара выехала далеко, понимаете. А контракт же заканчивается… А прадеды здесь тоже жили. Отсюда мы, коренные…
– Мы тоже не приезжие, – обиделся чиновник.
Елена Петровна взглянула на него удивлённо – не верится. Заместитель и секретарша, перемежая заготовленные реплики, заговорили о трудностях с жильем, неразрешимых вечных. Что информацию об очереди узнавать в известном кабинете, а не к нему, заместителю? Вы грамотный же человек, английскому учите… Уровни соблюдать нужно… Уровни…
В нем бесконтрольно проявилась вдруг такая усталость, что хоть жалей бедного, и мелькнуло что-то во взгляде. В следующий миг он опять твёрдо знал, что решение одно – нет, но Елена Петровна, уловив живинку, перешла в наступление:
– А вы знаете, какие заплаты на линолеуме в вашем коридоре?
Чиновники застыли в немоте.
– Две заплаты – длиной по полтора метра каждая, шириной десять сантиметров. И приколочены гвоздями линолеумными… через два сантиметра…
Елена Петровна сложила в сумку блокнот, очки и ручку. Сказала нравоучительным тоном: Дебилизм! Требуете, чтоб мы высиживали в вашей конторе, изучали худые полы. Нехорошо!..
– У нас не контора всё же, женщина, – возразила секретарь.
– Буду знать, – вырвались беспомощные слова.
Усевшись в коридоре, записала в блокноте: «Мы – коренные». Потом добавила: «К следующему приёму – документы про прадедов».
Вышла. Осмотрелась. Вот ели на площади перед административным зданием. И здесь именно раньше был дом прабабушки. Отсюда везли детей на Рождественскую ёлку. Отсюда ходил на службу в почтовое ведомство прадед… Да! Надо принести документы и фотографии! И пусть воспримут как сумасшедшую. (Не безумие ли требовать квартиру, раз и деды-прадеды здесь жили?) Но в психушку не укатают – не то время.
…Фотограф сиял, будто не фото, а ангела-хранителя вручал. И опять явилось впечатление, что мастер знает и знал их всех…
Мать, Нина Алексеевна, приняла увеличенную, обновленную, в серебристом багете фотографию, как дар свыше. Внимательно вглядывалась в лицо девочки, которая потом станет её матерью, будто допытаться о чём-то хотела. Потом уставляла долго рядом с иконами. Дочь кратко очертила ей сценарий семейной встречи Нового года. Мать возразила, что не шаманством же восстанавливать связь времен. Ей уже не хотелось расставаться с фотографией, и в качестве компенсации – для реквизита – она отдала фарфоровую чайницу, уцелевшую в семье с девятнадцатого века. По преданию, прабабушка, нашпаривавшая в ней треску, прожила до девяноста трёх годов.
Мать стала говорливой. Всплыло ещё одно семейное сказание. О том, как заставляли девочку Нину пить рыбий жир, а она исхитрялась выливать его в бутылку, спрятанную в чулане. И пригодилось в войну!
Елена Петровна, к изумлению матери, извлекла из необъятных глубин старинного буфета огромную тёмно-коричневую бутылку. Не может быть, чтоб та самая? После пожара принесена из чулана? И бутылку было решено присоединить к чайнице. Все! В лицей, в лицей!
В математическом лицее имелось общежитие для детей из области, и Елена Петровна сразу после пожара пихнула туда десятилетнего Алёшу – на конкурс. Наградой успешной сдачи стала крыша над головой сына. Но быстро выяснилось, что учить математику Алёше не хочется, и Елена Петровна всякий раз молилась, чтоб пронесло, и его не отчислили за нерадивость.
В холле лицея Ирина Анатольевна, классный наставник, подала ей мятый листок, исписанный корявым Алёшиным почерком. Елена Петровна, жарко покраснела, прочитав строки: Дом рисую на стекле – ха!/Оксид кремния (SiO) – потный; /Обнюхался клеем – не силикат!/ Блюю – пахнет рвотным…
– Вот чем занимается на уроке русского, – сообщила Ирина Анатольевна. Глядя на ошарашенную мать, утешила:
– Он не вредный, только вот из рамок выскакивает… К чему приведет?
– Протестная реакция, – вдруг отгородилась от сочувствия Елена Петровна, подумав про себя, что талантов им только не хватало.
– Как знаете! – произнесла классная наставница, ожидающая другое.
– И, будто по сигналу, в холле появился Алёша. Устрашающая прическа «ирокез»… Но мать, как ни вглядывалась, не уловила испорченности в мальчишеском родном лице.
Вышли из лицея на волю. Двинулись по улице, изредка задавая короткие вопросы и так же коротко отвечая на них. Как обычно привыкали друг к другу после разлуки. Потом договорились до того, чтоб хотя бы при бабушке Алёша разыгрывал роль примерного мальчика. Такого примерного, который знает и про башмачки прабабушки, и про церковь, в которой её крестили, и про фотографию, и про другое всё…
…У Нины Алексеевны вразвалку на диване уже сидит Петя, старший сын. Как всегда он кажется чужеродным в бабушкиной квартире. Петя не хочет знать ни прошлого, ни будущего. Жильё, как хлеб насущный, ему нужно сейчас. «И размножаться не могу, раз некуда поставить двуспальную кровать».
Завидев мать, он вскочил, взбудораженный. Застрочил:
– Мам, я что, маленький? Новый год в узком семейном кругу?..
Елена Петровна спросила его про Олю, невесту. Отмахнулся. Выслушав сценарий, загорелся. Торопит всех и торопится сам.

В погорелом доме Генаха хозяйничает у небольшой самодельной печки. Где была стена – поленица из распиленных обгорелых брёвен. Рядом стол и стулья. Елена Петровна ещё раз всё объясняет сыновьям. Они – серьёзны. Укладывают в печь дрова, затапливают. Вот потянул дым, пошло тепло. Генаха достаёт из сумки свечные огарки и старый подсвечник. Накрывают и уставляют стол, особо – семейные реликвии. Усаживаются. Пора! Петя откупоривает шампанское, выливает в чайницу – полная. Алёша берёт у Елены Петровны записку, поджигает её и бросает в чайницу с шампанским. Следят, затаив дыхание: записка не успевает сгореть на двенадцатый удар часов. Петя выхватывает её, суёт в рот и жуёт. Елена Петровна заставляет его выплюнуть остатки и бросает их в печь – всё равно сбудется! Петя поднимает чайницу и пьет шампанское, потом передаёт по кругу. До дна! Чтоб получить квартиру! Чтоб Петя мог продолжать род! Чтоб Алёша!.. Чтоб мама!.. Чтоб Генаха!.. За всё!
Алёша в первый раз опьянел. Он задирает вверх, к звездам, лёгкую, кружащуюся голову. Глаза расширены. Елена Петровна подаёт ему оливье и спрашивает у Пети, почему не пришла Оля, невеста. Но милицейская машина останавливается рядом, и сержант подходит к оконному проёму.
– Нарушаем?
Достают паспорта, и сержант пролистывает их, смотрит прописку.
– Мы ведь дома, так? За столом, так? Встречаем, как все…
– Восемнадцать лет есть? – кивает сержант на Алёшу. – Выпил?
– В моем паспорте всё указано, – разъясняет наставительно Елена Петровна. – Так он дома, правда? С матерью, с братом…
Петя, обняв Алёшу за плечи, подаёт голос:
– Мы как бы… дома сидим… Новый год как бы…
Нештатная ситуация нервирует сержанта. Он поднимается в проём, оглядывает «помещение». Смотрит вверх, на облачно-звёздный потолок.
– Протопить хотите? – шутит так.
– Так запросто же! – отвечает Генаха, подкладывая поленья.
Праздничные люди, идя на площадь, к ёлке, останавливаются: любопытствуют, сочувствуют, кто-то говорит о сумасбродстве.
– Вызываю пожарных! – решает сержант. Но пожарная машина уже завывает.
Впрочем, в сценарии так и было: и милиция, и пожарные. Только не слишком ли быстро – наверно, ещё не дошли молитвы?
Пожарные принимают меры: заливают печку, поленицу. От запаха пены тошнит. Всё опять говорит о катастрофе.
Расходятся. Пропадает куда-то Генаха. Петя, прощаясь, говорит как-то вскользь, торопливо, что Ольга беременна, что в ссоре теперь она с ним, и исчезает в неизвестном направлении… Елена Петровна и Алёша идут к маме-бабушке. Елена Петровна долго ворочается на раскладном диване, тщится вообразить будущую квартиру – ничего, кроме комнаты в поселковом учительском доме. Наконец, засыпает. Снится, что на месте горелого дома – дворец. Все: бабушки-дедушки, прабабушки-прадедушки, они все, дети (так много детей!), Генаха – поднимаются по широкой белой лестнице. И музыка льётся с небес.
Алёше снится коридор жилуправления. Он поднят на колонны и хрустальный. По коридору, как по подиуму, идет Ногинова. Длинные ноги, длинные волосы…
А Генахе? Как выяснилось позднее, натруженному в предновогодние дни Генахе снилось, что он пилит обгорелые брёвна и пилит, кидает поленья в печь и кидает. А стены не убывают. Они растут, растут. И вдруг обугленный сруб отрывается от земли и поднимается в небо.

2005


Дневник, который спасает

Утром в понедельник Елена Петровна голосовала на перекрёстке. До посёлка, где живёт – полтора часа ходьбы, до своего города, областного – двести километров, до райцентра, противоположно, тоже столько, что и век назад не пешком бы добирались.
На трассе одна, и не одна – чёрная птица то и дело пересекает пространство. Сев на вершину высокого дерева, каркает, потом перелетает на другую сторону, напротив Елены Петровны, опускается на ветку и опять каркает, и вновь по воздуху через шоссе. У Елены Петровны разные фантазии в поисках смысла этих действий, вроде того, что птица – необычная и помнит её с прежних стояний и чует птичьим духом про куртку её и боты, которые предали уже, допустили, чтоб между ними и живой кожей, будто ледяная мочалка процарапалась… И птичьим духом чует, что та, внизу, ей, что в выси, завидует: почему люди не лета… А машины мимо, и маршрутка вот полная, за ней вторая. Елена Петровна мысленно заметалась: не сдаться ли, в понедельник, видать, не следовало выбираться из забытого угла… Вон и Уазик к посёлку заворач… Но за ним-то молоковоз, а подобный выручил её в прошлом году… Эх, поздно: есть уже пассажир, а Уазик хвостом махнул…
Елена Петровна всё же квартиру получила – через четыре года и семь с половиной месяцев после пожара. «Серый ключ» – не клееная, не крашеная, без пола, без дверей. Залезла в долги, а чтоб рассчитаться, новёхонькую, в наём посторонним, а сама опять в посёлке, опять в школе.
У неё поменялось, и к ней по-другому. Правда, от соседки (под 70 лет, невелика, но сколочена, как стул судейский) по-прежнему исходит, что учительница тиха, что сквозь худые стены от неё ни кряка, ни стука, будто святым духом живёт. Из учительской же волной ударило про те ещё омуты, а с совещания в райцентре ухватили для неё умственное прозвание – либералка. (Может, и сейчас, скачет кто из тех заумников на своих четырёх-шести из районного в областной и рады: вон та либералка, в неражей своей шубейке продувается на перекрёстке).
Вот ЗИЛ близится, тупомордый и ржавчиной отдаёт за версту. Стыдно бы, но проголосовала. ЗИЛ тормознул, и она взобралась в шершавую, как крокодил, кабину.
Всё дребезжит в этом транспорте, и скорости никакой. Водитель же будто не от машины сей, будто от лося род ведёт, и взлягивать бы ему по болотам на счастье себе и радость. Но в данной жизни, да после вчерашнего допоздна дня рождения, обласкивает взглядом бутылку с пивом – ждёт, когда проедет пост ГИБДД – и в уме твёрдо держит двести метров собственного, хоть и недостроенного, дома в райцентре. (С женой, правда, развёлся, когда ещё всяко бывало, а на новую не решился, пока в раздумье; дочке, плюс, неплохие алименты, не скрытничает, как некоторые и общается с ней опять же).
Узнав, что малоречивая пассажирка учительница, и знакомыми счёлся (родни в этой сфере не имеется) и своё учение вспомнил. Чай, не сменилось ничего, да и с каких шишей? Вот хоть ЗИЛ: допотопный, сплошь убытки, а на что новый заиметь, так и школа – не на что другую…
И, пока дребезжали как на стиральной доске, поведал уж давно обкатанное в миф. О том, что брат погиб в Мазе – был старше, а теперь моложе. И сын его рос без отца (и тоже в шофёры). А мать-бабушка помнит, хоть и задеревенело на душе. А что было б, помудрствовать, если бы не памятник на погосте, а живой – и брат у него, и сын у матери, и отец у сына? Задалась бы жизнь у всех у них другая, а?
Она не нашла, чем откликнуться. И ведь не на уроке, не проповедовать же немалому детине, что одного мифа, да горестного, для философии и судьбы – бедновато. И она следила за гонками птиц над полем вдоль дороги. Потом, чтоб сгладить молчание, воззвала к сочувствию:
– А мне вот тоже мамаша одна, родительница, выложила, нечего в школе, раз детей не люблю…
– Во даёт! – вскликнул он. Потом, порулив молча, спросил:
– Правда, не любите?
Она пожала плечами: не знаю.
– А зачем тогда там сидите?
Не в бровь, а в суть. Что в глухомань сунулась, и не поймёшь, каким боком ввинчена. И, с другой стороны, негодящую, её не гонят же. А будь вся система в норме, так случайный кто, или сам на место встанет, или вычистят под метлу…

Из дневника Елены Петровны:
1. Педсоветы всю неделю: рядят, чтоб сообразить из полутора ставок две. (Не двойная уже бухгалтерия, а в квадрате). Они в запале, а я, опять молчком, думаю, что директриса шибка для своих, а ведь это меня не заместить, если что. Будто и в уме нет, что я, с новой-то квартирой в кармане, в любой момент рванусь…
Когда нагрузку поделили и угомонились, я и встряла. Что меня тоже не устраивают часы: или пусть добавляют под завязку – в пользу денег, чтоб не задаром вдали от семьи куковать, или в пользу свободы – пятидневка. Директриса обрывает, что я вконец перестала специфику учитывать, но сразу же увела в сторону, типа, что я единственная не прошла медосмотр, а оштрафуют кого, если нагрянут… Меня, как раньше, будто заткнуло, и завязалась опять тягомотина – внутренняя речь, когда диалог «сам с собою»: спрашиваешь, отвечаешь, возражаешь, соглашаешься…
Дома протекло ведро под умывальником. Убирала воду с полу, а без думанья не могу, то и думала. Думала, что сознание обусловлено бытом, что дырявый бак не выбрасывать – сгодится в хозяйстве, что тягомотина, хоть замучивает, но толку от неё, не к развитию, а в тупик…
2. Сегодня, на 1-ое сент. из глубины сна всплыло в сознание словечко компьютерным шрифтом, какое нужно налепить на ведро: протекло. Для того, блин, чтоб не спутать это ведро с другим, которое, может быть, ещё не дырявое. Жуть! Быт во сны, в подсознание проник, заполоняет!
Умывалась и внушала, готовила завтрак и внушала, завтракала и внушала себе, что обязана, что должна, что должна, хочу не хочу, идти на работу, будь она не… Взяла себя за горло, а в расписание и не поставили: раз день автобусный (из райцентра автобус приходит), то на медосмотр. Сказала, что не поеду – и дороги прокляты, и очереди изгрызут… Директриса в страхе как бы кто не засёк неподчинение, так что втихую переназначила медосмотр и уроки поставили. А не поеду! Тягомотина роднее, а может, и не привяж...
3. Упал от ветра забор. А козы в брешь, а в огороде капуста!.. Мне, без семьи, той капусты с лихвой до лета…
На помощь соседка прискочила. Подпорки присобачила – до снегу. А по весне новые столбы, ежели, конечно… В голосе вопрос: останешься не останешься – ей кровный интерес, всё не одной в доме зимовать. А не скажу! А не знаю! Про магарыч то ли пошутила, то ли всерьёз – не поймёшь, так я зазвала. За забор, чтоб до снегу простоял, ну, и за 1-ое сент. по чашечке! Вспомнилось ей, как раньше на посёлке жили: и людно, и весело. Незадолго до всеобщего упадка в очередь стояла чуть не всю ночь, чтоб внучке шубу купить (в городе нет, а в леспромхозе есть), так костры жгли, плясали…
4. В седьмом трое: двое без примет пертурбации, а у Тацахова, монголоида, продираются усы. Говорит, чтоб окно закрыли. У Воронина нуль реакции, а Буряков почуял своё, по собачьи носом повёл, изрекает с нажимом:
– Елена Петровна, а он приказывает…
Тацахов удостоверился, что на него всё внимание, изготовился к чиху, и, напоказ, чихнул, потом ещё раз и ещё, так что на весь класс нечищеными зубами, и басит:
– Простыну, кто виноват будет?
Шлю Воронина за директором, которая их же первая учительница, что по здешним меркам как диагноз.
Та: Что опять у вас, седьмой класс?
Это мне шлёт, что я как учитель не справляюсь, я же ей, тоже без слов, чтоб сама разбиралась со своими выучениками. Но она не воспринимает, т. е. опять получается, что я её просчитываю, а она меня нет. Но хуже от того, что ситуация всё глубже в абсурд, только мне: она под защитой менталитета, как под тулупом.
– Тацахов, Буряков, матерей в школу! – её образчик стиля.
Вот мой образчик, хоть устарел, как тот тулуп, но навязан образом:
«Тацахов, Буряков, матерей в школу! – скомандовала она и вышла с поднятой головой».
А если так: «Тацахов, Буряков, матерей в школу! – скомандовала она и вышла, вздёрнув голову, как директ...».
Ужасти!

Её укачало, и от бензина галлюцинации: увидела явственно вложенный в дневник черновик докладной с надписью «не подала». О том, что n-ого числа на урок Буряков явился без учебника и тетради, что вёл себя не адекватно – на стуле головой вниз, ноги вверх, пел и реплики наподобие «чтоб я сдох», «удаляйте с урока, а то как психану», что прошу принять меры и пр.

Ещё из дневника:
5. Выставила Бурякову двойку за четверть, так Буряковы, семейство, пустили слух, что ребёнку с каких рыжиков школа в охотку, раз учительница не залюбила. В традиции испокон заведено, что учитель являет любовь к детям. В прошлый год тягомотина бы извела, пока с урока на перемену, с перемены на урок, в столовую, педсовет. А теперь ничего. Разве стилизацию под неё, тягомотину эту, вроде:
Тебя успокоит, Буряков, что и Тацахова я не люблю, и Воронина тоже… И не должна… И в обязанностях не писано, что должна любить, и нечего требовать. Если каждого любить, то и не хватит… Я урок вести должна, а в ваши должностные обязанности входит, не мешать… все расписывались блюсти устав, и родители, между прочим…
И другого круга вариант:
Я русский и литературу люблю, а из вас ни один не любит, а с меня треб...
Что они не тянут русский, мне как оправдание, да перед кем оправдываться? Но ведь от прежней тягомотины теперь только отголоски. Неужто излечилась? От дневника или новой квартиры?
6. Сегодня захожу на русский в 7-ой, замечаю, что Буряков под партой. Решаю не обращать внимания, вести урок, но им неймется.
Тацахов: А у Бурякова бритва.
Сажусь, напоказ открываю черновик, фиксирую происходящее.
Воронин: А он себе вены порежет.
Записываю.
Воронин: А он говорит, что отвечать будете вы.
Тацахов: А Елена Петровна опять записывает.
Воронин: Можно мне выйти?
Кивком разрешаю и записываю.
Буряков вылезает из-под парты, принимает вид примерного ученика.
Тацахов: А Воронин не в туалет, а за директором.
Будто не догадалась сразу, продолжаю записывать.
Буряков: Я эту газету взорву.
На эти слова и директриса, как лист перед травой. На меня нарочито не прямо, а косвенно. И междусобойчиком выясняют, зачем под парту залез, и что за бритва такая, и чего добивается. Буряков опять в буйство, что никто не имеет прав слать в газету – найду и взорву. Дир-са боком ко мне, чтоб я в оправдания. Не дождётесь!
А подбросить записей будто из дневника, фиктивных? Позлить, интригу затеять, а? И директриса готова: мол, записи ведёте, как Миклухо-Маклай у дикарей… Увлеклись, кажется, добиться, зачем пишу да почему? От каверз им житьё развеселится, да и от страха публикаций, авось, излечатся. У них врождённый, на беликовском ещё – как бы чего не вышло – уровне… Рецепт, наверно? Но нет, не хочу! Всё дрянь, ни интриг не хочу, ни разбирательств!

Первое время здесь Елена Петровна не зафиксировала. Лишь опус под названием «ПСУ» прорезался, как зуб.

Е. Т. изучала новое расписание. И хотя понятно, что без шестых уроков и «окон» не обойтись, каждое «окно», каждый шестой урок вспыхивали в ней раздражением. Она вся отрицательно заряжена! Нельзя, нельзя – так нельзя! Прочь, прочь отсюда! К небу, к деревьям… Желанье очутиться вне школы, вдохнуть свежий, насыщающий, воздух, вспыхнуло с такой силой, что она могла бы вылететь, как ядро. Но оглянулась. Обычная учительская: у окна – стол и стулья, у двери слева – шифоньер, справа – тумба с телефоном. На одной стене – стенд с приказами, инструкциями и планами, на другой – тоже стенд: с планами, инструкциями и приказами… Подумала, что лет тридцать назад стенды эти смастерил ПСУ – Простой Сельский Учитель. Сделал ушки из жести, натянул на фанеру полотно, прибил по бокам рейки… Будто связь установилась у Е.Т. с тем ПСУ – Николаем Ивановичем или Иваном Николаевичем.

Своего компьютера у неё тогда не было, и она дала перепечатать Идее Ивановне, нач.классы. Та – директору, та – в РУО. оттуда – инспектриса: познакомиться, якобы, с новыми кадрами. Выплыло, что инспектриса у её матери студенткой училась. «Ваша мама выше на ступени, раз преподаватель вуза, а теперь я по сравнению с вами выше, раз инспектор». Елена Петровна от той вертикали в ошеломлении. А у них без затей: иного и не подразумевается, чтоб каждый винтик да знал место. Для дир-сы и вовсе, как анекдот, но всерьёз: я – начальник, ты – простой. Что за душевная ювелирность, да в розовых очках, у неё по широкому коридору слоняет? – в голову не приходит озадачиться. Так протёрлись, как джинсы, два учебных года.
А на третий год, по наитию ли, или как другие кошку, завела Елена Петровна дневник. От старых авторитетов свежо восприняла, что язык – ресурс, что Слово (именно с большой буквы) это Бог… Проще говоря, язык доведёт… И дневник, надо признать, спасал: и с тягомотиной, и свет дал в протухшую, как просроченные консервы, действительность. Хоть в душевных расколах, но имеет же она силы выкарабкиваться в, так сказать, моральные высоты: чувствует в глубинах души, что хоть и трудно любить, но и не любить нельзя и пр.
…Водитель вдруг свернул на полевую дорогу – оказывается, в полутора километрах родня. Он журавлём (вдохновляясь местными колодцами, видать, и взрастают такие длинноногие) проскочил в низкую калитку. Елена Петровна осталась ждать в ЗИЛе, по сложившейся уже привычке составляя словесное описание открывающейся перед ней картины. О таких, будто из сказки, деревнях читала, но видела впервые. Из тех, что ставили на века, и они всё не могли изжиться, противились умиранию. Будто огромные корни выперли в высь, к небу – так поднимались терема: высокий подпол, два этажа, мезонин… Учительская жилка затрепыхалась в ней: подумалось, что ребёнок, взраставший здесь, впитывал бы соки…

Из дневника:
7. Сегодня на уроке прочитала семиклассникам отрывки из дневника. Сначала эпизод, как Буряков под парту залез и шантажировал, что порежет вены и взорвёт ту газету, в которую я отправлю свои записи, а я всё равно записывала. А потом, разбежавшись, и эпизод, как Тацахов чихал с нечищеными зубами, а я послала за директором и т. п. (с купюрами, естественно).
Странное чувство, когда читаешь текст, составленный о тех, кому читаешь. Чувствовала, что токи идут от меня к тому, к другому, к третьему, и от них ко мне тоже. Будто увидели себя, но в то же время не себя. По другому на всё взглянули, и я, и они. Буряков взглядом будто пытает, уяснить хочет, и даже Тацахова, увальня, прошибло.
Вспомнили конкурс, посвященный Пушкину. Я тогда только приехала и взялась подготовить «Барышню-крестьянку». В классе четверо: девочка и три мальчика. Исхитрилась дать роль каждому. Репетиции каждый день в школе и у меня дома: каждую интонацию, каждое слово отрабатывали. Дети на лету ловят, текст назубок, цилиндры a la Пушкин и бутафорские книги увеличенного формата (для имитации, что читают) своими руками сотворили. Месяц взлёта! А потом случилось… Я с ними в райцентр не ездила (в каникулы всегда к семье), а их, только начали, прервали: мол, надо наизусть, а не читать, и почему не стихи, как у всех, а проза. Они потерялись, заступиться некому… Ещё на их головы и подоплёка, что мне, приезжей из города, место таким образом указывали…
Да, был эпизод. Плохо умещается теперь в сознании, что эти семиклассники и были те дети. Как получилось, что теперь будто из глубин души кто-то восклицает, что это только с виду они лопоухие и быстроглазые и прочее?
Это ведь не во мне дело? Нет, не только во мне.
8. Дир-са узнала про читку – прискочила с разбирательствами. У вас урок литературы, значит, Пушкин, Гоголь и прочая программа. А вы не писатель, так какое право имеете, да ещё неизвестно что.
Меня будто толкнул кто под руку, я ей дневник: читайте. Она, на инстинкте, отпихнула как жабу, потом приняла. Открыла, где попало. Получилось, что про тягомотину (поначалу о ней на каждой странице).
– Это у нас тягомотина, по-вашему? – спрашивает с нажимом.
– Нет, это у меня,–- говорю спонтанно, с весельем. – Речь такая, когда молчишь, где не надо…
– Речь? – с недоверием спрашивает она и вглядывается в текст внимательней. – А никто вас не заставлял молчать? Говорили бы, сколько влезет…
Видно, что она пытается переварить, но в пространстве между нами живых токов не идёт, как было с детьми. Я прочитываю только, что она успокоилась: мол, бред не опасен, курам на смех.
Затормозить бы мне, но опять несёт, прямиком на душевный стриптиз. Тычу в страницы, где про любовь-нелюбовь к детям.
Она просмотрела мельком, спрашивает:
– Тоже на нас свалите?
– Не свалю, – отвечаю спонтанно, с весельем. – Муки совести облагораживают.
– Ну да, в облаках всё витаете, – говорит. – А вот где я в середине учебного года человека на ваше место найду, если уедете?

Вот и думай, возвращаться сюда с каникул, нет ли.