Глинтвейн

Зеленый Эльф
          Мы приехали в горы поздним вечером, вывалились из душного нутра машины на хрустящий снег, под черное небо с острыми звездами.
          Разум отказывался признавать окружающее реальностью, какой-то частью зацепившись за зеленые газоны, пальмы и магнолии Сан Франциско, ничем не отметив четыре часа темной дороги, промелькнувшие за окнами огни Сакраменто и луну, повисшую над перевалом. Тонкий воздух с запахом хвои и мороза, с горечью каминного дымка, кружил голову и обжигал губы, тишина звенела.
          Проваливаясь в снег по колени, прошли к избушке, едва заметной в сугробах, в пластах снега на крутой треугольной крыше. На крыльце нашли две лопаты с широкими металлическими совками.
          Как легко и весело они вгрызались в глубокий снег, какие пышные облака поднимали над землей, подбрасывали в воздух, пологой дугой рассыпали над сугробами! Как игриво мороз забирался за шиворот, покусывал мочку уха, касался  щек торопливыми поцелуями... 
          В избушке было темно и холодно. Оставив заботы обустройства на завтра, мы легли спать на широком топчане у стены, устроив себе тесное гнездо из груды одеял и спальников. Впечатления богатого событиями дня постепенно стирались, растворяясь в приятной усталости, в уюте нашего гнезда, в тепле твоей близости. Сонные мысли возвращались в привычное русло: здесь и повсюду, сейчас и всегда нет мне мира без тебя, моя радость, холодно сердцу без твоего дыхания на моей груди...

          Утро ослепило солнечным сиянием, многократно отраженным снежной белизной, блеском сосулек на крыше, далеким пожаром ледяных вершин. Дорога – крутой серпантин над обрывом, темные пики елей, вонзившиеся в синее небо, и снег, снег, снег, такой глубокой белизны, что больно глазам, эта дорога привела нас на горнолыжную базу, с неизбежной суетой и чуть нервным нетерпением поскорее оказаться на склоне.
           И, желательно, в числе первых.
          Желательно опередить основную толпу туристов с капризными детьми, чайниками  в вязаных шапках, стильными девицами в умопомрачительных прикидах, чтобы первыми вырваться на волю, на разглаженный снег, по-утреннему жесткий и звонкий. Пусть остро отточенный крант вскроет наст, прочертит на белом холсте тонкую дугу, пусть свистнет в ушах веселый ветер и засмеется в лицо, чтобы пьяная радость закипела в груди, застучала в висках. Чтобы захотелось петь и орать, и ощутить себя невесомым, неуязвимым и свободным. И пусть бы попался склон покруче, с камешком по центру, чтобы ухнуло сердце и захлебнулось ужасом и восторгом, когда земля исчезнет у тебя из-под ног, и на короткий ослепительный миг небо примет тебя и станет тобой...
          А потом можно свернуть в лес. И оказаться в другом мире, в строгом храме белой тишины с темными колоннами, уходящими в невидимое небо, с синими глубокими тенями. Там нет места щенячьему азарту скорости. Там мы уже не будем птицами. Лентами поземки заструимся мы между деревьями, с неторопливой легкостью поплывем по снежным волнам, над погребенными камнями и мертвыми стволами, над замерзшими ручьями и кустами.
          На обед мы купим в кафе бургеры или хот-доги, жуткие, пережаренные, но не станем ими давиться в переполненном зале с орущими детьми, а заберем нашу скромную еду с собой. Мы съедем с размеченной трассы и остановимся над спящим под снегом каньоном, где отступили деревья и открылся вид на узкую долину далеко внизу и на пики горной гряды за долиной. Там мы сбросим лыжи и сядем на снег, на мою куртку, плечом к плечу, и наша еда, в нормальной жизни едва съедобная, вдруг покажется нам вкусной и желанной.
Мы увидим, как первые тени еще далекого вечера лягут в долину, как быстро там сгустится тьма, и вдруг погаснет сияние ледников на вершинах, и горизонт на западе потемнеет до цвета старого серебра и заблестит своим собственным холодным светом.
           После обеда задор уже не тот и можно подурачиться, попрыгать на трамплинах в террейн парке, взять на прокат сноуборд, пропахать задницей хорошую, неожиданно широкую колею в мягком снегу... И уехать с базы пораньше, опередив толпу, опередив стального дракона на западе, уже распахнувшего темные крылья на пол-неба.
           Мы возвращаемся домой, а ветер уже треплет верхушки сосен и бросает в колючий воздух горсти крупных снежинок.
          В прохладном полумраке избушки мы сбрасываем влажную верхнюю одежду, и прямо у порога я притягиваю тебя за плечи, прижимаюсь лицом к твоим волосам, вдыхаю твой сладко-солено-пряный запах, от которого кружится голова и завязывается в животе приятная тяжесть. С притворной строгостью ты отталкиваешь меня, но я вижу по-детски озорной блеск твоих глаз, когда ты отдаешь мне приказ:
       - Нечего глупостями заниматься! Иди лучше приготовь нам перекус, пока я печку раскочегарю.
         Я не спорю, конечно. Я уже знаю, чего хочу.

          Тщательно мою простую электрическую кофеварку, в фильтр засыпаю привезенные с собой специи, в бак для воды заливаю красное вино, пять долларов за четыре литра... Надпись на этикетке уверяет, что это бургундское. Прости, Бургундия! Худшая доля досталась только Шампани.
           Ну да, наш глинтвейн приобретет привкус кофе, а завтрашний кофе будет немного пряным, но зато каково удобство! Вино не достигнет кипения и специи останутся в фильтре.
          Включаю кофеварку, принимаюсь за закуски. Ласково ложатся на тарелку ломтики лососины, засоленной лично мной, блестят маслом веселые оливки, истекает розовой нежностью ветчина, темнеет синими прожилками стилтон. Его острый запах сливается с ароматом вина и пряностей, с примесью дыма... Обернувшись, я вижу языки оранжевого пламени в темной утробе буржуйки.
          На полу перед печкой лежит плешивая шкура, когда-то белая, нынче довольно пыльная, поверх которой ты растянул спальник, извлеченный из нашего гнезда. Туда я и приношу поднос с закуской, две керамические кружки, и кофейник, над которым поднимается хмельной и пряный пар. Я сажусь рядом с тобой, разливаю глинтвейн по кружкам, вдыхаю его сложный аромат. От первого же глотка сладкое тепло течет по венам и само время словно замедляется, останавливается, и кажется, что больше нет ни шумных городов, ни самолетов, ни дорог, а есть только маленькая избушка, занесенная снегом.

          Здесь пляшут тени на темных балках высокого потолка, на деревянных панелях стен с оленьими рогами у входной двери и черно-белыми фотографиями в простых рамках. Десятилетиями здесь копился неторопливый уют и смешивался с песней зимнего огня и с треском летних цикад, и оседал на стопку пыльных книг на широком подоконнике, на старое плюшевое кресло, на поблекшую бахрому абажура настольной лампы.
            Мы молчим. Огонь трещит в буржуйке и зажигает звезды в твоих глазах. Как мне нравится смотреть на тебя, как за мистическим танцем наблюдать, как темная маслина исчезает у тебя во рту, как ты подносишь к губам дымящуюся кружку, удивленно поднимаешь брови:
       - Ты добавляешь сахар?
         Я молча киваю. Мне не хочется говорить, я заворожен блеском твоих глаз, пластикой твоих движений. Я пьян тобой, или это пряный глинтвейн ударил мне в голову?
          В несколько глотков я приканчиваю зелье, мягко отбираю у тебя кружку, тоже пустую. Ты улыбаешься знающе и похотливо. Твои губы пахнут корицей, язык - мускат с примесью гвоздики, в твоем дыхании - жар и хмель, твоя голова - тяжелая чаша в моих ладонях, и все твое сильное и гибкое тело - моя погибель, мое спасение.
          Я укладываю тебя на спину, прижимаю твои запястья к пыльной шкуре. Ты пытаешься вырваться, но я сплетаю свои пальцы с твоими и ты держишься за меня, сильно, нежно. Ласкаю твои губы поцелуем, провожу языком по твоим деснам, вжимаюсь в тебя своим телом, и чувствую как ты движешься мне навстречу. Не знаю кто первым разжал руки, но, сгорая нетерпением, я поднимаю твой свитер, чтобы прижаться губами к светлой коже, покрыть влажными поцелуями грудь с редкими светлыми волосами, плавную впадину пупка, чтобы сдвинуть твою одежду, уже немного влажную, и прижаться к тебе губами с жаждой, с нуждой...
        Твои пальцы мечутся в моих волосах, прижимают, торопят. Отталкивают.
        - Погоди, Дим! Я тоже хочу! Иди сюда!
        Покорно, я встаю над тобой и захлебывалось стоном, когда твои горячие губы смыкаются вокруг моей плоти. Яркие огни вспыхивают перед закрытыми глазами и бедра сжимает сладкая судорога, и мягко я останавливаю тебя.
       - Нет, солнце. Постой...
       Твои пальцы впиваются мне в бедра, ты пытаешься меня удержать, я освобождаюсь... О, эта вечная борьба, желание взять и отдаться одновременно, тесное объятие двух противоречий...
        Летит на пол одежда, я ложусь между твоими раздвинутыми коленями и снова целую тебя, глубоко, жадно. Широким жестом ты забрасываешь руки за голову, открываясь мне, опуская веки. Твое лицо так прекрасно сейчас, в этой муке желания, в блаженной отрешенности.
        Но я знаю, чего я хочу сейчас, больше, чем власти над тобой, больше жизни.
        Я присаживаюсь над тобой, обхватываю пальцами твою горячую плоть,  направляю, принимаю...
        Я хочу принадлежать тебе, быть твоим, до конца, до края.
        Ты слышишь, как бьется мое сердце, захлебываясь любовью? Это тебе.
        Эта сладкая покорность с чуть солоноватым привкусом боли, с хмельным восторгом, с ощущением полета, счастье слиться с тобой, моя жизнь, моя радость, все это тебе.
        Твои чуткие пальцы, обнявшие мое желание, твой жар во мне, и рвется из горла крик, и мир рассыпается каскадом белых брызг, как волна, разбившаяся о скалу, и где-то за гранью рассудка я чувствую судорогу твоих движений.

        Мы лежим на смятом спальнике. Отсветы огня дрожат на наших влажных телах. Твоя голова на моем плече. Мои пальцы запутались в твоих волосах.

        А за окном бродит вьюга и сердито бросает в окно сотни белых стрел, и оттого тепло нашего огня, наше тепло кажется мне особенно бесценным.

        Ты поднимаешь голову и мягко, влажно, медленно целуешь меня в губы.
        Я пробую тебя на вкус, хмельной и пряный, с горячей сладостью в бургундском сердце.