Трубы

Ремейк
Господин N был. Ему нравилось повторять себе, что до того злополучного часа он — был. Что вся его жизнь была вполне благополучна, тиха и мирна. Именно в ней он был. Он сравнивал себя с рыбой, свободно и уверенно плавающей в океане жизни. И в этом океане, среди прочих рыб и рыбёшек (акулы ему попадались разве что издалека) был он, N, сорока двух лет от роду, невысокий, худой, в неизменном чёрном сюртучке с выглядывающей серебряной цепочкой позолоченных часов, котелке, с изящной дубовой тросточкой, покрытой чёрным же лаком. Он был вполне респектабелен, наш господин N.
Но ни его тросточка, ни респектабельный вид никоим образом не смогли помешать тому, что случилось в тот день. Они пришли среди ночи и совершенно немыслимым, вульгарным способом похитили его, вырвали  в одной пижаме из тёплой постели его уютной квартирки, когда на дворе лютует зима, а с ней, как известно, шутки плохи.
Он мало что помнил из событий той ночи. Лишь то, что долго-долго, кажется, не одну и не две жизни, трясся в пустом промёрзлом экипаже. Его связали, заткнули рот кляпом, надели на голову пахнущий сырым картофелем мешок и совершенно бесцеремонно бросили на узкое и чрезвычайно жёсткое сиденье, на котором и сидя, ему, такому респектабельному мужчине, было бы непросто поместиться. Бедный, несчастный господин N в течение всего этого долгого пути мог лишь лежать в крайне неудобной позе, всеми силами пытаться не крякнуть из этой позы на пол и слушать дробную переступь копыт. Бодрая двойка, впрочем, вскоре уморила его, и он, несмотря на ужас окружившей его со всех сторон ситуации да на жуткий холод, уснул.
Проснулся он оттого, что чьи-то грубые жёсткие руки отодрали его от пола, на котором он оказался, по всей видимости уже во сне, и потащили куда-то прочь из кареты. Сквозь ткань мешка он мог различить, что на них были тёмные куртки, чёрные перчатки, а небо — серая хмарь. Нагими руками и шеей он ощущал редкие (он подобрал замечательный эпитет — унылые) снежинки. Его ноги, к его великому возмущению, волочились по самой ноябрьской жиже и, совершенно точно, были самым безбожным образом чрезвычайно ею вымазаны. Он не сомневался, уж они-то (в его мозгу почему-то не нашлось меткого названия этим самым «им») обуты в превосходные кожаные сапоги: он явственно различал их приятное поскрипывание. Он даже заметил это своим конвоирам, а они даже поняли его мычание из-под кляпа, потому что отвесили бедному господину N совершенно обидную оплеуху.
В конце концов, его приволокли в темноту. Это было каменное помещение, в котором пахло сыростью и пустотой. Впрочем, пустоту он поначалу ощущал плохо: они уложили его на грубый пол, едва не разорвав и без того вымокшую пижаму, больно прижали ногой и развязали руки. Он лежал, не в силах пошевелиться, пытаясь подобрать объяснение всему происходящему. Они, тем временем, вышли, наглухо заперев тяжёлую, судя по разодравшему воздух скрежету, металлическую дверь, и он остался совершенно один.
Некоторое время он лежал так, боясь пошевелиться. Он всё ждал, что на него набросится какой-то чудовищный зверь и раздерёт его в одно мгновение. Но секунды перетекали в минуты, а вокруг по-прежнему стояла тишина, в которой грохотало его дыхание, подгоняемое бешено скачущим сердцем. Наконец, ему надоело лежать на жёстком, неудобном полу: он поднялся, сначала на четвереньки, тотчас почувствовав, как вибрирует болью его напряжённое тело. Он осмотрелся и, не заметив ничего опасного в полумраке, медленно встал.
Это было больше пустое помещение. Судя по всему, что-то вроде подвала, или каменного сарая, гаража, склада. С одной стороны, под самым потолком — узкое небольшое окошко, прорезь в стене, забранная решёткой. Стена напротив усеяна какими-то непонятными трубами. Он обернулся. Широкая массивная металлическая дверь, почти ворота. И — всё.
-Во что же ты угодил, Жёмме?
Слова отскочили от стен, но не запрыгали подобно весёлым зайчикам, как ему хотелось бы, а  тяжело скатились к полу, будто то были тяжёлые водяные капли, обильно стекавшие со стен и потолка. Воздух был настолько влажен, что он тотчас взмок. Сделал было движение, чтобы снять котелок, но на полпути вспомнил, что ни котелка, ни его превосходного сюртука, ни часов на цепочке, ни дубовой тросточки при нём не было, и, наверное, следовало о них забыть.
Он попробовал открыть дверь, но под его слабыми потугами та даже не шелохнулась. Попробовал колотить в неё и кричать о помощи, но если кто и был с той стороны — они были безучастны. В конце концов, боль и обида пресекли его жалкие мольбы: обессиленный, он сполз, разрывая ткань рукава, по двери на пол и захныкал тихо и тонко, подобно ребёнку.
Никогда ещё он не бывал в таком странном и жутком положении. В его голове никак не укладывалось, зачем, почему, с какой целью его сюда засунули? Что он должен сделать? Зачем он должен это сделать? Должен ли вообще что-то делать? Неужели он кому-то перешёл дорогу и в такой форме ему мстят? Нет, говорил он себе, не может такого быть. Он и мухи за свою жизнь не тронул. И правда, он был самым безобидным человеком из всех, когда-либо видевших свет. Но тогда почему? Почему именно сюда? Почему его? Его!? У него служба, невеста, у него анциструсы, которые без него наверняка быстро умрут. Должно быть, это ошибка, решил он. Мысль придала ему сил. Да, ошибка, иначе и быть не может. Скоро они вернутся, освободят его, объяснят, что произошла чудовищная ошибка и попросят у него прощения. И тогда всё встанет на свои места, обретёт привычный смысл. Да.
Он поднялся, приободрённый, чувствуя прилив сил. Подошёл к окну, поднялся на цыпочки, но даже так не смог дотянуться. Тогда он подпрыгнул и зацепившись за край пальцами попытался подтянуться и выглянуть. Пыхтя и напрягая все свои скудные силы, ему это, наконец, удалось. Окно было пыльным, покрытым каким-то налётом, но он смог рассмотреть грязный серый двор, приземистую постройку справа, которая показалась ему такой же, как та, пленником которой он стал. Ни души. Он крикнул на всякий случай, но безрезультатно.
Спрыгнув, он постоял некоторое время, обдумывая, что бы ещё предпринять. Взгляд его заскользил по тёмному помещению, уцепился в поблёскивающие влагой трубы. Словно сонм змей застыл, карабкаясь по стене. Самой разной толщины и материала, в той или иной степени проржавевшие, они тянулись от пола до потолка, извиваясь, проходя одна над другой и причудливо переплетаясь. На некоторых были вентили, и, подойдя ближе, он рассмотрел, что многие из них снабжены кранами, большинство из которых капало жидкостью на пол. Он покрутил несколько, но ничего не произошло. Попробовал капли из-под одного, первого попавшегося под руку, и, ощутив омерзительную горечь, тотчас выплюнул. Желание избавиться от отвратительного вкуса даже заставило его облизать собственную, покрытую какой-то крошкой ладонь, чего он, разумеется, никогда не сделал бы там, за дверью.
Он вдруг ясно осознал, что та, другая жизнь, к которой он привык так же сильно, как к собственному телу, та жизнь, которой он дорожил и которую строил с такой тщательностью и дотошностью, что нередко служил предметом насмешек и колкостей, та жизнь, которую он считал единственной ценностью — что она вдруг кончилась. Что те двое, они бесцеремонно, нагло, нахально — он задыхался от обуявшего его возмущения — отсекли его от неё, заперев эту чёртову дверь. Как они посмели?! Кто им позволил?! Кто посмел дать им разрешение на это, не спросив его?! Его?! Он со злостью пнул дверь, не преминувшую тотчас же глухо отозваться в ответ. Но они, Они, вобравшие в его глазах всю злость и несправедливость вселенной, они не ответили, и уж тем более не явились, чтобы он смог им за всё сполна заплатить.
Тогда он сел в углу, обхватил колени руками, положил на них голову, закрыл глаза. Он не знал, будут ли его кормить, дадут ли воды, и справедливо решил, что лучше на это не надеяться. Он чувствовал, что совершенно обессилел от переживаний и холода. О, холод стал для него не просто безликим явлением природы. Он обрёл плоть, у него появилось лицо. Безжалостное, злое лицо.
То был коварный холод. Он забирался под одежду, покрывал кожу тончайшей сетью влаги и только затем злорадно пускал в ход свои цепкие ледяные пальцы. От него было не спрятаться, и никакие попытки не приносили облегчения в этой неравной борьбе.
Так он сидел, сжавшись в углу, трясясь от холода, то и дело утирая влажное лицо рукавом. Вскоре злость и обида сменились тупой отчуждённостью. В голове воцарилась тяжёлая, коловшаяся в затылок пустота, изредка нарушаемая какой-нибудь случайной, отдававшейся болью, мыслью. Так, он вспомнил мамины тёплые нежные руки, укрывавшие его на ночь одеялом. С дряблой кожей, извивами вен, так похожими на некоторые из этих странных труб.
Он часто посматривал от них, смутно ощущая, что если и ждать чего-то, то от них. Он не отдавал себе в этом отчёт, но в глубине души понимал, что ни дверь, ни окно не привнесут ничего нового. Вот трубы... Но с ними ничего не происходило, и ему приходилось ждать. Ожидание же было для него невыносимо тяжёлым.
Его трясло, не переставая, рот наполнился липкой слизью, язык разбух и перестал слушаться. Первое время он ещё разлеплял губы, шевелил языком, нагонял в рот вязкую слюну, заставлял себя сглатывать, но после нескольких десятков раз, прекратил это бессмысленное занятие: говорить было не с кем, есть и пить — нечего. Пить он хотел настолько, что мучивший его поначалу голод быстро забылся. Дошло до того, что он начал слизывать капли жидкости со стен. Это была вода, маслянистая, отвратительно пахнущая, горькая, но вода. Он слизывал её, пока не изодрал себе язык в кровь. Теперь он неподвижно лежал во рту, раздувшийся, пульсирующий болью. Попробовал было всасывать капли одними губами, но, попадая в рот, вода обжигала язык. Боль была настолько нестерпимой, что в глазах начиналось настоящее светопреставление, поэтому и от этого способа пришлось отказаться. Мучиться холодом, голодом, жаждой и — ждать.
Время текло, текло, текло, он клевал носом, изредка чуть менял положение, снимая нагрузку с затёкших членов, а оно продолжало течь, стекать по стенам, капать с потолка, из кранов, совершенно его не замечая или же притворяясь, что его вовсе не существует. Наконец, когда ждать, казалось бы, больше не осталось сил; когда в голове, погружённой в мечты о воде и тепле, всё смазалось и расплылось настолько, что окажись он вдруг в тёплой ванне, он всё равно ничего не понял бы; когда он с трудом балансировал на грани обморока и уже готов был сорваться — тогда наконец что-то произошло.
С тихим стуком от одной из труб отвалился кран, и на пол потекла зеленоватая  флюоресцирующая жидкость.
Не мешкая ни мгновения, он рванулся к ней, едва не потеряв сознание от внезапности усилия. Содрал колени в кровь, но, не замечая этого, подставил руки под поток и, нисколько не раздумывая о безопасности этого действия, начал жадно пить.
Это была не вода и не яд. Никогда в жизни он не пил ничего подобного! Жидкость приятно щипала язык, освежая и согревая, пронеслась по горлу в живот. Он пил долго, пока не почувствовал, что не вынесет больше ни капли. Тогда он набрал полный рот, отвалился в сторону и медленно, наслаждаясь каждым глотком, проглотил всё без остатка. Он лежал, чувствуя, что чудесная жидкость придала ему сил, согрела, утолила голод и жажду. В голову потекли образы, яркие, красочные, живые, и за спиной словно выросли огромные мощные крылья. Каждой клеточкой тела он ощущал готовую к действиям энергию. Ему даже казалось, что теперь и дверь ему не помеха. Но он лежал, наслаждаясь ощущением жизни. Облизнул губы, собрав с них приятно коловшиеся капельки. Затем заметил, что язык совершенно зажил, и он снова, как и раньше, может им свободно шевелить. Он рассмеялся, распластавшись на полу. Сейчас ему было удобнее, чем на самой мягкой в мире перине.
Жидкость ещё некоторое время текла, затем поток истончился, а затем и вовсе иссяк.
Течение времени здесь было незаметно. За окном всё всегда оставалось неизменно. Значило ли это, что прошло всего ничего? Нет, повторял он себе, время остановилось. При одной мысли о том, что ему предстоит провести здесь вечность, что — не дай бог — он и умрёт — здесь, в животе разливалось что-то холодное и тяжёлое. Но пока действовала чудесная жидкость, он предпочитал отгонять мрачные мысли, и ему это неплохо удавалось.
Впрочем, действие чудесного снадобья длилось преступно мало. Когда он снова почувствовал прикосновение холода, а тело затребовало воды, он бросился к источнику, но тот давно пересох. Тогда он увидел, что вдоль стены по полу тянулась узкая, меньше ладони в ширину, проржавевшая решётка, что-то вроде слива. На ней ещё слабо светилось несколько капель, и он, не раздумывая, в несколько движений слизал всё под чистую.
Это помогло, но не надолго. Да и ощущения были лишь блеклой тенью того, что он пережил совсем недавно. Правда, ожидание, как ему казалось, теперь станет полегче, ведь он знает, что рано или поздно странные трубы дадут ему ещё волшебной зеленоватой жидкости. Нужно только подождать, твердил он себе, снова забиваясь в угол и скукоживаясь в тщетной попытке не отпускать от себя тепло.
Потом он, кажется, уснул. Он не мог с полной уверенностью утверждать, было ли это порождением кошмара или явью, но он видел, как трубы вдруг пришли в движение и медленно, извиваясь, шурша и осыпаясь ржавчиной, поползли вверх и вскоре исчезли в потолке. Не осталось ни одной. Он запоздало вскочил, бросился к стене, зашарил по ней руками, не в силах поверить в реальность происходящего. Но что свершилось, то свершилось — их не было.
Он ещё некоторое время оцепенело стоял у стены, будто ожидая, что они вот-вот вернутся. Затем, когда ничего так и не произошло, вернулся в свой угол и принял прежнюю позу. Сами собой из глаз покатились слёзы. И это у него отняли. Ничего не оставили. Теперь он просто медленно умрёт здесь от голода и холода. Один, совершенно один, всеми забытый, никому не нужный, брошенный. О, как же он мечтал, чтобы злополучная дверь открылась, и те двое вернулись — и пусть так же грубо — но отвезли его домой!
Когда он снова поднял голову, трубы уже были на месте, кажется, в том же состоянии, в котором он их запомнил. Он пощупал лицо, но оно было сухим. Они вернулись без единого звука или он всё-таки спал? Он попытался вспомнить, как засыпал, как проснулся, какие мысли посетили его последними, но ничего не вышло. Но это было и не важно, ведь они вернулись, а значит, и надежда ещё жива. Он  подошёл к ним, даже любовно провёл ладонью по одной из них, и из-под руки посыпались хлопья ржавчины.
Он мерил шагами свою камеру (он называл её так, хотя и сомневался в правомочности такого определения), когда произошло следующее. Он остановился, почувствовав неладное, но не сразу сообразил, в чём дело. От труб, разливаясь по всему помещению, шло низкое клокочущее гудение, отдававшееся лёгким покалыванием внутри черепа. Он подошёл к стене с трубами и увидел, что одна из них подрагивает. Он смотрел на неё, а тряска всё усиливалась. Раньше он часто слышал истории о том, что причиной закупорки водопроводных или канализационных труб служат крысы. Мол, они застревают в них и так и погибают не в состоянии выбраться. Он сам видел, как специалист выудил несчастное, мокрое, отвратительно пахнущее животное из трубы одного уважаемого чиновника, но теперь, одолеваемый сомнениями, всё же счёл не лишним отойти подальше. И вовремя: с диким воем и грохотом из трубы вылетел кран, воткнувшись в стену в каком-нибудь полушаге от него. Из образовавшейся дыры захлестала струя крутого кипятка, сопровождаемая яростно свистящим паром.
Он торопливо отскочил в дальний угол, но струя, будто обладая разумом, повернулась вслед за ним. Пытаясь закрыть обнажённые участки тела тканью, он бешено скакал из угла в угол, но кипяток, не струёй так каплей, всё равно его доставал. Кожа на месте попадания тотчас покраснела и заболела, но поток и не думал иссякать, и он, то и дело облизывая обожжённое запястье, продолжал из последних сил уворачиваться. Камеру заволокло жарким паром, на полу образовались лужи, он несколько раз поскальзывался и падал, больно ударяясь при этом той или иной частью тела.
Не известно, сколько так продолжалось. Он успел устать, обрести второе дыхание и снова устать. Он чудом сдерживал такое соблазнительное, что предательски подкашивались ноги, желание сдаться и остановиться. Но мужество не отказало ему, и он продержался ровно до того момента, пока поток наконец не иссяк. Труба разочарованно заклокотала, медленно затихая, и он обессиленно рухнул в остывшую лужу на полу.
Сколько обессиленное тело не вопило о покое и отдыхе, спасительное забвение не наступало, дразня балансировкой на грани сознания. Тихо поскуливая, он лежал, баюкая обожжённую руку. Кроме неё пострадали ещё нога, плечо и краешек уха. Но не от боли он плакал, а от обиды. Ему было жаль себя, попавшего в такую жестокую, несправедливую переделку. Время от времени он лакал из лужи отвратительную на вкус воду, но, как назло, голод и жажда больше не донимали его. Так продолжалось, по его представлениям, довольно долго. Потом он то ли потерял сознание, то ли уснул сном без сновидений.
Первое, что он увидел, придя в себя, были какие-то бугры. Не сразу до него дошло, что это — его рука, вздувшаяся от ожогов пузырями: кисть чудовищно опухла, напоминая о больных элефантиазом, рассказами о которых полнились все светские вечеринки несколько лет назад. Затем пришла боль. Стиснув зубы, он глухо застонал, и мысль отсечь себе руку, лишь бы прекратить страдания, казалась в тот момент не такой уж сумасшедшей. Но болела не только рука. Пульсировало болью ухо; плечо же и нога оказались в чуть более лучшем состоянии — видимо, из-за того, что были худо-бедно защищены тканью.
Встать он не мог — боль ослепила рассудок, невозможно было думать ни о чём другом, кроме изувеченной руки, бесполезно им баюканной. Время текло, он лежал до тех пор, пока не звякнул о решётку на полу очередной кран и из трубы не потекла новая порция жидкости.
Он собрался с силами, повернулся. Жидкость выбивалась из отверстия, как из раны: толчками, сгустками шлёпаясь вниз. Алая, как кровь. Он заставил себя встать на корточки и подползти ближе, наклонился, наплевав на возможную опасность, подставил губы. Так и есть, кровь. Его тут же вырвало желчью. Перед глазами вспыхнули жуткие картины боен, туши, подвешенные на огромных металлических крючьях: коровьи, свиные, человечьи, человечьи, человечьи...
Только чуть полегчало, он заставил себя пить. Несколько раз подкатывала тошнота, выплёскивая набранную в рот жидкость наружу, но он снова припадал к струе, и боль отступала, словно это было лекарство. Вскоре он перестал ощущать отвращение, появилось какое-то подобие удовольствия: он пил жадно, большими глотками, чувствуя, как жидкость тяжело оседает в желудке. И не сразу понял, что поток иссяк, продолжая хватать ртом запоздавшие капельки, а затем и воздух. И на решётке не осталось ни капли, и не было больше никакой решётки: выпавший кран проломил в проржавевшем металле широкую дыру, куда и стекло всё остальное.
Поразмыслив секунду, он лёг на пол и бесстрашно (но мысленно, конечно, съеживаясь от страха) запустил здоровую руку в дыру. Из неё веяло прохладой, но пальцы, сколько хватало длины, не нащупали ничего, кроме пустоты. Пролезть в такое узкое отверстие он всё равно бы не смог — разочарованный, он начал было вынимать руку, когда указательный и средний пальцы пронзила боль. Что-то вцепилось в них и всей немалой массой, так, что его вдавило в  пол, потянуло вниз. Он упёрся обожжённой рукой и, вопя во всё горло от невыносимой боли и судорожно тряся рукой, потянул её на себя. Вспоминая впоследствии этот эпизод, ему казалось, что тогда он прочувствовал, как пальцы миллиметр за миллиметром отделяются от кисти, как разрываются кожа, связки, кости. Внезапно оно отпустило, и его отбросило назад. Из обрубков брызгала кровь, но он уже не кричал, в изумлении уставившись на то, к чему так привык и что так несправедливо и нагло было отнято.
Всё же он был, несмотря на внешнюю хрупкость, крепко сбит, ибо даже после такого оставался в сознании. Разум его не в силах был вместить в себя столько потрясений, и он только и мог, что спрашивать себя, как, как, как это могло с ним произойти. Лежал там же, подле труб, вперив удивлённый взгляд в никуда.
В конце концов, ему пришлось снова набираться мужества, закрывать глаза на боль в изувеченном теле и вставать: трубы давали о себе знать всё чаще и чаще. Наверное, если бы знать заранее, он так бы и остался лежать, смиренно ожидая конца, но его судьба сложилась иначе, и многое ещё пришлось впоследствии пережить.
Кем ни был тот, кто управлял трубами (если таковой был), он несомненно испробовал на нём, наверное, всю гамму тех жидкостей, что существовали во вселенной. Ему позволили залечить раны, и в это время изливалось исключительно сладкое, ласкающее взор и слух и уж конечно не доставлявшее никаких неприятностей. Он восстановил силы, окреп, проникся к трубам недоверием (в его глазах именно они вместили в себя все неприятности, продолжавшие сыпаться на его голову; были забыты даже двое, приволокших его в эту камеру) и на каждое их пробуждение реагировал предельно осторожно. Тем не менее, это не обезопасило его ни от новых порций кипятка, прошедших, впрочем, менее болезненно, чем в первый раз; ни от фонтанирующей под бешеным напором кислоты, навсегда оставшейся в его жизни в виде прожжённой насквозь щеки. Последнее сильно выбило его из колеи: там, за дверью он — в числе прочих — намеревался жениться на очаровательной юной дочери одного крупного буржуа, и, надо сказать, его шансы были вполне обнадёживающи, но теперь, конечно, об этом следовало забыть. Он мысленно загонял её светлый образ в самый тёмный уголок своей души и твёрже стискивал зубы, не отдавая себе отчёт в том, чего, собственно, добивается своим упорством. Задумываясь об этом, он едва ли не опускал руки от отчаяния: всем известно, что без весомой причины жить, жить, в общем-то, незачем. Для него же цель была далеко не так ясна, как хотелось бы, оформившись в смутное желание выбраться. Но для чего, зачем, что он будет делать, добившись своего — он не знал. Хотел бы, и много, до мигреней, пытался найти ответ в глубине своих грёз и познаний, но безуспешно.
И так он пытался выжить, получая всё больше и больше увечий — снаружи, и медленно, сам того не замечая, каменел, иссыхал — внутри. Пижамный костюм быстро износился, и вскоре, несмотря на постоянный холод, пришлось отказаться от него, соорудив из остатков набедренную повязку. И мысли не возникало начать вести дикарский образ жизни и ходить нагишом. Сновидения посещали всё реже, становились всё более неясными, обрывочными, словно кто-то их кромсал перед тем, как запустить ему в голову, а затем и вовсе прекратились. Засыпая, он падал в пустоту, а по пробуждение пустота стекала в невидимое сливное отверстие, оставляя его наедине с трубами.
И чего только из них не лилось: от крови, пресной и солёной воды, до различных кислот, кипятка разной степени крутости и воды такой студёной, что обжигала сильнее кипятка. Случалось даже так, что он, едва припав к обыкновенной воде в невинном желании напиться, тотчас получал струю какой-то отвратительной жидкости, после которой его безудержно рвало несколько часов подряд, а то и вовсе — поток обжигающего пара. Трубы исторгались всё чаще и чаще, он смертельно устал и боролся на автомате, словно заведённый механизм. Существование стало для него тягостным, и мысли покончить с собой прочно засели в голове. Усугубляло положение и то, во что он превратился: его густая шевелюра поседела и торчала из головы клочками — остальное было обожжено. Всё тело было покрыто шрамами, в основном ожогами, в нескольких местах кожа была прожжена до кости. У него была жутко изувечена левая нога — от кипятка пальцы на ней срослись. У него выпало большинство зубов, он страдал постоянным расстройством желудка, нервным тиком, нередко — галлюцинациями. Словом, походил скорее не на служащего в самом расцвете сил, но на ветерана войны в самом жутком её проявлении. Но наш герой был жив, и, несмотря на все увечься, тело его стало сухим, жилистым, обрело тугую жёсткость и гибкость.
Со временем трубы стали пробуждаться всё реже. Они по-прежнему были щедры на жестокости, но он научился относиться к этому со смирением и, хоть и прибавилось на его теле ещё несколько ран и шрамов, воспринимал это спокойно, как неизбежную плату за... впрочем, он понял, что лучше не задавать лишних вопросов. Лечебные и питательные жидкости текли либо недолго, либо и вовсе – каплями. Он видел, глядя в оставшиеся лужи, что сильно постарел: кожа сморщилась, во многих местах обвисла, натянулась на носу и скулах, туго обтягивая череп, взгляд потускнел, глаза обесцветились, растеряв былую остроту зрения и остатки всякого огня. Порой ему казалось, что да, действительно, прошло много времени и он многое пережил: его тело было тому подтверждением. Но в другой раз казалось совсем иначе: что прошло не больше года и это он оказался таким мягкотелым и слабым перед безжалостным маховиком времени. Всё же он склонялся к первому варианту: ему даже начала нравиться мысль, что он столько лет сопротивляется своим мучителям. Столько лет, что даже разрушились, посылая на него потоки кислоты, несколько труб. Конечно, он и подумать не мог, что был оставлен на произвол судьбы, а всеми его истязаниями руководит бездушный заведённый механизм. Нет, пусть то и были трубы, но там, за стенами, за всей этой тьмой был тот, кто следил, чтобы всё шло так, как шло. Его сознание не допускало и тени сомнения, что он был, этот человек или монстр, или бог весть, кто ещё. Он был там, и ему хотелось бы, если однажды случится выбраться, посмотреть ему в глаза. Да, это было похоже на цель. Посмотреть ему в глаза. Не спрашивать ни о чём, ничего не делать, кроме как заглянуть в его глаза. Через них он узнает всё, всю истину, до самого дна. А потом... впрочем, он не сомневался, что узнав, будет знать и то, какой шаг сделать следующим.
Когда сил стало преступно мало и, казалось, часы уходили на такие элементарные вещи, как подняться с пола или опуститься на него (при это всё его тело тряслось так сильно, что у него наворачивались слёзы, осознавая, насколько это жалкое зрелище); когда, сгибаясь в очередном болезненном приступе кашля, сопровождающимся отхаркиванием крови, ему казалось, что вот он, последний раз, что костлявая уже выскребает из его нутра остатки жизни; когда истлели, кажется, последние воспоминания из той жизни, что осталась за дверью; тогда, будто мало было всего этого, забрызгавшая однажды из трубы кислота ослепила его. И случилось-то это, что обидно, наиглупейшим образом.
Трубы уже давно не плевались кислотой, но он всё равно проявлял осторожность, не рискуя попадать под кипяток. Однако засочилась голубоватая искрящаяся жидкость, питательная и бодрящая. Но не успел он подойти к трубе, как она лопнула по всей длине выше крана, брызнув прямо на него. Он даже и не подумал отскочить, да и не хватило бы сил. Нет, он решил, что раз из крана течёт голубоватая, то и брызнула она. По этой-то причине он и не вскинул руки в естественном жесте защиты. И гораздо большим было удивление, нежели боль, когда почувствовал как шипят капли кислоты на коже, как камера озарилась вспышкой и в следующее мгновение погрузилась во тьму.
Он поднялся с колен, руками шаря по расплавленному месиву, бывшему его глазами. Запоздало и как-то мимоходом попытался вспомнить, в какой момент упал на колени. Затем закрыл рот, хотя крик давно перестал. Странно, но глаза не болели. Наоборот, стало будто бы даже легче. И хоть в каждой точке, где кислота попала на кожу, жгло невыносимо, он чувствовал себя здоровее, чем всё последнее время. Да и боль эта, как он заметил далее, была необычной, напоминая скорее послевкусие, что-то минувшее, ушедшее. Она была словно отголосок настоящей боли, и он не мог понять, почему так, что изменилось. Он шарил руками по воздуху, медленно поворачиваясь туда, где, ему думалось, находится стена, и воздух вроде бы был тот же, к какому он привык, влажный, мёрзлый. Ладони нащупали грубую каменную поверхность, и она была, кажется, точно такой же, какой он её помнил. И вместе с тем не той, менее грубой. И воздух стал, решил он, чуть суше. Он подумал, что всему виной боль и утеря зрения, что из-за этого его мировосприятие изменилось. И эта мысль, мысль, что утеря зрения изменила его мировосприятие, что он так спокойно может думать об этом, что не вопит, скорчившись на полу от боли, что не проклинает всё на свете и — в первую очередь — своего мучителя, что даже не удивляется этому — он так и застыл на месте, осознав это.
В этот момент что-то натужно и протяжно заскрипело-заскрежетало, в помещение ворвался поток морозного свежего воздуха, и он понял, что пришёл конец его заточению, ибо дверь наконец-то открылась.
Он сделал неуверенно шаг навстречу свежему воздуху, но прозвучавший внезапно чей-то голос заставил его остановиться.
-Вот и пришло... время.
За кажущейся бесцветностью голоса тем не менее проглядывала усталость. Словно бы сама ночь вздыхала от своей строгой, вековечной вахты.
-Кто здесь? - испуганно спросил он. Ему казалось, либо никто не встретит его, либо это будут те же двое, что бросили его сюда. Хотя ничто и не намекало на то, что перед ним одна персона, а не две, он отчего-то решил, что там один человек. Хотя это мог быть вовсе и не человек. Он не мог бы сказать, почему решил так, а не иначе, скорее тот или иной вывод появлялся в его сознании извне, словно подложенный кем-то. Или то была его интуиция? Или разум, выбиравший наименее болезненный путь? Он зажмурился (по крайней мере, попытался), в попытке остановить поток вспыхивающих в его голове вопросов.
-Я такой же как ты. - Несмотря на слепоту, показалось, что невидимый собеседник слегка пожал плечами.
Незнакомец внушал ему страх (тот вид страха вперемежку с трепетом, который испытываешь, заглядывая в бездонную пропасть или в бескрайнюю черноту космоса). Незаметно для себя он вцепился ногтями в стену, словно опасаясь, что его выволокут за дверь насильно. Внутренний голос воззвал было к храбрости, уговаривая отомстить за все эти годы заточения, но он не послушался, обессиленный, уставший да и не уверенный, был ли то его мучитель или брат по несчастью.
-Ты из того соседнего строения? - Раньше он часто следил за ним, повисая на окне, ожидая, что оно подаст ему признаки посторонней жизни.
-Можно выразиться и так, - после паузы ответил незнакомец.
-Что это значит? - Голос невольно поднялся до визга: настолько сильно было сковавшее его напряжение.
Незнакомец промолчал, и ему показалось, что он беззвучно подбирается к нему, чтобы одним ловким движением вонзить в сердце клинок. Предательски затряслись колени.
-Зачем ты здесь? - от волнения голос пресекался.
-А ты? - в свою очередь спросил незнакомец и, кажется, вздохнул. То был тяжкий вздох, пропитанный чем-то вроде отчаяния или безутешности. Но, по крайней мере, он, судя по голосу, оставался на месте.
-Что?.. Я... - он замялся.
-Ну же, выходи. - Ему послышалось, что голос незнакомца стал чуточку мягче.
-Зачем? - продолжая цепко держаться за стену, спросил он.
-Пора, - коротко ответил незнакомец, слегка удивлённый, кажется, прозвучавшим вопросом.
-Куда? - почти умоляюще спросил он. Мысль покинуть это место начинала казаться не такой уж привлекательной.
-Выйди, и я покажу.
Он сделал робкий шажок навстречу. Его колотило частой дрожью, то ли от холода, то ли от волнения и страха, то ли от всего вместе.
-Протяни руку, - услышал он голос незнакомца.
Он послушно протянул руку. Ту, что ошпарило кипятком. Не каждый бы взял её, бугристо-бесформенную и уродливую, не побрезговав. Однако незнакомец, кажется, даже нисколько не сомневался и спокойно сжал её своей.
-Пойдёмте, Жёмме, - тихо, даже несколько просительно сказал он.
У него была мягкая, маленькая — почти женская рука. Её прохлада вселила ему уверенность, отогнала страх, очистила разум от сомнений, и тот факт, что незнакомец знает его имя, не показался ему странным и настораживающим. Он сделал ещё шаг.
-Ты ведёшь меня на смерть? - спросил он. В голосе не прозвучало ни толики страха, лишь спокойствие, принятие прошедшего длинный и долгий путь.
-Смерть всего лишь врата, - по движению руки, сжимавшей его руку, он понял, что незнакомец опять чуть пожал плечами. Это лёгкость, с которой ответил невидимка, побудила его решиться ещё на один шаг.
Не сразу стало ясно, что он переступил порог. Он почувствовал чуть более сильный холод. Морозный воздух проникал, кажется, сквозь кожу, неприятно, через прожжённую в щеке дыру шарил во рту. Но как же там было свободно! Он чувствовал, как всё это огромное пространство сужается до него, становится им: расправь плечи, раскинь руки — и оно послушно разбежится прочь во всех направлениях, податливое его воле.
-Чувствуете солнце, Жёмме?
Он отнял руку, запинаясь, сделал несколько шагов в сторону. Стоя под открытым небом, покружился. Её рука срывает один из сотен цветов, усеявших поляну жёлтым ковром; её глаза при этом неотрывно следят за его реакцией, будто испытывая его. Наконец, ощутил. Ощутил своим одряхлевшим телом слабое, бесконечно далёкое, словно взгляд дорогого человека с другого конца площади, набитой волнующейся толпой, ощутил — прикосновение солнца.
-Да, - захрипел он от волнения.
Как давно он не чувствовал его!.. Смесь тяжёлой горечи и безудержной радости охватила его. Будь у него глаза, он наверняка бы заплакал от охватившего его вихря эмоций. Солнце! Что может быть роднее для человека!
Он стоял, сам того не замечая, выгнувшись навстречу ему, пытаясь не упустить благословенных лучей ни одной клеточкой своего тела. И, хотя оно почти и не грело, на душе у него стало тепло и окончательно покойно. Он готов был провести здесь же, на этом самом месте, хоть целую вечность, лишь бы стоять под его лучами. Наверное, он даже смог бы провести в камере ещё не одну жизнь, зная, что на выходе оно неизменно будет его дожидаться. На самом краю сознания при этом мелькнули призрачные лица тех, кто был для него когда-то дорог. Мгновение задержались перед мысленным взором и исчезли, не всколыхнув ни единой струны.
-Идите, Жёмме.
Он совсем забыл о присутствии незнакомца. Тот, видимо, всё это время терпеливо ждал, стоя в сторонке.
-Я думал, вы пойдёте со мной, - невольно переняв его обращение на «вы», он обернулся на голос.
-Это ваш путь.
Он снова повернул лицо к солнцу, мысленно кивая в подтверждение словам незнакомца. Никогда доселе он не чувствовал подобной уверенности в себе, в своём будущем.
-Идите навстречу ему, - незнакомец говорил заметно тише, словно удаляясь, хотя шагов слышно не было. - Идите к солнцу, Жёмме. А когда почувствуете, что оно снова согревает ваше тело, - голос стал едва различим, - тогда, наконец, можете остановиться. - И ясно стало, что незнакомец куда-то исчез.
Мысленно попрощавшись, господин Жёмме ещё некоторое время стоял на том же самом месте, в нескольких шагах от двери в приземистую постройку, похожую на сарай или склад, в которой провёл — по его мнению — всю свою жизнь. Сам того не зная, он улыбался той улыбкой, что незаметно завладевает нашими лицами в минуты счастья и удовлетворения. Укажи ему кто-нибудь на это, и он, очнувшись от поглотивших его мыслей, немало бы удивился, что улыбается, и уж точно не смог бы назвать причину, почему он это делает. Но спрашивать было некому, и он стоял, думая о том, что впереди его наконец-то ждёт что-то хорошее и тёплое, спокойное и надёжное. Поглощенный мечтами, он не заметил, как без единого звука рассыпалась прахом постройка позади него. Он так и пошёл, наш господин Жёмме, хромой и уверенный, что она всё ещё стоит там, одинокая и заброшенная. Но вспоминать о ней больше не было нужды.