Странник часть2

Александр Валентинович Мешков
   ДОРА

      "Вы, суд мирской! Слуга Аллаха тот,
      Кто судит нас, руководясь законом.
      Пусть жен не всех в свидетели зовет,
      Пусть доверяет лишь немногим женам.
      
(Омар ибн Аби Рабиа. 644 – 712 гг )

   Моя жизнь до Болта была жизнью монастырского затворника, схимника. Я тихо рос себе в детском доме, никому не мешая, поражая педагогический состав своим послушанием и успехами в учебе. Я был не совсем нормальным ребенком. Хотя в нашем детском доме все дети были ненормальные. Это были дети ненормальных родителей. Какой нормальный родитель откажется от своего ребенка?
   Но вот такого странного, необычного мальчика, каким был я, наши воспитатели и педагоги видели впервые… Во-первых, у меня была смуглая кожа, курчавые волосы и при этом – голубые глаза! Все воспитанники называли меня на восточный манер – Саид. Хотя я по большому счету – Саша. Во-вторых, самое страшное, – я был не по годам, патологически умен. Я и сейчас очень умный, но сейчас это не так заметно!
   Я был запретным нежелательным плодом эфемерной интернациональной страсти, нерушимой дружбы арабского и русского народов. Для окружающих – почти что Пушкин! (Да простит меня Пушкин за столь дерзкое сравнение!) Только что стихов не писал. Однако я преуспевал в учебе безо всякого напряжения, только лишь за счет своей природной сметливости и пытливого склада ума. Мне было все интересно в этой жизни. Все!
   Я отчетливо помню свое первое потрясение от музыки. Это случилось во время какого-то праздника. Нас нарядили в какие-то пестрые балахоны, символизирующие мир и вселенскую гармонию, и заставили танцевать под патефон. Помню, что элемент насилия присутствовал в этом детском мероприятии. По крайней мере, я лично не испытывал никакого желания услаждать низменные вкусы своих воспитателей своими изотерическими па. Пластинки были маленькие, словно игрушечные. И песню, потрясшую меня до глубины души, первую в моей жизни любимую мелодию я запомнил на всю жизнь:
   
Кукла с Мишкой громко топают, громко топают! Раз! Два! Три!
   И в ладоши громко хлопают, громко хлопают! Раз! Два!
   Три!…

Конечно, кажущаяся на первый взгляд простота сюжетной да и музыкальной линии в этой песне может вызвать некоторые сомнения в моей гениальности, но меня потрясла не только гениальная скрытая эзотеричность замысла автора и исполнителя в умышленном детонировании комбинации повторяющихся звуков и последующем контрастировании по горизонтали в их последовательности и по вертикали в их одновременных сочетаниях, непроизвольном отклонении от нормальной высоты звука, но, прежде всего, дивная мелодичность этого незаслуженно забытого произведения (к сожалению, до сих пор не знаю его автора.) Впоследствии я к своему неописуемому восторгу обнаружу очень похожую тему в увертюре к "Саламбо" Йозефа Маттиаса Хауэра.
   Я замер в каком-то оцепенении и от необычайного восторга, переполнившего все мое хрупкое, слабое существо, неожиданно заплакал от счастья, и… на глазах у всех позорно, громко так, знаете, обосрался, напрочь испортив всем праздничное настроение. Меня вывели с праздника, отшлепали, и злая воспитательница, шепча что-то мерзкое себе под нос, нервно дергая меня за ноги, сменила мне штанишки..
   Я раньше всех детишек в своей группе научился читать и писать. Мне чужды были азарт детских игр, первобытная языческая радость прыжков, ужимок, догонялок, зажималок, криков, визгов и прочих рудиментов животной сущности приматов. Я чурался всей этой горластой безумной детской толпы и старательно избегал всех массовых игрищ, идиотских педагогических мероприятий, порожденных в праздном воспаленном воображении доморощенных Песталоцци, уединяясь с книгами в отдаленных, укромных уголках нашего образцового детского дома, на чердаке или в бомбоубежище, используемом в отсутствие бомбардировок как склад всякой ненужной рухляди, сломанной мебели, списанных телевизоров, матрацев, спортивных снарядов и пр.
   Все учебники предстоящей учебной программы я прочитывал за один присест во время летних каникул, чтобы знать, чем мы будем заниматься целый год. Такой я был не по годам любознательный мальчик. Наша библиотекарша Дора Георгиевна, восторженная шестидесятница, жертва оттепели и системы Станиславского, экзальтированная и страстная, умиляясь моему недетскому восприятию и мудрости, приносила мне из дома украденные ранее в своей библиотеке книги, щедро делилась своими знаниями и произведениями своего кулинарного искусства.
   Уже тогда, в далеком детстве, я чувствовал все несовершенство человеческой породы. Я уже тогда словно бы следил за собой со стороны. Я рано начал лгать и замечать ложь в поведении окружающих меня людей. В нашем детдоме существовала унизительная и омерзительная в своем лицемерии традиция. Нас водили по субботам к Памятнику Неизвестному Солдату, к которому в эти дни возлагали цветы молодожены, приезжающие сюда сразу после получения официального разрешения государства на совокупление и размножение. И мы, маленькие, остриженные наголо, в потрепанных казенных пальтишках, в которых выросло уже не одно поколение сироток, маленькие говенные артисты, делали страдальческие лица, стараясь своим жалким видом растопить замерзшие в замкнутой цепи собственной любви сердца молодоженов. И тогда, согласно традиции, счастливые жених и невеста, после скорбного воздаяния гражданского долга памяти отдавшим свои жизни за их счастье на Земле солдатам, торжественно воздавали должное живым. То есть – нам. Они торопливо, брезгливо совали нам в грязные, замерзшие ручки припасенные для этого случая дешевые конфеты. В этот момент на лицах у них было написано такое неземное блаженство, такой, знаете ли, метафизический оргазм от осознания своего благородства, что невольно наворачивались слезы. А мы, якобы преисполненные благодарного восторга от людской доброты и милосердия, тоненькими противными голосами нестройным хором умильно благодарили их. И все кругом, просветленные и очищенные, прикладывали платочки к глазам… И могильно – желтые облака сладковатой приторной трупной лжи окутывали всех нас в этот миг. Тьфу! Какая мерзость!
   Моими любимыми книгами в раннем детстве были "Красные дьяволята" Бляхина и "Приключения Калли Блюм Квиста" Астрид Линдгрен. Но читал я не только эти произведения.
   Я вынужден был читать и другие книги, навязываемые мне доброй, начитанной женщиной Дорой: Библию, Бхагават-Гиту, Тору, произведения Монтеня и Шопенгауэра, Рабле и Вольтера, Миллера и Джойса, Пруста и Эргаш Джуманбулбулоглы, Борхеса и Насыра Махмуда Серунбердыева, Тьоде Пхуень Дяо и Хуньяни, и конечно же – Хуна Мгвньонаха! Господи! Чем забита моя голова!!! Сколько там говна!
   Какой же надо быть кретинкой, чтобы заставлять бедного кроткого сиротку читать "Фауста" Гете и "Извращения" Питера Хуансона, нуднятину Сельмы Лагерлеф, бред сивой кобылы от Хосе Бухероса и Франсуа Мориака, Хорхе Луиса Борхеса и Луиджи Блевонни, Роберта Музиля и Тьху-Тхьао…
   С годами литература стала вызывать у меня непреодолимое отвращение, и, в частности, я всегда испытываю неприязнь к тем экзальтированным и чванливым авторам, что любят козырнуть своими литературными познаниями. Особенно я не люблю тех писателишек, кто в своих произведениях любит выставить напоказ свою начитанность и тычет в нос читателю имена авторов, которых и сам-то как следует не прочитал, а если и прочитал, то ни хрена не понял! Мне блевать хочется, когда я читаю такую литературу! Но я читаю и блюю!
   Зачем я читал? Зачем я насиловал свой детский ум непосильной транслингвистической работой? Зачем не отказывался, ссылаясь на нудность и нарочитую снобистскую сложность предлагаемых текстов? Зачем с умной рожей строил из себя умного послушника? Зачем, зачем… Да был у меня один не совсем детский интерес…
   Дора часто забирала меня к себе домой. Ей, как и мне, было скучно существовать в этой серой зловонной раковине нашего детского дома. Ей нужен был тонкий, умный собеседник, слушатель… Ну и не только, конечно…Она была одинокой поэтичной женщиной, заколдованной красавицей. Как и все уродливые женщины, она была большой умницей, замечательной художницей, знатоком и ценителем литературы и искусства. Но ее знания требовали выхода. Да и не только знания. Нерастраченная ласка, нежность и недюженный педагогический талант Доры буквально клокотал в ней, норовя взорвать грузное тело этой несчастной женщины. Именно благодаря этой замечательной педагогине я впервые окунулся в волшебный, пугающий своей безнравственностью, огромный, словно океан, мир музыки.
   Конечно, не только музыка притягивала меня к Доре. Домашняя кухня Доры как по своим вкусовым качествам, так и по калорийности, значительно превосходила скудную детдомовскую пищу. Дора была гурманка. Пюре из брюквы, савойская капуста в пикантном соусе, картофель "бешманель", папайя маринованная по-бременски, рататуй с листьями базилика, миндальные эскалопы с пореем, пюре из авокадо, фаршированный топинамбур – разве мог я в детском доме пожрать так изысканно и куртуазно? Время от времени и я бывал званым гостем этих лукулловых пиршеств. Дора выходила к столу в своем единственном ультрамариновом нелепом платье в стиле "Ампир", с многочисленными рюшечками, кружевами, бантиками, украшенная бусами и дешевыми стекляшками, словно новогодняя елка. Меня после таких ужинов сильно пучило с непривычки… Но разве это было главное в наших отношениях? Нет! Вовсе не это!
   В ее музыкальном замкнутом мире спокойно сосуществовали и Густав Малер, и Карлос Сантана, Оливье Мессиан, Рихард Вагнер и Джовани Палестрина, Хунь-Ньонг и Растропович, Дитрих Букстехуде и Вила Лобос, Пьер Булез и Джгавгба Мгбвмуна…
   Дора, милая толстушка, Дора! Она любила эту жизнь во всех ее проявлениях. Но, к сожалению, не все проявления жизни любили ее. Но выпить она была не дура! Да и поесть – не дура. Да и вообще, Дора была не дура! А уж когда Дора выпьет! Это был для меня, скромного, застенчивого мальчонки, просто праздник какой-то! Дора начинала петь и танцевать, нелепо вскидывая толстые, короткие ручонки и пухлые кривые ножки в странных, хаотичных, рожденных в ее пламенном, возбужденном алкоголем воображении па, словно большая гуттаперчивая Петрушка. Она крутила фуэте, с трудом справляясь с заносами своей толстой неуправляемой задницы, тяжело приседала, подпрыгивала в высь неба сантиметра на два… Раскрасневшаяся, вспотевшая, и… счастливая…
   А я, маленький хищный зверек, притаившись в своей норке, каждый раз засмотревшись на тебя, терпеливо ожидал окончания твоих безумных танцев, чтобы ты наконец-то угомонилась. "Пора спать!" Мысленно приказывал я тебе. "Пора спать!"
   Дора, милая, толстая, близорукая, прыщавая, добрая и простодушная Дора… Мы с тобой знаем нашу тайну. Только мы с тобой… Нашу маленькую страшную тайну. Когда ночью твоя дрожащая от возбуждения рука как бы невзначай оказывалась у меня на животике, потом осторожно спускалась ниже, ниже, ниже…
   Она терпеливо, с какой-то непонятной одержимостью часами занималась со мной, обучая основам живописи, отвечала на мои многочисленные глубокомысленные вопросы, скрупулезно объясняла абсурдную суть философских концепций. Вся ее нереализованная педагогическая и родительская сущность нашла выход именно в воспитании этого странного маленького пытливого мальчика-метиса, то есть – меня. Кстати, именно Дора первая открыла мне глаза на мое происхождение. Это она сказала мне, что я – араб. Она видела ту хрупкую девочку, перепуганную жертву пылкой любви коварного арабского обольстителя, которая со слезами на глазах сдавала меня в детский дом. Дора, тогда еще сама воспитанница детского дома, даже разговаривала с ней. Она рассказала мне, что мой отец был моряком. Я гордился своим происхождением. Быть сыном арабского моряка – это было совсем неплохо для начинающего человека!
   …Когда моя рука так же непроизвольно, как бы во сне, оказывалась у тебя между ног, в горячей лохматой лагуне, истекающей сладострастными соками любви… Такими зловонными, вязкими, липкими… И ты, словно толстая пыхтящая сомнамбула в ночном покрове из толстого грубого солдатского сукна, медленно впускаешь меня в себя, как бы стараясь не разбудить, не потревожить, хотя знаешь, что я не сплю… А утром ты будешь молчать и стараться избегать смотреть мне в глаза, чтобы не увидеть там детского испуга или презрения, упрека, смутного отражения своего одиночества и отчаяния…
   Но мне было неинтересно и скучно в этой бесконечно долгой детской жизни. Я рвался на волю. В настоящую Жизнь. Мне был нужен настоящий мудрый Учитель. И он пришел ко мне. Его прислало мне провидение в лице Болта.

   БОЛТ

      "Царит порядок и покой
      Внутри незамкнутого круга
      Для счастья полного с собой
      Мне не хватает только друга"
      (Хун Мгвньонах. 1454 – 1540 гг )

 
   Болт пришел к нам в третьем классе. Тощий, косой, безобразный уродец, бродячий проповедник, одинокий, презираемый, он еще ко всему писался и заикался. У него налицо были все предпосылки, чтобы быть любимым мною. Именно таким я видел в своих мечтах будущего друга. Я полюбил его априори. Тогда, в ту страшную ночь, впервые в своей жизни бесстрашно восстал я против жестокой обезумевшей толпы, защищая первого в моей жизни близкого человека. Впервые в своей жизни я почувствовал, что я не один на этой земле!
   Проснувшись в тревоге среди ночи, в темноте я услышал возню, хрипы и стоны и понял, что новенькому делают "темную". Такова была безумная языческая традиция нашего учреждения: приносить в жертву невидимому Богу достоинство пришельца, надругаться над ним, унизить и растоптать… И тогда, повинуясь неясному нравственному Закону, с первобытным звериным криком бросился я в кучу тощих детских тел, стараясь вырвать из нее своего Звездного брата. Но я был забит многочисленными руками и ногами, отторгнут от общего ристалища. И тогда я в слезах отчаяния вскочил на ноги, бросился на ощупь к выключателю, включил свет и, схватив табурет за две ножки, со всей своей могучей и праведной силы обрушил ее на кучу детских тел, барахтающуюся на кровати моего друга. Я сделал это несколько раз. Перепуганные пацаны вскочили и замерли в оцепенении. Один из них, Пашка-цыган, остался лежать в луже крови без движения. А что вы хотели: табуретка – мощное оружие! Позвали нянечку, потом – сторожа! Сторож ничем не помог, только вздыхал да чесал затылок. Уж очень пьян был сторож. Потом вызвали-таки врача. Врач тоже чесал затылок и тоже был пьян. Парня увезли. Народ успокоился.
   Наутро я давал объяснения директору детского дома, старому, доброму Игорю Моисеевичу (его через пару лет посадят за развращение малолетних! А какой человечище был!), безжалостно обличив всю бесчеловечную сущность большевистских методов воздействия своих сверстников. Меня даже не наказали, настолько мои мудрые и веские доводы показались убедительными. В конце концов, экспертиза показала, что Пашка- цыган скончался не от удара табуреткой, а от кровоизлияния после удара заточкой в печень. Хозяина заточки, к нашему счастью, не нашли. Зачинщика "темной" – Китайца – перевели в специнтернат для ублюдков, а я в классе сразу стал непререкаемым авторитетом. Раньше меня просто так уважали, за умище, а теперь меня стали бояться. Можно сказать, что я проснулся знаменитым. Во время перемен на меня прибегали посмотреть старшеклассники.
   Болт в ту ночь, глядя мимо меня своими косыми глазами, шевелил распухшими разбитыми губами, пытался мне что-то сказать, что-то, по-видимому, очень важное, но трудно выговариваемое, да так и не выговорил, и просто молча, с чувством пожал мне руку.
   Мы стали друзьями. Нет! Мы стали братьями. Теперь мы стали уединяться вдвоем: я и мой немногословный брат по кличке Болт. Фамилия у него была такая – Болтаев.
   Болт был намного старше, мудрее и циничнее меня. По возрасту он должен был учиться в шестом классе, а по уму – преподавать в Гарварде. Его родителей только что лишили родительских прав. Но он все же познал, в отличие от меня, и уют домашнего очага, и тепло родительской ласки, и еще много-много такого, чего мне еще только предстояло узнать…
    – С-с-с-аид! Т-т-т-т-ты в-в-в-видел, ка-а-ак размножаются люди? – спросил он как-то меня.
    – Нет, – честно признался я.
    – П-п-п-пошли! – сказал Болт.
   И мы пошли. Вернее – побежали. А еще вернее – поехали. Сели на электричку и поехали к Болту домой. В Одессу. Я тогда впервые познал вкус настоящей радости свободного перемещения в пространстве. Болт открывал для меня двери в прекрасный и уродливый взрослый мир, в сказочную страну постоянной борьбы порока и добродетели.
   Я бывал ранее в жилищах людей, у Доры, например, моей доброй толстой Доры, старой девы, синего чулка. Мне казалось, что Я знаю кое-что о жилищах человека. Но дом, где раньше жил Болт был не похож на другие дома. Это был огромный двухэтажный особняк, из красного кирпича, с красивыми железными резными дверями. Я такие видел только в кино. Двери нам открыла очень красивая женщина с гривой огненно-рыжих волос. Глядя поверх нас, она сказала без вопросительной интонации:
    – Это ты, сынок!
    – Это Я, мама! – ответил Болт и добавил, – Я не один, мама. Я с другом. Нас отпустили за хорошее поведение на два дня.
   Мама у Болта была слепая. Она попросила меня подойти поближе и ощупала мое лицо. Руки у нее были влажные и мягкие.
    – Это хороший мальчик, – сказала она Болту. – Дружи с ним!
   Я тогда поразился ее проницательности. Как она точно угадала, что я хороший!
   Болт показал мне свой дом. Там была очень большая библиотека с толстенными книгами, но книги были все в пупырышек, для слепых. Болт рассказал мне, что отец с ними уже давно не живет, поскольку он очень Большой человек! Он у Болта был зрячим, но почему-то главным среди всех слепых! И в данный момент сидел в тюрьме за убийство. А к матери зато теперь ходит слепой Следователь. Он вел дело отца. И еще приходит бабушка по выходным, убирать и готовить еду.
   Мама Болта была директором очень большого предприятия для слепых, но, по всей видимости, проворовалась, и, по словам Болта, тоже находилась под следствием, которое также вел этот самый слепой следователь.
   Ночью Болт разбудил меня и повел показывать, как размножаются люди. Мы удобно уселись совсем недалеко от кровати, где его не совсем трезвая мама и ее слепой и совершенно бухой приятель-следователь, не подозревая о нашем присутствии, вытворяли весьма презабавные вещи. Я впервые видел со стороны, как размножаются люди. То, чем мы до сих пор занимались с Дорой, я не связывал с репродуктивной функцией организма, а относил, скорее, к разряду рекреационных мер.
   Мама Болта, разметав по подушке гриву своих огненных волос, металась, стонала и кряхтела, с силой сжимая хрупкого следователя в своих стальных объятиях. Следователь ревел, урчал и хрюкал от удовольствия, словно попавший в капкан раненый потный вепрь. В целом получалось довольно удручающее натуралистическое полотно. Даже сейчас, в зрелом возрасте, я с большой натяжкой связывал это зрелище с таким чистым духовным эфемерным понятием , как любовь.
   Болт изредка поглядывал на меня, стараясь найти следы хоть какого-нибудь изумления перед таинством Жизни на моем бесстрастном непроницаемом арабском лице. Своей проворной рукой он проверил, как мой организм реагирует на подобные зрелища, и был, по-видимому, удовлетворен адекватностью реакции.
   Чуть позже он научит меня самостоятельно, без участия партнера, избавлять свой юный организм от любовного томления. Но это будет позже. Впереди нас ждала жизнь, полная новых открытий, радости и разочарований.