Ожерелье Венеры

Надежда Беленькая
Вечером возвращалась Люся – местная потаскуха, отмотавшая 3 года за тунеядство.
Шершавая ла-фам: на танкетках, в красном плаще.
Без шапки. С лиловыми пальцами.
Я смотрела на нее в окно, прижавшись носом к стеклу, а коленками - к горячей батарее.
Холодно, ранняя Пасха. На столе маца и крашеные яйцА.
Надежда, мой конь подземной, пели в полдник по радио.

Наша бл.дь - русая прядь: растрепанные свои волосы Люся тщательно высветляла, но потом забывала подкрашивать, и корни темнели сквозь соломенную желтизну - до сих пор при слове «родина» мне представляются не не кокошники в лебедях, а желто-русые, не очень чистые, темнеющие насквозь Люсины волосы.
В демисезонной монохромности улицы плащ алел, как польская помада, куда подмешивали сифилис (чтобы навредить СССР). Во дворе говорили, что Люся тоже болеет сифилисом. Кожно-венерические ассоциации с красным цветом: жильцы нашего дома считали, что так одеваться неприлично. Приличные люди ходят сирые и серые, как голодные комары, сырые, но здоровые. 
«Все люди как люди, а эта как хрен на блюде», - ворчала уборщица, замывая ступени.
Полупьяная, кое-как прикрывающая полнотелое свое тело коротким платьем с торчащей из-под подола кружевной комбинацией и сверху – аццким алым плащом (последовательность прослеживалось визуально), который на выпуклостях топорщился и слегка расходился фалдами, к тому же больная сифилисом – Люся шла по двору походкой усталой и непристойный: от бедра. У подъезда стеснительно кивала из-под очерненных ресниц мещаночкам в стеганых пальто и скамеечным старухам, которые делали на нее сидячую стойку, как донная актиния на тропическую рыбку, стараясь поймать мерцание, схапать живое тепло продажного организма. «Здрасьте» говорила Люся хриплым от простуды и водки голосом и под осуждающее молчание ягнят скрывалась в подъезде, а стук ее каблуков проглатывался ударом двери. Одна интеллигентная женщина плюнула ей в след, сделав свирепое лицо, т.е. сведя брови в лохматую кучку, а потом для наглядности энергично потерла плевок туфлей.

Коротко говоря, перед жильцами дома был общепризнанный и необратимый случай полной моральной деградации.

Но я жалела Люсю и обижалась из-за нее. Я представляла наших старух мертвыми, под дождем, в дощатых гробах, а все их любимые финтифлюшки – выброшенными на помойку. И тюлевые занавески. И сучий хвост. И коврик с оленями. И все до единой мельхиоровые ложечки с блюдцами. Безжалостно. Вдребезги. Под дождем. Всё-всё-всё. И еще: я всегда ждала, когда она появится. Запах порока – дешевой косметики, алкогольно-табачного соединения, квартиры с паразитами - меня возбуждал. Все в ней было бесстыжим, но притягательным, а в соседях все было добродетельным, но противным. Я узнавала ее шаги, открывала дверь и высовывалась на лестничную площадку, впитывая глазами остаточное сияние там, где только что прошла Люся в своем невероятном прикиде.
И конечно, не было в доме жильца, которым домовая общественность интересовалась бы так пристально и рьяно. Безымянный, но могучий инстинкт заставляет человека сладострастно ощупывать тонкую мембрану, которая надежно, как ему кажется, отгораживает его собственную жизнь от чужой нищеты, бытовухи с мокрухой, думать о гардеробщице, которую очень кроваво зарезал сожитель или о маньяке в электричке, тыкающем спицей уснувших пассажиров в сердце, и главное, вынашивать в жабрах души тайную похоть: пусть убивают жестоко. «Пусть убивают жестоко, - в тайне мечтали люди, смакуя сюжеты и психотерапевтично самоуспокаиваясь. – Пусть хорошенько помучаются, так им и надо. Пусть болеют сифилисом». Они смотрели свои ч/б телики и пили свой чай - обезьяний пис: круто настоянный слоновий напиток, испускающий терпкие пары, как ошпаренный веник. С тремя ложками сахару или пятью кусками рафинаду, ежели вприкуску. С помадкой, с лимонной вафлей. Под радио. А окна томно потели, не пуская внутрь опасную черноту.

Штудирование теоретической части. Источник - «Популярная медицинская энциклопедия» (змея и чаша, изумрудный переплет, издание 1972 года). Энциклики с фотографиями, комментариями, примечаниями, исторической справкой. Сифил, наказанный богиней Лето, сувенирчик с Гаити. Гравюра Дюрера: третичная стадия сифилиса (как на многих гравюрах - с полуулыбкой). Зараженные бенедиктинцы. Пять миллионов жертв одним дуновением: «...от той нечисти язычок отгнил и небо провалилось в нос…» История цивилизации есть история сифилиса. У меня с детства хорошо развита ассоциативная память, я могла оттарабанить без запинки все четыре стадии, и когда однажды мой первый партнер по сексу, которого я называла «возлюбленный» (да, забыла сказать: прошли годы), предъявил мне круглую язовку на головке полового члена, я мгновенно все поняла. Возлюбленный выглядел жалко в спущенных джинсах, в сатиновом исподнем, с незагорелыми ляжками - как застуканный за этим делом подросток. «Не болит», - пожаловался он, трогая себя за яйца. «Я знаю», - ответила я.
Виновата была армия – чувак дембельнулся год назад и случайно принес в тайниках плоти эту лукавую заразу, эту змею - бледную трепонему с тонким хвостом и извилистым характером, которую подхватил от гулящей офицерки.
Справочник обещал ожерелье Венеры, но это уже продвинутая стадия.
Твердый шанкр - мальчикам, ожерелье Венеры – девочкам, мрачно усмехались мы, заглядывая в будущее. Анализ был готов через неделю, выпало три креста - разгар болезни: с таким диагнозом госпитализировали. И конечно: возлюбленного упекли, тогда – это не теперь. А мне назначили превентивное лечение амбулаторно, т.е. уколы пенициллина в ягодицу.
Снова пришла весна. Все лопалось от вожделения и света. Трамвай грохотал, мы ехали в сифилитическую больницу, я его провожала. К началу мая листва уже созрела, как девуля напротив, которая стеснялась выпрыгивающих сись. Возле трамвайных путей лежала завернутая в джинсовую куртку собака - куртка была роскошна, и мне хотелось взять ее себе, но страшно было снимать с мертвой собаки. «А может, она спит? – спрашивал милый, надеясь. – Давай вылезем и проверим». Было приятно, что он обо мне заботится, но собака была мертвее мертвого, меня не обманешь, да и мы уже все проехали. «Между прочим, набережная Москвы-реки ничем не хуже набережной Сены, - важно рассуждал возлюбленный, - только каменнее и твердолобее и без этих книжных развалов. Париж – город серого цвета, абсолютно, представь себе, серый, как бакалейная крыса. Так что, ни о чем не жалей», – и я радовалась, что мы не в Париже, потому что Москва была ясной, прозрачной, лимонной с голубыми вставками и золотыми стежками. И я ни о чем не жалела.
Любимого поместили в специальный корпус с окнами, забранными решеткой. Его кровать с панцирной сеткой стояла у окна, за которым апоплексически пыхтел город, прибитый реактивным маем. Напротив – забор с колючей проволокой, двухэтажные жилые корпуса в скверном состоянии, двор, качели, детская коляска черного цвета (я не преувеличиваю). Остальные кровати стояли в два ряда, по четыре в каждом. Конечно, он был найкращим, но и другие сифилитики были сдохнуть как хороши - обворожительные злодеи, сексуальные барыги, вкрадчивые фокусники с проворными пальцами профессиональных картежников и карманников, сутенеры и кидалы, пахнущие ржавчиной наркоманы, темные тюремные андрогины.
Я бегала туда ежедневно с термосом и бутербродами в газете, которые возлюбленный нарезал квадратиками и интеллигентно раскладывал на тарелке.
Жили практически на самообеспечении: это была палата-государство. Их кое-как сторожили, регулярно подкармливали, но почти не контролировали. Многим таскали левую еду, которую делили поровну на всю палату. Присутствовал и цветной телевизор. Они самостоятельно мыли пол и вытирали пыль с тумбочек. Точнее, чаще всего никто ничего не делал, им было лень лишний раз активничать, зато в любом случае решали сами, протирать или нет, по зову души. Они не спешили выписываться, никуда не торопились, у некоторых в жизни были серьезные проблемы, и будущее просматривалось смутно и враждебно. Сифилис их нелинейно спасал. Я торчала там все дни, раскачивалась на стуле, сверкала голыми ногами и говорила, что мне двадцать. Они верили, но вообще-то им было все равно. Руки тусовали колоду и сдавали по кругу лукавые сальные карты. Бутербродов на всех не хватало, и меня посылали за хлебом, колбасой и водкой, которую в отделение приносить категорически запрещалось, потому что всем кололи антибиотики, а пенициллин в сочетании с алкоголем не действует. Получалось, один, а то и два вечерних укола пропадали, трепонема временно переставала подыхать, реанимированная «Столичной» или «Пшеничной», которую разливали по больничным стаканам, а кое-кто по чашкам, чтобы  с виду было похоже на чай.
В магазине мне мерещилось, что тетка в завистливых кудряшках все про меня знает. Я торопливо запихивала в спортивную сумку бутыли с пшеничными колосьями на этикетке, которые в момент контакта между собой тонко и прозрачно звякали. Грохнув от волнения сумкой о прилавок, уносилась стремглав. Хотелось обрадовать сифилитиков как можно скорее. Я не любила водку, зато любила ее любителей, их неторопливые пассы, когда они сортируют и раскладывают порезанную снедь: колбасу, сало, ломтики черного хлеба и лука. Я все это тоже уплетала, запивая вместе со всеми глубоким прозрачным глотком.
Вбегая в палату, сердце мое падало и сладко томилось - до чего они были прекрасны, эти больные! Возлюбленный был в отличнейшей компании. Все были как на подбор. Помню одного – оранжевого, жаркого, как октябрьский лес. И другого – тонкого, с серебряными ободками на запястьях, с перламутровым маникюром. Был еще огромный, покровительственно-богатый, снисходительно-небрежный, с кавказским акцентом – личность пантагрюэлевского размаха в трениках и майке, из-под которой торчали черные проволочные завитки. Если бы на голове у меня была кепка, она бы свалилась на пол, когда я первый раз запрокинула голову и заглянула ему в глаза, здороваясь. Он громоздился в центре палаты, как Зевс над мелкими богами Олимпа. У него была золотая цепь, золотой браслет и золотые зубы, и, разумеется, это он спонсировал мои походы за водкой, а также возникновение в палате телевизора. Я думала, Джеф – это имя. Джеф, Муля, Винт, Черный – это действительно были имена, но не людей. Их приносили в баночках из-под пенициллина. Между прочим, я ни разу ни от кого из них не слышала никаких «ширнуться» или «уколоться» - только «вмазаться»: роскошное словцо, от которого даже у меня рот наполнялся слюной.
А еще в сифилитиках мне виделась особенная темнота, которая даже среди анекдотов и звяканья стаканов доносилась до меня пугающим хладом. Как две стороны одного дерева: северная и южная. Ко мне эти сифилитические дубы обращали добродушный южный фасад, и в потоке их теплого расположения все отзывалось радостью - мой фершильский халат, грязноватый на сгибах, лиловая помада, которая еще в детстве стала для меня абсолютным и обязательным атрибутом женственности (наносилась равномерно на губы, веки и щеки).
Алкоголь стимулирует дефекацию и память, но я тогда почти ничего не ела - было не до еды и, соответственно, не до дефекации - и к вечеру кишки у меня слипались, как мокрые резиновые перчатки - а вспоминать мне было нечего. Я жила только настоящим, и вместо воспоминаний водка приносила безадресную нежность ко всему живому и особое, трезвое видение вещей. В этой палате, внешне похожей на тюрьму, я чувствовала себя лягушкой в жестких и не очень чутких ладонях: могут погладить, а могут и давнуть. Последнее вряд ли – побрезгуют. Но оторвать лапку – легко. Я понимала: небольшой сбой – и они бросятся на меня заразной, небритой, плохо вымытой стаей, и от ужаса все сухое во мне станет влажным, а влажное, наоборот, сухим.
Теперь я думаю, что вся страна у нас такая. Наверное, это и называется – ходить под Богом.
Еще возлюбленный  рассказывал, что по вечерам они посещали женское отделение, но чтобы я не волновалась, потому что в женском лежат одни шалавы, не на что смотреть. Но я-то знала, что если поскрести сексуальные фантазии любого мужчины, обнаружишь потаскуху с помятой харей, только никто в этом не признается.
Никто в этом не признается никогда.
Прикрываются умытыми телочками – и от других, и главное - от себя самого.

Но время шло, и старилось: больные выздоравливали и выписывались.

Откинулся и мой милый.

Верхолетка, коричневая луговая бабочка из сухих коровьих лепешек, приземлилась мне на сосок: это сон. Но уже и так было лето: пришло, созрело, перезрело. Запылилось вдоль трамвайных путей и акаций на остановках. А слово «шанкр» мурлыкало мне в ухо, как дворовый шансон про любовь и измену. Шанкры садятся не через год, а через пару недель после заражения, пело танго густым голосом Люси, которая лет сто уже не жила в нашем подъезде. Инкубационный период люэса составляет максимум три недели, вторил ей голос санпросвета, и какая там к черту армия год назад. Через год уже нос проваливается.

(Люся. Люэс. Французская болезнь. Сто первый километр. Никаких партнеров. И секса. Только влюбленные - и любовь. Никакого промискуитета. Семнадцать лет. Сухая истерика на балконе. Правило: не прощать. Это особенный кайф - писать маленькими предложениями. Все равно, что говорить шепотом. Или думать маленькие мысли. О чем? О чем-нибудь маленьком. О фотографии на паспорт. На память. С замятым уголком. О монетке в десять копеек. 1985 года. О значке «Петергоф». О зернышке гречи. О жуке, который грызет мебель. О слайде из-под шкафа. О пользе тишины. Шмоне эсре. Каменный двор: гуттаперчивые звуки. Дево, радуйся! Новая любовь. В Ясенево. 48 мин. на метро. Пересадка на Третьяковке. Выход из 1-го ваг. в ст. ц. Вожатой в лагерь? Автостопом в Крым. Массандра. Конопля с мороженым. Нулевой номер. Пятый аборт ради наркоза. Девки, вы сдурели? Опять санпросвет. Янтарь: персики на просвет. Старые горы крошатся. Как старые зубы. Вы-бо-и-ны. А не вы-е-бо-ны… Все забыто. Звон посуды. Фортепьянная гамма (3-й этаж, нараспашку). Анальгинная горечь похмелья. В полдень звуки синеют. С переходом в золото. От солнца. Маленькие предложения строятся по росту. Первое большое. Второе поменьше. Третье крошечное. А остальные. Маленькие предложения. Всего. В одно. Слово. Про секс. Про любовь. Про измену.)

Люди проходят - слабым, флуоресцентным пунктиром. Но они не исчезают насовсем. Вы извините, что я так бессвязно выражаюсь. Я к тому, что иногда случайные вещи становятся вдруг самыми важными. Я иногда думаю: о чем мы будем думать в момент смерти? Привяжется какой-нибудь один день - возможно, пасмурный и неудачный. И вся жизнь будет упрятана внутри этого дня и исчезнет в нем, как в ванне вода, утекающая с хлюпаньем через дырку. Чье-то лицо. Злотая цепь. По имени Джеф. Он мне сказал: «Обидят - обращайся». Пацан сказал – пацан сделал. И ведь ни то что бы не обижали, просто время как-то незаметно ушло. Была же у меня где-то клеенчатая записная книжка, куда сифилитики записали на прощанье свои телефоны – пропала во время переезда. Сейчас я представляю ее посмертную участь, как судьбу оловянного солдатика, бумажной балерины или рождественской ёлки. Долгие годы она провела в ящике письменного стола, набитом всякими штуками, которые жалко выбросить. Но постепенно статус ее понижался, она перебралась в глухие и темные дортуары, в раскладную тахту, на антресоли, и, наконец, оказалась на свалке, где пребывает в глубокой задумчивости до сегодняшнего дня и будет пребывать вечно, потому что предметы в клеенчатых переплетах, в сущности, бессмертны.