Неожиданное свидание

Иван Горюнов
НЕОЖИДАННОЕ СВИДАНИЕ.               

Устав от дальней дороги, я остановил «УАЗ», вышел размяться. Весна. Поля и дороги ещё не совсем просохли, обильно парили, высоко в небе радостно заливались жаворонки. Звали их многие, вот и заливаются, как мы в детстве звали, забравшись на навозную кучу: «Жавороночки! Прилетите! Зиму лютую прогоните! Весну красную принесите!» Мама смотрела с порога, добросовестно ли я зову, убедившись, что всё исполнено, протягивала мне испеченную из теста птичку с черёмуховыми глазами: «Держи! Видишь, как хорошо звал, тут же прилетели.» Господи! Хорошо - то как! Поднялся на взгорок, где посуше, присел, закурив. Чуть ниже, слева, железная дорога и лесопосадка, какие бывают обычно вдоль всех железных дорог России. Листьев на деревьях ещё не было, вернее, они были, но только-только пробились, крохотные совсем, и  потому сквозь посадку были видны Гребени.


 Я даже привстал от неожиданности: с этого взгорка родную свою деревню я никогда не видел, бывал тут только летом, и сквозь деревья ничего не просматривалось. А сейчас Гребени было видно хорошо:  ровненькие улицы с уютными, опрятными домами, прибранные, но почему-то безлюдные. Деревня прямо светилась вся, чистенькая, умытая весенними дождями, скромничала, будто девушка после бани, стесняясь  розового лица с румяными яблочками на щеках, она старалась прикрыться редкими дымками из печных труб – пироги пекут земляки. Оголённая из-за отсутствия листьев на деревенских яблонях и клёнах, деревня вдруг открылась мне самым сокровенным, безлюдностью и беззащитностью своей, и я  вспомнил, кожей всей почувствовал, до озноба, по всему телу пробежавшего, сколько сил за все прошедшие годы давала она мне, как она, своим существованием только, помогала вынести долгие разлуки с родными, с любимой девушкой, с ней самой. Я давно уже не живу в  Гребенях, с тех пор, как уехал в городскую среднюю школу: у нас была восьмилетка. За плечами служба на флоте, институт, работа в трёх других деревнях, но всегда, вспоминая Родину, рассказывая друзьям о ней, я говорю о Гребенях. Вспомнилось многое. И не совсем как бы вспомнились, а всплыли откуда - то из глубины памяти картинки из детства. Они и не забывались никогда, и сейчас были такими уместными, так кстати…..


       Я замёрз, кожа покрылась пупырышками, и зубы выбивали мелкую дрожь. Днём прошёл тёплый, сильный дождь, и я вместе с друзьями бегал под дождём по лужам, на конях (верхом на длинных ветках). Трусики, а они только и были на мне, промокли, день клонило к вечеру, стало прохладней. Надев дома отцовскую телогрейку (как раз до пят), я уселся на завалинку, укутался плотнее, поджав коленки к подбородку. Угрелся. Солнышко садилось за гору, ручей с верхних улиц ещё журчал рядом, на улицах почти никого: короткое затишье перед вечерними хлопотами. Тепло стало, в доме и во дворе всё чисто, мама хлеба сегодня напекла, сейчас встречу корову, приведу телёночка из садов….и от полноты таких мыслей и вызванных ими чувств, от наступившего сладкого покоя внутри, ещё от чего - то родного, щемящего сердце,  может от запаха и тепла отцовской телогрейки, я заплакал. Плакал долго, сладко и уснул. Так я больше никогда не плакал в жизни.


        Вспомнилась наша маленькая изба с камышовой крышей на сенцах, и я, стоящий на крыльце, перед дверью с верёвочкой, за которой я тянусь, тянусь, уже на цыпочках стою, а дотянуться не могу. На мне шортики вельветовые с двумя лямочками через плечи, я писать захотел, а расстегнуть злополучные эти лямочки не могу, вот и пытаюсь до маминой помощи дотянуться. Убей – не помню, дотянулся…. или. 
       Здесь у меня до семи лет и фамилия была другая – Иванов. Так все и звали - Ванечка Иванов: уважали земляки дедушку моего, Иванова Тимофея Петровича. А ласкательно звали всех многочисленных двоюродных братьев и сестер: Машенька, Коленька, Танечка, Наташенька – так мы и сейчас друг друга зовём.


        Дедушка всю жизнь работал продавцом, заготовителем. В войну, бывало,  уйдёт, а магазин закрыть забудет. Домой прибегут сельчане: «Дедушка Тима, магазин-то открытый!» Вернётся, закроет. Было, отчего забывать: сын, дочь, два зятя на фронте. Встретил дочь с войны, обнял, целует: «Во сне аль наяву ты, дочка, живая вернулась?» Все вернулись, вот только сын после войны недолго в здравом уме прожил, забыл всё, отгородился от всех, отца, мать, всех родных не узнавал: в десантниках воевал, ранений - не счесть, и ноги, и руки, и весь побитый. Жил дедушка и с этим горем. 
                А так ли прошли мои годы?
                А много  ль осталось прожить?
                И много ли будет народу,
                Когда понесут хоронить?
       Вряд ли думал над этим когда – нибудь дедушка, но на похороны его пришли все односельчане, даже из других сёл приехали.


        Осталась одна бабушка Фрося, Ефросинья Перфильевна. Всегда занятая работой, у печи, с ухватом и многочисленными, большими и маленькими, чугунами, с деревянной ли лопатой, калачи из той же печи вынимающая, мало она разговаривала, всё больше молчала. После неудачного «штурма» очередного укрепления (тракторной тележки), пробили мне голову, «наскрозь», как потом бабушка определит; кровью всего облитого, «ранетого», привели меня к ней с поля «битвы». Как и чем лечить «бойца» воющего? Выстригла она волосы на затылке вокруг раны овечьими ножницами, засыпала её песком сахарным, чистой марлечкой забинтовала, уложила головушку мою непутёвую на свои колени, шершавыми, усохшими ладонями  осторожно гладила  и что-то тихонечко пела про казака, через долину скакавшего. Я и не заметил, как уснул. Проснулся уже здоровым, дня три ещё повязку не снимал, «ранетым» ходил: а как же, герой, в сраженье пострадал!

               
                На взгорке, где я сидел, начиналось поле. Сколько помню, тут всегда рос житняк, вон и сейчас виднеется, но не сплошь уже, а «кулигами», местами. С этого поля с друзьями возили мы сено на лошадях. Сами же сено это и копнили. На заработанные первые свои деньги я купил себе шапку, красивую серую кроличью шапку, тогда очень модную. Ещё раньше на это же поле  приехал я с отцом на машине за тюками сена. Машина медленно едет по полю, а люди кидают тюки  в кузов, один раскладывает. Папа решил, что, прямо, медленно ехать, на первой передаче, смогу и я, а он поможет тюки закидывать. Стою за рулём, до педали газа едва достаю, дорогу вижу мало, одно небо впереди. Гордости, хоть отбавляй. Эх, друзья и подружки не видят, как я сам еду. До этого всё на коленках папиных только рулил, до педали газа нога с коленок не достаёт. А тут сам еду, событие! Решил, что медленно еду, колхозники даже ждут меня с тюками. Как поддал газку! Раскладчик вместе с тюками слетел на землю: слишком резким был рывок. Я, получив лёгкий подзатыльник, лишился права управления, надолго опять перешёл на папины колени.

 
       А от фамилии дедушкиной пришлось отвыкать. Настала пора в школу идти Ванечке, поехал отец «хлопотать» о запоздалом свидетельстве о рождении. Либо друг у него жил в Архиповке, или ещё по другим, неизвестным причинам, но свидетельство моё выписано Архиповским сельским Советом (вместо Беловского). В графе «место рождения» значится: г. Оренбург Сакмарского района. Перепутали порядок действия друзья: надо было сначала документ выправить, а потом обмыть это дело, они, видимо, наоборот сделали, потому и не заметили очевидную ошибку. Но провидцами оказались: сейчас я живу в посёлке Нижнесакмарский  города Оренбурга.


       Дальше за деревней, вдали, разлилась Сакмара…Я долго не умел плавать, в плавании наперегонки победить мне не светило, и я уводил друзей купаться под ярок, где помельче. Придумал новое соревнование: нырять на месте, как поплавок, кто больше, и тут равных мне не было. Вот так, ныряя до одури, я и не заметил, как на яру остановились две девочки, соседка Наташа и незнакомка. «Бабы!»- крикнули ребята, я перестал нырять, глаза протёр….и что-то ударило в груди, меня всего током прошибло, внутри обмерло всё, а я всё глядел и глядел на незнакомку. Они смеялись, а я не мог выйти из воды, стеснялся чёрных, до колен, трусов. Чтобы впредь не попадать в столь нелепое положение, я тут же сменял подаренную мне бескозырку с золотистой надписью «Тихоокеанский флот» на модные красные плавки, с завязками на боку. То, что ударило в груди, не давало мне покоя все школьные годы, не даёт и до сих пор. Девочка та светленькая дождалась меня, и, когда я пришёл домой  после службы в бескозырке с золотой надписью «Тихоокеанский флот», стала моей женой. То Оля моя была, судьбу свою я встретил там, под ярком, на Сакмаре.


          А сколько рыбацкого счастья  испытано на родной реке, сколько слёз пролито из - за рыбацкого же горя! Рыбалкой, серьёзной, занимались не- многие, других забот хватало : кто в поле работал, кто на горе камень ломал. По рассказам старших, раньше в Архиповке, что стоит на реке Салмыш, была рыболовецкая артель, вот они рыбачили-работали. Чуть помню, как из - за поворота реки, на дальнем песке, появляются  четыре лодки, плывут они вместе с сетями. Жители Гребеней с уважением и завистью замирали перед истинными рыбаками. Сколько и какую рыбу ловили истинные рыбаки, не помню, но раз плыли так долго и далеко, значит не зря, наверняка, ловили много. Чего же тогда перед ними замирать и чему завидовать?


        Мы, ребятня, считали опытными рыбаками троих (как нам тогда казалось) дедов: Гуляева дядю Ваню, дядю Петю Кузнецова и дядю Гришу Парамонова. Они зимой рыбачили «мордами»- «брали» налима, летом той же снастью промышляли карася с озёр, а с лодок на Сакмаре – подуста. Идёшь зимой на ближайшее озерцо в хоккей играть, а навстречу дядя Петя с Сакмары. Сосульки с бороды свисают, сзади на верёвке пешня волочится, сам он на лыжах самодельных, и мешок холщовый, тоже самодельный, через плечо висит – тяжёлый… Так всегда хотелось заглянуть в тот мешок, спросить, что поймал, но никогда не позволял себе этого – боялся. Что ты! Смотрел на дядю Петю, как на божество: с трепетом в сердце и с дрожью в коленках. Мама иногда покупала у них рыбу на пирог, а отца корила и отчитывала, что, вот де, люди – добытчики, в семью лишнюю копейку несут, как ей казалось, ни на чём зарабатывают, а ты…. Одним словом, не добытчик. В одном мама права была; они, земляки мои, действительно, рыбалкой добывали копейку для семьи: у дяди Вани не было правой руки, у дяди Пети – левой, дядя Гриша тоже израненный весь с войны пришёл, где им ещё было и добывать копейку ту (конторского и  лёгкого труда в деревне, четвёртой бригаде колхоза,  не было). Вот только дело это рыбацкое не из лёгких для них было: одной рукой талов для «морд» нарубить, сплести их, да и прорубь долбить каждый раз. А папа, добытчик первейший,  отшучивался, отнекивался, ссылаясь на другие, более важные дела, так и не ходил на рыбалку, считая занятие это баловством.


        Я, видимо, наслушавшись укоров и упрёков маминых, решил исправить ситуацию: должен же в семье быть хоть один добытчик! Рыбачить начинали весной, едва лёд сойдет, на Ключике. Так называлось место, где в реку впадает старица, вода там чище, чем в реке в разлив. Сакмара всегда по- разному разливалась, и, пока не отрезала путь к Ключику, мы там и торчали днями. Ловили мелочь всякую: окунишек, ельцов, пескарей, голавчиков. Почему - то под рыбу всегда брали трёхлитровые бидончики. Берег грязный, раскисший, за день перепачкаешься весь, воды в сапоги наберёшь, тут же на костре высушишься, рыбку на хворостинке поджаришь и домой. Пока рыбачили, путь домой Сакмара отрезала, тогда вброд, опять сапоги полные. Домой пришёл – рыбки в бидончике кверху брюхом, и почему-то улов всегда меньше казался. Так что сразу добытчиком стать трудно, время нужно, чтобы опыт пришёл.


       Когда Сакмара входила в берега, и под ярками просыхало, начинали ставить закидушки, штук по 10-ть. Делались закидушки из капроновых ниток, их доставали из ходовых ремней комбайна. Привязываешь большой крючок, болт или гайку большие, насадка – пойманный заранее пескарь или лягушка , всё -  снасть готова. Поставишь закидушку, замаскируешь, чтобы до тебя не проверили, придёшь домой и уже хочется назад бежать, проверять. Так хочется, терпенья нет.В то же время ставили и перетяги, но я их не любил: закидушку с берега закинешь – и все дела, а перетяг – надо раздеваться, а вода ещё холодная, проверять - опять в воду лезть.


       Еле-еле дождёшься утра, вскочишь и, как угорелый, бегом на Сакмару. Внутри всё дрожит от напряжения, от ожидания. Подходишь к первой закидушке, опускаешь руку в воду, ищешь нитку. Никто не дёргает, но пескаря нет, начинаешь себя ругать:  «Эх, дурак, проспал, солнце вон уже высоко, пришёл бы до восхода, наверняка рыба ещё тут была. Ну ладно, ещё 9-ть осталось, что-нибудь да попадётся!» Подходишь ко второй: нитка натянута вверх по течению, чуть потянешь – дёргает! И началось! Всё забываешь в тот момент, тянешь, что есть силёнок. До этого всё знал: и что сорваться может, и что рыбу утомить надо, нет, всё забыто, быстрее к берегу; уже видно - голавль здоровенный, с руку, если не больше, вон перья красные какие. Вытащил, слава богу! Долго любуюсь добычей, но надо остальные проверять. Из десяти попадалось на две, а то и на три закидушки - это хорошо.


 Домой идёшь гордо, рыбу специально на кукане несёшь, что бы все видели, шествуешь самым длинным путём, бабы охают, мужики уважительно: «Это где же ты, Иван, добыл таких красавцев?»  Вытирая соплю из - под носа, начинаю подробно объяснять. Ровесники, друзья-мальчишки семенят следом, жалеют, что не пошли со мной, клянутся, что завтра уж точно пойдут! Дома мама удивляется моему везению, рыбу чистит сама (когда в бидончике приношу, сам мучаюсь). Один раз решил завялить рыбу. Вялили рыбу те, кто ловил её много. Все домочадцы уже объелись рыбой, девать некуда, не выбрасывать же, вот и вялят, так я думал.  Вот и я решил показать друзьям, что в этом дворе тоже есть настоящий рыбак. Рыбу почистил -  внутренности вынул, посолил, в ящик всё уложил, гнётом придавил и отнёс в подвал, всё как положено. Вечером смотрю, а кот голову рыбью доедает, того голавля, что я засолил. Бегом в подвал, так и есть: разорил мой ящик кот, и гнёт не помог, какую рыбу съел, какую надкусил, всё перепачкал. Рёву моего хватило на весь двор.  Маму упрекал, почему дверь в подвал не заперла, добычу не сохранила. Хотя, не только в подвалах, но и в домах-то двери тогда никто в деревне не запирал. Кот с той поры встреч со мной избегал.


      Случалось, что  пойманная рыба не попадала домой, в пирог или уху. Один раз проверил одну, вторую закидушки – нет ничего. На третьей - всё как и должно быть: нитка поперёк течения, всё забыл, тащу. Попалась крупная рыба – жерих. Подтянул к берегу, прочно взял за жабры, держу – сердце от радости того и гляди выскочит из груди. Опять представилось: путь домой, вопросы мужиков, зависть и клятвы друзей.  Размечтался! Закидушку-то надо опять закидывать, пескаря насаживать. Стою и думаю, куда же жериха деть? На яр закинуть?  Не докину. Кукан? Какой там кукан! Это же долго, а надо другие проверять. Кинул я жериха под яр, это метра три-четыре от воды. Кинул сильно, чтобы пришибить, слегка. Взял в руки пескаря, насаживаю, а жерих в один прыжок…. и в воду. Упал недалеко, прямо у ног, но пока я сообразил, что произошло, жериха и след простыл. А я всё шарю руками в воде, зашёл в речку в сапогах, воды набрал, рукава телогрейки замочил до плеч, всё жериха искал. Всё…. Пропали и уважение мужиков, и вздохи женщин. Обида на судьбу рыбацкую, на себя самого, ротозея и торопыгу, заполнит теперь весь день; ведь, кому не расскажи потом, что поймал, в руках держал, бросил к яру - не поверят: «Видали мы таких рыбаков!»


       Рыбалку бреднем, перетягами, закидушками мы не считали настоящей, ею считалась рыбалка с лодки, но одних нас на такую рыбалку не пускали, да и лодка была далеко не у каждого. Вот на такую рыбалку взял меня с собой брат мой двоюродный, Иванов Николай Артемьевич. Он и сейчас рыбак с большой буквы, ловит только сомов, другую рыбу ловить – для него уже неинтересно. Успехи его в последнее время просто поразительны: сначала он поймал сома весом 42 кило, через несколько дней – 53-кило, а третий, после многочасовой борьбы, оборвав снасти, ушёл. А снасти те порвать, это уж вес надо иметь с центнер, а то и более. Как я договорился с ним о рыбалке, теперь уже не помню, видимо, приставал не один день, а может и мама замолвила за меня словечко, ей я тоже покоя не давал. С вечера всё приготовил: бамбуковую удочку (редкость в то время), червей, отруби, сумку для рыбы (тут уж куканом не обойдёшься, если клевать будет). Будильник завёл на три часа. Разбудила мама. Встал, за окном темно, собрался, пришёл к брату, он через два дома жил. Тот уж на ногах, готов, пошли. Иду, чертыхаюсь, холодно, конец августа уже, темно, спать охота. Зачем рано так идём?


 Пока дошли, погрузились в лодку, подплыли к кольям, опустили прикорм на дно (сушёный мотыль, перемешанный с отрубями), чуть-чуть рассвело, можно и удочки закидывать. Моя удочка вроде нормальная, а у брата так, холудина какая-то короткая, не мог себе путёвую сделать (это мысль ещё дома появилась). Начали рыбачить. Если признаться, то больше рыбы, чем тогда с лодки, удочкой я не ловил никогда. Вхолостую почти не закидывали, клевало прямо у лодки. Вот тут-то я понял, почему у брата короткая удочка. Он в то утро поймал полный рюкзак подустов, лещей солидных. А я….. Клюнет подуст, я дёрну, он плюх сзади лодки. Но и я половину от улова брата тоже поймал. А какое утро я увидел! Это когда клевать реже стало. Чистое солнышко из-за горы вышло, спокойно-величавая Сакмара. И, опять же, мысли как по деревне буду идти с таким уловом, как ахнет мама, сама будет рыбу чистить, меня накормит, спать уложит: а как же, добытчик, кормилец! Так всё и было.

 
      Закуривая очередную (которую уже?) сигарету, я улыбнулся: опять не удержался от вечной своей страсти, о рыбалке вон сколько вспомнил.
      А душу жгло, прямо душили слёзы, ещё и от стыда, от осознания своей неблагодарности ей, деревне, давшей мне столько всего, а взамен ничего не получившей. Те, другие деревни, где пришлось работать, так и не стали для меня родными, но получали, и с моим участием тоже, и воду, и газ, и дороги, дома новые, а люди тех деревень – заботу. Гребени были бригадой колхоза, всякое производство здесь давно свернули, специалистов сюда  не посылали, разве что учителей в школу, теперь уже начальную. Хороший по прошлым меркам колхоз, пройдя этапы мнимого реформирования, дышит на ладан. Поля зарастают сорняком, пустеют. Опустела и деревня, всё больше в ней дачников (место очень красивое и удобное: и река близко, и лес, гора красивая рядом, электричка под рукой, на ней до Оренбурга полчаса). Коренных жителей мало осталось, старухи в основном, стариков нет почти. Заботиться о моих земляках стало некому, они привыкли к этому, заботились о себе сами. Сломался общественный водопровод, они, каждый в своём дворе, пробурили скважины. Вернулся в село из города Гогин Виктор Алексеевич, организовал земляков, и они теперь с газом, только вот за свои, немалые деньги провели они тот газ.

 
       .
         Бывал и бываю в родной деревне в праздники, не во всякие, но в родительский день – обязательно. Сколько радости бывает от встреч с друзьями детства, сколько горечи от всё увеличивающегося числа родных и знакомых, чьи фамилии и имена значатся теперь только на крестах и памятниках. Сколько отчаяния и досады обрушивается на тебя, если видишь на кресте фамилию  одноклассника или друга детства, так рано ушедшего. Поставил я новый памятник своим дедушке с бабушкой, теперь уже и сыновья, и внук со мной бывают здесь, порядок наводим, помним их,  скоро опять приедем – родительская  близко совсем.


        Захотелось заехать в деревню, но теперь не к кому: тётушка родимая, тётя Поля, умерла недавно, в марте, и дом её стоит пустой, с закрытыми ставнями. А я помню её  озорную улыбку, с какой она встречала меня после очередной неудачной рыбалки: «Ну что, рыбака? Опять без ухи будем?» Назвать её старухой и в мыслях язык не поворачивался: такая она была подвижная (в 80 лет), так молода душой,  родила она 9-рых и вырастила 6-рых детей, не утомилась жить и не состарилась, глаза её всегда спокойно светились добротою. Когда бы к ней не заехал, у неё всегда лепёшки да пироги в печи. «Ты их каждый день печёшь, что ли?»- я спрашиваю её. «Да, почти, вдруг да кто приедет? Счас вот тебя угощать буду.»

 А тут дядя Ваня у двери знаки подаёт, зовёт вроде куда. Выхожу. «Пошли на задний двор, у меня там в дровах Катенька припрятана, Поля ругатся, хворашь, говорит, а сам пьёшь, а я выпью чуть-чуть – мне и полегше.» Достаёт початую бутылку водки «Екатерина» (вон, оказывается, какая Катенька, а я подумал, что деньги бумажные: мы такие находили у деда в старом амбаре), выпиваем по чарочке, он жалуется: «Беда, Иван! С похмелья болеть начал.» Я аж помидором чуть не подавился: «Дядя Ваня! Бог с тобою! Мне 40 лет, я от него помираю, а тебе 80! Грех жаловаться.» Успокоенный, и даже взбодрённый (оказывается, не один он болеет) моим ответом, он быстро, с оглядкой на избу, наливает по второй. «Ломат всё тело, язви её! Я ведь, Иван, когда нас в МТС перевели, пошёл в Сакмарск за шатунами к дизелю: разобрал его, а шатуны негодны, надо идти. Дали шатуны в МТСе,  домой, в Гребени, иду, решил путь срезать, через речку, по льду напрямки ближе намного. Ну и провалился под лёд вместе с шатунами, они на шее висели. Пока нырял, шатуны доставал (попробуй не достань - посадят), пока до дома добежал, замёрз весь. Как отогрелся, как не утонул, сам не знаю. Вот и ломат теперь всего. Да и война не курорт. Давай на посошок, айда  быстрее, а то поймают нас на месте преступления.»


         И дяди тоже уже нет, нелегко ему жилось, три годика ему было, когда белогвардейцы расстреляли его отца,на глазах семьи, односельчан. И был дядя Ваня всегда старшим мужиком в семье. Дядя Ваня, дядя Ваня! Тихий, добрый человек, и смерть достойную встретил достойно: «Всё, пожил я. Ничего у меня не болит. Устал. Налей, мать, рюмочку…. Дай папироску….». Выпил, покурил. Лёг и уснул. Навеки.


        Основательно устроился я на взгорке. «УАЗик» давно перегнал от дороги, веток сухих набрал в лесопосадке, костёрчик развёл. Уезжать не хотелось: когда ещё в жизни выпадет такое неожиданное свидание с Родиной, когда ещё среди суеты будничной, забот каждодневных выпадут такие редкостные минуточки, часы совести ли просветления, истины ли пробуждения. Достал сумку дорожную, пожарил колбаски, сало на хворостине, чарочка тоже нашлась. Никто мне не мешает: кроме как на «УАЗике», сюда и не проедешь ни на чём. Близко совсем шумят поезда, останавливаются электрички, но мало пассажиров в будний день выходят в Гребенях. Сижу один, родных своих, лежащих недалеко от меня, вон за той оградой, помянул, закусываю колбаской. Поднимаю вторую чарку: со свиданьицем, Гребени, и меня тоже со свиданьицем.  Курю, размазываю слёзы по щекам, плачу, почти как тогда, в детстве, на завалинке.


 Но тогда это были сладкие слёзы восхищения, восторга, радости от только что узнанных, только что осознанных, едва  только приоткрывшихся основ жизни: покоя и порядка в доме, запаха свежеиспечённого хлеба, твоего здоровья и здоровья папы и мамы,  дел, которые ты в силах сделать, и сделаешь, потому что сделать их – зависит только от тебя. А сейчас я размазывал слёзы горькие от уже состоявшихся утрат, стыдные слёзы  своей неблагодарности деревне, слёзы обиды и отчаяния от собственного бессилия перед обстоятельствами, тобою непреодолимыми. И всё равно слёзы эти – очищающие от  накопившейся скверны: от безнадёжности  всего сущего, от суеты мелкой, бесполезной, будничной. Это слёзы - всё-таки надежды, что не всё безнадёжно и беспросветно, если у тебя есть Родина.


       Пройдёт пять лет. Поле, начинавшееся на том взгорке, станет моим, тут был казачий надел моего деда. Десять лет я буду засевать эту землю. В  Гребенях, на старой колхозной ферме, будет база моего крестьянского хозяйства, где  расположатся тракторы, комбайн, сеялки, веялки и прочий инвентарь. Это всё ещё только будет, а сейчас я еду домой, в дом, который так и не в Гребенях. Еду спокойный, уверенный в себе и своём будущем: стоит и стоять будет моя родная деревня, и я вместе с нею устою.
    
      
                2005 - 2009г.г