Павел и Павлина

Сергей Александрович Горбунов
Тюкает, по стариковски, тяпочкой Павлина. Полет на огороде, что за ее избушкой, картошку. Так увлеклась, что, вроде, и не ведает о происходящем вокруг, а все же, сквозь крики петухов и грохот проехавшего мимо грузовика, услышала, как заскрипела калитка. Не раз Павлине предлагали  смазать скрипучие  петли, но она упорно отказывалась, так как по голосу створки определяла, кто к ней пришел. Почтальонка, которая вечно спешила, калитку открывала рывком, отчего та испуганно взвизгивала. Соседки, Пелагеевна слева и Ивановна справа, – «скрипели» тоже, каждая на свой лад. Одна, грузная, с больными ногами, отворяя калитку,  опиралась на нее рукой, отчего скрип был с натугой. Другая, худощавая и верткая, влетала в едва приоткрытую дверцу ограды, как сквозняк, поэтому звук был короткий и тихий. Если же к Павлине приходила  поселковая врачиха, то калитка открывалась деликатно, и скрипела плавно. В этот же раз она  пропела как-то робко, словно сомневаясь – стоило ли ей вообще сдвигаться с места, и туда ли попал пришелец?
Не понимая отчего, Павлина почувствовала, как у нее забилось сердце и вроде даже стало жарко, хотя полуденный зной уже давно спал. Она, отставив тяпку, поправила платок на голове, разгладила ладонями фартук и платье на животе и бедрах и пошла к своему дому. Обогнув кукурузу, стоящую стеной в этой части огорода, она увидела возле калитки  мужчину, застывшего вроде, как в ожидании. Пытаясь разглядеть незнакомца, Павлина уже каким-то внутренним чутьем знала, кто он. Боясь упасть, она на подгибающихся ногах засеменила к нему навстречу. Но и гость, увидев ее, заспешил к ней, чтобы подхватить под руки. И когда это произошло, хозяйка дома заплакала навзрыд. Сколько раз она, лежа бессонными ночами в постели, представляла себе эту встречу. А все произошло не так, как виделось. Перед нею стоял такой же пожилой, как и она, мужчина, с большими залысинами на седой голове и в чужеземной одежде. От прежнего Павла остались лишь пронзительные, голубые глаза, в которых были видны слезы.
- Успокойся, Павлинушка, – мужчина, в одной руке держал ее ладони, а другой гладил по плечу. – Вот мы и свиделись. Я за тобой пришел. У брата я остановился. Вечером он собирает за столом тех, кто меня помнит. Чтобы, значить, отметь мой приезд, поговорить. Вот я к тебе и направился.
…Павлина уняла плач, вытерла кончиками платка слезы и обессилено сказала:
- Ты иди, Паша. Я подойду. Успокоюсь, приведу себя в порядок и приду.
Мужчина согласно кивнул головой и как-то боком, не отрывая взгляда от хозяйки, начал пятиться к калитке.
… Как прошла встреча у брата Павла, Павлина запомнила плохо. Она так и не отошла от встречи с тем, кого ждала столько лет. Такое состояние у нее уже было несколько лет  назад, когда в стране началась перестройка, открылись границы, и можно было спокойно выезжать за рубеж, писать туда письма – не боясь того, что тобою заинтересуются определенные органы.  Вот, тогда-то, в годы перелома в стране,  Михаил Белобородько и получил письмо из Америки, от брата Павла, пропавшего без вести во время войны. Вообще-то Михаила  после войны  с интервалами в несколько лет вызывали  в областной центр и мужчины в штатском дотошно выспрашивали его о брате. Но, убедившись, что он ничего не знает, – в конце концов, отстали. И на его вопрос не ответили: дескать, раз они спрашивают о Павле, то, значит, он жив!? Ему лишь посоветовали не распространяться об этих беседах, а лучше все забыть. И вот вместе с перестройкой письмо из штата Калифорния от живого Павла. Тогда эта весть мигом облетела село, поделив его на тех, кто если не радовался, то дивился  «ожившему» односельчанину, и тех, кто усмотрел в таком воскрешении имевшую место измену Родине.
 Павлине не было дела до этих пересудов и разборов. Она тогда проплакала всю ночь, благодарила Бога за милосердие и за то, что он внял ее молитвам. И хотя Павел был далеко, за тысячи километров, и, по слухам, имел семью, у нее на душе стало легче. Вот и в этот раз его приезд пробудил былое смятение. Она невнимательно слушала, как их односельчанин, вроде по крови свой и в тоже время  чужой, с заморским акцентом рассказывал пришедшим на встречу землякам об Америке и своей жизни в ней, про то, почему, боясь навредить брату, не писал и не приезжал. Гости слушали, кивали, пили водку и закусывали, задавали вопросы, но деликатно обходили тему того, как Павел оказался в чужой стране.
Павлина не стала засиживаться в гостях. Сославшись на головную боль и то, что надо запереть на ночь в сарайчике коз и курей, она покинула  застолье. Павел, взяв за руку, проводил ее до калитки, пообещав завтра к вечеру придти.
Слово свое он сдержал. Едва закатное солнце коснулось верхушек берез, как он заскрипел павлининой калиткой. Затем вошел в горницу, развернув пакет, подал смущенной хозяйке теплую кофту и потребовал, чтобы она примерила. То ли Михаил неверно указал в письме к Павлу фигуру той, которую брат любил в молодости, то ли сам американец понадеялся на свои расчеты, но кофта оказалась велика. Видя, что гость расстроился, Павлина, как могла, начала его успокаивать, говоря, что не дорог подарок, а дорого внимание. И что она и так сносит эту обновку – ей форсить не к чему. А если надумает, то распустит кофту и свяжет под свою фигуру.
Суетясь, она раскрыла дверцу шифоньера и достала с верхней полки завернутую в белую ткань рубашку с прямым воротом, по которому шла вышивка.
- С войны берегу для тебя, – Павлина протянула наряд Павлу. – У вас там такие, небось, и не носят? Да и у нас их редко уже кто надевает. А я все надеялась, что ты пройдешься по селу в моей рубашке. Но, смотрю на тебя и боюсь, что она тебе мала будет. Ты  в те годы, как лозиночка  был, а теперь в лета вошел, заматерел.
Теперь уже Павел утешал хозяйку тем, что даже если рубашка окажется тесноватой, то он, в Америке, станет беречь ее, как память о родном селе и о своей молодости. Он что-то еще хотел сказать, но Павлина, всплеснув руками и запричитав о пироге, который, наверное, уже сгорел, помчалась к печи.
Но все обошлось. Пока хозяйка накрывала на стол, Павел скрытно разглядывал убранство зала. Шифоньер, старенький телевизор в углу на тумбочке, стол в центре, за которым он сидел,  цветы на подоконниках, простенькая люстра под потолком, самодельный стеллаж с книгами и самотканые дорожки вместо паласа. На стенах – репродукции  картин и фотографии в деревянной рамке, под стеклом. Вглядевшись в выгоревшие, белесые карточки, гость увидел свой выпускной класс. Затем себя, перед уходом на фронт, рядом с Павлиной. Это было такое далекое и столь близкое, что сердце сжалось.
… От водки  Павел отказался. Они пили чай и неспешно беседовали. То ли старые фотографии разбередили память гостя, то ли желание излить кому-то душу в родной стороне, но он, глядя, как в книгу, в окно, выходящее на улицу, начал рассказывать:
- Я ведь, Павлина, и повоевать-то по настоящему не успел. Нас,  толком  не научив  этому делу, тут же бросили в прорыв. А немцы в те дни катили по нашей земле быстро, как в легковом автомобиле. Одним словом попали мы в окружение. Командир приказал пробиваться на восток. Но из этого ничего не вышло. Взяли нас с четырех сторон танками и пехотой в кольцо, разоружили, рассортировали и погнали на запад. Так мы и шли, пока не добрались до ложбины – впадины, с трех сторон окруженной сопками. Там уже были военнопленные, вот нас к ним и добавили. Немцы – народ деятельный. Откуда-то привезли доски, столбы, брусья и колючую проволоку и заставили нас работать. Одни военнопленные, вкопав опоры, начали ложбину по верху колючей проволокой обвязывать и вышки ставить,  другие – бараки  и туалеты для себя сколачивать. Дня через два слышу, один из молодых  бойцов подбивает других солдат побег сделать. Дескать, ночью кинемся все на вышки и на проволоку. Кому повезет, тот уйдет в степь и дальше – в лес, а кто погибнет – все лучше, чем самого себя в неволю загонять. Я в школе, если ты помнишь, неплохо немецкий учил и из разговора офицеров понял, что все вокруг заминировано, и что немцы предусмотрели возможность побега. Об этом я и сказал  бойцу, и про то, что не дело людей безрассудно губить, что надо затаиться, другой вариант искать. А он меня трусом и фашистским прихвостнем обозвал. Я к тому времени уже сержантом был. Обидно мне стало, заехал я ему в скулу и еще раз ударил. Шум поднялся, охрана услышала, начала стрелять по бараку. Кто успел упасть на землю, тот невредимым остался, а многих – убили  и  ранили. Утром нас построили, пришел офицер из прибалтийских немцев и начал обходить строй. Не знаю, откуда он про драку узнал и кто ему успел донести, но он выкликнул мою фамилию. Когда я вышел, он подошел ко мне и на понятном русском языке сказал, что я хороший сержант, что я уважаю, мощь немецкой армии и  бесполезность сопротивления. Потом он вызвал того, кого я ударил. Офицер спросил его: «Ты хочешь свободы?». Тот ответил, что «Да!». «Ну, так получи ее и иди куда хочешь!» – сказав это, майор выстрелил в голову солдату, и тот упал рядом со мной.  «Ты, – офицер обратился ко мне, – будешь старшим в бараке».
Он повернулся и пошел в другой конец строя. Я встал на свое место в шеренге и услышал, как кто-то сзади сказал: «Иуда! Ничего, тебе все это припомнится!».
Веришь,  Павлинушка, – не боялся  я смерти и не стремился идти  к немцам в услужение. Но гибнуть глупо не хотел, и все ждал момента, когда можно будет уйти к партизанам. И что драка с тем солдатом так обернется – я не ожидал. И старшим по бараку  стал не по своей воле, а по приказу. Если бы отказался – тоже бы получил пулю в лоб. С военнопленными на войне не очень-то церемонились.
Ну, а дальше, когда начались осенние морозы, из этой ложбины повезли нас в Германию. Кого определили на заводы и рудники, кого в концлагеря, а мне – повезло. Той майор, прибалтийский немец, каким-то образом сумел отрядить меня к своему брату-помещику в батраки. И стал я у него ухаживать за скотиной, работать в поле и ремонтировать технику. Трудился от зари до зари, но немец был не злой и кормил по-людски. Так я и пробыл у него всю войну. А тут наши вошли в Германию и стали приближаться к поместью. Помещик с семьей куда-то ночью сбежал, а я, спустя время, попал на репатриационный пункт для отправки на Родину. И вернулся бы, да на мою беду там оказался один из тех военнопленных, который был со мной в той ложбине, где я подрался. Узнал он меня, подошел и говорит: «Ну, вот и пришла тебе расплата за того убитого солдатика и за твое фашистское холуйство». Что, Павлинушка, мне оставалось делать!? Вернуться на родину, чтобы расстреляли, не разобравшись, что и как? И выбрал я чужую сторону. Обратился к американцам с просьбой, чтобы они забрали меня к себе. На удивление, это разрешилось быстро. То ли союзники проявили твердость, то ли советские представители не посчитали меня пособником немцев, но спустя месяц после окончания войны я уже был в США в пересыльном лагере. Не стану утомлять тебя рассказом о том, как я отказался стать шпионом, как, потеряв ко мне интерес, власти, по сути, выкинули меня  из пересыльного пункта на улицу. Где я только в США не был, и кем только не работал! Но я не сломался, выстоял, сколотил небольшой капитал. Сейчас в своем городе имею магазин и авторемонтную мастерскую. Когда-то я в ней работал слесарем у хозяина, потом женился на его дочери, (хорошая женщина, двое детей у нас), затем выкупил эту мастерскую у тестя и пошел в рост, как настоящий американец. Но, поверь, все это время, Павлинушка, я не забывал тебя и наше село. И вот, наконец-то, приехал и свиделся. Может в последний раз. Ты прости, что тебе не писал. Время было такое. Боялся, что тебя в Сибирь отправят за связь со мной и с  Америкой. У нас в газетах о подобных фактах в СССР не раз писали. Ну, а ты как жила? Замуж почему не вышла? Тебя же в молодости, столько парней любили!
… Павлина наклонила набок голову, разровняла ладонями на коленях платье и как-то смущенно ответила:
- Как жила? Как и все, Паша. Ушли вы на фронт и остались мы, да дети со стариками. Вот и приходилось работать и за вас, и за себя, и для них. Ну, ничего. Поначалу трудно было, а потом свыклись... Конечно, больные и те, кто послабее, померли, а мы вот дожили до победы. Как мы от радости плакали, когда по радио объявили о ней! А потом стали ждать вас. Твоим родителям письмо пришло, что ты пропал без вести. Мама твоя поначалу убивалась по тебе, а потом успокоилась: «Чувствую, говорит, что живой Павлик, не погиб на поле боя!». Так и решили мы, что ты или в партизанах, или лежишь где-нибудь в госпитале тяжелораненый и изувеченный. Такое, Паша, бывало, когда бойцы-калеки отказывались возвращаться домой, не желая быть обузой родным. В селе даже думали, что ты выполняешь секретное задание. И эта молва особо укрепилась  после того, как твоего брата Михаила вызвали в областной центр и спрашивали о том, что он про тебя знает. Вот тебе, Паша,  и ответ на твой второй вопрос. Война-то всех переломала, перебудоражила. И раскидала, кого куда. Ты Ефима Корзунова, поди, помнишь? Так вот, его аж с самого Берлина уже после  победы на десять лет в Сибирь упрятали. Что-то он сказал такое против советской власти и про то, как наша страна воевала с Германией и с него тут же сняли ордена и погоны и отправили лес заготавливать за Уралом. Домой он только аккурат перед смертью Сталина прибыл. Пожил  еще с годок и умер от болезней. А уже после ему реабилитацию прислали, и медали и ордена отцу с матерью вручили. Они, бедные старики, когда узнали, что их сын-герой объявлен врагом народа, чуть руки на себя не наложили, спасибо соседи подоспели и устыдили их за малодушие. Но с той поры Ефимовы родители уж больше не смеялись и громко не говорили. Так тихими и неприметными и умерли, почти что одновременно.
- Ой, да, что это я тебя всякими разговорами отвлекаю, – Павлина заерзала на месте, словно стряхивая с себя груз воспоминаний. – Ты, кушай, кушай – не стесняйся. Вот середочку пирога бери.
… Павел отказался от еды и чая. Он, подбирая слова, еще раз спросил ту, что сидела напротив:
- Так тебе никто не делал предложение стать женой?
- Почему же не делали? – вопрос даже развеселил Павлину. – Не все же холостяки погибли на войне. Сватались. И в селе, и в городе, где я вначале на бригадира, а потом на агронома-овощевода на курсах училась. И когда орденом наградили, то один из райкома партии даже на трех легковых машинах со сватами приезжал. Но я, как и твоя мама, знала, что ты жив. Вот и ждала. Я, Паша, привыкла ждать. Вот и теперь вернешься ты в свою Америку, а я стану представлять, как и когда ты приедешь в другой раз…
…Она умолкла. Молчал и гость. В окна горницы стали вползать сумерки  и растекаться по комнате. Но два пожилых человека, сидящих за столом, не замечали этого и не включали свет. Каждый думал о своем. А еще - про то, что не знает, о чем дальше говорить. Так и сидели они – притихшие и безмолвные, по обе стороны стола. Между ними – пролегла война.