Керчь в огне

Петр Котельников
ВВЕДЕНИЕ
Много лет минуло с того времени, когда закончилась самая разрушительная война, когда-либо бывшая на земле. Покидают  мир живых те, кто участвовал в ней. Все чаще и чаще  слышатся призывы к примирению. К кому только обращены они?  Ведь не идут они из уст воевавших. Оказывается, потомки призывают дедов забыть о потерях и унижениях. А, что дети и внуки вообще знают о прошедшей войне? Разве исчерпана и до конца исследована эта тема? В лучшем случае показывают и описывают героику военных сражений, реже туже героику, но военных будней. Знать, не сумели детям и внукам передать самого важного, самого главного, коль те не могут ответить на такие, элементарно простые вопросы: кто с кем воевал, и кто победил в той войне? Американцы, потерявшие в той войне несколько десятков тысяч, понесшие позорные поражения в Пирлхарборе, при Дюнкерке и Арденнах, прославляют в фильмах и художественных произведениях, своих воинов, окружая ореолом героизма их. Или создают кинокомедии, типа: «Мистер Питкин в тылу врага» И  в нашей стране, где американский кинематограф вытеснил с экрана отечественный, культивируется  в сознании, плохо знающих историю, мысль о решающей  роли Америки в войне с фашистской Германией. Мы, потерявшие  десятки  миллионов, сломавшие хребет фашизму, почему-то  стыдимся заявить о своей победе. Не будь ее, не было бы процветающей Европы, не было бы и США, был бы – тысячелетний Рейх, великая рабовладельческая империя, в которой не нашлось бы места многим народам! И пускаем мы на экраны свои фильмы, опошляющие наших солдат. Видит ребенок на экране, как один американский Рэмбо  уничтожает сотни советских воинов, и формируется у него соответствующее сознание. Наши воины, воюя с фашистами, освобождая Европу, не предполагали тогда, что из них потомки будут лепить образы оккупантов! Не где-то, где властвует идеология русофобии, но и в регионах постсоветского пространства! Впрочем, что удивительного, если к моему родному языку, на котором я мыслю и пишу, на Украине относятся хуже, чем к нему относились немцы!  Формируется образ врага из русского, простого человека! Что удивительного в том, что от России требуют материальных  компенсаций  те, кого освобождали воины, теряя цвет русской нации. Идея примирения ведет к размыванию граней между правыми и виноватыми, приравнивает убийцу с жертвой! Требуют чтить, как освободителя  того, кто служил искренне и верно фашистам! И уже начинает бужироваться вопрос: а кто первым начал военные действия в войне Германия или Советский Союз? И были ли Освенцим и  Майданек, Хатынь и Треблинка на самом деле? Придет примирение, и станут забытыми разрушенные города и сожженные деревни, Бабий Яр и Багеровский  ров, Пискаревское кладбище, послевоенные землянки в центре Воронежа. Если бы мы следовали заповедям божьим не на словах? Если бы могли соизмерять последствия поступков наших, прежде чем совершить их? Но, нет, заповеди мы нарушаем постоянно. Прошлое легко  и быстро забывается, а будущее – закрыто перед нами. И все таки, пораскинь мозгами своими, человече, ну, хотя бы во имя сохранения  чистоты имени своего, и сохранения жизни ради!
Нельзя во имя интересов политиканов обращаться к прошлому, ничего не зная о нем, и только хулить! История наша полна страданий, но еще больше богата она великими свершениями! И нельзя сравнивать несопоставимое.
 На Украине, к примеру, страдания и жертвы, понесенные нами в войне, многократно затмил голодомор 1933 года; о стихийном бедствии, поразившем страну, кричат во всю глотку те, кто и голода никогда не испытывал. Хотелось бы знать, с подачи кого?..
   Я не призываю забывать умерших от голода. Но голод был слишком частым на территории России, как царской, так и советской. Был голод и в Черноземье, был голод в Поволжье, был голод и в 1946 году на всей территории страны. Но это не результат злой воли кого-то, и поражает он не избирательно, только одну какую-то нацию. И война, унесшая миллионы людей, не была войной одной нации, хотя более всего она стоила русскому народу!  Недаром Сталиным была произнесена благодарность ему, вынесшему на своих плечах основную тяжесть военного лихолетья!
Побойтесь Бога, не плюйте в великое, стоившее большой крови. Прошлого не вернуть, его нужно осознать, извлечь ошибки, чтобы не повторить их – вот и всего!
      Тем, кто не знает прошлого нашего, есть совет: не играйте с памятью, она может сыграть с вами дурную шутку. Не будите спящую собаку!
     Я лично не сделавший ни одного выстрела по врагу, не утративший своих органов, не могу простить и примириться с теми, кто унижал меня, кто отнял у меня детство. Я не переношу ненависть на потомков немецких оккупантов. Но, забыть замученных и расстрелянных русских, белорусов, евреев, украинцев, - значит, предать их! Как простить злому прошлому, если оно так часто стучится в сердце мое!
          Пусть простит меня Бог мой, в животворящую силу которого я верю, что не могу я последовать заповеди Иисуса Христа, призывающего возлюбить врага своего!
Я – только человек, который хотел бы поделиться тем, что сохранила память моя.  В своем коротком повествовании я придерживаюсь клятвы: говорить правду, только правду, и ничего, кроме правды!
    В повествовании своем не собираюсь показывать события войны в широком плане. Мое повествование основано на фактах из моей личной жизни.  Я видел то, чего не видел фронтовик, поскольку я находился в стане врагов, а не он. Я видел смерть  и унижения, о которых испытавшие их и  ушедшие в мир иной не могут поведать. В этом мое преимущество, в этом боль моя, в этом  вижу свое предназначение.

Люди, похоже, мало уделяли и уделяют внимания географии и истории. Наверное, поэтому у них, когда дело касается национального наследства, возникают ссоры, для разрешения которых хватаются за оружие, или ведут бесплодные дискуссионные споры. А ведь эти предметы учат в школе, в обязательном порядке. Как учат, таков, наверное, и  результат!  Как-то у меня состоялся краткий разговор с одним, весьма уважаемым человеком. Мы прежде не были знакомы.
«Ты откуда? – спросил он меня фамильярно.
- Из Керчи.- Ответил я, не удивляясь тону самого вопроса, поскольку знал о том, что работники партийного аппарата в общении с лицами, не относящимися к своему «сословию», вежливой формой обращения не пользуются..
«А где это? – спросил он, не меняя тона.
- В Крыму. – Ответил я, уже начиная удивляться, наивно полагая, что элементарные знания географии необходимы любому человеку, тем более, что Крымский полуостров относится к разряду крупнейших полуостровов Европы...
«А где находится Крым? – спросил он обыденно, даже как-то лениво.
- На Украине – ответил я уже с открытым изумлением.
«А-а!» - сказал он, пренебрежительно поморщившись.
- Чем-то она вам досадила? – в свою очередь спросил я, не скрывая иронии.
«Да, нет,- ответил он совершенно спокойно,- просто там, если один что-то задумал, двое уже донос на него строчат!» -
Вот так и формируется необъективный взгляд, в основе которого - слухи. И не следует удивляться тому, что человек, даже имеющий диплом о высшем образовании, в географии может быть полным профананом. Как-то, уже значительно позднее я встретился с одним врачом, прошедшим  конкурс на соискание должности суд-медэксперта гор. Джанкоя. Стоило ли ему, бедняге, ехать из Сибири, чтобы узнать в славном городе Симферополе, что Джанкой не стоит на берегу моря, и в нем не растут пальмы и магнолии?..  Все соизмеримо в подлунном мире, несоизмеримо только невежество. Но бог с ним, с невежеством, хотя правильнее сказать, не с ним, а с нами. Гид, возможно из меня неважный, к этому специально не готовился, поэтому буду знакомить с Керчью, как могу. Не с той Керчью, которая и богом и высоким начальством забыта, а той, которая когда-то была, да стараниями невежд утратила все черты индивидуальности и своеобразия.
И так, гор. Керчь находится в Крыму, том уголке земли, где когда-то жили и трудились поколения скифов и тавров,  греков и византийцев, итальянцев и русских, половцев и татар. Они сменяли друг друга, без всякой закономерности, пользуясь силой, изгоняя или порабощая слабого. А сила дает право на владение, пока велика. Утратил силу, не говори о праве. От того, каким было право, и зависела жизнь, то бурно развиваясь, то, замирая, едва-едва теплясь. 
Вытянулся город на четыре десятка километров вдоль берега Керченского пролива, в виде прерывистой ленты, потому что, нет компактной застройки даже в прежних трех районах его.
     Если бы не было моря, Керчь была бы одним из захолустных и неудобных для проживания городов на земле. Продуваемая ветрами, с редкой и чахлой растительностью, без моря, она не радовала бы глаз. Тротуары узкие, из надгробных плит, деревья редкие, как правило, акации. Летом - жара, ну, прямо пекло настоящее. Даже подошвы наших ног, малочувствительные от бегания босиком, ощущают жар, исходящий от камней, а став на раскаленное на солнцепеке железо, заставляющий  пританцовывать, чтобы не получить ожога. Зато морская вода, чистая, без водорослей и пятен мазута, охлаждает истомившееся по прохладе тело. Ныряешь в живое, подвижное, податливое царство Посейдона, и видишь песчаное, желтого цвета дно, стайки маленьких рыбок, надувшегося от важности бычка, лениво шевелящего плавниками. Медуз мало, слишком опресненная вода не нравится им. Рыбаки местные варили тогда уху прямо в морской воде, только добавляя к рыбе специи. Ныряя, опасаешься столкнуться с местным небольшим скатом, называемым еще «морским котом» Длинный хвост его с шипом на конце наносит долго незаживающие болезненные раны. Не жалуют «морского кота» и рыбаки, часто выбрасывая его из рыбацких сетей. Самое приятное время  года в Керчи – конец августа и сентябрь. Жара спадает, но тепло, нежное, ласкающее кожу, продолжает дарить человеку наслаждение. Недаром это время года называют бархатным сезоном
Какая надоедливая  и грустная крымская зима. Сеет часто мелкий неприятный дождь, усиливаются ветры, забираясь во все щели нашей «несеверной» одежды. Холодно, значительно холоднее, чем в легкий морозец. Повышенная влажность легко забирает тепло человеческого тела. Изредка приходят морозы, они еще не крепкие, не продолжительные. Несет их с собою Норд-Ост. Море бушует во всю, становится свинцово-тусклым, неприветливым и грозным. Прибой с грохотом бьет о берег, захлестывая часть Приморского бульвара. Ресторан «Поплавок», колонны ротонды, сваи причалов – обледенели, представляют причудливую картину ледяных натеков, похожие на наплывы тающих гигантских свечей. Приходит самый холодный месяц зимы февраль. Приходят морозы круче прежних, продолжительнее их, но снега мало. Лыжи местным населением не используются. Только санки для детей. Детвора радуется им, но не надолго. Снег быстро сходит, исчезает, даже не тая. Большей популярностью пользуются коньки. Но коньки дорого стоят. Иметь настоящие коньки – престижно. Только единицы расписывают на них лед кругами. Все остальные, завидуя счастливцам, пользуются самодельными. Они представляют деревянную болванку, заостренную книзу, здесь прикрепляется заточенный металлический прут, он то и является главной деталью коньков. Катком служат замерзшие воды речки Мелек-Чесме. Некоторые, жаждущие простора, выходят на замерзшую равнину пролива. Не проверив толщу ледяного покрова, быстро скользя по ледяной поверхности, они иногда становятся добычей моря. Сколько их не вернулось домой, нырнув в холодные  воды промоин. И похорон не было. Что море взяло, того не отберешь!
Как ни прекрасно катание на санках и коньках, мы ждем тепла, как манны небесной. Чуть потеплело, долой шапку и пальто. Земля прогрелась – долой обувь, еще почва здорово холодит подошвы ног, подбираем пальцы, чтоб их согреть... Такой образ жизни обеспечивал здоровье,  я на долгие годы забыл о болезнях. Наверное, он же подготовил меня к испытаниям, когда тому пришло время...
     Чтобы город жил нормальной жизнью, у него должны быть налажены связи с другими городами и странами, следовательно, к нему должны вести дороги, сухопутные и водные.  О вечном городе, столице Италии говорят: «Все дороги ведут в Рим!» Но этого, как бы не хотелось, не скажешь о другом вечном городе, бывшей столице Боспорского царства, многократно меняющей свои названия, и от того менее известной. Пантикапей, Боспор,  Черчио, Корчев, Керчь. Менялись названия и изменялись пути, ведущие к нему. Правды ради, менялось направление путей даже тогда, когда Керчь оставалась Керчью. Во времена Пушкина въезжали в город со стороны Скасиевого Фонтана (Мичурино). У въезда стояла тогда полосатая будка, с гербом России для дежуривших солдат, и полосатый шлагбаум. И называли улицу, за пределами которой степь начиналась, - Шлагбаумской. Потом, на месте шлагбаума были  установлены каменные столбы с изваяниями двуглавых орлов. Орлы при советской власти разом «вспорхнули и улетели». Но район их расположения продолжали называть: «У орлов»  Потом, уже в послевоенное время поставили тут  три громоздкие фигуры тружеников, выкрасили их почему-то в темный цвет. Шутник, как-то назвал это место, - «Три негра». Перед войной ворота города переместились в район Старого Карантина, и улица, вымощенная булыжником, стала называться Феодосийским шоссе. Свое название она сохранила и до сих пор, но, едва ли кто-то попадет в Феодосию сейчас, двигаясь по ней. Нет теперь там иного движения, кроме похоронных процессий. Слева от нее буро-серые разломы скалы, - продолжает работать карьер, насыщая воздух известняковой пылью; справа гряда невысоких холмов, - тоже творение рук человеческих. Феодосийское шоссе, в буквальном смысле слова, - дорога в никуда! Опять встречает приезжего Шлагбаумская улица, только въезд уже со стороны ул. Чкалова, а не с Нижне-Садовой (Комарова). Такой путь получил право в период Великой Отечественной войны, он устраивал  военные колонны. Двигаясь в этом направлении, можно было быстрее покинуть город – важнейшее условие при массированных авианалетах немцев, во избежание крупных потерь.
    Я, дорогой читатель, для знакомства с городом предлагаю избрать железнодорожный путь, более безопасный, хотя и медленный. Вспомните, добрые старые времена: ваши бабушки и дедушки прежде, чем отправиться в путь, получали от своих родителей, или опекунов благословение. Затем следовало помолиться Богу, прося его защиты, и, наконец, присев перед дорогой, отправляться, осенив себя крестным знамением. Возможно, от того путь прежде был менее опасным. Были и тогда неприятности, не без того... То лихие люди шалили в округе, то голодные волки собирались в стаи. Но, это, ни в какое сравнение не идет с тем, чего следует опасаться сейчас! В пути ранее уповали еще и на заступничество Николая-угодника, покровителя всех странствующих. А теперь?..
     Но, с благословлением или без него, вы, в вагоне  поезда, и он пришел в движение, раза два  вас встряхнув, чтобы почувствовали само начало движения. Поездка железной дорогой, со времен Некрасова, описавшего ее, имела свои неудобства, и свои прелести. К неудобствам следует относиться снисходительно. Не получается? Тогда используйте метод сравнений мудрейшего из мудрых, самого Соломона, царя Иудейского... Все невыносимое, неприятное сравнивайте с еще более гадким. И ничего иного не останется, как только радоваться тому, что происходит в действительности! Ну, подумаешь, движение поезда начинается с толчков и бросков, но это же – не крушение, в конце концов! Подумаешь,  вагон швыряет из стороны в сторону, словно человека, перегрузившегося спиртным! А, лучше было бы, если б швыряло вверх и вниз? Ну, подумаешь, теснота и  духота нестерпимые!  А если бы вы были один, да  в не натопленном вагоне, да еще в трескучий мороз?.. Что, лучше было бы тогда? Вас кусают клопы!  Помилуйте, но это же не крысы?.. Все это, в конечном счете, просто мелочи по сравнению с тем большим и приятным, что вас может ожидать в пути! Нужно только предварительно, заранее готовиться к неприятностям. А теперь перейдем к хорошему! Сколько новых зрительных ощущений ждет вас? Сколько незнакомого познаете, выслушивая повествования бывалых людей! Сколько вы встретите на пути незнакомых, которым вы будете, не задумываясь, поверять свои, самые сокровенные тайны? Вас не будут перебивать, вам будут даже сочувствовать! О, как это чудесно – знать, что вы нашли, пусть и временно, родственную душу!  И прекрасно, что ваш путь одноколейный, и что поезд ваш идет страшно медленно, постоянно пропуская встречные поезда, выстаивая подолгу на станциях и разъездах. Это дает возможность размяться, познакомиться с новым, незнакомым  для вас! Ну, хотя бы из окна вагона. Это для того, чтобы потом, было о чем, рассказать знакомым, естественно, разбавив виденное вымыслом. Поведение на остановках зависят от возраста и объема вещей, которыми загрузился путешественник. Молодые люди и люди среднего возраста выбираются из вагона наружу. Выстраиваются в очередь в тамбуре, готовые выпрыгнуть, не дожидаясь окончательной остановки поезда. Самые молодые носятся, как угорелые по перрону, разыскивая невесть чего, более умудренные опытом, присматриваются и прицениваются у ларьков с напитками и съестным. И о тех, кто не хочет выходить из вагона, опасаясь за сохранность своих вещей и по возрасту своему, тоже подумала судьба. Тут же к вагону направляются старики и старушки с домашними разносолами: разваристой, чудесно пахнущей картошечкой с маслицем и большим количеством зелени; с жирными домашними курами, обжаренными со всех сторон, с сухой золотистой корочкой. А какие огурчики предлагают вам?  Небольшие, не толще пальца, с пупырышками, соленые, хрустящие, с резким запахом укропа! Я уже не говорю о фруктах, которые продавались в сезон ведрами по баснословно низким ценам! Обилие съестного всегда радовало сердце, если оно не слишком опустошало кошелек. И  вы, угощаясь купленным, и слюнки пуская,  начинали жалеть о том, что остановка  на станции такая  короткая! С нервным тиком на лице ждали третьего удара колокола, объявляющего об отправлении вашего поезда. Интервалы между звоном колокола были тогда достаточными для того, чтобы пассажир мог, не спеша, возвратиться в свой вагон. Но, всегда находились такие пассажиры, которым времени не хватало, они, рассыпая съестное из кульков и пакетов по перрону, вприпрыжку бежали за уже отправившимся поездом, вскакивали в первый попавшийся вагон, чтобы, потом уже, мешая и толкаясь, продвигаться, минуя бесчисленные купе и тамбуры, чтобы добраться до своего «законного места». Правда, устройство вагонов позволяло совершить путешествие и на подножке вагона, не входя в него, не тревожа посторонних, но, заставляя  ближних пить валериану.
    От Джанкоя до Керчи двенадцать станций, из них восемь были с такими звучными, но непонятными для слуха русского названиями: Колай, Сейтлер, Ислам-Терек, Акмонай, Алибай., Айсул, Ташлияр, Салын, и только четыре станции имели русские названия: Грамматюково, Владиславовка, Семь Колодезей и Багерово. Да, прислушайтесь к этим названиям, наконец? Не чувствуете, какие ассоциации они вызывают? Помилуйте, это же –тайны, и тайны, пусть и не жгучие! Разгадывание их не пополнит  вас великими знаниями. Но можно до конца пути разгадывать пустяшные тайны... Были и разъезды, как же без них в России?  Из окон ничего приятного не высматривается. Столбы, провода провисают, птицы на проводах, непоющие... Слышатся фразы, сказанные от нечего делать: «Скажите, что там за остановка?» И ответ такой же: «Главный телеграфный столб!» Не понимали, страдающие от скуки, блаженства  выспаться в пути? В вагонах так прекрасно спится даже тем, кто страдает от бессонницы, прибегая к таблеткам снотворного... Глядишь, этак в окно, от нечего делать, тянет дымком от паровоза, мелькают телеграфные столбы, степь пробегает мимо, загорелая от солнца, желто-коричневая, монотонная. Как в той песне про ямщика: «Степь, да степь кругом...». Это сейчас  видны  лесопосадки вдоль дороги, - прежде, вместо них видны, были только аккуратно составленные деревянные щиты для снегозадержания, будки путевых обходчиков, да крутые навалы земли, оставшиеся после укладки путей, теперь уже кажущиеся естественным творением рук природы, густо заросшие травой. Глядишь, глядишь в окошечко мутное, угольком присыпанное, и слипаются веки, и лезешь на полку. По  богатырски, так, что полка скрипит, разваливаешься, сопишь, похрапываешь, посвистываешь. Сон убегает не от светопреставления, а от общего оживления. Приближается Керчь. Нет, это еще не пассажирская станция, а только товарная - Керчь  II. Не было тогда, вблизи нее поселка, утопающего в зелени дерев; не было заасфальтированной привокзальной площади. Были пакгаузы, железнодорожное депо, пристанционные строения, и ряды товарных вагонов. Уныло, тоскливо, неуютно. Одна, две, посеревших от пыли, акации, не могли укрыть желающего в жаркий день тени. Над станцией всегда что-то курилось: то ли дымки паровозов и дрезин, то ли содержимое открытых платформ и полувагонов? Выходили на этой станции только те, кому нужно было  попасть на «Литвинку», Корецкий хутор, да в район Казенного сада. Казенный сад в 1939 году представлял запущенную рощу из акаций и небольшого числа абрикосовых деревьев, неухоженный и грустный, как и все казенное. Это было последним детищем канувшего в Лету дореволюционного земства. Сад был создан для народных гуляний. Теперь в нем никто не гулял, кроме нескольких старушек со своими козами, да клубками шерсти. Корецкий хутор, названный в память доброхота, пожелавшего одним рядом одноэтажных домиков соединить город с его товарной станцией. Добираться сюда от станции приходилось пешком, надрывая руки от тяжелых чемоданов. С легкой поклажей тогда в путь не отправлялись, следуя латинской пословице – «Omnea mea  mecum porta» (Все мое ношу с собой) Основная масса пассажиров ехала дальше, интенсивно собирая разбросанные по купе вещи, торопясь невероятно. Непонятно, почему так суетились пассажиры, если  Керчь была конечной остановкой, и опаздывать было, ну, просто некуда? Еще десять минут нетерпения, и паровоз подкатывал к перрону станции Керчь I. Она и была целью путешествия, - эта крохотная  пассажирская, неказистого вида, станция, пыльная, прожаренная солнцем и обдуваемая ветрами... «Тпру, приехали!» Дальше пути не было. Лязг тормозов, постукивание чашек буферов, толчки. Поезд стал, зачихавшись паром.. Народ повалил из вагонов. Вокзал представлял собой небольшое одноэтажное здание, с крохотным и неуютным залом ожидания. Впрочем, большего здесь и не требовалось. Никто из прибывших  даже не заходил в него. Перрон, вытянувшись в прямую линию с запада на восток, открывался на улицу Кирова, вымощенную крупным булыжником. Далее пути пассажиров расходились. Те, кому нужен был центр города, отправлялись пешком, если, конечно, багаж был небольшим. Те, у кого багаж был крупнее и тяжелее, нанимали извозчика. Услугами извозчика пользовались и те, кому нужно было попасть в Сталинский и Орджоникидзевский районы города. Ленинского р-на тогда не было. Почему в Керчи просматривалось неуважительное отношение к создателю Советского государства, не знаю. Современному человеку не понять пытки избравшего телегу средством транспорта. Все тело мелко трясется, зубы выстукивают дробь, а слух услаждает громыхание. Разговор во время движения, напоминал тирольскую песню без музыкального сопровождения. Мало того, телегу еще и раскачивает из стороны в сторону, как судно во время шторма. Позднее появится  трамвай, признак добравшийся, наконец, цивилизации, но поездка на нем будет возможной только для тех, кто ехал на Колонку и Самострой, - так назывались тогда части поселка им. Войкова, Сталинского р-на. Ходил трамвай от здания госбанка, путь его пролегал там, где теперь газоны разбиты. А так, как была только одна колея,- то, естественно, как и на железной дороге, здесь были частые разъезды. Часть прибывших  пассажиров, имевшая намерение переправиться через пролив, пересекала улицу и выходила на «Широкий мол». Для тех, кто хоть как-то ориентируется в кружевах улиц и площадей Керчи, сообщаю, что Широкий мол – это площадь, принадлежащая сейчас Керченскому морскому порту. Территорию мола дугообразно окружали небольшие ларечки, за ними располагалась металлическая ограда с воротами.  Если бы не здания, да ларьки Широкого мола, то можно было приезжему, через полсотни шагов от станции, видеть водные дали Керченского пролива. Широкий мол – это морские ворота Керчи. Не было тогда морской переправы и паромов, соединяющих крымский берег с Кубанью. Был «Широкий» с причалом. К нему два раза в дневное время швартовались  колесные пароходы – «Чехов» и «Островский». «Островский» был чуть длиннее «Чехова». Топились они углем, паровые машины приводили в движение широкие колеса с узкими лопастями, а те, в свою очередь, заставляли двигаться пароход. Чиханье, шварканье, водные брызги, гудок – все, поехали!  На открытой палубе этих чудо-судов громоздились горы пустых ящиков и огромных плетеных корзин. В них Кубань привозила в Керчь овощи, фрукты, мясо, птицу, рыбу. Благодаря этому Керченский рынок был самым обильным и дешевым в Крыму. На ящиках и прямо на палубе сидело множество народа. Цветистые платки, широкие ситцевые юбки, крепко сколоченные женские фигуры, так отличающиеся от худосочных городских. Мужчины в кубанках, с усами. Загоревшие лица, широкой кости руки и ноги. Женщины щелкали семечки, показывая крепкие белые зубы. Слышался мягкий малороссийский диалект русского языка. Говор кубанцев отличался от разговорной речи керчан. Но и сам керченский диалект напоминал чем-то разговор одесситов. Здесь говорили: «мило», «риба», «бички», судак назывался сулой, помидоры – «помадорами» и т.д. Вместо слова фонтан – говорили «фонтал», да еще почему-то с французским прононсом. И еще, существовали две разницы вместо одной, при том – обе, почему-то, большие. Ругаясь, к оскорбительному слову добавляли слово «кусок». Получалось, примерно, так: «сволочи кусок», «мерзавца кусок», «дурака кусок». Я до сих пор не понимаю этих «кусков». Скажем, почему кусок дурака, а не целый дурак? Где грань между целым и куском?
     В первый раз с этим благословенным городом я познакомился тогда, когда речь моя не была доступна пониманию взрослых. Просто родители мои бежали от коллективизации, а потом и от голода, из благодатных черноземных районов России, прихватив с собою и меня. Что я тогда вынес из знакомства с ним, пребывая на территории двора по Кладбищенскому шоссе, нынешней улице Мирошника. Говорили родители, что траурная музыка, сопровождавшая умершего в последний путь, всегда вызывала у меня плач. Потом мы отправились в долгое блуждание по просторам страны, стали перелетными птицами, с одним отличием, мы не строили гнезда. Где осели, там и дом. Мы не конфликтовали с Советской властью, она нас устраивала во всех отношениях. Да, и как можно обижаться на Советы, если отец за них сражался на фронтах гражданской войны! Где осели, там и дом наш, там – и Родина! Ну, как в песне той: «Мой адрес не дом, и не улица, мой адрес – Советский Союз. Мы привыкли довольствоваться малым, - в этом наше великое преимущество. Все имущество наше помещается в сундуке, на сборы хватает полчаса времени. Есть еще и мешок. В нем черный чугунный котел, тренога, большая деревянная миска для вторых блюд, общая, на всех. Вилок и тарелок у нас нет, зато есть деревянные ложки. Каждый член семьи знает индивидуальные особенности своей ложки. Мы вполне обходимся без стола и стульев, хотя не отказываемся от них, если нам их предлагают.
   Май  1939 года. Мы возвращаемся в Керчь. Заставила это сделать проклятая малярия.  Мне от нее нет покоя 4 года, брат имеет трехлетний опыт знакомства с ней. Встречи с приступами лихорадки – через день. Все лекарства того времени оказались бессильными. Заключение консилиума врачей: «Везите детей в Крым!» Может врачи полагали, что нас повезут на Южный Берег?  И вот мы десантируемся на станции города Керчь. Мне – 9 лет, давно пора в школу, принимают с 8-ми, но болезнь не дала мне такой возможности. Может, здесь повезет? На короткий период приютили родственники. Им и самим тесно, но тогда не отказывали в таком малом, следуя пословице: «В тесноте, да не в обиде». Двор, в котором  живет брат моей матери – Михаил принял нас, никаких конфликтных ситуаций. Вскоре мы перебираемся в свою квартиру, ул. Гудованцева 5. Обширный, многонациональный двор стал на долгое время нашим миром. Мне с братом запрещено приближаться к воде. Мы слезно молим мать, хотя бы взглянуть на море. Разрешение дано. Мать полагает, что пребывание на свежем, пропитанным морским духом, воздухе, нам полезно. Поэтому отпускает, тем более, никаких признаков лихорадки. Не ведает она, что мы полощемся в морской воде до посинения, а, возвращаясь домой, долго смываем под водопроводным красном морскую соль с наших худеньких тел. Да, упитанными нас не назовешь. Мать и отец с признаками чрезмерного отложения жиров, а мы – конкурируем с Кощеем Бессмертным. Помню, как одна из соседок, позвала меня и, ласково погладив по головке, спросила: «Скажи, мальчик, мама у тебя родная?»
Близиться сентябрь. Меня и брата записывают в 1-б класс школы № 23 им. Кирова. Ближайшая к нам, невдалеке от рыбоконсервного завода. 2- го сентября я иду во второй класс, а на первый урок второй смены в 3-а класс той же школы. Этому есть объяснение: Читаю я с 4-х лет. Болезнь оторвала от улицы. Читаю я бегло Мне знакомы Мольер и Шекспир, Дюма-отец и Вальтер Скотт. Лермонтов, Пушкин, Гарин-Михайловский, Писемский, Достоевский, Помяловский. Читал все, что попадало в руки, что приносили, ведь библиотеки я не посещал. Память- великолепная. Я неплохо подготовлен по естественным наукам, мною прочитано «Путешествие на корабле Бигль» Чарльза Дарвина. Отец подготовил меня по математике. Он – главный бухгалтер. Я великолепно оперирую десятичными дробями, о существовании которых в третьих классах и понятия не имеют. Дальнейшее продвижение по ступеням школы задержалось из-за русской грамматики. Малограмотная мать научила меня писать. Но писал я неграмотно, как воспринималось слово на слух, так оно мною и писалось. О приставках, суффиксах представления не имел. Да, что там суффиксы, если я не знал что такое подлежащее и сказуемое...

       Керчь, в годы, предшествующие войне, стала крупнейшим городом Крыма, исключая Севастополь. Население ее превысило 100 тысяч человек. Город состоял из трех городских районов, одновременно являлся еще и центром сельского района, носившего тогда название Маяк-Салынского. Маяк до настоящего времени сохранил свое название, а вот Салын превратился в Чистополье. Население сельского района, несмотря на пестроту этнического состава, старалось, там, где для этого имелись условия, не смешиваться. Так, к примеру, нынешняя Горностаевка, прежде Мариенталь, была чисто немецким селом, со свойственной немцам аккуратностью налаженного быта. Крымские татары тоже обосабливались, но в отличие от немцев, оставались степняками. Ни деревца, ни кустика на целое татарское  село, саманные, коричневые дома, с крохотными окнами – вот и все. Любимое занятие – овцеводство. Если село татарское располагалось рядом с русским, название села дублировалось. Скажем, нынешнее село Приозерное, носившее прежде название Чурбаш, делилось на два Чурбаша: русский и татарский. Тут были два колхоза, со своей обособленной инфраструктурой. Искать в степной части Керченского полуострова итальянцев, болгар, евреев, караимов, было бесполезно, они там никогда не жили, всегда предпочитая города. Также не следовало искать крымских татар, живущих у берега моря. Море – не татарская стихия. Греки, иное дело, селились вдоль берега моря, являясь потомственными рыбаками. Степь Керченского полуострова уныла и безрадостна. Вид сельской местности оживлял взгляд лишь весной, когда на полях появлялось много цветов, особенно красных тюльпанов. В остальные времена года местность была грустной; деревни были лишены, привычной для них картины: речки, пруда, купы деревьев. Тогда не культивировался виноград, не разводили фруктовые сады, не создавали лесозащитных полос. Не было искусственных прудов и ставков. Редкие озера  были природного происхождения, а вода в них, как правило – солоноватая. И ни единого строения на берегах таких водоемов.
Даже перелетные птицы обошли их вниманием. При домиках селян небольшие огороды с того вида растительностью, которая не требовала полива и большого времени для ухода.. Все светлое время суток забирал колхоз. Крымские зимы с их нудными, мелкими, не идущими, а сеющими дождями, делавшими грунтовые дороги скользкими, в ямах и рытвинах, отрезали села от центров культуры. В редкие морозные дни земля, чуть присыпанная снегом, тоже не манила к себе. Саней в селах не было. Зимних праздников, таких, как Рождество, Крещение, не было. Домов культуры не было. Демонстрировать кинофильмы было негде, да и некому. Приезд в деревню кинопередвижки – событие неординарное, вызывало невероятный ажиотаж, особенно у юного населения. Бабам было не до кино, работы всегда невпроворот: то корова, то свиньи, и постирать нужно, да и есть приготовить?.. Иное дело главы семейств. Собирались мужики у правления колхоза, курили самокрутки из махорки, лениво разговаривали, ждали «февральских окон» (погожих солнечных дней), чтобы заняться севом яровых. Летом, прожаренная солнцем степь до светло-коричневого цвета, оживлялась, хоть и дышала жарой. Колхозники жары не замечали, памятуя, что лето зиму кормит!
Три городских района города были неравноценны, с большими территориальными разрывами, по сути представляющие самостоятельные административные образования.. Начну описание с самого малонаселенного, Орджоникидзевского. Он тогда практически только создавался. Здесь находилась ГРЭС (электростанция), одна из самых крупных в Крыму, снабжавшая город Керчь и Феодосию электроэнергией. Была здесь аглофабрика, готовившая концентрат железной руды для Мариупольского метзавода. Для вывоза его здесь был построен порт. И, наконец, в этом районе располагался судостроительный завод, выпускавший торпедные катера. На месте его потом, в семидесятые годы будет создан завод «Залив», на котором будут строить супертанкеры. Для рабочих был построен городок, из десятка полтора, трех, пятиэтажных зданий. Назывался он: Камыш-Бурун.
Территория невелика, и, как все в приморских городах, тяготело к морю. Справа от дороги, идущей из центральной части города, кроме степных просторов, ничего не просматривалось. Даже деревня Александровка, расположенная под боком Камыш-Буруна, за горами вскрышной породы, была не видна. Южнее поселка располагалось Чурбашское озеро, куда сливались отходы обогатительной фабрики. Что в них содержалось, кто знает?  Только вот растительности по берегам его не было, да и живности в водах – никакой. А ведь когда-то, во времена боспорских царей, здесь был залив, кишащий кефалью. На плоской возвышенности, южнее аглофабрики, город тогда находился – Тиритака. Утопая в зелени деревьев и виноградников, славился он многими десятками рыбозасолочных ванн. На противоположном берегу залива, прямо напротив Тиритаки, еще один греческий город был – Нимфей. Тоже рыболовством занимался. Соленая рыба отсюда вывозилась в Афины. Городов тех не стало, а деревня Чурбаш заменить их не смогла. Хоть и по соседству с Камыш-Буруном, а от цивилизации на целый век отстала. По вечерам в ней загорались керосиновые лампы, роняя тусклый свет из окон. Но и они быстро гасли, в деревнях принято было с зарей подниматься, с зарей и на ночлег идти. И темень разливалась вокруг, все, скрадывая и поглощая. О том, что люди живут, возвещали  по ночам петухи, да собаки.
К северу от Камыш-Буруна, тоже, испытывая тягу к морю, находился Старый Карантин. Название он получил такое потому, что здесь в дореволюционное время, проходили карантин солдаты, прибывавшие на службу в Керченскую крепость. Крепость та сохранилась до наших времен. Построена была героем защиты Севастополя в годы Крымской войны генералом Тотлебеном. Она невидима ни с берега, ни с суши, хотя гарнизон ее достигал в иные времена до 5000 человек. Для горожан она во все времена оставалась «военной тайной». Не стану эту тайну нарушать и я. Старый Карантин был при советской власти обычным сельским колхозом. Жители его не задумывались, в чьем подчинении их поселок находится, так как и городское, и районное начальство, тяготясь сельской жизнью, предпочитало город. Строения здесь были сельского типа, за исключением двух очень больших зданий, по меркам того времени. Расположены они были на Северо-западной оконечности Старого Карантина. Самым значительным предприятием поселка была сельская мельница, - скромное небольшое одноэтажное здание, вокруг которого всегда находились подводы с зерном, приезжающие сюда со всей округи. Самой значимой фигурой здесь был мельник, хотя с виду это был щуплый мужичок, в хлопчатобумажном костюмчике, с накинутым поверх  белым халатом, с многочисленными желтыми пятнами. Обращались к нему с преувеличенным уважением – должность того заслуживала!
У самого берега моря находился Старо-Карантинский рыбколхоз, небольшой по размерам. Несколько сетей, да весельные лодки – вот и все оснащение колхоза. На хамсу и сельдь ставили неводы. Иную рыбу ловили «волокушей». За борт лодки опускалась сеть, ею обметывали небольшой участок моря, и, находясь на берегу, тянули сеть, сводя оба ее конца. В петлях сети, и мотне ее, трепетало живое серебро. Примитивные средства лова давали большие уловы. Никогда рыбаки не выбирали из сетей рыбную молодь, ее отпускали в море, со словами: – «Пусть подрастет!» Там, где сейчас находится старо-карантинское лесничество и автогаражи,  располагались глубокие котлованы, густо поросшие травой, - старые выработки камня. Внешне они походили на пещеры. Дороги, которая вела бы к ним, не было. Только узкие тропинки, змейками вились в чахлой растительности, преимущественно низкорослой полыни, да кустиков татарника. Там, без намека на какие-либо удобства, жили люди. Условия – чисто пещерные. Прямо из земли поднималась труба, а в котловинах висело на веревках белье. Кое у кого под каменным навесом блеяла коза. Собак здесь не держали. Бедность не нуждалась в охране. С запада в дорогу вливалось Феодосийское шоссе. По обе стороны от него, ни домиков, ни огородов. Потом к югу от гряды холмов следовал пологий спуск, ведущий в центральный район города, пересекаемый железной дорогой, в направлении к товарной станции Керчь II (дорога эта сохранилась до нашего времени)  Все пространство от гряды холмов и до улицы Свердлова было представлено пустошью. Оазисом на этом пространстве выглядела водокачка, территория ее утопала в зелени, и ограждена была металлической решеткой. Еще южнее – «Солдатская слободка», в черту города она тогда не входила. В этом селении до революции жили унтер-офицеры царской армии вместе с женами. Отсюда – и такое название. Судя по тому, что посадки деревьев в селении были редки, солдатский быт был более чем суровый. Еще немного, еще чуть-чуть, и начинался центральный, Кировский район города, тот, что и принято называть самой Керчью.
     Время и пространство взаимосвязаны. Хотя временем в детстве я располагал большим, пространство, познанное мною, оставалась довольно ограниченным. Практически оно было очерчено зоной, видимой с вершины горы Митридат. Гора – главный ориентир города. По размерам не выше приличного холма, но вид у нее достаточно внушительный, так как подошва горы почти  купается в морской воде, Я не знаю, кто и когда присвоил имя Митридата Евпатора горе, возвышающейся над Керчью! Известно, что по исторической значимости Митридат, царь Понтийский, равен Юлию Цезарю и Александру Македонскому. Может, это было принято кем-то во внимание при выборе имени горы?  Много ли сведений о грозном царе древности можно было получить вновь прибывшему в город?  Много, но не всегда истинных. Он узнавал то, что Митридата закололи на этой горе враги его, и что он  похоронен на ней, сидя на коне, с грудами золота, которые еще не найдены. Показывали и могилу Митридата, тыкая пальцев в первое попавшее место. И еще кучу разных сведений, явно надуманного характера, выдавали приезжему за истину... Многое в нашем городе меняло свои названия, но гора оставалась неприкосновенной, в имени своем, даже для тех, кто не мог жить без того, чтобы не увековечить чье-то имя, убрав прежнее. Восточный и северный склоны горы круты, западный и южный – пологие. Вершину Митридата венчало небольших размеров и превосходное с архитектурной точки зрения здание часовни, дар памяти города своему выдающемуся градоначальнику Стемпковскому. Теперь этого памятника нет. Да и сама гора Митридат стала значительно ниже. Вершину ее взорвали и выровняли, когда шло строительство обелиска славы, штыком взметнувшегося ввысь. Лестницы, которая теперь ведет на вершину горы, от большой Митридатской, прежде не было. Ее построили военные саперы одновременно с обелиском. Не находилось тогда желающих покорять вершину горы с северного и восточного склона, а повода к массовому посещению ее не было. Если, кому-то хотелось обозреть окрестности города с высоты горы, достаточно было, не напрягая сил, подняться по ее южному и западному склонам. Правда, такое покорение вершины, личной славы не приносило!
     С северной стороны на горе видны выступы скал, они контрастируют с зеленью трав весной, и благодаря этому хорошо различимы. Когда же в природе преобладает серый фон, скалы кажутся фурункулами на поверхности горы. Получили эти скалы название кресел Митридата. На юго-западном склоне когда-то располагалось кладбище. Сейчас его вообще нет, исчезло, не сохранив даже контура могил. Во время, описываемое мною, оно еще существовало, но уже находилось в самом плачевном состоянии. Кое-где сохранялись надгробия, скособоченные, поверженные, но были;  контуры могил еще улавливались. Не было ни оград, ни крестов, ни иных символов – вот истинный образец нашей дани предкам нашим, ушедшим давно в мир иной. Часть этого старого кладбища располагается сейчас в зоне проводимых раскопок городища Пантикапея. К востоку от кладбища, на пригорке, находилась и находится сейчас Афанасьевская церковь, светлая, красивая, приятной архитектуры, небольших размеров. В описываемое мною время ни одно культовое сооружение города не действовало. Двери Афанасьевской церкви были наглухо закрыты, на дверях висел пудовый замок, естественно не от воров, а набожных горожан. Божий храм открывал собой ансамбль одноэтажных небольших домиков, густо лепившихся друг к другу, разделяемых  узкими переулками. Переулочки так круто поднимались вверх и были так узки, что приходилось удивляться тому, как завозят сюда топливо, мебель и другие вещи жители, пусть и не заоблачной, но все-таки, выси? Таким же виделся, наверное, Пантикапей в прошлом, при царе Митридате? Здесь, на мой взгляд, сохранилась сама планировка древнего города. Кажется, для этого кусочка земли время остановилось, раз и навсегда. Стоишь и ожидаешь, когда из-за выступа камня появится рука, натягивающая лук. Зазвенят скрещивающиеся мечи. Замелькают древнегреческие шлемы. Несколько десятков метров к востоку, и убогие домишки начинали складываться в улочки, опоясывающие гору. А названия-то у них, какие звучные: Нагорная, Пантикапейская, Эксплонадные, Митридатские и т. д. Попасть на них можно было еще, воспользовавшись Малой и Большой Митридатскими лестницами. Лестницы были красивы. Я, естественно, не архитектор, но, полагаю, нужно было обладать даром восприятия размеров, красоты, и немалыми средствами, чтобы создать такую красотищу. На восточном склоне горы красовалось здание историко-археологического музея – копия храма Тезея в Афинах. Белоснежное, увенчанное колоннами оно было видно со стороны моря, с какой бы стороны не приближались. Дважды, с душевным трепетом и в полном молчании, я пребывал в стенах музея, дивясь его экспонатам. Теперь его нет. Он был разрушен во время войны, подвергшись артиллерийскому обстрелу. А о скифском золоте, находившемся в нем, только ходят легенды. Оно исчезло при попытке вывезти его на восток страны, при наступлении немцев, Я видел здание поверженным, но еще жизнеспособным. И думалось мне тогда, что его следовало  восстановить, - он был истинным украшением города. Многие, не знающие истории города, считали его, в бытность ту, древним, доставшимся в наследство от эллинов – так прекрасно он был сработан!  Слева, если смотреть с площадки, на которой находился музей, можно было видеть монументальное строение средневековья, - построенный генуэзцами мол. От него шла стрелка надводного рукотворного сооружения, соединяющего генуэзский мол, с маяком. Теперь нет ни стрелки, ни маяка, и там, где можно было пройти пешком, нынче море перекатывает волны свои. Рядом с генуэзским молом находилось здание городской купальни, доставшееся в наследство из дореволюционных времен. Ее теперь тоже нет. На этом месте в послевоенное время была сделана попытка создать морской клуб Керченского судоремонтного завода. Но достроить его духу не хватило, может быть потому, что была  рассчитана только на граждан одного предприятия? Не в этом ли заложен принцип неудачи многого, что создавалось? Отсутствовала народная идея, хотя все действия только ею и мотивировались! Купальня, о которой я говорю, была построена из дерева, и ограждалась от моря стенками, свободно позволяющими совершаться водообмену. Было в ней отделение для детей, с деревянным приподнятым полом, скрытым под водой. Вода в нем доходила до груди ребенку. Утонуть он мог, только потеряв сознание! Родители могли наслаждаться «водными процедурами», не боясь за ребенка – он находился еще и под присмотром дежурного. Неподалеку находилась нефункционирующая церковь Иоанна Предтечи – шедевр строительства храмов  VIII- IX  веков. Напротив храма, через дорогу от него, стояло великолепное здание Керченской таможни, уничтоженное уже в конце XX века бездумными советскими чиновниками. Рядом с церковью, выходя фасадом на ул. Энгельса (так прежде называлась часть нынешней улицы Кирова), на месте нынешнего универмага, находился Керченский пассаж, крохотный, местный, имитирующий Петровский пассаж Санкт-Петербурга. Ближе к морю располагался Новый или Красный рынок. Здесь были лабазы и ряды столов, с наваленной на них рыбой разных сортов и размеров. Огромные осетры, белуга, севрюга, черноморская и азовская камбала, рыбец, тарань, чехонь, множественные разновидности керченской сельди (пузанок, точек, куцак...) я уже не говорю о частиковой рыбе пресных водоемов и хамсе. Копченая рыба продавалась только золотистого цвета, настоящего, рыбацкого посола. Я могу смело уверять, что так коптить рыбу сейчас не умеют,- технология не та... По направлению к морскому каменному причалу располагались еще ряды бетонных прилавков, с приподнятыми краями, чтобы с них не стекала жидкость на землю. Они специально строились для продажи свежей рыбы. Ее, еще трепещуюся, носили от причала, расположенного всего в 30 метрах от прилавков, плетеными из ивняка корзинами. Там стояли под разгрузкой парусные фелюги и «дубы» (большие, глубокой осанки ладьи с одним прямым парусом). В открытых трюмах серебром блестела свежевыловленная рыба. Рыбаки в брезентовой робе, усыпанной рыбьей чешуей наполняли рыбой корзины. У прилавков рыбу принимали известные всему городу торговки рыбой. Их звали по именам, но без почтительности и уважения: «Сонька». «Манька», «Анфиска»... Все они без исключения страдали избыточным весом. Из массы каждой можно было вылепить две, а то и три обычного вида женщины. Толстыми, как сосиски, пальцами, они поглаживали рыбу. Но толк в рыбе они знали. Могли безошибочно на глаз определить вес и цену, правда, всегда с выгодой для себя. Голоса у них были резкие, крикливые, с хрипотцой. Их можно было слышать далеко за пределами рынка: «Бички, бички!». «Камбала, камбала... сула!», «Кефаль, кефаль ...селява, рыбец!» Рыбы было много, а покупателей значительно меньше. Холодильников тогда не было. К вечеру под горячим южным солнышком рыба начинала и запах издавать. Цены на нее резко понижались. Поэтому семьи многодетные приходили покупать рыбу к вечеру. Цвет жабр уже хозяйками не рассматривался. Не проданную малоценную рыбу приходилось выбрасывать! Что с ней еще делать?..
Вдоль речки Мелек-Чесме (Приморской), на месте нынешнего центрального рынка, находился Сенной рынок. Он функционировал с дореволюционных времен. Огорожен был невысоким из штучного известняка забором. Нет, он не поражал своими размерами, но он был сосредочием кулинарных устремлений всего города. Всего, что здесь продавалось, мне не описать. Мало того, что сюда привозили свои продовольственные товары жители Кубани, здесь и местные умельцы могли показать себя во всей многонациональной красе. Здесь итальянец, как жонглер, демонстрировал все, что можно сделать с большим куском теста. На ваших глазах оно превращалось в лапшу и готовилось по рецептам Италии. Здесь крымский татарин жарил настоящие сочные чебуреки, а караим – слоеные караимские пирожки... В молочном ряду продавалась сметана, ряженка, кефир, катык, мацони. Здесь же стояли бочки с овечьей брынзой. Я тогда и представить не мог, что буду, когда-то есть соленый, обезжиренный, спрессованный творог из коровьего молока, и будут его называть брынзой? И иной брынзы, кроме этой молочной «резины» не будет? Только из овечьего, жирного молока, готовили тогда этот вкусный и питательный продукт. Вдоль пролива располагались рыбные колхозы, поставлявшие на рынок часть своей продукции. Моторного флота не было. Как глянешь на синюю водную гладь, фелюги, яхты, баркасы, под белыми парусами, масса чаек взлетающих и ныряющих в воду там, где скопление рыбы было. Местного винограда и фруктов было мало. Северная часть Крыма славилась выращиванием  высокосортной пшеницы. Колхозные огороды не могли конкурировать со всем тем, что поставляла Кубань. Правда, ранние перец, баклажаны и помидоры выращивали еще  армяне и греки, проживавшие в черте города, там, где сейчас находится здание первой городской больницы и медицинского училища. Здесь, в каждом дворе, были огромные бассейны с пресной водой для полива. В городе проживало так много национальностей, что одно перечисление займет немалое время. Больше других было греков и итальянцев. Немало было и крымских татар. Местом компактного проживания их, была возвышенная часть одноэтажной застройки ул. Чкалова.  Здесь же, неподалеку, находилась и мечеть, тоже тогда не функционирующая. Была и татарская школа, располагавшаяся в начале нынешней улицы Самойленко. Книзу от улицы Чкалова, в районе маслозавода немало проживало и немцев. Для них была выстроена кирха, после войны превращенная в кинотеатр «Родина», для чего пришлось шпиль ее убрать. Были в городе итальянская церковь, протестантская и синагога. Самое удивительным было то, что в городе проживало немало и оседлых цыган. Их ремеслом были кузнечное и лудильное дело. Нет, они не занимались гаданием. Этим промыслом были заняты кочевые цыганы, которые разбивали свои таборы на «Японском поле». Население города по переписи 1939 года перевалило за 100 тысяч. Если учесть, что в городскую черту тогда не входили Эльтиген, Старый Карантин,  Солдатская слободка,  Марат, Аджимушкай, Опасное, Глейки, Жуковка, то следовало бы задуматься над тем, где же все эти люди размещались? Городские строения лепились друг к другу таким образом, что, взобравшись на крышу одного из них, можно было, не спускаясь на землю, пройти всю улицу. Я видел, как в самом начале Отечественной войны, ловили диверсанта, убегавшего по крышам ул. Колхозной (Козлова). Милиция преследовала его, находясь внизу, на земле. Я не знаю, какие указания получили тогда работники милиции, но они не стреляли в диверсанта. Как передавало тогда «сарафанное информбюро» диверсанту тому удалось скрыться! Квартиры во всем городе были маленькие, если не сказать – крохотные, плотно упакованные телами людей разного возраста и пола. Уже потом, изучая историю живущих здесь в древности людей, я не удивлялся малым размерам их жилищ. Наши предки на первое место ставили не комфорт обитания, а возможность защитить свои жизни от врагов. У нас, естественно, так остро вопрос о жизни и смерти не стоял. Нас просто было много, а строительство жилищ не поспевало за ростом населения. Чтобы понять, как мы жили, стоило бы заглянуть внутрь наших квартир, как правило, состоявших из небольшой комнаты и кухни. В одной из таких квартир проживала и наша семья, в ней было семь человек: четверо взрослых, трое – детей. Общая площадь квартиры 18 квадратных метров. По метражу на душу населения мы были близки к временам древних царей Боспора. Мебель: кровать, топчан, сундук. На них спали. Вовсю использовался для этой цели и пол. В теплое время года часть нас перемещалась во двор. Там устраивалось лежбище из камней и досок, поверх которых бросали ватный тюфяк. Вы не представляете, как прекрасно спать на свежем воздухе, под покрывалом темного звездного неба! Врагами нашими были... Нет, ни за что не угадаете? Ни мухи и ни комары, а клопы. Война с ними велась беспощадная. Но, зловредные насекомые оставались всегда непобежденными. Кошки у нас были редкостью. Собак в квартирах тогда не держали. Собака должна жить на свободе, обитая во дворе, ночуя в конуре. Хозяевами ее был весь двор. Кормили тоже все. Но почему-то наши собаки оставались тощими!
     Основная часть зданий была одноэтажной, с односкатными, черепичными крышами. Двухэтажные дома располагались в глубине двора. При той плотности застройки, какая тогда существовала, это был единственный хорошо продуманный план, размещения строений. Высокие здания, с деревянными верандами, не заслоняли маленьким солнечного света. Ориентировалось направление оси двора по отношению к солнцу. Почти в каждом дворе был колодец, отделанный камнем, часто жерло его не возвышалось над уровнем земли. Вода в них была разного вкуса, и пресной, и соленой. Ее использовали для хозяйственных нужд. Это было еще и важно потому, что в большей части города подпочвенные воды слишком близко подходили к поверхности. Используя воду колодцев, уменьшали возможность подтопления квартир. По этой же причине город, испытывая нужду в площадях, многие территории не осваивал. Мало того, чтобы вода не причиняла бед растениям и жилью, приходилось осуществлять принудительную откачку подпочвенных вод,
для чего на Японском поле стояло несколько водокачек. Были они и в разрыве Кировского и Сталинского районов города. Теперь их нет. Не потому ли подвалы домов, построенных здесь, напоминают инкубаторы для разведения лягушек?  А вот питьевой воды, действительно, не хватало, да и по вкусу она была солоноватой и жесткой. Хорошую питьевую воду продавали: одна копейка – ведро. Обычная питьевая вода по сравнению с «керченской» казалась нам дождевой и невкусной. Даже мыло в нашей воде не пенилось, как ему положено. Чтобы вымыть волосы, женщины добавляли в воду куриный желток. Самые красивые здания города были построены бывшим владельцем Керченской табачной фабрики Месаксуди, эмигрировавшего, при уходе войск Врангеля из Крыма, в Турцию.  Новостройки советского времени находились там, где располагались «гиганты индустрии» города - Колонка и Камыш-Бурун. В центре города незадолго до войны были построены здания гостиницы «Керчь» и госбанка. Строилось много школ, новых, типовых, с высокими потолками, огромными светлыми окнами. С такими же окнами и высокими потолками строились и жилые здания. Девиз был такой: «из темноты к свету!» Старина еще уживалась с новым, хотя потихоньку сдавала свои позиции. Так, одновременно существовали и современные и дореволюционные названия улиц: Карла Маркса - Николаевская, Театральная – Греческая и Дворянская, Ленина – Воронцовская, Свердлова – Спицинская... Функционировали три кладбища. Одно располагалось там, где и сейчас находится. Два других были в конце ул. Чкалова, друг против друга, еврейское и мусульманское. Оба кладбища не имели символов, захоронения просты и одинаковы у всех. Хоронили теперь здесь только лиц, ортодоксальных направлений веры. Умерших лиц других национальностей хоронили на городском. В центре его находилась часовня.
       Центральную часть города рассекала на две неравные половины речка с названием -«Мелек-Чесме» В глубокой древности она называлась еще и «Пантикапой». Сегодня ее величают - «Приморская», по-моему, абсолютно, безликое название.  Ближе к морю были видны следы попыток напялить на речку каменный наряд. Впрочем, перед самой Отечественной войной ее все-таки облицевали в пределах густонаселенной части города камнем-известняком. Напротив Сенного рынка в речке имелся причал с четырьмя прикованными лодками, что естественно, позволяло считать ее «судоходной». Ливневые стоки городских улиц действовали превосходно, поэтому уровень реки после дождей поднимался незначительно. Только один раз до войны речка взбунтовалась, после многочасового ливня, вышла из берегов, залив Сенную площадь и прилегающие улицы водой. Площадь превратилась на несколько часов в озеро. Это дало возможность мальчишкам из близлежащих домов испробовать мореходные качества корыт и лоханей. В городе еще было две речки, уступающие по полноводности «Мелек-Чесме». Одна из них называлась «Булганак, - протекала по средине ул. Годуванцева, на которой располагался наш двор. Впадала она  в море вблизи железнодорожного вокзала Керчь I , Вторая – «Джарджава» протекала по северной оконечности Солдатской слободки. Обе речки с трудом тянули на звание ручья, хотя вода в них была прозрачной, и в ней даже  резвились стайки необычайно мелкой рыбешки. Керчь, во времена Спартокидов, утопающая в садах и лесах, превратилась в пыльный город, продуваемый злыми ветрами со всех сторон. Зеленый наряд был им в незапамятные времена сброшен. Оставалось незначительное количество акаций и диких маслин, высаженных редко,  вдоль узких тротуаров. Тротуары были из надгробных плит, не представляющих интереса для археологов. В отдельных дворах можно было увидеть реденькие кусты винограда в виде беседок. Охранялись они хозяевами более надежно, чем это делал дракон, торчащий постоянно около дерева, на котором под солнцем и ветром болталось Золотое Руно. Норд-Ост, наиболее частый гость из ветров, выдувал из пазов между булыжниками мостовой песок и швырял его в лица прохожих. Приходилось часто отворачиваться, или двигаться бочком, как это делает при движении краб. Зато дворникам он здорово помогал, оставалось только выгребать мусор из тех мест, куда  ветер заглянуть не мог, но сгонял все, что было под силу ему.
Сталинский район города был для меня – табу. Я никогда не бывал в нем ребенком. Там располагались гиганты индустрии: Керченский металлургический завод, с 12 тысячами рабочих; коксохимзавод имени Кирова, где работало свыше 5 тысяч рабочих, аглофабрика и порт, куда поступал антрацит из Донбасса. Знал я, что там имеется средневековая турецкая крепость. Там располагались рыбколхозы... Ничего интересного для подростка ...
     Помимо административно-территориального деления, город имел деление на местном уровне, которым пользовались  чаще официального: «Горка». «Глинка», «Литвинка», «Абиссинка», «Соляная», «Колонка», «Самострой»... Границы этих территориальных образований особенно чтились парнями и подростками, нарушение их могло привести к самым негативным последствиям, не исключающих физической расправы.
Культурные запросы населения не были забыты властями. Действовал городской театр, располагающийся на площади, носившей название театральной (место, где сходятся ныне две улицы – Крупской и 23 Мая). Театр был небольшой, но уютный. Он имел все, что полагается иметь театру: сцену, партер, амфитеатр, бельэтаж, ложи, галерку; естественно, была и касса. Поговаривали, что до революции театр имел и свою балетную труппу. Собираясь на спектакль, люди тщательно перетряхивали свой небогатый гардероб, чтобы было в чем людей посмотреть  и себя показать. Кажется, последнее желание было значительно важнее театрального действа. Во всяком случае, на следующий день, разговоры касались не содержания спектакля  и игры актеров, а темы – кто и во что был одет! В праздничные дни, с той же целью, люди выбирались из своих «нор». Местом массовых гуляний были улица Ленина (бывшая Воронцовская) и приморский бульвар. Улица  Ленина была зеленее других, здесь находились главные магазины, начиная от хлебобулочной,  и кончая промтоварными. Некоторые магазины имели по два этажа, соединявшиеся полукружиями лестниц, располагавшимися по обе стороны от входа. Самым крупным магазином был  рыбный, он занимал первый этаж большого трехэтажного дома, на месте которого сейчас находится сквер Мира, перед театром им. Пушкина. Естественно, прогуливающиеся могли по пути облегчить несколько свои карманы. На Ленина, и прилегающих улицах, находилось множество винных погребков с прилавками, за спинами продавцов, в белых халатах, можно было видеть ряды дубовых бочек с деревянными кранами. Марка вина была указана на бочке. Выбор был велик, особенно - портвейнов. Приморский бульвар, куда, в конце концов, стекался народ, отделялся от остального мира высокой металлической оградой. Красотой та ограда не блистала (это не ограда Летнего сада в Санкт-Петербурге!). Одно у нее было достоинство: перебраться через нее, не порвав себе брюк, было невозможно. Правда, до войны этого не требовалось, поскольку вход был бесплатным. Другое дело – после войны, когда за вход уже требовалось уплатить 1 рубль. Что ожидало посещающих вечером приморский бульвар? Возможность увидеться со знакомыми и прогуливаться с ними по дорожкам, посыпанным желтым песком. Можно было усесться на скамеечки и смотреть на вздыхающие или бьющие о берег воды пролива, следить за полетами чаек, наблюдать, как управляются с парусами, при изменении направления, яхты. Можно было пойти в ресторан «Поплавок», построенный на металлических сваях, уходивших далеко в море. Там, потягивая вино, можно было слышать постоянное хлюпанье воды под ногами, умиротворенно действующее на нервы. Был открытый летний театр «Ракушка», где за плату, можно было, сидя на скамейках без спинок, смотреть театральное действо. Если денег не было, а желание увидеть и услышать было нестерпимым, можно было устроиться за оградой и видеть все бесплатно, но уже стоя и облокачиваясь на ограду. В разных концах бульвара торговали пивом и сидром. Около бочек  с ними было всегда многолюдно. Особых эксцессов не происходило. За порядком следило несколько милиционеров в белых гимнастерках и зеленых галифе. На головах у них были белые матерчатые шлемы с кокардой. Пьяные быстро уводились, не мешая отдыхающим. Напротив приморского бульвара находились два кинотеатра. Один находился на самом углу, напротив здания морской таможни (угол Театральной и Свердлова). Назывался он «Доменщик». Зрительный зал был крохотным, расположение скамей неудобным, экран мал и узок. Создавалось впечатление, что ты смотришь не фильм,  а следишь за плавкой металла. Второй располагался по ул. Свердлова, соответственно средине приморского бульвара. Это был самый большой в городе кинотеатр. Длинное одноэтажное здание с небольшим фае, где можно было ожидать нетерпеливым приглашение в зрительный зал. Носил он название «Ударник». Правда, в утренние часы он был уже не ударником, а «Пионером»  И фильмы утренние шли соответственно названию. Попытки попасть на вечерний сеанс подростку, пусть даже он шел в светлый промежуток времени, было невозможно. Наметанный глаз билетерши быстро выхватывал юного зрителя, какую бы маскировку он не использовал и как бы он высоко не поднимался на цыпочках. А желание было, да еще какое?.. Все-таки, была великая разница в содержании фильмов! Манил к себе запретный плод! Был еще один кинотеатр – «Колхозник» Находился он в помещении бывшей церкви, лицом обращенной к Сенному рынку. Отправлялись туда неохотно, да и только тогда, когда шел какой-нибудь слишком уж интересный фильм. Все кинотеатры располагались в приспособленных зданиях, и у всех их имелся один крупный недостаток – пол был ровным, не приподнимался по удалению от экрана. Попав за спину крупного или высокого человека, экраном для зрителя становилась спина или голова впереди сидящего. Я останавливаюсь на описании нашего местного кинематографа не только потому, что кино являлось для нас самым важнейшим из всех искусств, но и потому, что выпросить полтинник у матери на его посещение дело было затруднительным. А трудности всегда хорошо запоминаются. И, все-таки, если раз в месяц удавалось достичь этой цели, то выколачивание денег на зверинец или цирк, было вообще безнадежно. Я еще вернусь к воспоминаниям о кино. Стоит сказать несколько слов о книге. Печаталось книг много, и все-таки их постоянно не хватало. В силу того, что книги стоили дешево, люди стремились обзавестись собственными библиотечками. В общественных библиотеках существовала очередь на издания зарубежных авторов. По счастью, мне удавалось доставать много интересных книг дореволюционного издания,  за чтением их, я забывал о времени. Матери приходилось мерами физического воздействия отгонять меня от книг. Школьные учебники раздавались бесплатно, но в конце учебного года их следовало сдать в школьную библиотеку в относительной сохранности. Родители тех учащихся, которые неуважительно относились к книге, компенсировали недостачу покупкой нового учебника такой же примерно стоимости, как старый, подвергшийся порче. Художественной литературы в школах было мало, она была неинтересной, поэтому услугами школьной библиотеки не пользовался. В городе имелся дворец пионеров. Располагался он в шикарном особняке, принадлежавшим самому Месаксуди, известному каждому жителю города, хотя бы по фамилии, фабриканту. Я был один раз в этом здании. Оно находилось на углу улиц Энгельса и Советской. Впервые я видел огромные зеркала, от пола до потолка, украшавшие лестницу здания, ведущую на второй этаж его. Чувствовал себя неуютно, опасаясь излишним движением что-нибудь повредить. Зато намного раскованнее вел себя при посещении кружков, располагавшихся в привычной для глаза обстановке. Их было великое множество, разбросанных по всему городу. Направлял их действие «осавиахим», учреждение, родившее ДОСААФ, поэтому кружки большей частью были по военно-прикладному делу. Истинным воспитателем духа оставалась улица. Постоянные драки между сверстниками закаляли мужество. Нет, до войны существовал строгий кодекс кулачного боя. Биться можно было только кулаком. Никакого предмета в нем  не должно было быть. Должна была быть причина, пусть, по мнению взрослых, и необоснованная, пустячная. Сидячего и упавшего бить было запрещено. Драка заканчивалась с появлением носового кровотечения. Эти правила не распространялись на внутришкольные выяснения отношений. Поводом для избиения там могла быть успешная учеба. Я вспоминаю, как на перерыве между уроками, на меня напало четыре моих же одноклассника. Они успели нанести мне несколько ударов, предварительно изложив причину избиения. Я оказался «маменькиным сынком, да еще и отличником». Меня спасло появление завуча. Увидев его, ребята оставили меня и разбежались. Добрый завуч, Петр Константинович, пытался выяснить, кто меня бил? У меня хватило ума, не выдать обидчиков. Я оказался в выигрыше. Больше меня  не трогали. Правда, я от этого не стал ближе к ним. Мне нравилось учиться, ходил в школу с удовольствием, с нетерпением ожидая начала занятий. Единственно, что мне не нравилось, это малый объем учебных программ. Но тут аппетит мой утолялся книгами, не входившими в систему обучения подростка. Большинство книг было рассчитано на взрослых. Схема учебы в школе сводилась к тому, что обязательным было начальное образование. Более трех лет отстающих в классе не держали, но после двух лет «пустого время препровождения» недоросля переводили в следующий класс. Мне удалось учиться с двумя такими рослыми и абсолютно пустыми подростками. Их учеба закончилась в четвертом классе, когда обоим исполнилось по четырнадцать лет.  Четвертого класса они так и не закончили. Пригласили родителей долговязых отроков, и было дано строгое предписание поместить обоих в ремесленное училище. Обучение везде было бесплатным. Никаких «поборов» с родителей, даже в военное время не допускалось. На праздники каждый учащийся бесплатно получал в подарок кулек со сладостями, не менее двух килограммов весом. Взрослым было не до нас. А наши интересы не совпадали с интересами родителей. Та же, вечная проблема, отцов и детей. Чем мне могла, скажем, помочь малограмотная мать. Такое же положение было и в других семьях. Я уже не говорю об искусстве и музыке, которые родители не понимали. А, не понимая, воспитывали у нас презрение к ним. Особенно это касалось серьезной музыки: оперной и симфонической. Только став взрослым, посещая театр, полюбил их. А ведь такое отношение было правилом для нашего двора, а не исключением. Наше любопытство утолить было некому. Правда, иногда находились среди взрослых и «странные», готовые расходовать свое выходное время на воспитание чужих детей. Один такой жил во дворе моего двоюродного брата, Владимира, где я тоже проводил немало времени. Фамилия его была Дементеев, до революции – офицер белой армии, звали мы его дядей Володей. Он организовывал для желающих экскурсии на гору Митридат. Сколько нового я узнал, сколько было мною исследовано, облазано, проверено? Им были преподаны – элементарные основы минералогии, энтомологии и археологии. А ведь признаться, я не был в диком восторге от намечающегося первого «турпохода». Настояла мать, мне с вздохом пришлось согласиться. Проведенные четыре часа на свежем воздухе с этим интересным человеком запомнились мною на всю жизнь! Единственное, признаюсь, что мне не понравилось, так это видеть, как он пойманных кузнечиков, бабочек и прочих насекомых прикалывает к дощечкам...
Чего постоянно не хватает ребенку? Правильно, - внимания! Этим я обижен не был. Но я был лишен понимания. Наверное, потому, что со мной не хотели вести разговор на взрослые темы. Метод домыслов, к которым я прибегал, не всегда приводил к нужному результату. В отношениях детей и взрослых знака равенства не поставить. На улице я получал то, чего я был лишен дома, - мужского воспитания. Мужчины самоустранялись от воспитания. Отец был для меня внешним символом мужского поведения. Хорошо, что хоть в этом он меня не подвел! Я не стану долго останавливаться на занятиях взрослых, они почти не изменились с течением времени. Отличие одно – не было безработицы. Найти работу не составляло трудности, везде требовались люди различных специальностей. Большинство женщин нашего города были домашними хозяйками. Исключение было не велико. Одно можно было сказать точно, что дети работающих матерей были такими, какими принято их называть сегодня – трудновоспитуемыми. Их было немного, но влияние их на формирование уличного такта подрастающего поколения было огромным, не уступающим по значению школьному. Они были антиподами всему порядочному и доброму.
Настало время перейти к вопросу жизни и занятий детей.
Контроль школы в период учебного года был серьезным. Ощущалась забота правительства страны. Идеологическое воспитание было на первом месте. Оно заставляло и нерадивых задумываться, если, естественно, имелось то, чем принято думать.
Великое дело – грамотность. И особенно знание математики. Нет, не высших сфер ее, а обычных четырех действий с простыми числами. Я это познал давно, совершая покупки. Меня вместе с братом, еще тогда, когда голова моя не возвышалась над краем стола, мать посылала за простыми покупками на рынок и в магазин. Брат исполнял роль подсобного рабочего, так как я один не мог донести кошелку с продуктами с рынка. А вдвоем, взявши с двух сторон за ручки, и отдыхая по пути не один раз, мы доставляли необходимое домой. Увеличившись в размерах, я потерял необходимость в такой помощи. Теперь меня посылали одного. Я знал все продовольственные магазины и ларьки в центре города Керчи. Боже мой, чего только в них не было. Колбасы, настоящие, без всяких добавок, из чистого мяса и сала, пахнущие специями. Один кусочек, весом в 300 граммов «чайной» колбасы, принесенный домой, заполнял чудесным запахом всю кухню, приятно щекоча ноздри. До сих пор я помню запахи настоящего сливочного масла, домашней колбасы и халвы. Не тешьте себя иллюзией, вам, живущим сейчас, не доступно ни вкушать настоящие изделия кулинарии, ни обонять. Ведь тогда готовили все из экологически чистых продуктов, по дореволюционным рецептам.
Технологами были те, кто познал тайны производства при царе-батюшке. А на просторах России всегда любили, и поесть, и попить! Каждое утро я направлялся в хлебобулочную, расположенную на углу Ленинской и Крестьянской (Володи Дубинина), поблизости от прежнего управления водоканала. Четыре ступеньки вверх, и мои босые ноги касаются пола магазина. Полки заполнены караваями хлеба (хлеб в форме кирпичика прежде не выпекался) ситного, ржаного, белого пшеничного, и пшеничного с отрубями, пеклеванного и ... Висят гирлянды и связки калачей, баранок и бубликов с блестящей глянцевитой корочкой, а выбор булочек... Самой ходовой из булочек была «франзоль», булочка в форме пирожка с надрезанным вдоль верхом. Пекли хлебобулочные изделия прежде в пекарнях, а не хлебозаводах, не в электропечах, а печах, в которых сжигались дрова, пекли на поду, поэтому иногда были видны на нижней корочке каравая кусочки древесного угля. Запах хлеба в магазине был потрясающим! Я подолгу стоял, не решаясь подойти к прилавку, рассчитывая в уме, сколько следует купить хлеба, чтоб  сэкономить на 25 граммов леденцов. Обман не был свойственен моей натуре. Напротив, даже опасение получить хорошую трепку, не могло заставить меня солгать. Но, устоять против сладкого не мог. Искушение было слишком велико... Я на ходу расправлялся с леденцами. Мать, посматривая на принесенный мною хлеб, иногда говорила: « А не обманули ли тебя в булочной, взвешивая?» Я убеждал мать, что все в порядке, понимая, что взвесить дома покупку было нечем, а в булочную по солнцепеку мать не пойдет!
     Игрушек у большинства живущих в нашем дворе детей не было. Проходя по Ленинской, и видя в витринах магазинов массу красивых игрушек, я подолгу останавливался. Из настоящих игрушек, подаренных мне ко дню рождения, были кубики и азбука, выполненная на квадратиках фанеры. Складывание рисунков из кубиков быстро осваивалось, и интерес к ним пропадал. Кубики валялись, где попало, пока бабушка не отправляла их в печь. Жалости к ним не испытывал. Благодаря азбуке рано научился читать (мне было тогда четыре годика) Начались книги, и азбука последовала в печь вслед за кубиками. Я не завидовал владельцам красивых и к тому же неповрежденных игрушек. Эти дети были избалованы родителями. Им покупались игрушки, ценою свыше 15 рублей. О таких больших деньгах я и мечтать не мог. Я знал цену деньгам, покупая продукты, и рассчитывая каждую копейку. Владельцы самодвигающихся танков и автомобилей даже притронуться к своим игрушкам не позволяли. А смотреть за игрой одиночки было скучным занятием. Отсутствие игрушек  было толчком к развитию чувства коллективизма. Мы приучались к шумным играм, требующим массу движений. Я не стану перечислять их, они известны и сейчас, только редко используются. То ли дети теперь раньше времени стали индивидуалистами, то ли их активность убили зрелищные забавы. Сидят у компьютеров и дурью маются...
Игрушки мы делали себе сами. Главный вопрос стоял: из чего? Отыскать материал было совсем нелегко. До войны по улицам, заглядывая во дворы, разъезжали сборщики утиля. Называли их по-старинному – старьевщики.  Принимали они от населения все: рваные калоши, куски металла, кости, стекло, тряпки... Разыскать после них, что-нибудь во дворе, было просто невозможно. Слышались возмущения матерей, разыскивающих половые тряпки, старенькие половики. Зато у ребят появлялись мячики на резинках и глиняные свистки в виде фигурок животных. Единственное, что не интересовало старьевщика, так это – дерево. Оно и было нашим материалом для поделок. Его распиливали, его строгали, в него забивали гвозди. Из него делалось оружие (мечи, луки, стрелы, щиты), из него создавали макеты кораблей и самолетов. Самым неприятным изделием для родителей были наши луки со стрелами. После дворовых войн у стекольщика всегда находилась работа. Заставить нас отказаться от военных действий, было невозможно, - никто не хотел выбрасывать белый флаг. Иное дело – перемирие.  Оно позволяло найти точки соприкосновения с взрослыми, а это означало, что, успокоившись, взрослые позволят детям своим вновь приступить к военным действием, с обещанием не трогать оконных стекол. Сражения у нас часто носили тематический характер. Разыгрывались сцены из военного фильма, просмотренного нами за последний месяц. Каждый во дворе имел кличку. Чаще, исходила она из фамилии. Например, у меня она была – Котел Головатый. Могла кличка возникнуть и случайно, если чем-то она понравилась ребячьему обществу. Скажем, как-то, поссорившись с Мишкой Александровым, дерзким, хамоватым подростком лет четырнадцати, у меня вырвалось, совсем случайно: « Что ты корчишь из себя важного, ты же – абсолютный ноль!» Ноль и стало его кличкой. А все потому, что он слишком бурно на нее прореагировал. Имени и фамилии с того дня он полностью лишился.
     Значительную часть каникулярного времени мы проводили, бродя по улицам, без всякого плана, или купаясь в море. Городским пляжем официально числился кусок берега моря, находящейся сразу за приморским бульваром и являющийся его продолжением. Менее благоустроенного пляжа мне никогда после не приходилось видеть. Одет он был  у самой кромки воды в бетон, полого спускающийся к воде. За полоской бетона шириной в 2 метра располагался утрамбованный, как камень грунт, присыпанный скудным слоем песка. Да и длина пляжа не превышала 40 метров. Следует учесть, что большая часть его в воде представляла глыбы камней, покрытых скользкими водорослями. Только человек владеющий чудом балансировки, к тому же прекрасно плавающий, мог безбоязненно купаться здесь. Остальные плескались на пятачке с плотным песчаным дном. Правда, вода здесь всегда была чистой - еще один необъяснимый феномен. Мы купались, где попало, чаще всего там, где висела табличка: «Купание запрещено!» Центральная часть города была изучена нами досконально. Мы могли перейти из одной улицы в другую, не пользуясь переулками. Все дыры, щели и лазейки были в наших распоряжениях. Мы аккуратно посещали все выставки, все общественные мероприятия, с одним условием, чтобы не нужно было платить за них. На нас посматривали подозрительно, ибо наш наряд не внушал доверия. Босиком, без маек и рубашек, в одних трусах, к тому же с морской солью выступающей на наших загорелых телах. Одного они не знали, мы были честными и уважающими себя людьми. О честности и достоинстве можно было забыть только в одном случае, если речь касалась посещения не входящего в наши владения фруктового сада. Мы предпочитали колхозный, имени Сакко и Ванцетти. Он находился неподалеку от нашего двора (в районе нынешней школы № 15). Собственно говоря, в нем росли только абрикосовые деревья, поэтому он охранялся непродолжительное  время, всего около двух недель (период созревания абрикос) Зато эти две недели он напоминал цитадель, готовящуюся к осаде. Высокие каменные стены, отгораживающие сад от улицы, подправлялись, гребень их покрывался слоем битых бутылок. А за оградой был еще и сторож с ружьем. К нашему счастью, собак у него не было. Фруктами нас дома не баловали, а желание поесть их было велико. И мы, понимая всю степень риска, все-таки шли на «преступление». Походы, как правило, заканчивались благополучно. Но были и исключения. Об одном  расскажу. За абрикосами мы отправились трое. Двое моих приятелей захватили с собой сумки, я – налегке. В сад мы проникли без происшествий. Облюбовали прекрасное, развесистое дерево, усыпанное крупными превосходными, спелыми плодами. Оно особенно устраивало меня, позволяя рвать плоды, не поднимаясь на дерево. Друзья мои полезли, облюбовали ветви, наиболее густо усыпанные, и стали набивать сумки. Я никогда ничего не брал с собой, довольствуясь тем, что наедался вволю. Так было и на этот раз. Я  винил себя в том, что вовремя не успел разглядеть фигуру подкрадывающегося сторожа, вооруженного ружьем. Сигнал опасности несколько запоздал. Мои приятели попрыгали с дерева, и все метнулись к ограде. Страх резко усилил наши физические возможности. Я буквально перелетел через ограду, не коснувшись ее ногами. Если бы были возможности зарегистрировать мой прыжок, я думаю, что он был бы близок к мировому рекорду. Удачно ретировался и второй из сборщиков фруктов. Третьему не повезло. Ему здорово помешала жадность... Он не только набил плодами сумку, но обложил ими все тело под майкой. Сумка и верхняя часть тела преодолели ограду, а вот зад – подвел. Он то и получил полный заряд крупной соли. «Гесик», - в основе клички была фамилия – Гесс, - вначале не чувствовал боли. Но, потом... Мы не знали, что с ним делать? Решили, что лучше всего будет остудить пылающий зад в морской воде. Сам он был не в состоянии спуститься к воде. Гесик улегся плашмя, лицом уткнувшись в траву, а мы носили пригоршнями воду, и поливали. Крики подростка были такой интенсивности, что обратили внимание какого-то мужчины. Он полагал, что мы издеваемся над бедным ребенком. Но, узнав, в чем дело,  не посчитал за труд отнести нашего бедного друга в поликлинику, где доктор убрал всю «шрапнель» из поваренной соли.
Я никогда и ничего не приносил домой, зная о том, что мать заставит меня украденное отнести туда, где я сорвал фрукты или овощи (такой уже случай был). У матери и без этого находилось немало поводов привлечь меня к ответственности. Деяний уголовного характера я не совершал. Но в действиях моих явно прослеживалось умышленное пренебрежение ко многим  установкам матери. Я действительно сознавал «преступность» своего поведения,  совершая действия, знал, что за них ждет неотвратимость  наказания. Знал, что оно будет не только унизительным, но и необычайно болезненным. Но, что поделать? За удовольствия следовало платить. Не моя вина, что характер платы определялся только матерью. Наказания бывали частыми и долгими по времени,  однако мною было выработано противоядие – злость! Я молча терпел, подпитывая ненавистью  твердость духа своего.
        Подозрительность и доносительство культивировались в нашем обществе. Этой цели служили не только средства массовой информации, но кино и литература. Вся страна знала о героическом поступке подростка «Павлика Морозова», который выдал замыслы своего отца – кулака-мироеда!  Этому поступку готовы были последовать многие, вот только кулаков в стране не стало. Правда, появились вредители, предатели. И мы с удовольствием вычеркивали их фамилии из наших учебников по истории. Сегодня Блюхера, завтра Егорова и Тухачевского. И не было в душе и тени сомнения в справедливости ими понесенной кары.
Фильмы тоже призывали к бдительности. Но, естественно, не все же были враги, раскрывали их все-таки случайно, поэтому в начале названия фильма стояло слово – «случай».  «Случай на полустанке», «Случай на границе». Везде враг, везде шпионы, прячущиеся под личиной добрых граждан Советского Союза. Примитивные детективы того времени, выходящие из-под пера довольно именитых писателей рождали в душах малышей настороженность и подозрительность. Ведь  по сюжету рассказа или повести, семилетний Коля и шестилетняя Катя не только выследили матерого шпиона, но и доставили его в органы НКВД. Вспоминаю такой случай: мы гуляли группой в семь человек на вершине Митридата, когда заметили подозрительного человека. На нем была соломенная шляпа и белый полотняный пиджак, пошитый в виде френча.  Точно такой мы видели вчера в кино. Мужчина сидел на скале и что-то чертил на куске ватмана.
У меня мелькнула мысль: «Агент вражеской разведки!» Этой мыслью я поделился с друзьями. Те согласились со мной. Решено было сообщить в милицию. Пятеро остались следить за «шпионом», а я с Николаем, одноклассником не посчитали за труд спуститься вниз. В здании на Ленина 8, где располагалось НКВД, нам поверили. Мы гордые, возложенной на нас миссией, в сопровождении двух сотрудников НКВД поднимались в гору. Нам было легко идти, мы привыкли целый день быть на ногах, да и одежда наша была, - почти ничто! А вот двум грузным дядям, затянутым в форму...  «Шпион» был задержан и доставлен в НКВД. Мы не торопились домой, гордые тем, что так много сделали для защиты отечества. На поверку, наш Шпион оказался начинающим художником, решившим сделать рисунок Керчи с натуры. Нужно было видеть его взгляды, которые он бросал на нас, когда его несколько часов допрашиваемого, помятого, вспотевшего, выпустили?
         Были ли у нас до войны очереди, о которых принято сейчас говорить? Да, были. С продуктами питания было хорошо, очередей за ними не было, да и ассортимент был богатый. Случались мелкие недоразумения. Была как-то, под осень, 1940 года неприятность с сахаром. Он, вдруг взял, и исчез с прилавков. Боже, что тут началось? С прилавков быстро начали исчезать конфеты, и не только дешевых сортов, а и дорогие, с изображением картины Шишкина: «Утро в лесу». Мы ее между собой звали: «Мишка на лесозаготовке!»  Недели две страсти по сладкому не проходили. Сахар завозили, а он исчезал. Только через три недели все улеглось. Я не знаю, кому пришлось за этот инцидент отправиться на самые настоящие лесозаготовки? Был еще случай подобный с керосином. Его привозили, а его не хватало. Много привозили, и многим не хватало. Я помню, что у жильцов нашего двора, после этого, все емкости были заполнены керосином, даже обычные бутылки из-под водки. К счастью, хоть пожар не приключился...
        Мы росли не слишком требовательными к характеру потребляемой пищи, еще меньше обращали внимание на одежду. Все, что мы носили, перелицовывалось и перешивалось. Ни один клочок материи не выбрасывался. Клочки складывали в сумки, а потом, когда их собиралось много, шили лоскутное одеяло. У отца с матерью было таковое. Как же оно мне нравилось комбинацией цветов и фактуры. Теплое время года – прелесть! Надел трусы – и полный порядок! И обувь, надоевшая за осень и зиму – долой!
       Плохо было с промтоварами, а именно той части их, которые называют одеждой. Обнову на каждом замечали сразу, и с завистью глядя в спину, провожали. Одежда преимущественно была хлопчатобумажная, иногда с добавлением шерстяных нитей. Шелковые платья, из креп-дышина и креп-жоржета. Одевали их только по праздникам, гардероб не обновлялся годами.
        Помню, как мне хотелось одеть не коротенькие, на бретельках штаны, а длинные, какие носили взрослые.
И вспоминаю, как меня устроили на лето учетчиком в артель «Сельремонт» В ней работали те, кто возглавлял швейные и сапожные мастерские на селе. Я принимал от сапожников квитанции о выполненной работе, сверял их с расходом материалов, производил расчет потребностей сапожника в коже, дратве, шпильках, гвоздях, кожимите и кирзе. Часто у меня с сапожниками случались конфликты. От меня требовали большего метража кож и мужских стелек, чем следовало. Я был неумолим, не уступая их требованиям,  подсчеты мною производились по определенным формам и таблицам.  Помню возмущение одного сапожника, кричащего: «Понасадили тут детей?»  Помню и ответ мастера, к которому сапожник пошел жаловаться на меня: «Что не вышло?  Этот с тобой не пойдет в винный подвал!»
Помню первую свою зарплату: сто сорок два рубля. На них мне купили настоящий шевиотовый костюм фабричного изготовления!
Радость и гордость, которые я испытывал тогда, мне не забыть!
         Войны наш двор не ожидал, хотя о войне говорили часто, много, и охотно. За анализом ведущихся сражений обращались к опыту гражданской войны – она была эталоном боевых действий. Главной действующей силой в ней была кавалерия. Да, что там говорить, конница оставалась главной действующей силой и  в нашем довоенном кино. Каким бы малым ни был эпизод военных действий в фильме, концовка его была всегда одинаковой: В небе появлялись самолеты. Летели они красивым ровным строем, как летали на парадах. А по земле, взметая пыль, мчались наши лихие краснозвездные конники с обнаженными саблями. И враг, бросая оружие, трусливо озираясь, бежал. Что с ним происходило далее, мы, зрители, могли только догадываться. На потемневшем экране светилось крупным шрифтом:
  «Нас не трогай, мы не тронем, а затронешь – спуску не дадим!»
Говорили о войне только мужчины, женщины к такому серьезному разговору не приглашались. Им за глаза хватало войн с непокорным подрастающим поколением. Разговоры шли по выходным, но не всегда в воскресенье (было время, когда рабочей была пятидневка). В будни разговаривать мужчинам было некогда, - возвращались домой поздно, усталые – не до разговоров. А по выходным, собравшись группами по 4-5 человек за жбаном, другим, пива, говорили о войне в Испании.  Потом  говорили и о том, что Германии слишком легко даются победы. Не дело ли в национал-социализме? Что это такое, - никто из собравшихся не знал. Подкупала вторая часть названия. Она была близка нашим представлениям, - строили в нашей стране социализм! На бытовом уровне комментировался материал средств массовой информации. Чем больше было «пропущено» стаканчиков, тем серьезнее становились выводы. И, наконец, наступал такой момент, когда за столом сидели уже не рядовые служащие и рабочие, а умудренные опытом дипломаты высокого ранга. Для усиления действия речи в ход пускался кулак. Он сотрясал стол, заставляя подпрыгивать и жбан с пивом, и стаканы. Не удивляйся читатель силе воздействия слабого алкогольного напитка на головы отцов семейств, в него украдкой от женщин подливалась водка. Когда поведение дипломатов достигало апогея и грозило полным разрывом дипломатических отношений, появлялась одна из жен и говорила: «А не пора ли вам расходиться, ведь завтра всем нужно идти на работу!» Я не сказал бы, что в нашем дворе царил матриархат, но такое резонное напоминание умиротворяло и тактиков, и стратегов.
  Если подвести итог общественному мнению о войне, то большинство считало, что войны у нас с Англией не будет, а Германия – дружественная с нами держава. Тот факт, что Италия вела военные действия в отсталой Абиссинии, а Германия оккупировала, почти всю Западную Европу, в расчет не принимался. Мы были уверены в силе своей так же, как были уверены в братской солидарности с трудящимися капиталистических стран. В киножурналах нам показывали, как радостно, с цветами в руках, встречали красноармейцев жители Западной Украины и Западной Белоруссии, как женщины Прибалтики целовали наших бойцов, а мужчины пожимали им руки. А ведь это была – правда! Затянувшаяся война в Финляндии преподносилась нам, как серьезность преодоления линии заграждений, построенных капиталом Запада против нас. В подтверждение был выпущен документальный фильм: «Взятие линии Маннергейма» Он был разрекламирован более того, чем  требовалось. И я пошел на него, истратив целый полтинник. Более часа я видел на экране мотки и частоколы колючей проволоки, многоярусные бетонные доты с узкими амбразурами. Видел лыжников в белых маскхалатах и глубокие, глубокие снега. Военных действий в этом фильме не было. Унылый, наводящий тоску пейзаж на экране, сопровождал уверенный и ровный голос комментатора. Обсуждать и критиковать то, что сообщалось правительством, не было принято в нашем обществе. Ведь кругом нас находились враги! А они могли нас подслушать?.. Вот только, что они, эти враги, могли подслушать лично у меня, я не знал.
Начало войны с Германией для нас было неожиданностью!
        Я отчетливо, словно это случилось только вчера, помню день 22 июня 1941года. Было воскресенье. А по воскресеньям мы, группа пацанов, десяти- двенадцати лет, заранее сговорившись, убегали из дома  к морю. Излюбленным местом нашего купания был так называемый «скатик», проще говоря, бетонный волнорез. Скорее даже не он, а пристань рыбозавода, располагающаяся вблизи волнореза. В черте города трудно было найти открытый участок моря, - вдоль морского берега шли многочисленные, различного характера и назначения, строения. Идти на городской пляж по солнцепеку не хотелось. Вот мы и облюбовали себе этот, скрытый от людских глаз уголок. Пробираясь по лабиринту дамб, переходов, мостков,  мы ничего не знали о начале боевых действий. Репродуктор еще молчал. Было около 5-ти утра, когда наша ребячья компания выскользнула за ворота двора. Нас было пять «огольцов», в возрасте 10-11 лет.  Бежали рысцой по пустынной улице им. Кирова. Для бега мы всегда выбирали обочину дороги. Бежать босиком по булыжной мостовой, значит, до крови случайно разбить пальцы. Тротуары наших улиц всегда были узкими, сковывали групповое соревновании в скорости бега. Иное дело обочина. Здесь был толстый и мягкий слой пыли, в котором так удобно тонули наши ноги. К перепадам температур  они привыкли – такой грубой была подошва стоп. Да и вообще ноги наши имели трещины, шелушились, у нас такие поражения назывались – цыпки. Перед школой мать отпаривала и щеткой долго терла мои ноги, приводя их в соответствие требованиям человеческого общежития. Было больно, мне эта процедура не нравилась, и я деланно похныкивал. Сейчас, когда мы направлялись к морю, солнце еще не показывалось. Было хорошо видно, но воздух был серым неподвижным и относительно прохладным. Зато были подвижны, загорелые до черноты, худенькие тела. Темп бега  усилился, активнее задвигались наши лопатки и выпирающие из-под кожи ребра. На  пути никто не встретился, чтобы прервать наш веселый гомон, ужасным известием о случившемся. Свернули в переулок и далее пробирались давно проверенными путями мимо гор деревянных бочек и соли к знакомому нам причалу. Вода гладка, как зеркало. Ни рябинки на ней; просвечивается песчаное дно с участками, поросшими мелкими тонкими водорослями. Видна рыба игла, застывшая в вертикальном положении, вон небольшой бычок; медленно двигаются щитки жаберных щелей его. А вон мечутся морские блохи... Мы слегка поеживаемся от утренней прохлады. Наконец, из морских вод всплывает дневное светило, озаряя ослепительным желтым цветом коричневые бочки, ожидающие очереди для засолки в них рыбы. Солнце еще не достаточно горячо, чтобы согреть наши, привыкшие к летнему зною тела, но вселяет надежду на это. Раздеваться нам недолго, - всего несколько секунд. Сброшены прямо на доски причала выгоревшие от солнца черные и синие сатиновые трусы. Выстроившись в шеренгу у края причала, мы по команде:  «раз-два-три!» бросаемся в воду. Кто вперед ногами, кто ловко штопором, врезываемся в воду. Накупавшись до судорог, взбираемся на причал. Потом, сидя на корточках и уткнувши лицо в колени, долго трясемся в попытках согреться. Кожа  у нас с синеватым отливом, особенно губы и треугольник вокруг рта. Чуть-чуть согревшись, снова бросаемся в воду. Так повторяется много, без счета, раз. Привыкшие редко есть, упитанностью не отличаемся, а долгое пребывание в воде требует восполнения энергии. Желудки дают о себе знать чувством голода, а кишечник – урчанием.. Пора было заняться ими. Хлеб был, соль рядом. Можно было достать и помидор. Для этого следовало выйти на улицу Кирова и подождать подводу, везущую перезрелые томаты на консервный завод. Чистотой плоды не отличались. Многие из них имели трещины, прикрытые белой плотной грибковой пленкой. Охота за помидорами сопровождалась риском поймать удар кнута по оголенному телу. Такое бывало не раз. На охоту выходил тот, на кого пал жребий. Его тянули каждый по очереди, сравнивая длины вытянутых палочек. Добытые с трудом помидоры добросовестно делились между участниками купания. Никто их не мыл. Ели, посыпая солью. Никаких расстройств со стороны кишечника не наблюдалось. На этот раз, на промысел не ходили. Мы провели весь день на «скатике» ни кем непотревоженные. Домой не торопились, понимая, что все равно не избежать наказания. Может, поэтому и оттягивали тот момент, когда ремень начнет пляску по выступающей сзади части тела. Вот и сегодня мы возвращались, когда солнце закатилось за гору Митридат. На юге быстро темнеет. Вернулся  домой затемно. Потому, что мать не накинулась на меня, потому, как глянул отец, я понял: произошло что-то страшное. От предчувствия  неприятно сжалось сердце. Отец только и сказал: «Сынок, война!»
    Путь свой человек определяет сам. У него всегда имеется выбор. Имеется даже тогда, когда, кажется, его нет! Беда в том, что человек не определил границ своих способностей, не испробовал их, а подсказать некому! Скрытыми они оказались для него, за семью замками. Он и сам не определил, не познал особенностей своего характера. Проявиться открыто они могут в экстремальных условиях. Одним из таких условий является война. Вот тогда мы задумываемся над тем, как же мы мало знали друг друга, хотя прежде бок о бок прожили много лет. Почему, казавшийся таким прекрасным человек, оказывается бездушным, подлым, предателем, наконец? И напротив, незаметный, малый – становится великим, ярким, способным на самопожертвование.
         У дверей военкомата выросли очереди. Люди не ждали повесток из военкомата. По зову сердца и духа своего шли, зная, что ждет не легкая прогулка, а поле боя с разгуливающей там смертью. Многие, не достигшие призывного возраста, стремились, приписывая себе лишние года, записаться добровольцами, чтобы попасть на фронт. Отца моего пока оставили по брони. Я не знал тогда, что означает это слово. Но само звучание «бронь» делало ее весьма значительной. Полагал, что работа моего отца главным бухгалтером артели «Сельремонт» и обувной фабрики «Красная заря»  стала незаменимой, хотя из всего промышленного оборудования, он пользовался только старинными щетами и арифмометром. Те граждане, на которых временно распространялась бронь об отсрочке призыва, были призваны для службы в городе. Из них были сформированы отряды истребителей для борьбы с возможными авиадесантами противника. В число таких «истребителей» был зачислен и мой отец. Теперь два раза в неделю, он вместо того, чтобы отдыхать от работы, отправлялся на ночное дежурство. Дежурили на колокольне церкви Иоанна Предтечи. Даже у меня, мальчишки, несмотря на всю веру в силу и возможности моего отца, закрались сомнения  относительно действий его, и других истребителей по борьбе с вооруженными до зубов немцами. А о том, что они сильны, мы могли понять из ежедневных сводок Совинформбюро. С началом войны с нашего двора исчезли две немецкие семьи. В число исчезнувших входил и «Гесик», когда-то пострадавший при налете на фруктовый сад колхоза «Сакко и Ванцетти»
      Первые две недели войны мы жили в ожидании разгрома немцев, оправдывая отступление наших войск внезапностью нападения. Но война продолжалась, все новые и новые отряды керчан направлялись в армию. Усилилась и охрана объектов города. Оружие получили в руки и те, у кого не всегда нормально срабатывала голова. Об одном таком случае я и повествую. На стадионе «Пищевик», там, где сейчас находится стадион «50-лети Октября» дежурил парнишка лет 17, вооруженный боевой винтовкой. Что он там охранял, ума не приложу. На этом стадионе мы бывали не один, а сотни раз. Все научились с легкостью преодолевать его относительно высокие стены. Туда сходились ребята изо всех районов города, среди них бывал и Володя Дубинин, памятник которому красуется в скверике его имени. Нравы у всех были там простые: курили, играли в карты и кости, смотрели футбольные матчи со стен стадиона: и видно хорошо, и убежать можно. Было это в конце июля месяца. На стену стадиона забрался Петька «Волос» и паясничал на потеху собравшихся внизу мальчишек. Изнутри стадиона слышались раздраженные выкрики «дежурного». Раздался выстрел и Петька упал со стены. На белой рубашке его, в области сердца расплывалось небольшое красное пятно. Это был первый виденный мною убитый, так нелепо, практически ни за что!  Толпа росла, возмущаясь. Прибежала мать убитого. Упала на труп единственного сына, которого она растила без мужа, отдавая ему последнее. До сих пор память моя хранит ее жуткий надрывный не крик, а вой! Вдова рвала волосы у себя на голове. Я стоял потрясенный...
     Но  война шла, росли  потери. Появились первые похоронки. Появилось и много раненых. Все городские больницы и поликлиники были заняты ими. Тяжелораненых я не видел. Были люди с забинтованными конечностями и грудной клеткой. Они стояли на балконах поликлиники водников и гостиницы «Керчь», раскуривая махорку и знакомясь с жителями города, несущими им свои подарки. Подарки собирали повсюду и посылали на фронт. Так было принято, так поступал и я с товарищами.
       Сводки с фронтов были по-прежнему неутешительными. Советские войска оставляли город за городом. То причиной были превосходящие силы противника, то предлогом становилось выравнивание линии фронта. Предлог всегда находился там, где не было желания назвать истинную причину отступления по всем фронтам. Наступило время отцу отправляться на войну. Несмотря на то, что у него была острая язва желудка, он пошел на службу, правда, в роли ездового. Я тогда этого не знал. Мы стояли всей семьей у военкомата и провожали отца. Он был, как и другие, рядом с ним, в гражданской одежде, высокий, немного сутулившийся при ходьбе. Я  был горд тем, что отец мой стал защитником родины. Мне казалось, что с его приходом в армию, все на фронте изменится в лучшую сторону. Мать, до этого бывшая домохозяйкой, пошла на работу управдомами. Мы, дети, ходили по дворам, собирали бутылки для зажигательной смеси, предназначенной для борьбы с вражескими танками. Нас убеждали, что лучшего оружия против танков нет. Мое воображение рисовало такую картину: боец подбирается к танку и бросает в него бутылку, вязкая жидкость растекается по броне, танк горит, из люка выпрыгивают горящие танкисты, с ними расправляются штыками.
       Кто станет опровергать мифы о войне? Военная реальность ужасна и для зрения, и для слуха. Кто станет заниматься ей?  Миф красив, он так и просится на страницы художественных произведений и на киноэкран. Из победы легко родить миф, но и поражение для мастера пользоваться ложью не препятствие для мифа.
В истории войны любой воюющей стороны победы чередовались с поражениями. Для поднятия своего престижа, прибегают к возвеличиванию побед, не упоминая о цене, заплаченной за них. Поражение легче всего объяснить вероломством врага.  Мне легче понять американцев, создающих вокруг своих воинов ореол духовного и физического превосходства, когда его нет. Создается миф на голом месте. Никогда американцы не сражались с иностранным врагом на собственной территории. Свою внутреннюю гражданскую войну они исследовали вдоль и поперек, создав десятки слащавых, сентиментальных фильмов, повествующих о душевных страданиях героев. Не ведали герои американских фильмов того обращения, которое мы испытали в немецких концлагерях, не горели их села с близкими, ни превращалось в ничто создаваемое тысячелетиями?  Мне не понять государственных мужей, воспитанных советской властью, возглавивших осколки некогда великого и сильнейшего государства мира, использующих сложную, полную противоречий историю, для создания маленьких по объему, но скверных по исполнению мифов. В этих мифах искажается не только сущность исторических событий, их величина, их значение. Создается впечатление, что пигмеи стараются оплевать все прекрасное и простое в нашей, русской душе!
   Фронт еще до нас не добрался, застрял где-то, под Ишунью. Но приближение его мы начинали чувствовать. Во двор наш привезли две большие автомашины  бревен, затем доставили доски. И весь двор три дня отрывал щель, зигзагообразный окоп, накрытый бревнами, стены обшивались досками, поскольку грунт легко осыпался. Да, и не глубокой она вышла, - слишком близки подпочвенные воды. Щель заняла все свободное место двора, здорово мешала, но никто не роптал, хотя в эффективность ее защиты не верили. Знали, - так надо! А, потом, привыкли к исполнительской дисциплине. Затем домохозяек и пареньков допризывного возраста послали под Багерово рыть противотанковый ров. Оба эти сооружения были использованы. Щель с двумя выходами, выполнила свое предназначение - спасла жизни жителем двора, когда рушились их квартиры. А вот противотанковый ров своей роли не выполнил, немцы обошли его, и использовали, как место массовых казней, готовой братской могилы для многих тысяч людей. Телами расстрелянных они заполняли противотанковый ров, послойно засыпая трупы землей. Все это будет  позднее. А пока магазины работали, все продукты в них были, за исключением спиртного и табака.
       Самолеты в небе над Керчью в довоенное время появлялись  редко. Что-то мешало им летать над нашими головами? Появление их всегда вызывало редкостный по накалу напряжения интерес. Люди бросали работу, выходили наружу, и долго, приложив к голове ладонь руки в виде козырька от солнца,  взирали на небеса. Некоторые сокрушенно покручивали головами, иные пытались комментировать пируэты пилота. Летчики были кастой избранных. Они первыми, в мироне время, становились Героями Советского Союза. Они на кинолентах подтянуты, стройны, внешне мужественны, в безукоризненно подогнанной и отглаженной военной форме. Даже фильм о советском чудо-ассе Чкалове не избежал налета романтики, в нем были элементы авиационной акробатики, перелет в Северную Америку, обледенение самолета, недостаток кислорода во вдыхаемом воздухе и многое другое, вполне героичное для нас, живущих на земле. Сам внешний вид пилота должен был рождать особое уважение к этой мужественной профессии. В военных фильмах, которые мы тогда смотрели, авиацию показывали  в ее грозной потенциальной силе, а не в действиях. Что мы знали о бомбардировках с воздуха? Ничего. И это естественно, никому еще ни тогда, ни сегодня, не удалось передать того ужаса и беспомощности,  которое человек испытывает, ожидая смерти с воздуха! Куда бежать, где спрятаться? Опасности не видно, а в распоряжении только секунды, такие короткие,  важные и такие дорогие... Осознание всего этого придет потом, в столкновении с реальностью. А пока, появления фашистских самолетов в октябре месяце, в воздушных просторах над городом, не насторожили нас. Летали самолеты высоко, отливая серебром в ярком голубом небе, под лучами солнца. Размерами они казались не более птиц. По ним открывали стрельбу из одиноких орудий, всегда безуспешную. Самолеты продолжали летать, не обращая внимания на обстрел. Фашисты пока не причиняли вреда городу. Чем дальше шло время, тем чаще наведывались непрошенные гости, число полетов и продолжительность возрастали. Это стало для нас обыденностью, мы к ним привыкли, как привыкают к назойливым мухам. Прежде я учился в школе № 23 им. Кирова, находившуюся недалеко от рыбоконсервного завода (она была разрушена в первую бомбардировку и не восстанавливалась). Школу нашу заняли под госпиталь, а нас перевели в школу № 10, расположенную далее от центра города, неподалеку от здания тюрьмы. Заниматься приходилось в две смены. К этому времени наша семья переехала в центр города, но перевестись в школу поближе я не успел, и мне приходилось тратить время на путь вдвое больше, чем прежде. По прямой он проходил мимо порта и рыбоконсервного завода. Наступило 27 октября 1941 года. День был ясным солнечным. Ни единого облачка в небесах. Осень, а этого не чувствовалось. Деревья не сбросили с себя листвы. Мало того, на многих деревьях она светилась яркой зеленью. Я отправлялся в школу, находящуюся от меня слишком далеко. В школу пришел раньше, чтобы иметь возможность успеть просмотреть материал по истории древнего мира, которую мы изучали (у меня не было учебника по этому предмету). В 13часов 20 минут должен был начаться урок. Почти все товарищи по классу находились во дворе школы, предаваясь шумным играм. Я был один на один с книгой в совершенно пустом классе. Спешил усвоить материал домашнего задания, все окружающее осталось вне меня. Вдруг до меня донесся  многоголосный, полный тревоги, крик детей. Такого крика мне никогда не приходилось слышать. Видеть я школьников не мог, поскольку окна класса выходили на улицу, на противоположную сторону от двора
Мое внимание привлекли стекла окон, с наклеенными на них крест на крест полосками материи. Считалось, что такие полоски сохраняют целыми стекла во время взрыва. О, как наивны были наши представления о силе взрыва авиационных бомб!  Наверное, выводы базировались на данных опыта гражданской войны. Я передаю, без доли вымысла то, что  пришлось тогда увидеть. Стекла окон выгнулись и вогнулись. Неуловимое мгновение они еще были целы. Звуков не слышно. Затем оглушительный, чудовищный взрыв потряс мир. Стекла понеслись вперед; трещали и ломались переплеты оконных рам, срывались с петель двери, трещали стены. Чудо, летящие осколки стекол и обломки дерева не задели меня. Мне тогда, казалось, что раскололось само небо. Самые близкие удары грома  во время грозы не сопоставимы  с тем, что тогда услышал. Здание школы буквально подпрыгнуло. Я бросился к выходу, прочь от одиночества, к людям! Но, тут меня подхватила воздушная волна, как перышко, и швырнула на стену. В горячке боли не чувствовал, хотя удар и был силен. Просто кулем свалился на пол, не в силах подняться, испытывая всей поверхностью тела, упругую, сильную струю воздуха, сопротивляясь ей, полз в угол. Ужас сковывал мои действия, руки и ноги казались ватными. Раздался следующий взрыв, за ним последовали другие. Все они были невероятной силы, но сознание стало пробуждаться от оцепенения. Я увидел  над головой висящий огнетушитель, и у меня возникла мысль о том, что его может сорвать со стены взрывом и швырнуть в мою голову. Отодвинулся в сторону.  Вокруг меня никого не было. Короткий отрезок коридора был пуст, я  был никому не нужен. Осознание этого, чудовищный страх и желание жить заставили двинуться ползком в ту часть коридора, в которой не было окон, и где шевелилась, раскачивалась, испуская крики, живая масса, сцепленных в единое целое, юных человеческих тел. Протиснуться между ними было невозможно. Когда сбоку образовалась узкая щель, я протиснулся через нее внутрь учительской комнаты. В ней на полу сидели учителя, такие же напуганные и такие же беспомощные, как и я. Взрывы были слышны и здесь, но, глуше, и между ними можно было различить промежутки, заполненные какой-то трескотней, напоминающей цокот множества подкованных копыт по булыжной мостовой. Слышно было, как вслух молились Богу те, кто еще накануне были атеистами, до мозга костей. Под столом, стоящим в центре комнаты, сидела учительница русского языка и литературы в луже воды из разбитого графина, руки ее прижимали к себе двух школьниц лет по десяти, - все трое воды не замечали. Чуть поодаль от них полуглухая преподавательница немецкого языка, запредельного для учителя возраста, утешала страждущих словами: «Не бойтесь, это идут военные учения!» Мне показалось, что она сошла с ума. О каком учении могла идти речь, когда между стенами и потолком учительской образовались глубокие щели, и не видеть этого было невозможно. Я не знал основ строительства зданий, как соотносятся между собой стены и потолок, но мысль, что он может обрушиться на нас, сидящих внизу, заставила меня действовать. Мне удалось разыскать каморку, где хранились ведра, швабры и иной инвентарь, я сидел между метлами и ведрами, вздрагивая при каждом взрыве, в надежде переждать там земную грозу. Сколько времени просидел там, не помню. Казалось, что миновала вечность. Взрывы, как будто бы стали реже и слабее первых, и я решился выбраться из своего убежища. В школе не было ни души. Ну, хотя бы один? Оставлен всеми, забыт. Я никого не упрекал, понимая, что каждый был занят спасением только самого себя. Все они жили вблизи школы, освоившись, разобравшись с обстановкой, разошлись по домам. А куда деваться мне? Что мне делать одному? Оставаться наедине со своим страхом? Но, этого делать нельзя? Нельзя одному оставаться в школе, не зная, что происходит вокруг. Не выдержу... Идти домой? Но путь мне преграждал источник взрывов? Мне невероятно страшно одному, я ведь еще ребенок, мне только 11 с половиною лет! И никого нет рядом, даже кошки или собаки! Ну, хотя бы какое-то живое существа? Никто не поддержит, никто не утешит?.. Терзали мысли о близких. Что с ними? Живы ли они?  Масштабов происходящего я не знал.  Решение нужно принимать самому. Как не велик был страх, но я решился идти домой. Подталкивало к этому и то, что я видел, как постепенно разрушается здание школы. Путь предстоял и долгий и трудный.  Идти мимо того места, где бушевало пламя до небес, и продолжали рваться боеприпасы, было невозможно, это я понимал.  Надо было идти  в обход. Выручало знание всех улиц города. Странно то, что, несмотря на трагичность моего положения, меня одолевал чудовищный голод. Потом, позднее, всегда, когда начиналась бомбежка, меня сопровождал этот, невероятный по силе, голод. Откуда он возникал, я не знаю? Думаю, что я  расходовал в страхе все запасы энергии, и без пополнения их, не мог действовать. Признаюсь, страх самой смерти от меня ушел, остался страх перед чудовищными взрывами, потрясающими все вокруг. Зайдя  в школьный буфет, и подкрепившись там булочками с маслом, я вышел из школы. Удивительно то, что находясь в таком положении,  не оставил своего портфеля там, в школе? Мало того, я положил в него и учебник по истории древнего мира, совсем не принадлежащий мне. Полагаю, что это было инстинктивное желание задержать детство. Но, увы, оно ушло, ушло с первым разрывом авиабомбы. Я отправлялся в школу ребенком, а возвращался почти взрослым. Идти в полный рост было невозможно, повсюду жужжали, пчелами, осколки, Я пригибался и продвигался под прикрытием каменных оград, идущих одна, за другой вдоль улицы, располагающейся поперечно к Кировской, на которой все рвалось и ревело. Что поделать, ребенок остается ребенком. Я действительно шел в обход очага взрыва, но у меня не хватило ума обойти пустырь, располагающийся позади рыбоконсервного завода. Я перебегал его под свист осколков и взрывов всего  в 50 метрах.от эпицентра. Как я  добрался до улицы Азовской, где стояло оцепление из красноармейцев и милиции, не представляю. Став взрослым, я понял, что защитой моей был Господь Бог. На мне не было ни единой царапины, когда меня обняла мать, стоящая позади оцепления и ждавшая, верой в Бога, что он спасет и сохранит ее сына живым и невредимым. Вера не подвела ее. Потом, мы с матерью шли домой. Она держала крепко меня за руку, словно я собирался вырваться и убежать от нее. Я мог видеть, что натворила бомбежка. Во всем городе не осталось целых стекол в окнах. На улице Пролетарской немецкими летчиками было расстреляно стадо овец из пулеметов. Возможно, они приняли овец за строй наших красноармейцев?  Взрывы на рыбоконсервном заводе и порту продолжались всю ночь и затихли только к обеду следующего дня. Сила их объясняется тем, что немецкие бомбы попали в транспорт, груженный авиабомбами и снарядами, строящий в порту на разгрузке. Кроме того бомбы угодили в рыбоконсервный завод, где эти бомбы в течение последней недели, по приказу свыше, складировались. Знать, полеты немецких разведчиков над городом, были не безрезультатными. К слову скажу, что позднее, когда авианалеты и бомбардировки стали обычным явлением, я не видел ни одной, которая могла бы сравниться с первой. Достаточно сказать, что при взрывах из порта вышвырнуло многотонный, громадных размеров паровой котел, пролетевший более 100 метров и задержавшийся у стены одного из жилых зданий по улице Кирова
     Начиная с этого дня бомбардировки города стали ежедневными. Они не были такими ужасными, какой была первая бомбардировка, и не стали такими интенсивными, какие нам еще предстояло испытать. Бомбили преимущественно район города, прилежащий к порту. Начинали примерно с 9 часов утра и заканчивали в 18 часов. Ночи были спокойными. Немцы отдыхали от работы. Да они были педантичны по натуре, эти немцы. Цели могли выбирать спокойно,  никто не мешал. Я еще тогда не понимал, что вся обстановка говорила о приближении фронта к городу. Если до этого эвакуация людей велась как-то вяло, то теперь все, кто мог, стали поспешно покидать Керчь. Естественно, днем это делать стало опасно, но и ночей в распоряжении людей осталось мало. Наша семья, состоящая из женщин и детей, самой старшей, бабушке, за 90, самой маленькой, двоюродной сестре – 7 лет, решила двинуться в село Чурбаш, где проживала семья младшего брата моего отца. Взяли самое необходимое, что могли нести. Дороги прямой мы не знали, поэтому пошли в обход Чурбашского озера. Длина пути составила 18 км. Мы здорово устали. Было жарко. Очень хотелось пить. На одном из привалов я увидел бочажок с водой, в нем была уйма головастиков. «Коль живут головастики, значить воду можно пить!» - решил я, приникая губами к воде. Моему примеру никто не последовал, хотя пить хотели все. Это был мой первый шаг к децивилизации. Дяди Ивана не было, он был призван в Красную армию. Оставалась его жена Мария и две дочери. Радости великой при встрече не было, но приняли нас доброжелательно. Здесь было тихо, ни одного взрыва, и мы немного оттаяли. Звуки немецких бомбардировок долетали до села в виде отдаленных раскатов грома, и только в дневное время суток. Погода стояла великолепная: сухие теплые, почти летние дни. О приближении холодов свидетельствовали только густые туманы по утрам, с серебристой, такой же густой, росой. Нужно было подумать о зимней одежде. Решено было взрослым (матери и ее сестре) сделать несколько ходок в Керчь и взять кое-что из оставшихся вещей, главным образом одежды. Я упросил мать взять меня с собой. Мне было почти 12 лет, и хотя я не отличался плотностью сложения, но не был рыхлым. Они согласились. Вышли из села с таким расчетом, чтобы войти в город в начале седьмого часа вечера, когда бомбежки прекращаются, переночевать в своей городской квартире, а раненько, по утру, с узлами за спиной, двинуться назад. Чтобы одолеть за один раз 35 км. непривыкшим к длительной ходьбе горожанкам, и думать не приходилось. Поначалу складывалось все так, как мы и планировали. В город мы вошли, когда еще было, относительно, светло. Мать и тетушка жаловались на боль и усталость в ногах. У тетушки ноги даже опухли. Я привыкший к беготне, усталости не чувствовал. Начало смеркаться. Мать и тетушка связывали наскоро необходимое в узлы. Мой узел был не намного меньше, чем у них. При помощи двух картошек, положенных в углы наволочек, были приготовлены лямки. Выполнив работу, решили располагаться на ночлег. Поспать не удалось. Немцы первый раз нарушили свой график, совершив налет ночью. Невообразимый грохот, пошатывание стен дома, заставили нас искать убежища в подвале. Подвал под домом, где мы проживали, был завален различным хламом. Там повернуться было негде, мы пересекли улицу и укрылись в подвале дома напротив. Подвал невелик, в нем людей набилось, как сельдей в бочке, гражданские и военные, мужчины и женщины с детьми, в том числе и с грудными младенцами, старики. Было полутемно, горел поганец с подсолнечным маслом.  Рядом со мной на корточках сидел человек в шинели, от него пахло табаком, от которого я давно отвык. Люди молились, кто шепотом, кто вслух. Я знал слова молитвы «Отче наш» и стал читать ее. Военный сказал просящим голосом:
« Молись, молись, малыш! Может Бог услышит твою молитву и защитит нас?»  Налет кончился, мы собирались уже выходить наружу, когда он повторился. Бомбежка с интервалами в полчаса продолжалась почти всю ночь. Только под утро немецкие самолеты улетели. Понимая, что с утра начнется в городе ад, мы, взвалив на себя  ношу, поспешили выйти из города. Уже, двигаясь по шоссе по направлению к Солдатской слободке, слышали за спиной потрясающие взрывы и клубы дыма... Больше попыток проникнуть в город, до немецкого вторжения, мы не делали,- довлел страх...
Всякая война имеет свое лицо и свой характер. Он у нее всегда отвратительный, полный безумной безысходности и страданий. И ничем, никакими расчетами, нельзя оправдать гибели людей, созданных для мирной, созидательной жизни Я никогда не понимал американцев, смотрящих в кино бред о войне. Культ насилия не приближает к царству небесному, о котором они так часто говорят благоговейным голосом. Я не могу оправдать того, что они культивируют,  не познав глубины основ самого отвратительного явления, по сути не зная и не переживая воочию сами всех ужасов, которые отображает их кино. Иногда, кажется мне, что сценаристы и режиссеры их фильмов, лица, не закончившие лечения в психбольнице. Я не оправдываю и советского кино полностью, поскольку лжи в нем тоже не мало, но, батальные сцены его всегда проецировались на нашу, родимую землю, а не чужую. Ни в одном фильме не сражался русский солдат за неправое дело, да еще на чужой территории. Воспитанные на наших, отечественных фильмах, мы, дети, не представляли, насколько страшна и беспощадна реальная  война?  Не знали ее и наши отцы с дедами, хотя прошли страдания первой мировой и гражданской войн. О том, что нам придется испытать, каким количеством жизней оплатить, человечество тогда понятия не имело...
Пока, находясь в деревне, мы жили воспоминаниями ужасов двух дней, испытанных нами. Они ассоциировались с оглушительными, рвущими барабанные перепонки, взрывами. Я видел расстрелянное с воздуха стадо овец. Но не видел еще разорванных, истекающих кровью человеческих тел. В Чурбаше было невероятно тихо, даже в сравнении с нашим, относительно, спокойным городом. Летняя страда осталась позади, взрослые мужчины на войне. В деревне женщины, дети и небольшое количество мужчин, слишком старых, чтобы держать в руках оружие. Мычание коров, повизгивание поросят, да крики петухов – вот те звуки, которые царили в деревне. Председатель колхоза взял нас, прибывших из города, на довольствие. Нам, по резко сниженным ценам, выписывались молоко, картофель, хлеб и говядина. Фронт приближался, а нам выписывали квитанции и накладные, как это делалось в мирное время. Репродукторы были не у многих, да и те давно молчали. Никакой информации о происходящем в стране. Но, по-всему чувствовалось, что события развертываются не в нужном для нас направлении. Немец продолжал двигаться. О том, что он уже недалеко, мы узнали тогда, когда все поля вокруг села заполнили стада овец. О такой массе животных я никогда не слышал. Порядок в стадах наводили самцы. Людей около овец не было видно. Животных, не догнав до морской переправы, просто бросили. Они были сейчас никому не нужны... Исчез и наш председатель колхоза. Двери амбаров, зернохранилищ широко распахнулись, и оттуда колхозницы тянули все, что только было можно, к себе, по домам. Заразились эти и мы, хотя, по сути, были бездомными. Мы, по понятиям чести, не имели прав на колхозное имущество,- не было нашей доли в нем, - мы только помогали взять и принести  нашим родственникам, то, что им принадлежало по праву. Они годами создавали богатства колхоза! В пищевом рационе нашем превалировали теперь баранина и шампиньоны. Те продукты, которые мы добывали. Грибов, на каждом шагу, было видимо-невидимо. Полчаса и ведро полное ими до краев. А овец приводил я, худенький мальчишка. Ловить овцу бессмысленно, она далеко от самца не пойдет. Поэтому я выбирал барана. Одной рукой я хватал его за рога, второй за хвост. Он долго носил меня. Ноги мои отрывались от земли и болтались в воздухе, но я снова, найдя ими опору, начинал действовать. Рогами я пользовался, как рулем. А движением хвоста сзади-наперед,  заставлял его двигаться, когда он упрямился, не желая переставлять ноги. Несколько овец сами покорно шли вслед за нами. Прошел в тоскливом ожидании неприятностей и праздник 7 ноября 1941 года. Был он таким же будничным, как и все остальные дни. Еще три дня... Было солнечное утро, на небе ни облачка. Туман рассеялся. В близи колодца, в изумрудной зелени трав паслись коровы и лошади. В деревне, по привычке, встают рано, даже тогда, когда никаких дел не предвидится. Так было и сегодня. Нас, детей, усадили за стол завтракать. Завтрак состоял из большого ломтя пшеничного хлеба и молока. Два кувшина с молоком стояли на столе, мы сами разливали его по кружкам. Прервал завтрак близкий разрыв снаряда. Потом еще один, и еще. Снаряды слишком близко ложились от дома, в котором мы жили. Были слышны и звуки орудийных выстрелов. В селе войск не было, а обстрел все продолжался и продолжался. Никаких защитных сооружений, где можно было бы спрятаться, не было. Оставался крайне ненадежный колхозный погреб. Сейчас в нем находилась разлагающаяся капуста, которой его заполнили, не успев переработать. Боже, какой же у нее зловонный запах!.. Но страх перед смертью заставил всех нас спуститься туда. Стоя по колено в разлагающейся массе, задыхаясь от зловония, я не мог не видеть всей ненадежности нашего укрытия. Погреб был старым, его металлические перекрытия, съеденные ржавчиной, были не надежны, обнажены, расшатаны. Стены с глубокими трещинами. Он мог рухнуть от одного близкого выстрела. Мог похоронить нас под своей толщей, на это веса его камней хватало. Выстрелы и разрывы снарядов стали редкими, мы направились к выходу. У выхода стояло несколько глубоких стариков. К юго-западу от Чурбаша имеется пологая возвышенность. По ней, в сторону Чурбаша, передвигалась, спускаясь по направлению к Чурбашу, цепочка людей. Фигурки были еще небольших размеров, но при ярком солнечном свете, на фоне светло-коричневой местности, отчетливо был виден зеленый цвет  мундиров. Я знал, что наша милиция носила зеленую форму. Поэтому  воскликнул: «Смотрите, идет милиция!»  Старик, стоящий рядом со мной, сказал с глубоким вздохом: «Немцы!» Меня охватил панический страх. Он был, пожалуй, сильнее всего, что я испытывал до этого. Были забыты  взрывы бомб и снарядов. Наши средства массовой информации уже с первых дней войны сообщали о многочисленных фактах зверств оккупантов. Подробности о них леденили кровь. Забыв обо всем, помчался «домой». Страх заставлял искать убежища, но его не было. В безысходности, присел  на корточки у края обеденного стола, словно он мог защитить меня чем-то. Все остальные жались к стенам. И только одна мать, стояла посреди комнаты, обратившись лицом к двери. Через короткий промежуток времени, в проеме двери показалась фигура первого немецкого солдата, которого я видел. Он был рядом, в полутора метрах от меня... На обнаженной груди его находился автомат, руки плотно сжимали рукоять его. Был он молод, светловолос, коренаст и плотен. Грудь его бурно вздымалась и опускалась, чувствовалось, что он бежал перед этим.
Немец сказал: «Рус зольдат?»
Мать ответила, разводя руки в сторону: «Нема!»
Впрочем, немец и сам мог в этом убедиться: комната слишком мала, чтобы в ней не видеть всего, что находилось. Ни одной мужской фигуры. Немец быстрым взглядом окинул стол. Увидев на столе молоко, он одним движением ладоней сгреб куски хлеба на столе, и стал почти, не разжевывая их, запивать молоком. Вверх-вниз задвигался кадык. По голой груди и животу полились тоненькие струйки пролитого молока. Поставив на стол кувшин, немец бегом выбрался наружу. Мы еще не пришедшие в себя, не двигаясь, долго молчали...
    Прошло еще два дня. Ни немцев, ни наших. Жизнь стала входить в прежний ритм. Мы стали вновь придерживаться выработанного порядка поведения. Но... К вечеру второго дня в село прибыли немцы, сопровождавшие огромный обоз. Шум такой, как в цыганском таборе. Жители села попрятались по домам своим. Обозники рассыпались в поисках мяса. Первыми, кому пришлось распроститься с жизнью, были гуси. Через пару часов по всему селу нельзя было найти ни одного гуся. Повсюду слышался запах жареной гусятины. В нашей комнате тоже появились немцы на постой. Нет, они нас не выгнали наружу, они отправили нас всех в угол комнаты на пол. Кровати, стол, кухонные принадлежности остались в их распоряжении. Гусей у наших родственников не было, а до поросенка, стоящего в сарае, очередь пока не дошла. Они не приглашали женщин помочь им. Жарили гусей сами. Ели поспешно, как долго голодавшие, запихивая куски жирной гусятины. Хлеба не употребляли. Результат: вся окружность дома  была в следах жидких экскрементов. То ли они боялись партизан, то ли считали не достойными для себя русские люфтклозеты Стеснительности никакой. Оправлялись, открыто, присев прямо на широкой деревенской улице, не таясь от глаз населения. Были по селу и случаи изнасилования. Я об этом слышал от взрослых, но  информация давалась скудно, как и все, что имело хоть какое-то отношение к интимной жизни. Жители села в одно мгновение утратили все права человеческие. Защищать свое имущество, честь и достоинство, да и саму жизнь, они уже не могли. Разом отрезвели и те, кто был недоволен советской властью и кто с надеждой ожидал прихода немцев. Немецкий мундир стал символом опасности для каждого из нас, хотя он мог быть напялен на человека иной национальности, чем тевтон. Эту разницу мы уловили благодаря одному случаю. Вблизи дома, в поле, впрочем, везде, куда ни глянь, валялось множество оружия. Как-то, здорово насытившись, немцы уселись играть в карты. Вдруг  у входа в комнату показался мой младший брат. Ему только-только исполнилось 9 лет. Под мышкой у него была советская самозарядная винтовка, он шатался под ее тяжестью и выкрикивал тонким, напряженным голоском:
«За родину, за Сталина, бей немецких оккупантов!»
У меня, признаюсь, защемило сердце, и озноб пробежал по спине. Лицо матери стало белее снега. Но, пронесло... Один из немцев, унтер-офицер, что-то сказал своим, и все хором оглушительно захохотали. Мать взяла нашего «воина» за руку, вывела из дома и всыпала ему
Потом мы узнали, что унтер-офицер был словак по национальности. Но, что он тогда сказал своим, для нас осталось тайной. Быт немецкого солдата был продуман до мелочей, от сыра в тюбиках, до свечи в завинчивающейся пластмассовой коробочке, фитиль которой не нужно было освобождать от нагара. Да, и к зиме они готовились. На каждом были длинные до колен серого цвета тонкие шерстяные нижние рубашки. Вот только все это не было рассчитано на те холода, которыми отличился конец 1941 года.
      Внешняя продуманность всего и вся  для военных действий, наличие у каждого солдата необходимого сочеталось с невероятной завшивленностью и бестактностью за обеденным столом.
   Нас тяготила невозможность хорошо выкупаться, пусть и в обыкновенной лохани, бочке с водой, наконец. И удивляло, что этой потребности мы не замечали у немцев. После их отъезда, мы долго не могли освободиться от насекомых, которыми нас наградили завоеватели. А ведь раскроет немец свой ранец, с крышкой из телячьей кожи, чего только там нет?  Все тщательно и продуманно упаковано, в строгом порядке уложено. Вот только нет там обычного куска мыла, да густого гребешка.
Обозы немецкие часто менялись. Одни отправлялись, другие приходили. И все, до одного, обозники, любили мясо. Распрощались наши родственники с кабанчиком. Подъехала немецкая подвода, погрузили его туда и увезли. Я тогда еще подумал: «Не кололи кабанчика, боясь, что родственники из Керчи часть мяса съедят, и результат – дождались...»  Живности в селе почти не стало. Ни кряканья, ни повизгивания, ни криков петухов. Резко стали сокращаться стада бродивших в поле овец. Погода продолжала быть великолепной, солнечной. Днем столбами носилась в воздухе мошкара. Немцев в селе сменили румыны, и опять – это были обозники. Но эти конечно  отличались от немцев не только цветом и формой мундиров, но и складом характера. Более всего они нам напоминали настоящих цыган. Они были такими же назойливыми, с постоянно бегающими, все прощупывающими, глазами, обыскивающими все окружающее. Что позволялось немцам, то было недоступно румынам. Румыны были более тактичными в отношениях с населением, не позволяли бросающихся в глаза грубостей, хотя в наглости им тоже не откажешь.  Они не брали, как немцы, открыто все, что им требовалось, у населения, они – все воровали. Они были талантливы в воровстве, уследить за ними было невозможно. Похоже, способность красть была заложена в их генах. Они воровали не только у нас, но и друг у друга. Однажды мне пришлось стать свидетелем такой сцены: Командир отделения по случаю какого-то праздника, прямо на лужайке, вблизи дома, расстелил плащ-палатку и вывалил на нее буханки хлеба и бутылки вина. Стоило ему на какое-то мгновение отвернуться, как один из солдат успел взять бутылку вина и спрятать ее у себя, под одеждой. Остальные солдаты все это видели, но молчали. Командир заметил, что вина стало меньше, подошел к укравшему, взял у него вино и стал что-то грозно говорить. Потом из-за голенища сапога извлек короткую плеть. Удары плети приходились по лицу вора, вспыхивая ярко розовыми полосами. Солдат, вытянувшись в струнку, молчал. Пока происходила процедура наказания, второй солдат успел украсть хлеб. Все повторилось. Наконец, раздраженный командир завернул принесенное им в плащ-палатку, и через отверстие стал выдавать вино и хлеб. На двоих приходилось по хлебу и по бутылке вина. Получили солдаты и деньги. Это были наши, советские тридцатки, с изображением Ленина. Вот только, что на них можно было сейчас купить, я не знал? Румыны разыграли полученные деньги в кости. Выигравший, комом спрятал деньги за пазуху...
     16 ноября немцы заявили о взятии ими Керчи. Словно ожидая этого момента, из села убрались и немцы, и румыны. Впрочем, что им там оставалось делать, всю живность они съели... Командовать селом они поставили назначенного ими старосту. Мать  и тетушка Ирина  решили, что пора возвращаться домой, в Керчь родимую. Естественно, детей и старую бабушку, которой перевалило за 90 лет, оставляли в Чурбаше. На этот раз в деревне оставался и я. И это правильно, ведь никто не знал, что там ждет нас в городе? И сохранилась ли хотя бы крыша над головой? И так, взрослые ушли,  мы остались на попечении родственников. Прошло около недели, а ушедшие не возвращались. Что произошло там, никто не знал? Возникали самые нелепые предположения. Их рождала жена нашего родного дяди по отцу – Мария Ивановна. Женщина она была неграмотная, всю жизнь прожила в селе, где самая простая информация была редкостью. Работала во всю система слухов, предположений, сплетен. Почвы для них не было, ибо жизнь всякого на селе прозрачна и нет необходимости выдумывать что-нибудь. Но, чудовищные по содержанию вымыслы рождались часто, существовали совсем недолго, сменяясь другой очевидной нелепостью. Даже мне, подростку, они казались невероятно глупыми, вызывающие нестерпимое желание съязвить...
     Между тем, совсем внезапно, пришла зима. Еще вчера так ласково светило солнышко, а сегодня  задул холодный норд-ост, не хотелось высовывать носа наружу, на мороз. Землю припорошило сухим колючим снегом, переметаемым с места на место сильным ветром.  В селе зимы кажутся значительно холоднее, чем в городе, у ветра здесь нет преград, гуляет, как и где  ему хочется. Как-то за завтраком опять зашел разговор о моей матери и ее сестре.
«Небось товаров натаскали из магазинов? – сказала жена моего дяди, посматривая не слишком ласково на меня. – Чего теперича им сюды спешить, свалили обузу на мою голову, а сами там отсыпаются. Мылом, и спичками запаслись, небось?.. Да и мануфактуры, наверное, натаскали?» Она стала попрекать нас едой. Это взорвало меня. Ведь сколько я, и остальные члены нашего семейства, натаскали зерна и картошки из амбаров колхоза? Таскали, пока складировать стало некуда! А кто притаскивал барана, который вдвое был сильнее меня? Похоже, взрослые не всегда замечают грани дозволенности, имея дело с подростками. Никогда бы Мария Ивановна не позволила себе сказать подобное моей матери, памятуя о  том, что ее муж чтил старшего брата, как отца! Вспылив и наговорив дерзостей взрослым, я встал из-за стола и стал собираться, чтобы отправиться в Керчь. Никто и не предполагал, что я решусь на подобное! Я так всегда боялся холода... Меня стали уговаривать, не делать глупостей. Но, по-видимому, такт разговора был таков, что я еще более раздражался. Поняв, что я сорвался, и меня просто так не остановить, у меня забрали шапку и тощее пальтишко. Остался в пиджаке, с непокрытой головой. Но и это не остановило меня. Я выбежал из дома и быстрым шагом направился в сторону Камыш-Буруна. Гнев гнал меня вперед. Дорогу домой, в Керчь, я знал. Но, что ни говори, мороз есть мороз!  Уже, через минут пять я почувствовал, что холод пробирает меня до самых костей.
Куда ни глянь степь, припорошенная снегом, Сливающаяся вдали с тусклым, неприветливым небом. Серыми пятнами видна наша разбитая и брошенная техника: танкетки, орудия... Ее было много, и валялась она ненужная пока и немцам!  Куценький пиджачок совсем не грел меня, мороз щипал за нос и уши. Мне часто приходилось защищать их руками. Перчаток не было,  руки мои посинели и были сами холодными, как лед. Я прятал их под мышки, чтоб согреть, но не надолго, уши и нос опять заставляли их взметнуться к этим, так мерзнувшим, частям тела. Мне повезло, я догнал обоз из трех фур, на которых везли сено. Следуя за ними, я мог укрываться от ветра. Жаль только, двигались они не быстро, а это приводило к тому, что начинали мерзнуть и ноги. Так я, под прикрытием возов с сеном, почти добрался до Камыш-Буруна. Но тут обоз, к несчастью моему, повернул вправо, тогда, как мне следовало двигаться влево. Оставшись один, чуть в стороне, я увидел ящик с бутылками. Стекло бутылок полопалось, и местами отвалилось, обнажив серо-желтую крепкую, как камень массу. Это были бутылки с зажигательной смесью. Я не думал, что смесь будет так вести себя на морозе, как ведет себя вода, расширяясь. Я решил попробовать погреться, подпалив одну из них. Как это делается, я не знал. Но любопытство сильнее разума. Подняв одну из бутылок, я просто бросил ее, попав в стенку ящика. Того, что потом случилось, я не ожидал, Бутылка с легким хлопком вспыхнула. Скоро она запылала, высоко взметая пламя и сильно коптя. Черные, как крупные мухи, замелькали в морозном воздухе. Потом занялся весь ящик. Черный густой дым повалил, как при дымовой завесе, и испугал меня не на шутку. Я опасался, что он привлечет внимание немцев, а встречи с ними мне не хотелось. Слишком уж они суровы. Поэтому понесся прочь, что было сил, по дороге. Это согрело меня, но и здорово утомило. Я был и до войны тощим, а тут и говорить нечего... Меня можно было приглашать для съемок сцен, где нужно было бы изобразить сцену  смерти от голода. Похоже, энергии для зимнего холода мне таки здорово не хватало. А тут еще ветер усилился, - местность стала более открытой. Я здорово пожалел, что решился на столь опасное и отчаянное путешествие, но... Я не стану утомлять описанием, как я падал на землю и плакал. У меня не осталось совсем сил. Тянуло в сон. Но я был начитанным мальчиком, и знал, что сон таит в себе опасность смерти. Поэтому заставлял себя всякий раз подниматься и идти. Как во сне, ничего не помня, я добрался до города. И попробуйте меня после этого разубедить, что спасение мое не рук Бога моего? Он, и только он, спас меня  тощего, слабого, голодного и раздетого в лютый мороз и сильный ветер. Я даже ничего не отморозил, не простудился! Разве это – не чудо!  Вот, наконец, передо мной город. Прохожие крайне редкие, похожие на крадущиеся тени  Улица Свердлова, устало сижу на пороге какого-то дома, не в силах продолжать движение. Мне казалось, что попал в комнату. Действительно, здесь, улица, прикрытая горой, менее страдала от  ветра, да и ощущения мои притупились,  мне стало намного теплей.  Еще минут двадцать я добирался до своего дома, по улице К.Маркса, окоченевшими руками стучал в дверь квартиры. Ее открыла мне сестра матери. Она всплеснула руками, ахнула, увидев, в каком виде я пришел! Две большие кружки горячей воды и немного гречневой каши, приготовленной из брикета концентрата, согрели меня. От тетушки узнал, что мать моя уже два дня, как ушла в Феодосию, где в концлагере для военнопленных находился отец.
«Почему ты ушел от пищи и тепла в голод и холод?» - спросила меня тетя, когда я поел и согрелся.
Не скрывая озлобления, я, подробно рассказал все, что предшествовало моему уходу. Тетя Ира внимательно слушала, не перебивая меня
«И, все-таки, ты сделал глупость, решившись сюда придти? – сделала тетушка заключение.
Я не стал убеждать ее. Она не могла меня понять по двум причинам: она была женщина, привыкшая к тому, что за нее кто-то принимал решения, а она была только ведомой.  Во- вторых, она привыкла терпеть, куда ей было деться с маленькой дочерью без мужа, без специальности, да еще полностью неграмотной? У нее было одно богатство – внешность. Но и ту она скрывала, оберегая женскую честь. Вот только для кого?.. Я с детства особой покорностью не отличался, и, если считал себя правым, упрямство моле не знало границ!
Какое счастье, что Творец, создавая нас, дал в награду способность прощать. Особенно склонны к прощению дети. Возможно потому, что их часто совсем незаслуженно обижают. Если бы память наша хранила остроту причиненных обид, то мир состоял бы из одних врагов. Не даром, когда мы молимся, пусть даже механически, не вникая в глубину смысла, то произносим:
«И оставь нам долги наши,
Так же, как и мы оставляем должникам нашим»...
О каком долге мы говорим? О материальном? Нет, оценка материального давно определена человеческими законами. В данном случае, речь идет об обидах. Сколько раз в жизни своей мы наносили Богу нашему обиды, и словами, и делами своими? Наверное, значительно чаще, чем обиды причиняли нам? И он прощал нам. Прощал даже тем, кто прощения не достоин. Он давал им еще время опомниться! Ребенок не анализирует причин наказания своего! Он считает себя обиженным!  А чем может ответить ребенок на обиду взрослого?.. Только тем, чтобы уйти от обидчика! Не так ли поступают те, кого мы называли беспризорниками? А если беспризорников тьма, не стоит ли власть имущим задуматься над тем, сколько зла и обид совершено?..
    В городе есть нечего. Отапливать квартиру нечем. Я понимал это, но возвращаться в Чурбаш не собирался, давила душу обида. Как велика она была, если след от нее остался на всю жизнь, раз я об этом помню и на склоне лет своих. Я давным-давно простил в душе своих обидчиков, но забыть не мог. Знать, не научился я еще оставлять должникам своим! А как остра она была тогда, незаслуженная обида? Может, этого и не понимала   Ирина Максимовна, говоря мне о глупости совершенного мною, но она понимала хотя бы то, что безумно рисковать ребенку вновь, одному, беззащитному, возвращаться туда, откуда он изгнан дурным словом взрослого. Впрочем, оставшись в городе, я быстро нашел себе занятия...
Подростка, да еще мальчишку, в доме не удержать. Уже на второй день после прихода в Керчь я почувствовал, что мне не усидеть, как мне не хватало друзей! На улице мороз, я почти раздет. Начались поиски одежды. Они были продолжительными, но успешными. Нашлась старая шапка отца. Верх у нее был суконным, сильно пострадавший от моли. Кроличий мех выглядел жалким, с большими прогалинами и висящими клочьями. Одним словом таким, словно его долго терзала собака. В хорошее время такую шапку стыдно надеть огородному пугалу, но я был рад этой находке, теперь. Правда она была чуточку велика, при движении, то и дело, опускалась на глаза, вызывала искреннюю жалость редких прохожих. Но в ней было два больших преимущества. Одно, она сохраняла тепло, излучаемое моей головой. Второе, на нее не покушались немецкие солдаты. Удивительно, собираясь воевать на просторах России, они не догадались снабдить своих солдат шапками; простым, но эффективным созданием рук человеческих, проверенным временем и лютыми морозами? Возможно, они рассчитывали на поражение огромного государства еще до наступления холодов? Что поделать, не вышло!  Не тем местом думали! А теперь пришлось вести охоту за шапками и женскими пуховыми платками. Где-то тетушка Ирина разыскала старенькую ветхую стеганую ватную фуфайку. Рукава были слишком длинны, пришлось  их подтянуть вверх и закрепить стежками ниток. Фуфайка свисала с моих узеньких плечей, пряча вглубь руки.  По длине вполне похожа была на пальто. Чтобы под нее не поддувал ветер, мою талию охватывал узенький ремешок. Одевая меня, тетушка время от времени смеялась, хотя я не находил ничего смешного в своем одеянии. Облачившись так оригинально, я выскользнул на улицу. Во дворе дома – никого. Даже следов  на снегу, заботливо подсыпанного матушкой-зимой. Холодно, но терпимо. Перчаток или рукавичек у меня нет, я втянул кисти рук в рукава фуфайки, там до них морозу не добраться. Выхожу на улицу. Редкие прохожие, чаще немецкие солдаты. Я схожу с тротуара, при виде них. Может, со стороны показаться, что поступаю так от учтивости? Нет, я опасаюсь получить пинка под зад! Смеющихся над моей одеждой не видно. Напротив нашего дома зияет пустыми глазницами оконных рам детская поликлиника. Направляюсь внутрь здания. Гулко звучат мои шаги в пустом помещении. Двери, сорванные с петель, лежат на полу, валяются какие-то банки темного стекла с порошками. На полу, в  банке – человеческий эмбрион. Запах йодоформа, въевшийся за долгие годы в стены. У нас топлива нет, но у меня почему-то не возникает мысли использовать в качестве топлива дерево дверей. У перекрестка моей улицы с Кировской, напротив – здание морской библиотеки. Прямо перед ним грудами на земле, где к ней примерзшие, где припорошенные снегом, валяются книги. В таком же порядке книги и в помещении библиотеки. Кто-то потрудился над ними, сбрасывая со стеллажей. Кто-то и перебрал их. Наших классиков нет, из зарубежных  нашел: «Ярмарку тщеславия» Теккерея, «Хромого беса» Лессажа, «Монахиню» Дидро. Их я, спрятав под полой, несу домой. Временный источник отопления мною найден – книги.  Нет, я не собираюсь предать аутодафе творения великих  мыслителей и литераторов. Но среди валяющихся книг я видел много макулатуры, мифотворческого бреда, ценности особого не представляющего; мало того, хранить его у себя дома – опасно. Но открыто набивать книгами мешок и нести домой опасно вдвойне. Еще не знаю, не являются ли валяющиеся на земле книги достоянием Германии? Можно ли их брать открыто? Кое-где я вижу наклеенные на створках ворот приказы немецких властей. В одном  требуют всех граждан пройти регистрацию в городской управе,  в другом требуют зарегистрировать живность (коров, телят, коз... птицу тоже). Я внимательно читаю приказы.
Вот приказ касается радиоприемников и иной аппаратуры. Ее требуют немедленно сдать. Сдать требуется и огнестрельное оружие, в том числе и охотничьи ружья. Каждый приказ заканчивается грозным напоминании о расстреле, в случае его невыполнения. А вот этот белый клочок бумага, большего размера, касается исключительно евреев. Им приказано носить на левой стороне груди сделанную из белой материи звезду Давида. Я уже видел группу евреев с шестиконечными звездами на груди. Вначале я подумал, что это – военнопленные, поскольку их охранял полицейский с винтовкой. Они собирали руками  в тачки то, к чему прикоснуться без чувства омерзения было невозможно. Теперь я знал, что это – евреи. Женщин и подростков среди них не было, только – мужчины. В приказе том евреям запрещалось ходить по тротуарам, им разрешено пользоваться только проезжей частью улицы. Они были обязаны при приближении немца обнажить голову. И опять следовало напоминание о расстреле. Иных форм наказаний в немецких приказах не было. Я понял, что пункты приказов  распространяются и на детей. Себя я внутренне уже давно причислял к взрослым. Я всего два месяца изучал в школе немецкий язык. Даже помнил первую страницу учебника. Но слово «Tod» - смерть было первым немецким словом, с которым я познакомился наяву.  Ноги меня вели туда, где были проведены предвоенные годы, - Гудованцева 5. Двор резко изменился. Многие квартиры в развалинах, в остальных жили люди. Я не выяснял, кто погиб. Большинство сохранили жизнь, благодаря той щели во дворе,  защитным свойствам которой мы, во время ее строительства, не доверяли. Жильцы двора оказались предприимчивыми, запаслись продуктами из магазинов, которые должны были быть по приказу городских властей уничтожены. Приходилось вытаскивать многое из уже горящих зданий. Меня угостили куском коричневого и крепкого сахара, подвергшегося действию пламени. Я и сейчас не понимаю действий советских властей. Ну, почему не раздать горожанам то, что подлежало уничтожению? Оставляя массу людей, кто позаботился об их пропитании?.. Мой вид не рассмешил прежних соседей. Напротив, я уходил из своего прежнего двора с наволочкой, наполненной пакетиками концентрата пшенной и гречневой каши. Кто-то из моих прежних друзей, уже сейчас не помню, под секретом решил показать кое-что. Он подвел меня  к входу в щель, расположенную на улице Кирова и приоткрыл дверь, прикрывающую вход. То, что я увидел, потрясло меня. Это была верхняя половина человеческого тела, объеденная кошками. Кошек я видел собственными глазами. Они трудились над мертвым телом. Видел обнаженные кости и красное мясо. В ужасе я захлопнул дверь...
      Тетушка, раскладывая принесенное мною, сказала, что и прежде жильцы двора дали кое-что на пропитание ей и матери, когда они вернулись в город из Чурбаша. Вот те и чужие люди? Ведь я ничего не просил у них, они сами... Может, им внушил жалость мой необыкновенный наряд? Но поверьте, я был не единственным в городе, щеголявшим в потрепанном старье! Немцы не обращали внимания на мой наряд, жалости в их глазах – не видел. Иногда отправлялся на Новый рынок купить конины. Ее продавали два татарина, в неотапливаемом отделении одного из торговых павильонов. Вскоре они «признали» меня. Широко улыбаясь, стали отпускать конину лучшего, чем прежде, качества. Как-то, выходя с купленной кониной, я обратил внимание на собравшуюся небольшую толпу, у ограды сквера Л. Толстого, где стоял памятник Ленину. Он и сейчас, при немцах, стоял на том же пьедестале, вытянув вперед руку, только сильно поврежденный. Его не свергли с пьедестала, как этого следовало ожидать. Но, множественные пулевые ранения он получил. Я не видел стрельбы немцев по памятнику, поэтому не знал, откуда повреждения его? Любопытство направило меня к толпе. Немцы собирались повесить трех одетых в фуфайки, брюки и сапоги мужчин среднего возраста. Мне было страшно, но я не уходил. Нет, здесь не было того, о чем читал в книгах. Здесь не было стука топоров, готовящих помост. Здесь не было перекладины. Здесь не стучали барабаны и не строились шеренгами солдаты. Да и толпа была небольшая и редкая. Людей по городу передвигались мало. Немцы вытащили три ящика из рыбного магазина, поставили на него трех живых людей, изо рта которых в морозный воздух вылетали облачка пара. Привязали к ветвям деревьев веревки, изготовив на них петли. По команде ящики были выбиты из-под ног, тела несколько мгновений дергались, как будто старались ногами дотянуться до земли, но не могли этого сделать, а потом обвисли и затихли. За что их повесили, я не знал? Все делалось немцами деловито и просто, а потому и особенно страшно. Думалось невольно: «А не стану ли я следующим?»  Казнимые молчали, не выкрикивали лозунгов, о которых я читал в книгах. На следующий день  увидел, что кто-то с мертвых стянул сапоги. А еще через несколько дней они были только в нижнем белье, и на груди каждого висела тонкая дощечка, на которой крупными буквами было написано: «Повешен, как партизан». Это единственный случай, когда я видел написанным  это слово. Немцы ничего не говорили и не писали о партизанах. О диверсиях мы тоже ничего не слышали.
Все новые и новые приказы германского командования расклеивалось на стенах домов. Все они должны были регламентировать нашу жизнь. Не выполнить их, означало – расстрел. А выполнить?.. Как-то появился приказ детям школьного возраста явиться в школы для продолжения учебы. Я проигнорировал этот приказ, полагая, что ничему путному меня по приказу немцев учить не будут. Видно Богу угодно было опять сохранить мне жизнь, породив в моей душе сомнения? Откликнулось на этот приказ более двухсот пятидесяти детей. Домой они уже не вернулись. Поползли слухи по городу, что всех детей немцы отравили, угостив пирожками с чаем, содержащими яд.
    Отапливать помещение книгами хлопотное занятие. Книга, брошенная целой в плиту, горит плохо, ее нужно прежде растрепать на отдельные тетради, размять, распотрошить. А это означало, что нужно сидеть рядом с нею и только этим и заниматься, Да и прогорает бумага моментально. Как-то два сапожника, алкоголики, живущие в нашем новом дворе, притащили откуда-то ящик с толовыми шашками, сказав жильцам, что они нашли мыло. Внешне тол походил на куски мыла, но был более желтым, а главное он не собирался образовывать пену. Сапожники были нежадными и поделились добычей с соседями. Несколько шашек досталось и нам. От соседа, живущего в квартире рядом, в прошлом красного командира, я узнал, что тол - взрывчатка, но если его сжигать маленькими кусочками, то он горит. Я провел такой эксперимент, кусочки тола были крошечными, они плавились, пузырились, горели, создавая много черного дыма. Как источник отопления они были забракованы мною, тол был выброшен. Пришла война, и исчезли спички. Я и до сих пор не могу понять, какая связь между спичками и войной? Но, хочешь, не хочешь, пришлось подумать, как добывать огонь, не прибегая к тому способу, который описал Рони Старший в своей повести «Борьба за огонь» Все-таки человечество далеко шагнуло в своем развитии от того, каменного века. Способ мой не был изобретением, он описан давно: кремний и кресало (кусок закаленной стали), трут получить не трудно, опалив конец любой хлопчатобумажной ткани. Подносишь тлеющий уголок ткани к  кучке бездымного пороха, все – горит! Дымный порох для этой цели не годиться. Доказано экспериментом, результатом которого были опаленные волосы на моей голове. С более серьезными взрывающимися структурами, заключенными в специальные металлические каркасы я экспериментов не проводил.
Когда человек идет на войну, он готов к тому, что может ждать его там, я имею в виду самый нежелательный вариант. Надежда не оставляет человека до самого конца, он идя на передовую думает о том, что должно же ему повезти... Ну, не всех же убивают?  Много остается живых! Неужели он составляет печальное исключение? Не может этого быть!  Ведь не создан он для того, чтобы, еще не начиная жить, не оставя след  в ней, уйти в небытие? Но, быть готовым и к худшему все же надо. Недаром на Руси, провожали ратника со слезами и причитаниями, так, как принято провожать покойника. Да и сам ратник, кланяясь всем в пояс, просил простить ему все беды и зло, которые он, совсем случайно, мог кому-то из соседей и знакомых причинить. Мирные люди, оставаясь дома, тоже не были спокойны. Все зависело от того, как развернутся события на войне, происходящие  далеко от дома. Они могли обернуться разорением, пленением, рабством. Для того чтобы избежать этого, и шли молодые, крепкие парни сражаться. Цивилизация ослабила последствия войн для мирного населения, надежды на хороший исход возросли. Мало того, некоторые научились извлекать для себя немалую выгоду из несчастия других.  Неудивительно, что и в нашем городе были такие, которые без боязни, возможно с нездоровым любопытством, ожидали прихода немцев. Еврейские семьи не были исключением. Я вспоминаю слышимые от отца с матерью разговоры на такие темы. Поэтому называю не выдуманные фамилии и ненадуманные факты, а реальные. На улице Пролетарской, во дворе дома № 40 проживала семья зажиточных, естественно по нашим меркам, евреев по фамилии Тун. Они, обладая значительными денежными средствами, а отсюда и возможностями, не слишком торопились покинуть Керчь. Моя мать, будучи управдомами, встетив главу упомянутого семейства, задала такой обычный вопрос:
«Почему вы не эвакуируетесь? Ведь немцы могут вас застать здесь?»
Тун на это ответил: «Мадам, я знаком с немцами по восемнадцатому году! Это – культурные люди, не то, что наши босявки!»
О, как наивен был этот человек, так говоря о немцах! Как он жестоко ошибался, не доверяя нашим средствам массовой информации, повествующими достаточно красочно о преступлениях, творимых по отношению к евреям! Среди евреев были и такие семьи, которым подняться и улететь не давали слишком короткие крылья. Они доверяли средствам массовой информации, но еще более доверяли Туну. Подняться им было трудно, отсутствие средств, многочисленные семьи резко уменьшали возможности передвижения. Но попытаться все же было можно, ведь работникам металлургического завода это было сделать легче других, их обеспечивали транспортом и всем крайне необходимым. Не стану вдаваться в подробности мыслей и поведения бедной еврейской семьи, проживающей в нашем дворе и носившей такую же короткую фамилию, как и Тун, из трех букв – Шор. Давид и Соня Шор, с их десятиголовым выводком, с трудом сводили концы с концами на зарплату жестянщика метзавода. Да, в этой семье белый хлеб был редкостью, его ели только в день получки, он был для них лакомством. И не было свободного часа у этого человека. Жесть и киянка, ножницы по металлу и наковальня с металлическим квадратного сечения брусом – кормили его и многочисленную семью. Раньше его никто во дворе не вставал, и позже не ложился.  Вся жизнь сопровождалась звуками ударов киянки. Был он невелик ростом, сутуловат, с впалой грудью и кожей, сплошь усыпанной веснушками. Говорят, веснушки – к счастью. Но, к сожалению, счастья веснушки ему не принесли. Мог ли он, да и мы тоже, полагать, что от начала войны семье Шоров будет отсчитано всего 5 месяцев, а точнее 159 дней жизни. И уйдет в небытие бедная еврейская семья, бившаяся над каждым куском хлеба, не причинившая никому зла, о которой в Германии, начиная войну, и понятия не имели? Я назвал только две фамилии, две еврейских семьи, а ведь на Сенную площадь их 28 ноября 1941 года пришло около 7 тысяч. Семь тысяч тех, кто на что-то надеялся, на что-то рассчитывал?  Оставили они свои ценности врагу – это факт. Только кто из них Туны, а кто Шоры?  А мысли, надежды, что с ними?..  Превратились в «п-фу», легким выдохом отправленные в холодный, промозглый воздух. Правда, идя на площадь, забрав с собою все ценное, некоторые не догадывались, что их там ждет? Активно распространялся слух, что евреев отправляют в Палестину. Большинство знало о Палестине только то, что было написано о ней в святом писании. Где расположена она? Кому принадлежит? И как Германия может выселять людей туда, где все уже давно занято?  Зачем думать, когда о том так уверенно говорят. Отсюда и возможность создания заведомо ложной иллюзии. Все сомнения по поводу евреев отпали, когда на створках ворот были расклеены листки с приказом, где было четко сказано – за укрывательство евреев – расстрел! Расстрел ожидал в этом случае не одного человека, а всю семью, всех жителей двора. Евреи в городе были обречены. Трудно предположить, что не найдется во дворе такой, кто из трусости, из страха перед смертью, не выдаст немцам своего соседа, даже в том случае, когда он не чувствовал к нему неприязни, напротив жил дружно, поздравляя с семейными праздниками?
 Я назвал только евреев, но в городе проживала тьма тьмущая людей других национальностей. Их, в массе своей, пока не трогали, пока выдергивая по одиночке. Но, тронут позднее, узаконив уничтожение невинных. И цыган, и семьи смешанных браков, и крымчаков будет ждать такая же судьба. Коснется она и массы русских. Никого не оставит в покое. В живых останутся только те евреи, которые догадались переждать сложности временного характера, перебравшись в село, сделав это заранее. Да раненые,  выбравшиеся из-под трупов, заполнявших Багеровский ров. Но таких счастливцев было единицы. И спасались они не в городе, где, кажется человек, как иголка в стоге сена, может затеряться, а добравшись до глухого села, где все на виду, где друг друга давно знают, а прибывший только-только, как букашка на открытой ладони!. Село немцы не трогали. Евреи никогда, со времен царей русских не жили в деревне. Им там делать было нечего – прав на землю они не могли иметь. Богатые евреи  занимались ростовщичеством, бедные – ремеслом. А эту возможность давал только город.
      Взрослые, наверное, недооценивают чувств подростков, еще не окрепших душами, но уже брошенных в мир смерти, боли, страданий. Подросткам сложнее, они еще не научились глубоко прятать свои чувства, и не научились объединяться для выживания. Я сопереживал чужим несчастьям, опасаясь открыто высказать то, что переполняло меня. Болтать было опасно, замкнуться в себе еще хуже. Трудно в одиночку с бедой справиться – это я хорошо усвоил. Но труднее всего человеку, превратившегося внезапно в изгоя. Общество не приемлет его из-за страха навлечь на себя беду. А он, в свою очередь, не успевший освоится с новой ролью невинно осужденного, в любой момент может ожидать расправы. Несколько слов о нем. После массового расстрела евреев, и последующих уничтожений, не явившихся по приказу немецкого командования на Сенную площадь,  в городе остался в живых только один еврей. На улицах он появлялся редко. Шел, потупив взор в землю, с шестиконечной звездой на левой стороне груди. Нет, он не стыдился своей национальности, ему, наверное, было стыдно за тех, кто, давно зная его, теперь сторонился, словно от прокаженного. Фамилия еврея была Гольдберг. В потоке времени я забыл его имя и отчество, но фамилию запомнил на всю жизнь, поскольку всегда поражался видимым, доступным для восприятия, чувствам этого человека. Я помню его голос с нотками баса, мягкий, ровный, без срывов. Это был высокого роста, тощий мужчина, с выдающимся вперед кадыком,  всегда одетый во все черное. Ходил он, сутулясь, широкими шагами. Семитских черт в лице его было мало, но интонация речи с головой выдавала принадлежность к еврейской нации. Работал он врачом, оперирующим хирургом в городской больнице. И до войны, и во время оккупации города немцами он ежедневно оперировал больных и раненых, всех, без разбору, русских, татар, немецких солдат в том числе. Только потому, что немцы нуждались в его искусных руках, они оставили его в живых. Он знал, что, как только будет ему найдена замена, жизнь его прервется. Он сам об этом говорил не раз. Откуда я это знаю? Он был лечащим врачом моей матери,  лечил моего отца, оперировал моего родного дядю, да просто он часто бывал у нас. Бывал тогда, когда тоска одиночества заставляла его искать общества людей. Когда он приходил к нам, мать начинала суетиться, выискивая, чем бы его накормить. Он, стесняясь, отказывался, хотя стоило заглянуть ему в лицо, увидеть его глаза, чтобы понять, насколько он голоден! Когда он уходил, мать совала ему в руки крохотный мешочек с пшенной крупой. Что она могла ему еще дать, если для того, чтобы прокормить нас, из-за пайки хлеба и десятка мерзлых картофелин, которые она прятала на груди у себя, работала подсобницей в немецкой кухне. Эта картошка обошлась матери жесточайшим бронхитом, от которого ее излечил все тот же Гольдберг. Как-то в средине декабря он пришел к нам днем, что бывало крайне редко. Пришел такой озябший, что его буквально трясло от холода. Да и как было не замерзнуть, если на нем была видавшая виды фетровая шляпа и потрепанное демисезонное пальто. Мать напоила его кипятком с кусочком ржаного сухаря. Подарила старенький шерстяной шарф. Отец протянул ему  свою зимнюю шапку. Он не хотел ее брать. Отец уговорил его словами: «Она мне не нужна, я  все равно никуда из дома не выхожу». Это была правда, и Гольдберг поверил отцу. Но прежде, чем надеть шапку, он повредил ее мех и надорвал «ухо». Забегая вперед, скажу, что этот врач уцелел, дождался того момента, когда наши высадили десант и захватили город. От него мы узнали, какой ценой была освобождена Керчь. Десятки молодых людей стали калеками. Им ампутировали отмороженные верхние и нижние конечности. Я помню, как меня потрясло это. Я представил себе человечий обрубок, только туловище и голова... Что такому делать, ведь он обслужить себя не может?..
   Потом Гольдберг  уходил из Керчи, чтобы в нее уже больше никогда не вернуться. Он уходил по льду пролива с партией раненых. Он заскочил к нам попрощаться. На вопрос, почему он так поступает, он ответил прямо:
«Наши застряли на Акмонае, я думаю о возможности возвращения сюда немцев. Тогда мне в живых – не быть!»  Да, он был  дальновидным, этот талантливый еврей. Я вышел во двор, чтобы его проводить. Он обернулся на прощанье ко мне лицом и мягко улыбнулся. Он ушел, оставив мне на память свою улыбку.
       Город и до войны испытывал сложности с водоснабжением. Хорошую мягкую питьевую воду покупали, платя по копейке за ведро воды. Вода из водопровода  была жесткая, невкусная, но и этой не стало после того, как немцы заняли город. Водопровод не функционировал. Для водоснабжения использовались  колодцы, оборудованные механическими помпами. Приходилось, действуя  руками, откачивать воду из глубины. Таких колодцев в центре города были три. Около них скапливались люди, образовывались длиннющие очереди. Приходилось тратить часы для того, чтобы принесть домой два ведра питьевой воды. Использовали дождевую, подставляя ведра под водосточные трубы, растапливали на плите снег, когда он был свежий. Как-то, стоя в очереди, я стал свидетелем жуткого случая. С момента, когда на Сенной площади собрали  евреев и куда-то вывезли, прошло несколько дней. Большинство людей знало правду о том, что с ними сделали, хотя вслух, да еще с незнакомыми людьми, об этом не говорили. Случилось, что, когда моя очередь приблизилась  к колонке, к воротам двора напротив колонки, подъехала грузовая автомашина. В ней находилось трое полицейских, одетых в новенькую форму черного цвета, со светло-серыми отворотами на рукавах. До этого одежда у них обычная, гражданская, выделяла  их из массы других людей надпись на белой повязке- «Polizei»  Подъехавшие полицейские попрыгали с машины и стали выводить из ворот, и рассаживать в кузове машины немощных стариков, которые самостоятельно прибыть 28 ноября на Сенную площадь не могли. Стоящий передо мною, еще с пустыми ведрами, мальчишка лет 15-ти вдруг крикнул звонким голосом: «Евреи, вас же везут на расстрел!» Двое полицейских бросились на этот крик, выволокли парнишку из очереди, и тут же на глазах большой толпы, стали избивать его прикладами винтовок. Удары приходились по плечам и голове. Фуражка у избиваемого упала с головы, кожа от ударов местами лопнула и кровила. Мальчишка опустился на колени и просил: «Дядечки, не бейте меня, я больше не буду!» Надо было видеть озверелые физиономии полицейских, продолжающих избивать пацана. Потом избитого, оставляющего за собою кровавые следы на снегу, его подтащили к машине и, раскачав за руки и ноги, бросили, как бросают бревно, в кузов. Очередь безмолвствовала. У меня от страху все в животе занемело. Но я еще тогда подумал: «Ведь эти полицейские годами жили среди нас, здоровались, шутили, сочувствовали. Откуда у них такая злоба к незнакомому человеку, ребенку еще, не умеющему контролировать свои чувства? И ведь не было рядом немцев, перед которыми они бы выслуживались? Чем мог помешать ими проводимой акции какой-то пацан?»
           Во все времена среди обычных смертных появляются угодники. Я не имею в виду тех, кто угождают Богу. Такое угождение – символ величайшей послушности и служению справедливости. Я имел в виду тех, кто всегда торчит при власти, любой власти, ни идеи, ни цвет роли в таком случае не играют. Такие при приходе немцев тотчас оказались при власти, ну, словно только и жили ожиданием тевтонов? Некоторые оправдывают свои деяния звериной ненавистью к советскому строю. В какой-то мере, я могу таких и понять. Хотя нельзя, служа ненависти, причинять страдания и беды невинным. Можно понять поступок Дементеева Константина (отчество его я и прежде не знал), который стал при немцах полицмейстером. В прошлом белый офицер, бухгалтер при советской власти, он имел основания быть ею недовольным. Но никак нельзя понять действия человека, невысокого роста слегка смугловатого, лет 35-ти, прибывшего с немцами в город Керчь и ставшего здесь начальником тюрьмы. В городе  у него не было ни друзей, ни  знакомых. Почему он выбрал соседний с нашим дом для своего жилья? Может, потому, что там жила соблазнительного вида девчонка? Вера Вертошко, 16 лет, бесспорно, была красива. Выросшая в нужде, она была горда вниманием взрослого человека, да еще занимающего такую высокую должность, человека, которого боятся все, и стараются стороной обойти. Все боятся, а вот она может вить из него веревки? Вера была очарована подарками своего перезрелого «мужа». Знала бы она, чем занимается он? Знала бы, что подарки, приносимые ей, принадлежали расстрелянным евреям, и были сняты с мертвых тел? И знала бы она, каким коротким будет ее «счастье»? Все станет на места, когда они будут убегать вместе с немцами.  В Джанкое в ее муже узнают того, кто при советской власти возглавлял местный райпотребсоюз. Но самое удивительное во всей этой истории то, что он сам-то  был евреем. Евреем, пытавшим и казнившим евреев! Ну и ну! Как еврея, немцы казнят и его самого. Только не знаю, присутствовала жена при его казни, или нет? А может, ее казнили вместе с ним? О ней мы больше ничего не слышали, как в воду канула!.. Были и такие предатели, принявшие из рук немцев власть только потому, что желание властвовать было заложено в их природе, но прежде она, эта власть, была при советском строе им недостижима. Такими были Токарев, возглавивший городскую управу, и его заместители Зеленкевич и Петров, кстати, последние, оба до прихода немцев, работали врачами в городской поликлинике. Почему  эскулапов потянуло к руководству, мне не известно? Одно знаю, сделали они это добровольно, не под давлением.
     Иногда желание услужить проявляется не в одиночку, а в коллективе людей, причем, выступающих от лица той нации, к которой они принадлежат. Так в городе Керчи появились комитеты содействия германской нации: греческий, итальянский, болгарский, армянский, татарский. Русского комитета с таким названием не было. Был создан комитет содействия военнопленным, но просуществовал он до того момента, когда собранные людьми продукты для военнопленных, были конфискованы германскими властями. Я не знаю ничего о целях и задачах, которые ставили перед собою помогающие германской нации?  Я говорю о достоверном факте, бросившим  тень на остальных представителей этих наций. И не нужно удивляться тому, что такие факты легли потом в основу причин, так называемой депортации народов. Вопрос депортации не возник из пустого воздуха. Жаль, конечно, что депортации подверглись все, подряд, без учета лично содеянного! Среди депортируемых было множество людей, действиями которых должна была гордиться советская власть. Скольких спас от отправления в Германию на каторжные работы врач Василькиоти?  В судьбе моей и моих родителей много положительного сделали крымские татары. В случае освобождения моего отца из концлагеря военнопленных в Феодосии, мать с отцом, пробираясь домой, в Керчь, остановились в доме, принадлежащем крымским татарам. Было это на окраине «Дальних Камышей». Хозяин дома побрил моего отца, он был заросший щетиной и только одним свои видом мог вызывать подозрения. Им же была заменена военная форма отца на гражданскую. Он же дал ценные указания, как обойти немецкие посты... У этой татарской семьи скрывалось еще два краснофлотца. Вот и решите, какой опасности подвергалась татарская семья, поступая таким образом? Заслужила ли она депортацию?  Нет, не все так просто в нашем подлунном мире?  И нельзя винить людей за действия отдельных представителей национальностей?
Презренны те, кто жизнь свою бросил на алтарь алчности и порока, в каком бы возрасте он ни был! Живущий в нашем дворе, игравший со мною в мальчишечьи игры, превратившийся скоропалительно в долговязого парня, Васька Лисавецкий, по кличке «Лиса», перешагнул свое семнадцатилетие, не ведая о пороке, уже свившим  в душе его гнездо. И прежде, будучи еще мальчишкой, он стремился верховодить младшими. Но мы его отвергали, внутренне не доверяя ему, хотя размерами тела и силой он значительно превосходил нас, и было лестно играть с таким большим. Желание господствовать терзало его, ища постоянно выхода. Выход ему предоставили немцы, заняв город. Нет, он не побежал в военкомат, чтобы записаться добровольно на фронт при наших, но, он, в первые же дни прихода немцев, добровольно пошел служить  в полицию. Теперь он упивался своей властью, демонстрируя ее над нами. У меня не было опыта, но хватало ума, чтобы ускользать от встречи с ним. Первый поступок, заставивший заговорить всех живущих во дворе, был совершен Лисой, когда он силой заставлял любить себя, тридцатилетнюю замужнюю женщину. Первая атака его была отбита. Он сломил сопротивление женщины, когда ложным доносом убрал со своего пути ее мужа. Я не стану копаться в клубке его чувств, кажущимися, мне изначально, скоплением омерзительного. Дальше больше, «Лиса» полагал, в силу отсутствия самого элементарного ума, а, следовательно, и способности анализировать, что служба в полиции ему открывает дорогу к вседозволенности. Эта вера во вседозволенность и погубила его, когда он решил завладеть имуществом богатого цыгана, в прошлом цыганского барона. Не дожидаясь команды сверху: «Ату его, взять!», Лиса зарезал цыгана на глазах у его семьи. Немцы открыто недолюбливали цыган, но они были рабами ими же созданного «Нового порядка» Васька навсегда исчез, попав в подвалы гестапо.
    Раскрепощение души и тела, прежде зажатого в тиски, тоже может сыграть роль катализатора, ускорившего распад морали и приведшего, в конце концов, к уходу из жизни. Что мы знали о жизни  Миньки Александрова, по прозвищу «Ноль», «Нолик»? То, что он слыл отпетым хулиганом, старательно поддерживающим в сознании всего двора этот имидж? Его готовы были некоторые мужчины убить, - он жизни не давал их чадам!  Не было условий, и взрослые скрипели от злости зубами, рисуя себе в голове те способы, которыми следовало бы расправиться с гаденышем. Но, гаденыш не вынырнул из чистого озера, не выплыл на крылышках из светлого эфира! Он был порождением своих родителей. Следовательно, мы ничего не знали об отце отпетого? Я не помню даже имени того, ведь ему никто руки своей во дворе не подавал. Знать, было за что? Он жил обособленной от всех жизнью, никому не мешая, ни во что не веря. Как обращался со своей женой, со звероподобным взглядом, отверженный дворовым обществом, мужик?  Что знали мы о маленькой, невзрачной женщине, девочкой доставшейся своему мужу? Мы не слышали тех проявлений жизни, которые доступны слуху и зрению. А из квартиры Александровых ничего такого не выходило. Там было все глухо, как в могиле.  Может, отношения между супругами, и были источником того, что «Ноль» не ставил и в ноль свою мать? Война приоткрыла занавес. Главу семьи в армию призвали. И ни слуха, ни духа – о нем? Пришли немцы и женщина, мать «Нолика», вдруг расцвела, начала надевать наряды, которые прежде лежали без движения в сундуке. И двор разом заметил, что женщина просто красива. Заметил эту красоту и немецкий оберст. Теперь она возвращалась домой на легковом автомобиле. Шофер, выскочив из авто, почтительно открывал перед нею дверь. Где служил оберст, я не знал, но погоны у него были витыми, а не обычными.
Соседки говорили женщине: «Как ты, Нин, не боишься возвращения наших?
Та отвечала со смехом: «Чего мне бояться? Я прежде жизни не видела! Она хуже смерти была! Не один раз мысль в голову приходила, покончить с собой!  Только сейчас и живу!  Перед богом отвечу за свои поступки, не перед людьми!»
Она ничего никому не сказала, когда пришли наши? Она – повесилась!
«Ноль» куда-то исчез! Слышал потом, что будто  был на Японской войне. Увидел его я значительно позднее. Узнать его было еще можно, характер не изменился. Все остальное... Наркоман, без кистей рук. Калека, которому хирург-ортопед из костей предплечий соорудил клешни.
Я видел, как он брал клешнями стакан с водкой... Хотелось мне представить его, потерявшим руки в бою. Нет, все было намного прозаичнее. Минька проиграл свои руки, находясь в лагере заключенных, куда он попал за хулиганство...
Я рассказал только о судьбе части живых существ, когда-то пребывавших на небольшом клочке земли, называемым двором.  Не стану касаться многих других, судьба у всех была нелегкая, война круто изменила жизнь всех, обнажив сущность каждого. Будет она называться судьбой простого советского человека. Но не была она простой уже потому, что изведала  «Новый порядок Гитлера», все ужасы и страдания войны, унижения, прошла через смерть саму, может и не забравшую жизнь, но опалившую ее предостаточно. Нас, переживших войну, называли наследниками Советской эпохи. Что из этого наследства  сумели наследники передать детям своим? Не уверен, что наследство было великим, когда наследство исчисляется только материальными благами...
       Зарегистрировавшимся в городской управе людям, стали выдавать по 100 граммов хлеба, из непросеянной ячменной муки. Хлеб был тяжелым, колол глотку «костюками», но и его было слишком мало. К тому же, хлеб следовало еще получить, а это сделать было совсем непросто. Единственный магазин, где его выдавали, располагался на углу Ленинской и Крестьянской, там, где потом будет построен «Детский мир». Действовал комендантский час, согласно которому хождение по городу разрешалось только в светлое время суток. Но, если придти к магазину, когда станет светло и перестанет действовать комендантский час, то это означало бы одно – хлеба не достанется!  Поэтому меня будили часа в 4 утра. Я теплее одевался и выскальзывал на улицу. Город вымер, ни движения, ни полоски света, лишь легкое шуршание пересыпаемого ветром  сухого, колючего снега. Темнота охватывает со всех сторон, Стою некоторое время без движения, пока глаза адаптируются к темноте. Внимательно осматриваюсь. Нет ли поблизости патрулей?  Мне предстоит несколько раз пересекать улицы. Немцы патрулировали улицы города, его центральную часть. Столкновение с ними – стопроцентная смерть! Ходили они по трое, по осевой линии улицы, время, от времени, постреливая из автомата. Но, иногда внезапно появлялись из-за угла... Чтобы не попасть им на глаза, приходилось передвигаться, перебегая от подворотни к подворотне. Добирался до магазина и занимал очередь. Там всегда находил трех глубоких стариков, которые дежурили, присев у стены магазина, почти сливаясь с ней. Заняв очередь, я по митридатской лестнице поднимался на улицу 23 мая и гулял по ней, время, от времени, навещая стариков, чтобы убедиться в том, что меня из очереди не удалили. Немцы на Митридат не поднимались... И все же, сколько испытаешь страха, словами не передать. Хлеб дорого стоил мне. Но без этой ничтожной порции хлеба не обойтись. Бесстрашие – смерти подобно. Страх мой был обоснован... Как-то я пришел домой без хлеба. Как всегда, заняв очередь, направился на свое излюбленное место дежурства. Находясь там, я услышал звуки выстрелов. Когда минут через пятнадцать спустился к магазину, то увидел стариков мертвыми, снег под ними окрашивался кровью...
     Пришла в Керчь настоящая зима, с крепкими морозами,  город мертвый. Нет движения. Не дымятся трубы домов. Кругом развалины, обезлюдевшие квартиры. Ночью под новый год повалил снег, укутав белым покрывалом землю. Утром просыпаемся,  выхожу на улицу и вижу на гостинице красный флаг. Радость быстро облетает двор. Приход своих, красных, был неожиданным не только для нас, но и для немцев. Многие из них бежали из города в одном нижнем белье. Интересен в этом отношении один факт, свидетелем которому я стал совершенно случайно. Народ привык, при смене власти, хоть чем-то поживиться. Группа женщин отправилась на склад с одеждой. Там хранились наши, советские меховые кухлянки, доставшиеся немцам при взятии Керчи. Почему они не надевали их в морозы?.. Женщины, разбирая их, обнаружили спавшего молодого немецкого солдата. Оказывается, он, спасаясь от холода, забрался под теплую одежду и уснул. Увидев толпу разъяренных женщин, солдат  бросился к морю. Но вода у берега замерзла. Бабы поймали, навалились на него. Чтобы они с ним сделали, если бы не случайно проходивший наш офицер? Он отбил немца и доставил в комендатуру.
               
С приходом наших, положение наше разом  изменилось в лучшую сторону. Стали выдавать по 500 граммов хлеба на человека. Да, еще появилась возможность подкормиться у армейской кухни,  повар там мог бросить в мое ведро пару черпаков густой пшенной каши. В сознании моем сохранилось неповторимое приятное ощущение ее вкуса.
Кончился  процесс разрушения, началось созидание, пусть и временное. Стали работать предприятия, в основном на нужды фронта. Остались чудовищные последствия действий немецких властей. Мы узнали об объеме трагедии Багеровского рва. Затем,  воочию видел, как везли по улице Ленина расстрелянных горняков из Камыш-Буруна. Трупы были обледенелыми, в скорченной позе. Их везли на детских санках, привязав тела веревками. Десятки женщин и детей везли останки своих кормильцев...
Начал работать трамвай. Электричества не было, трамвайные вагоны возил небольшой паровоз, прозванный «кукушкой» Первые недели после высадки десанта, небо над Керчью было свободно от самолетов. Потом они стали появляться по трое, шестеро. И опять, редко наказывалось их вторжение. В воздухе опять было их полнейшее превосходство
Страх смерти укрепляет веру в Бога, но одновременно порождает немало суеверий. Я не знал, что испытывала в душе моя мать, когда начиналась бомбежка, но, она непременно натягивала свой коричневый, видавший виды плащ, словно только он мог ее защитить. Она, пока еще существовали предупреждения в виде сирены, чутко прислушивалась к их подаче. Но не всегда сирена совпадала с бомбометанием. Были и нередко случаи ложной тревоги. Жить ведь было надо. И есть, и готовить, и помыться. Делали мы это, несмотря на бомбежку, может, только замирая на те грозные минуты, когда с потолка сыпалась в лохань с водой и на голову купающегося штукатурка, или летели на него картон и фанера, заменяющие стекла. Чтобы мать помылась, мы с тетушкой прибегали к обману. Мать слышала сирену тревоги, а мы ей говорили, что это сигнал отбоя. И она начинала мыться, когда же подавался сигнал отбоя, и она выскакивала из лохани с водой, тетка говорила: «Чего ты выскакиваешь, это ведь отбой!»
«А что прежде было? – спрашивала она.
«Тревога!»
Мать становилась невероятно сердитой. Но результат, которого мы добивались, был добыт,  а это – самое главное!
Ее раздражал тот факт, что бомбежка всегда сопровождалась обострением моего аппетита, и я просил, хоть чего-нибудь поесть. Мать возмущалась. «Тут душа с телом расстается, а тебе есть!..»- говорила она в таких случаях.
Люди носили амулеты, верили в приметы. К сожалению, эффекта от них – никакого!  Более надежным был подвал нашего дома. Естественно, спастись при прямом попадании бомбы было невозможно, но от обломков камня, осколков, взрывной волны, он защищал хорошо, да и взрывы здесь звучали глуше, правда, стены угрожающе раскачивались, как на корабле в непогоду. Но к этому все привыкли. Набивалось в подвал и гражданских, и военных много. Слышно было, как люди молятся Богу. Военные говорили не раз, что на фронте легче. Здесь человек чувствовал себя обреченнее. Фугасные бомбы применялись редко, больше было осколочных. И только один раз за все годы войны мы испытали взрыв необычной силы. Случилось это глухой ночью. Действовал один самолет. Мы слышали натужный рокот его моторов, свидетельствующих, что он здорово загружен. Была сброшена одна бомба. По-счастью, она попала туда, где не было строений и никто не жил, но воздушной волной разрушено было много квартир в соседних дворах, под завалами которых погибли люди. На месте взрыва бомбы образовалась воронка более тридцати метров в окружности, ее тут же заполнили подпочвенные воды и, она превратилась в небольшое озеро, в котором потом немцы купали военнопленных.
   Говорят, что война -  это  игра со смертью. Я бы поставил в этой фразе на первом месте слово смерть. Ведь игра идет только по ее правилам, в том объеме, какой она позволяет и при полном ее преимуществе. И нет в этой игре никаких случайностей. Это мы, играя вслепую, полагаем о наличии случайностей, не зная закономерностей. Возможность заранее избежать смерти, в войне есть, но только при условии выбора действий. Самая главная беда состоит в том, что самого выбора просто нет. Есть ли выбор у солдата, идущего в атаку? Может ли он отменить приказ своего командира? Даже сдаться в плен не всегда может! У наемного убийцы  тоже часто нет выбора, хотя ему дана власть над жизнью совсем незнакомого ему человека, ведь он может и не знать, что и его последующая смерть самого является частью плана замыслившего! В отличие от этих категорий людей, у нас выбор был, но при соблюдении некоторых условий. Мы могли удалиться из района, подвергаемого частой бомбардировке, но при условии наличия места, где можно было поселиться. И потом, человек связан многими актами физиологических отправлений, для чего нужны определенные условия, их посторонние могут и не предоставить? Жить же вдали от контроля власти, в прифронтовом городе, значило, заработать кучу серьезных неприятностей. Мы жили в районе города, который наиболее интенсивно обрабатывался вражескими самолетами. Можно было видеть, как с раннего утра, из нашего района многие люди с вещами и детьми покидали свои жилища, чтобы вернуться вечером, когда бомбометание прекращалось. Действительно, со стороны немцев не рационально было бомбить основательно разрушенный город, с затемнением по ночам, когда и днем выбирать объект бомбометания не так было просто. Покидая жилище, пусть и временно, можно  теоретически опасаться хищения вещей. Практически этого не было, о мародерах, грабителях мы тогда не слышали. Даже те, кто отбыл срок наказания, был патриотически настроен и временно отходил от тех «занятий», к которым привык, и за что не раз отсиживал сроки. Куда следовало двигаться, чтобы переждать бомбардировку? Можно было просто уйти куда-нибудь на окраины города, если были знакомые, у которых можно было остановиться. Просто расположиться лагерем на природе было опасно. Немцы обстреливали из пулеметов не только скопления людей, а даже одиночек, устраивая нечто, напоминающее охоту? Можно было спрятаться под землю. В Керчи немало было свободных штолен, в которых когда-то, в древности, была выработка камня известняка, каменоломни, неправильно называемые катакомбами. Целые галереи таких выработок были в Аджимушкае, Старом Карантине. Они тянулись, то, суживаясь, то, расширяясь, на многие километры. Были и настоящие катакомбы – места захоронения умерших в древности.
В отличие от каменоломен,  катакомбы не были выпилены в толще скальных пород, а шли в земляном грунте, под толщей пород, узкими длинными ходами, высотою около двух метров.
Все ходы в каменоломнях и катакомбах до сих пор не исследованы... В начале апреля 1942  года наша семья отправилась в катакомбы. Нам был известен вход, расположенный неподалеку от малой митридатской лестницы, во дворе довоенного управления водоканалом. Я помню,  небольшое расстояние от входа освещалось  электрическими лампочками. Скорее всего, источником освещения  там была динамо-машина. Через десять метров  катакомбы раздваивались на два хода. Один, отгороженный ширмой был широким, хорошо вентилируемым, освещенным, там стояли кровати, застеленные одеялами, стоял столик с телефоном. Эта часть катакомб предназначалась для руководителей. Я попытался заглянуть за ширму, но услышал суровый голос:
«Сюда нельзя!
Окрик хлестнул меня, как кнутом. Я не только обиделся, сам запрет, сказанный таким тоном, заставил задуматься, в чем суть его? Ведь тут не было ничего, составляющего военную тайну. Все стало на места, когда я стал сравнивать места, предназначенные руководству и простым, советским гражданам    
       Второй ход катакомб, предназначавшийся нам, рядовым, был узким и полутемным, уходящим куда-то далеко вглубь горы; вдоль него по одну сторону стояли скамейки, разминуться двум людям уже становилось затруднительно. Освещался тускло, редко стоящими керосиновыми фонарями типа «летучая мышь». Шли мы долго, поскольку места на скамейках уже были заняты до нас, а впереди еще шла цепочка людей. Становилось все темнее, а воздух тяжелым и душным. Наконец, мы нашли свободные места и, как это делали все, сели. Мимо нас продолжали идти те, кто следовал в очереди за нами. Здесь царил полумрак, а далее, в глубине, рассмотреть что-либо было просто невозможно. Люди сидели молча, иногда перебрасываясь незначительными фразами. Трудно приходилось малышам. Лишенные условий двигаться, они часто хныкали. Хныканье прерывалось напоминанием им о бомбах. Ясно было, что детишки испытали чудовищный страх перед бомбами, сыплющимися на их головы сверху, коль сразу умолкают. Время здесь под землей тянулось невероятно медленно. Воздуху не хватало. Даже фонари не хотели гореть из-за недостатка кислорода. Посидев несколько часов, наша семья пришла к выводу, что лучше принять смерть на воздухе, чем задыхаться в этой преисподней. Мы поднимаемся и двигаемся АО направлению к выходу. Наши места тут же занимают. Господи! Как ярок свет солнца! Как вкусен сам воздух. И щебетание воробьев кажется мелодией. А музыка движений... Ясно одно, что годится для мертвых, то вредно для живых.  Полагаясь на везение, и защиту Бога,  больше мы не делали попыток спасать жизни, спускаясь под землю Посещение катакомбы имело еще один результат, теперь уже в личностном плане – у меня наступило прозрение. До этого я верил каждому слову власти, но, теперь... Власть, заставила меня сравнивать условия, созданные для нее  с  условиями для рядовых граждан,  впервые родило трещину в моем сознании. Иначе и быть не могло. Анализ, сделанный мною тогда,  навсегда отторг уважение к конкретным лицам, олицетворяющим власть, вплоть до полной ненависти, не исчезающей даже тогда, когда я молил Бога избавить меня от чувства зла. Сохранилось оно у меня и на склоне дней моих. Я не Иисус Христос – величайшая добродетель, рожденная Святым Духом. Он для меня светоч, ведущий по пути, но я часто, в ослеплении своем, спотыкаюсь на пути своем, при свете дня блуждаю, как в потемках, падаю, набивая себе порядочные шишки. Но избавиться от чувства несправедливости не могу. И родилось это чувство не к врагу. То чувство естественно и даже необходимо. Я верил дядям и тетям, произносящим на людях пылкие слова о справедливости и равенстве, страстно звучащие призывы. Если несправедливость проявляется открыто и в малом, то, что говорить о скрытом и великом?.. С тех пор руководство, даже будучи по действиям своим вполне сносным, никогда не пользовалось моим уважением. Осадок остался на всю оставшуюся жизнь. Пусть мне не хватало опыта, который приходит с годами, но глаза от истины не спрячешь. Мне бы еще играть, шалить, а не думать над такими серьезными проблемами. И я еще, несмотря на войну, играю, когда появляются к этому возможности. Но теперь меня тянут те игры, в которых проявляется азарт. Самая простая игра, заимствованная от татар и модифицированная нами, называлась «Алчи-Тав», по татарскому названию поверхностей  меленькой косточки, входящей в суставы ног овец.  Выигранные кости, это деньги, за которые выкупались проигранные кости. Реже играю в карты, предпочитая игру в «очко» всем другим. Не забыть, душевного расстройства охватившего меня, когда в азарте игры, я проиграл свою любимую кошку. Животное, со слезами на глазах, пришлось отдать выигравшему. А я надолго забыл об игре в карты, да еще на деньги. Из меня мог бы выйти отчаянный игрок, но Бог защитил меня, сделав так, что мой карман редко наполнялся денежными знаками...
    Но, вернусь к проблеме более актуальной. Раз жизнь кротов не подходила нам, вновь продолжились поиски спасения. Пришлось искать нашей семье пристанища на окраинах города, куда немцы еще не догадались сбрасывать груз со своих самолетов. Вскоре отец нашел жилище из двух крохотных комнаток, у знакомого сапожника, с которым он работал до войны, по фамилии Кудленко. Проем двери, ведущий в половину дома, занимаемого хозяевами, закрыли легким шифоньером, отодвинуть который в сторону не представляло труда. Первым обживал помещение я. Похоже, что это место чем-то не удовлетворяло отца, и он, поселив меня здесь, рассматривал его, как запасный вариант. Здесь было  спокойно. Грохот взрывов долетал, но он не свидетельствовал о близкой опасности. Я вновь заполнял избыток времени чтением. На этот раз в моих руках была персидская поэма «Шахнаме» в переводе Василия Андреевича Жуковского. Хозяина, как правило, можно было видеть сидящим на низеньком сиденье, с упирающейся в грудь колодкой, на которой был распят сапог или туфля без подошвы.
               
Лицо сапожника было бледно, отечно, болезненно. Пухлыми и бледными были и кисти рук, сучащие дратву, или забивающие гвозди в подошву. Голос его звучал редко, а вот ремень его часто гулял по обнаженным частям тел племянников. Портрет жены сапожника прост: высокая, худющая, плоская, со злым, быстрым взглядом. Медоточивый голос в разговоре с моим отцом, прямой и резкий со мной, сварливый с мужем, грязный и визгливый с остальными детьми. В доме своем она выглядела гостем, проводя большую часть времени у соседок. Продукты питания хранились в двуместном металлическом сейфе, ключ от которого хозяйка носила постоянно с собой. Как этот сейф попал в скромный дом сапожника, я не знал. Все углы хозяйской половины дома, исключая кухню, были заняты образами святых. Я привык видеть иконы в одном углу, называемом красным. Наверное, потому что икон в доме было много, «красного угла» здесь не было. Я не видел, чтобы в этом доме молились. Вообще, атмосфера в доме была не из приятных. В нем царили ложь и недоверие. Хотя хозяева были бездетны, но дом был заполнен детьми, преимущественно мужского пола, разных возрастов. Все это были дети погибших родственников. Отсутствие собственных детей – не наказание ли Господне? Как бы то ни было, но дом не стал приютом детских душ, только тела их были собраны здесь. И телам этим здесь было не только не уютно, но и голодно. Одному сапожнику прокормить такую ораву было просто невозможно. А ведь они росли, им требовалось много пищи. Мне выдавалась пища на день, но съесть ее спокойно я не мог. Не мог даже кусочка хлеба проглотить без того, чтобы рядом со мной не оказывался кто-нибудь из них, каждый глоток мой, сопровождая голодным завистливым взглядом. Мало того, они протягивали руки и открыто попрошайничали. У меня съестное было ограничено, я не доедал, но делился с ними. Видя, что я не могу им отказывать,  у них возрастали аппетиты. Они поняли мою слабость и действовали уже нахальнее.  А мне было неудобно жаловаться своим родителям. Не хотел я ставить в известность и хозяина, ибо он был необычайно строг с ними, и я видел уже его расправу, когда он шпандырем наказывал одного из мальчишек. Крик стоял такой, что, даже, заткнув пальцами уши, я слышал его. Сапожник пытался учить племянников своему ремеслу. Пока сапожник следил, они еще что-то делали. Но, стоило ему отвернуться... Радением мальчики не отличались, были строптивы и непокорны. Все чувства сводились к одному: где украсть то, что можно съесть!  Боже, как трудно тебе с непокорными. И как слушать тебе их, если злы они и неправедны! И чада их добру не доступны. Не дай случая еще раз попасть мне в такое общество! Правда, скоро мои мучения кончились, и мы перебрались в другое место. Предшествовало этому два случая. Первый, я отправился как-то по воду с ведром. Воду брали у армян, живущих у речки и имеющих во дворе цистерны с водой. Я не знаю, откуда они наполнялись, но воды в них было много, они были глубоки, диаметр свыше пяти метров. Но, главное - их горловина была на уровне земли и ничем не ограждалась. Мне не повезло. Когда я  опустил ведро в воду, оно зачерпнуло воды более того объема, который мне позволяли силы вытащить. Чем больше я дергал веревку, тем более ведро погружалось. Я потянул, что есть сил, веревку  на себя и ноги мои заскользили по тонкому люду, прокрывающему землю. У самого края цистерны меня успел ухватить хозяин дома. Он не бранил меня, помог вытащить ведро. Меня трясло, как в лихорадке от страха. Плавать я умел, но попасть в одежде, в зимнюю погоду, в цистерну с гладкими стенками... Я так был напуган, что заставить меня еще раз направиться к цистерне, было невозможно. Об этом я открыто заявил отцу. И второй случай, шла бомбежка, к которым мы притерпелись, и на которые бурно не реагировали. На этот раз бомбили территорию близкую к дому сапожника. Боже, не дай еще раз увидеть то, что тогда пришлось увидеть и пережить. Жена сапожника при взрывах  стала бегать по комнатам с каким-то нечеловеческим воем, крестить углы дома. «Свят, свят!» - вырывалось из ее рта... и снова – вой! Образа святых спокойно смотрели на беснование, потерявшей от страха рассудок, женщины. Да будь они не изображением святых, а реальными, едва ли они смогли понять, о чем женщина их молит?  Я  тогда понял, насколько заразительным может быть панический страх. Еще мгновение, и я, сорвался бы и побежал прочь, куда угодно, чтобы только не слышать и не видеть... Или завыть вместе с нею! Случайно при этом действе оказался мой отец. Он ухватил за руку женщину, чтобы успокоить. Она вырвалась и стала кричать пуще прежнего. Теперь из вырывающихся у нее слов, можно было понять, что причиной бомбежки она считала нас. До нашего прихода здесь не бомбили. Мы виноваты и только! Мы навели немцев...
Об уходе от сапожника я не жалел. Только в памяти остался он, сидящий на низкой скамеечке, с колодкой, упирающейся ему в грудь, пытавшийся привить сиротам навыки своего мастерства, сочетаемые с телесными наказаниями, значительно превосходящими те, что мне приходилось испытывать до войны.  Во время войны меня уже не наказывали.
От Кудленко мы попали во двор, в котором проживали только крымские татары. Мы, русские, были одни со своими навыками. По счастью на нас татары особого внимания не обращали, мы, в свою очередь, старались не мешать им. Татары, мужчины, скрестив ноги, подолгу вели беседы, сидя на вытертом стареньком ковре. Мы татарского языка не знали, поэтому темы их бесед оставались тайной для нас. Женщины располагались отдельно, были заняты детьми и стряпней. Во дворе их можно было видеть посещающими общественный туалет, куда они шли с узкогорлыми небольшими кувшинчиками.  Приготавливать пищу нам было негде. Выручала походная армейская кухня, нам не отказывали в густой наваристой каше. Занимали мы огромную проходную комнату в большом одноэтажном доме. В нем часто останавливались красноармейцы, двигающиеся на фронт... Переезды с места на место и пребывание в чужих семьях давали обильную пищу для наблюдений. Сколько разных характеров пришлось встретить. Одно всех объединяло – сочувствие и желание помочь. Помню, как меня охватил страх за судьбу одного, безвестного  сержанта. Он упрямо отказывался выполнить приказ командира. Это происходило в присутствии красноармейцев всего отделения, которым командовал сержант. Даже мне, мальчишке, было ясно, что неправ лейтенант. Но он настойчиво добивался выполнения своего приказа. Сознание, повернутое на 180 градусов. О, Господи, ну, что тебе стоило поменять полюсами сознание обоих командиров?  Я мысленно молил судьбу, чтобы она сжалилась и над обезумевшим командиром отделения. Как он не мог понимать действия законов военного времени, для него это неповиновение могло кончиться слишком плохо? Так оно и вышло. Пришли два особиста и увели сержанта.  Я часто уходил за гряду холмов, чтобы там  набрать дров из штабеля бревен и досок, лежавших без присмотра, чтобы мать на треноге, могла прямо во дворе приготовить пищу.  Кто-то собирался строиться, собрал строительный материал, да война помешала. Все оказалось брошенным из-за ненадобности, покоробилось, подгнило. Я никогда не торопился  возвращаться назад.
 
Как прекрасно развалиться в густой траве, раскинув руки и ноги. Лежать и долго, долго смотреть в небесную даль, видя причудливые фигуры, создаваемые плывущими и меняющими свои контуры, облаками. Глядишь, и видишь лицо лохматого старика с глубокими синими провалами глаз и открытым для крика ртом. Но вот облачко растекается, тая в вышине, и виден просто большой ком белой полупрозрачной ваты. Однажды меня в таком положении застал очередной налет. Юнкерсы летели чуть в стороне от меня. Я не беспокоился за свою судьбу и судьбу близких моих, поскольку научился оценивать опасность с воздуха, наблюдая за полетом самолетов. Сбрашиваемые бомбы отчетливо видны, с того момента, как они отцеплены и летят к земле. И есть время, оценить степень опасности, наблюдая за траекторией их полета. Падение наших бомб сопровождалось шипением или громким шуршанием, немецкие летели со звуками, напоминающими вой сирены. Наблюдая за небом, увидел, как выстрелами наших зениток был подбит самолет. За ним не тянулся шлейф дыма, да и падал он не так стремительно. Чувствовалось, что пилот стремиться посадить самолет. Но уже неподалеку от земли в небе раскрылся парашют и, покачиваясь, стал быстро снижаться. Самолет упал метрах в двухстах от меня, взрыва не последовало. О месте приземления парашютиста  сделали правильные расчеты и люди, служившие в нашей контрразведке. Мимо меня бежали люди в военном, с пистолетами в руках. Потом промчалась «эмка». Побежал и я, сгораемый любопытством. Но бежал я к самолету. Вскоре  стоял у его останков. Это был тупорылый наш «Як», с красными звездами. Он не взорвался, не опрокинулся. Он неуклюже лежал на земле, у него было сломано шасси, поломаны крылья, и на фюзеляже было большое количество осколочных пробоин. Он походил на птицу, сбитую охотником. Впервые я видел так близко наш боевой самолет. Меня удивило, что в деталях его было много дерева и плотной толстой фанеры. Крылья  были обтянуты толстым брезентом, выкрашенным темно-зеленой краской. Щиток приборов напоминал щиток приборов обычной автомашины. До этого я видел сбитые немецкие самолеты, в них было много белого серебристого металла и много сырой резины. Сравнение было не в пользу наших самолетов. Но я видел и другое, эти фанерные самолеты смело бросались на металлические машины немцев и выигрывали бой. Выигрывали, не только тогда, когда уступали в скорости, но будучи невооруженными, используя только маневренность машины. В городе долго говорили о военном споре между «мессером» и нашим У-2 , попавшим случайно в поле зрения немецкого асса. «Кукурузник» шел на небольшой высоте. «Мессершмидту» не удалось очередью сбить самую тихоходную авиационную машину. Но, для того, чтобы сделать еще один заход, немцу пришлось совершить облет с большим радиусом круга. Прижимая к земле наш «кукурузник», немец настолько увлекся, что врезался в железнодорожную насыпь, неподалеку от Катерлеза. Я сам ходил туда и видел останки немецкого самолета, оторвал пласт сырой резины для производства клея. Пока я смотрел на поверженный истребитель, послышались громкие голоса. Повернувшись,  увидел,  ведут под руки советского летчика, и слышал, как он отчаянно и громко ругался. Оказывается, наши сбили по ошибке наш же самолет, в то время, когда тот пристраивался в хвост к Юнкерсу.  Тему налетов и бомбардировок, с их ужасающими последствиями можно было бы продолжать до бесконечности. Сколько их пришлось увидеть, и перевидать, если Керчь более года была прифронтовым городом, а бомбежки исчислялись сотнями?.. С каждым днем количество немецких самолетов в воздухе возрастало. Если раньше можно было их сосчитать, то теперь я сбивался со счета, когда количество их переваливало за полусотню. Все труднее становилось уберечь тело свое. Задрав голову вверх, ты видишь, как отделились тонкие коротенькие ленточки, мгновенно рассчитав траекторию, понимаешь, что они предназначены тебе, а ты на открытом месте и добежать до любого укрытия времени нет. Падаю плашмя на землю, укрываю инстинктивно голову руками. Взрывы потрясают все вокруг меня. Земля вздыбилась, словно живое существо, отрывает меня от себя, отбрасывает. Есть одно желание – вжаться в землю, уцепиться за нее... Вспоминаю, как налет меня застал на площади у  здания пожарной команды, у самого начала улицы Чкалова. Времени на раздумья просто не было. Мне ничего не оставалось, как прижаться к стене здания, моля Господа о спасении. Взрывы раздавались неподалеку от меня, меня подбрасывало и опускало на землю, словно мячик. Что-то зацепило мои волосы на голове, запахло паленым. Я протянул машинально руку, схватил и тотчас опустил что-то раскаленное. На ладонной поверхности пальцев кожа стала плотной и серой, я получил самый настоящий ожог. Оказалось, я схватил небольшой рваный металлический осколок. Он отливал голубизной, на нем сохранилась винтовая нарезка. Сантиметр, не более, и он возился бы мне в голову. Я прежде не думал, что при взрыве металл не только рвется, но и накаляется.
      Меня послали по воду. Два ведра и коромысло. Во дворе дома на улице Чкалова, набираю воду из колодца. Последнее ведро отцеплено от троса ворота. Я ставлю его на землю... Авианалет. Он не должен беспокоить меня. Летят Юнкерсы- 87, прозванные штукасами.  По ним начинают бить наши зенитки. Захлопали разрывы снарядов, образуя белые хлопья разрывов в голубом небе... Вижу, как разваливается на две половины немецкий бомбардировщик. Потом слышу свист бомбы. Понимаю, что она предназначена мне. Падаю, укрываясь за  деревянным срубом колодца. Слышу звук удара об землю. Жду взрыва, а его нет. «Наверное, не разорвалась бомба?»- думаю. Подобное бывает, и не раз. Приглядываюсь, посреди двора лежит сапог воздушного аса. Войлочное голенище, головка – кожаная. Такую обувь носят немецкие пилоты. У наших летчиков – унты, собачьим мехом наружу, да и внутри тот же мех. Внутри сапога оторванные голень со стопой. Крови совсем мало...
Разрывы между налетами постоянно сокращался. Один раз авианалет застал меня неподалеку от зенитной батареи, позиции которой находились позади стадиона. Мы знали, что обслуживают ее грузины. Знали еще и то, что они часто сбивают самолеты. Сбитый «як», о котором я упомянул выше, тоже не избежал их зоркого глаза и умелых рук. Похоже, немцам эта батарея тоже была знакома. Они часто сбрасывали на нее груз авиабомб. Но, батарея продолжала существовать и досаждать им. На этот раз я испытал на себе звуки, издаваемые при выстрелах зенитками. Выстрелы были короткими, сухими, раскалывающими, болью отдающими в барабанных перепонках. Чтобы сохранить их в целостности, я невольно открыл рот. Так стало значительно легче. Теперь я стал понимать, почему во время стрельбы у артиллеристов открыты рты, словно они кричат во весь рот! Потом меня  встряхивало и посыпало землей, когда стали взрываться немецкие бомбы, высыпанные на батарею. Я остался цел, как всегда – ни царапинки!
Положение на фронте стало тяжелым.  Мы слышали от красноармейцев, возвращающихся с фронта на переформирование, что трудно удерживать позиции, особенно тогда, когда на смену русским воинам приходят азербайджанцы, мы их называли «ялдашами»  («ялдаш» по-азербайджански товарищ). Ругали вслух Ворошилова. Особенно много нелестных слов адресовалось Мехлису. Я не знал, кто он такой? Сознание мое рисовало высокого, тощего злого человека, с тонкими губами и ястребиным, нависшим надо ртом, носом. Мне не довелось слышать ядовитых слов в адрес Сталина. Для меня лично Сталин был кумиром, лучшим человеком на свете. Я верил в его непогрешимость. С верой в него ассоциировалась сама победа! Но, вернусь к ялдашам. Они не хотели воевать, занимались самострелом, ели мыло, отбросы на помойных ямах, чтобы заболеть и не идти на фронт. Можно было ежедневно видеть, как площадь у пожарной команды на Шлагбаумской улице пересекает медсестра, а за ней движется более десятка ялдашей с перевязанными кистями рук. Возникало предположение, что они ловили пули руками, высовывая их над окопами?..  Нет, все было проще, они стреляли в руку товарища через буханку хлеба, чтобы не оставлять следов близкого выстрела. Трибуналы не успевали их судить. Как такие воевать будут? Они плохо знали русский язык, но мы их понимали. Они были жалки и беспомощны. По воинской доблести они значительно уступали румынам, которые ни храбростью, ни умением не отличались! Стало беспокойно на душе, слыша о том, что военная инициатива переходит к немцам. Так не хотелось вновь попасть под немца. Теперь, покинув татар,  мы жили в самом конце улицы Чкалова, у выезда из города, вблизи воинской радиостанции...
Трудно убеждать голодного терпеть муки голода, держа в руках булку с колбасой, откусывая по куску и давясь ими. Даже животное не поверит, не последует твоему совету. Я убедился в этом, наблюдая за псом. Он не брал куска хлеба, выпеченного из проса, если я в его присутствии ел лучший хлеб по качеству! Как же можно уважать власть, если она, словами убеждает тебя терпеть, а сама не отказывается от льгот, создаваемой ею, самою, и только для себя? Даже в период войны, когда понимаешь, что безвластие смерти подобно,  не уважаешь лгущих бессовестно, призывающих сражаться, и первыми бегущими от опасности. Нет, возглавляющие властные структуры в нашем городе, не были капитанами, последними покидающими тонущие корабли. Эти люди покидали их первыми, только услышав, что где-то появилась течь. Покидали Керчь тайно, когда она была еще на плаву, способная долго сопротивляться, а возможно, и победить?  Да, гражданское руководство покидало Керчь ночью, не с пустыми  руками, почти в комфортных условиях, оставляя население врагу на поругание и физическое уничтожение. А потом, в воспоминаниях, издаваемых многотысячным тиражом, говорили о своих  героических действиях, правда, облекая их  в тогу партийной коллективности. Не добавлял уважения к себе и тот, кто в мирное, доброе время клялся в верности партийным идеалам, а в беде, постигшей нас, закапывал партийный билет в землю и шел служить немцам, верой и правдой. Примеров тому великое множество, на каждом шагу. В нашей, советской литературе, члены партии все были крепкие духом, кристально чистые люди, самоотверженно служащие своему народу.  Предатели – все, до одного, беспартийные, безыдейные, с темным прошлым, короче говоря – классовые, сознательные, враги. Но, почему-то я среди «кристально чистых» не находил подобных генералу Раевскому и иным героям войны 1812 года. В отличие от меня, мальчишки, они даже не верили в нашу победу. Как же жить и служить идеалу без веры?..
Убежденной, вынесшей всю тяжесть войны на своих плечах, была молодая часть общества, не окрепшая телом, но воспитанная на коммунистической идее, не научившаяся лгать, лишенная возможности сравнивать прошлое с настоящим. Их можно сравнить с фанатиками. Но, эти фанатики не верили в Бога, и, отдавая жизнь, знали, что их ждет забвение и небытие, а не царство небесное. Их лишили даже этого малого утешения. Они шли во имя светлого будущего на таран, бросались, обвязавшись гранатами, под танки, даже не изведав сладости первой любви. Достойны уважения перенесшие страдания, когда этих страданий можно избежать, только поменяв цвет. Погибал прекрасный, полный веры во  светлое будущее, целеустремленный народ – генофонд русской нации. Его бросили в горнило войны, не щадили, затыкая бреши, созданные бездарными руководителями типа Хрущева и Ворошилова. Личной храбрости им было не занимать. Ворошилов на Ленинградском фронте


 
собирался возглавить атаку бойцов. Но, бог талантами обидел, а в анкете, в графе об образовании они писали: «малограмотный»
Сведения о политической жизни в городе мы узнавали от матери, ходившей ежедневно на работу. 10 мая 1942 года она вернулась домой  раньше обычного  и рассказала о разговоре со своим начальством. Она просила начальника помочь эвакуироваться мужу и сыну (речь шла обо мне), так как она беспокоилась за нашу жизнь при возможном возвращении немцев.
Ей ответили: « Не разводите панику! Вы знаете, как в военное время поступают с паникерами!»  11 мая утром, то есть через несколько часов после просьбы матери, руководства  на работе не оказалось, - оно переправилось на Кубань. Переправилось, тайком, упаковав вещи в чемоданы. Попытки нам самим переправится, были обречены на провал. Кому до нас, до наших проблем, если не успевали переправлять войска. В воде была масса людей, использующих все подручные средства: доски, автомобильные камеры, пустые металлические бочки. Многие гибли тут же, у берега,  расстреливаемые немецкими самолетами, летающими на бреющем полете и поливающими пулями землю и воды пролива. Орудия наши стояли в десяти метрах друг от друга. Некоторые стреляли, многие были брошены своей прислугой. Это была не только военная, это была огромная человеческая трагедия.
Мы, гражданские люди, всех возрастов, национальностей, обреченные, оставались без защиты, брошенными под ноги врагу.
Агония последних дней перед приходом немцев. 11 мая 1942 года. в центре села Катерлез, в небольшом, но уютном домике. Хозяин его разрешил нам пожить в нем некоторое время. Сам он собирался на несколько дней к родственникам в деревню Булганак. Часов в 16 к дому подкатила большая телега, в которую были запряжены упитанные красивые кони. На телеге красовалась огромная бочка с сухим белым вином.  Ее привезли два лейтенанта и ездовой. Все они были хозяйственники, или, как их называли когда-то интенданты. Они попросились на ночлег. Отец дал «добро» и они провели с нами вечер, за столом, за кувшинами вина. У них была прекрасная закуска. Они много пили, не пьянея. Не отставал от них и отец. Потом один из них играл на балалайке, другие ему подпевали. Пели, скажу откровенно, неважно. А вот балалаечник был просто великолепен. Я загляделся на быстроту  движений его пальцев. Он заметил мой восхищенный взгляд, протянул мне балалайку и сказал:
«Бери, мой подарок тебе! Мне она уже никогда не понадобиться!»
Никто не обратил внимания на конец его фразы, хотя в ней было столько тоски и обреченности. От балалайки я не отказался, хотя и не научился играть на ней, просто мне скоро стало не до балалайки...
Утром наши «гости» уезжали, прощаясь с нами, как прощаются с близкими людьми. Через полчаса после, мы из окон дома видели последние цепи отступающих наших солдат. Они бежали, но это не было паническое отступление, они отстреливались от невидимого нам противника. Еще через четверть часа по центральной улице села по направлению к городу прогрохотало полтора десятка немецких танков. А потом был более часа обстрел нашей советской артиллерией села, в котором никого не было, кроме мирного населения. Снаряды ложились неподалеку от дома, два из них разорвались на огороде. Было страшно. Поступило предложение выпить вина, чтобы уменьшить страх. Пили его из кружек большими глотками, без закуски. Вино мне понравилось. Слегка кисловатое, с каким-то вяжущим привкусом. В голове у меня все поплыло, стало весело. Страха не было, он куда-то исчез. Мы сидели на полу дома и комментировали неумелую стрельбу артиллеристов...
   На следующее утро внезапно вернулся хозяин дома. Мы уходили со своими котомками и подаренной балалайкой, оставив хозяину почти полную бочку вина. Как мы не пили, а выпитого оказалось мало. Я с матерью и отцом направлялись на городскую квартиру, тетя Ира с остальными на улицу Чкалова. Прохожие сновали по улицам, таща из военных складов все, что только могли. Я решил к ним присоединиться. Неудачно. У входа в табачную фабрику уже стоял немецкий часовой. Я побежал на широкий мол, откуда тащили соленую сельдь. Подойти к самим чанам мне не удалось, в них, по колено в рыбном рассоле, стояли бабы, нагружая сумки селедкой. Плохонькую, не удостоившуюся их внимания, они выбрасывали на пол, чтобы она не мешала отбору. Вот этой, отброшенной сельди я и набрал десятка два с половиной. Я складывал ее в холщевую сумку и трясся всем телом, ожидая немецкого окрика. Мы уже знали, как немцы соблюдают все международные соглашения и конвенции – их обращение с нашими военнопленными, массовые расстрелы населения. Здесь, на Широком молу, мае 1942 года, можно было еще раз убедиться, что пределам зверств их нет конца. Мол усеян трупами наших солдат и командиров. Они лежали в одиночку и группами, в обмундировании и нижнем белье, в бинтах и шинах. Ясно, немцы расправились с ранеными, которых не успели переправить на ту сторону пролива. Неподалеку я видел труп молоденькой женщины в военной форме, штык прикалывал ее к тому, кого она перевязывала. Трупов я уже не боялся, к виду их  привык. Не было ни одной бомбежки, чтобы трупы не вывозили телегами, чуть-чуть прикрыв простынями. Вернувшись с селедкой домой, и, понимая, что время упущено и поживиться ничем больше не удастся, я и родители принялись приводить квартиру в порядок. Окон в ней не было, двери распахнуты настежь; кругом пыль, запустение, но вещи оставленные нами, были не тронуты. Мы заколачивали окна досками. За этим занятием нас застали немцы. Они забрали и увели отца, и не только его, а всех мужчин из нашего и соседнего дома, имевшие один, общий на всех, двор. Не брали только подростков, глубоких стариков и калек, чьи дефекты были отчетливо видны, чтобы их не заметить. Больного туберкулезом мужчину, показывавшему немцу справку о состоянии здоровья, пристрелили на месте. Второго, с такою же справкой, немецкий солдат отвел во двор гостиницы. Прозвучал резко, лающе, выстрел...По прошествии времени, думаю, что расстрелы больных немцами были сделаны осознано. Немецкие солдаты, не задумываясь, выполняли приказания своего командования. Это мы еще не знали, что больные туберкулезом и психическими заболеваниями, подлежали, по приказу из Берлина, уничтожению.  Но, стало ясно, что предъявлять медицинские справки – опасно!  Мать, приказав мне оставаться в квартире, побежала вслед за отцом. А дальше события развивались следующим образом. Колонна мужчин, в несколько сотен, в гражданской одежде, в оцеплении конвоя медленно тянулась по направлению к Колонке. Намерения немецких вояк были откровенно прозрачны.
 
 Всех людей ожидал расстрел. Так бы оно и случилось, если бы вслед этой колонне не двигалась вторая, в юбках и платках. С толпой женщин поравнялась немецкая  легковушка с открытым верхом. Сидевший в ней важный немецкий генерал спросил через переводчиков, что происходит? Женщины с ревом и плачем, перебивая друг друга, пытались объяснить немцу свои печали. Генерал, досадливо поморщившись, приказал развернуть колонну и направить ее в Ислам-Терек (нынешнее Кировское), где располагался огромный концлагерь. Туда и направилась колонна  мужчин, среди которых находился и отец. Мать вернулась одна. Вдвоем на городской квартире нам делать было нечего. Заколотил досками окна, закрутив проволокой кольца входной двери, и, попросив соседей приглядывать за нашим жильем, мы с матерью, с печалью на сердце, покинули нашу квартиру. На улицах лежало много трупов наших красноармейцев. Их переместили на тротуары, под стены зданий, чтобы не мешали движению. Хотя, по здравому размышлению, их давно следовало предать земле. Они уже были в стадии разложения, зловонный сладковатый запах преследовал нас. мысль невольно лезла в голову: «Почему немцы не разрешают убирать трупы?» Трупов немецких солдат нигде не было видно, их захоронили. Местом захоронения стала площадь перед немецкой кирхой.. На  Госпитальной, напротив больницы, на дереве был висел вниз головой труп красноармейца. За что его так? Чем заслужил такую жестокую смерть? На Шлагбаумской стояли разбитые советские санитарные машины, все детали их  блестели никелем, в салонах трупы  расстрелянных немцами раненых. Слава богу, мы среди своих.  Встревоженные тетя Ира, мой брат Виталий и другие ждали. Узнав, что с нами нет отца, все плакали. Потянулись дни томительного ожидания. В ночь под пятницу мать, помолившись, загадала святой Параскеве Пятнице на отца. Шел пятый день, как немцы увели главу нашей семьи. Вечерело, мы сидели в комнате и молчали. Вдруг раздался стук в окно и женский голос, который мы слышали все, сказал: «Дома он». В интонации звучал вопрос, и мать, машинально ответила: «Нет!»  И тут же стала горько плакать, причитая: «Что же я наделала? Сама своим ответом отвергла его!» Мы, как старались, утешали ее. Все – напрасно. Она проплакала всю ночь, встав наутро с красными опухшими веками. Часов в 10 утра в дом вошла высоченная фигура отца. Он здорово исхудал, густая черная борода с проседью сильно старила его. Мать, да и мы все чуть не умерли от радости. Отец рассказал, что делал неоднократные попытки бежать по пути следования колонны, и только третья, сделанная уже в самом лагере Ислам-Терека, оказалась удачной. Борода служила охраной – он выглядел стариком.Военные действия в городе кончились. Потом уже, когда к нам пришла тетя Мария, наша близкая родственница, проживавшая на Колонке, мы узнали еще об одной трагедии. Немцы на Колонке встретили яростное сопротивление. Захватив ее, они выгнали жителей из домов, а сами дома подожгли. Мою двоюродную сестру, Раю, девушку 18 лет, они у порога дома, на глазах у матери, расстреляли. Тетя Мария была в старенькой кофте и юбке. Все, что она имела, сгорело в доме. Одна, опустошенная, с усталым взглядом, она ничего и не о чем не просила. Мать и отец оставляли ее, но она, поделившись с нами горем, ушла. Задерживать ее было бесполезно. Попытки вмешательства часто в таких случаях приводят к суициду. Потом, уже через значительное время, она вновь наведалась к нам, сказав, что живет в Табичике. Хотя село Табичик  расположен всего в 20 км. от города, у нас не было возможности попасть туда. Дальнейшая судьба тети Марии мне не известна. Мы многих родственников потеряли в той войне. И слишком мало знаем об их судьбе.
   Делать на Чкалова больше было нечего, пора была возвращаться к себе. Но не туда, не на К.Маркса, от которой мы за эти месяцы отвыкли, а в новое жилище. На этот раз, по ул. Крестьянской,  нас ждали две приличных размеров комнаты, кухня и коридор. Это уже были барские апартаменты в сравнении с тем, чем мы владели прежде. Одновременно с нами, в квартиру рядом, поселился брат матери с семьей. Их квартира была разрушена полностью взрывной волной. Новоселье не совсем случайное, мать использовала административное право, работая управдомами шестой части города. На этот раз двор мал, в нем всего три квартиры, В противоположной стороне от ворот - холм земли и груды камня ракушечника, - все, что осталось от прямого попадания бомбы в двухэтажный дом, стоявший на этом месте. Во дворе десять сараев. Следовательно, погибли жильцы семи квартир. Ворота наглухо отгораживают нас от остального мира, открыть их можно снаружи только ключом. Открывая изнутри, ключ не требуется. С жильем мы устроились, с питанием дело обстоит намного хуже. Селедок давно нет. У нас есть килограмм тридцать соленой конины и 20 литров касторового масло. Крохотные кусочки конины составляют основу приготовляемых первых блюд. Начало лета, зелени много. Отец постоянно что-то «химичит» с касторкой. Благодаря его трудам у нас нет расстройств кишечного тракта. Во дворе, как я уже сказал три семьи. В целях повествования я умышленно опускаю историю жизни брата матери. К элементам ее я вернусь позднее. Третья квартира занята супружеской, бездетной парой. Она – Амалия Мартыновна, он – дядя Боря.
Амалия Мартыновна., латышка, женщина неопределенного возраста, скорее старая, чем молодая. Она высокая, некрасивая, плоская, костлявая, но с силой ломовой лошади. Я видел, как она, ударом  большого молота проломила голову лошади, часть мясо которой мы теперь и употребляли. Амалия Мартыновна ходит, как мужчина, широкими шагами, носит она только мужскую обувь. Она отвечает на приветствия, но словоохотливостью не обладает. Вызвать ее на открытый разговор не удается. Чрезвычайно деловита, Практически она делает все, не деля на мужскую и женскую работу. Ни минуты покоя, - вся в движении. Она и в поле, где успела засадить зеленью и картошкой большой кусок земли. Ее примеру последовала и наша семья. Но соревноваться с ней всей нашей семье не под силу. Дядя Боря – ее придаток. Лицо у него с четко выраженными семитскими чертами, приятное и лукавое. Волосы короткие со склонностью завиваться. На макушке лысина размерами с пятак царя Петра. Он старше жены, но насколько?.. Нет эталона для сравнения. Нос с горбинкой, вокруг светло-коричневых глаз сеть глубоких морщин. Он всегда гладко выбрит. Ходит по двору в майке и серых хлопчатобумажных брюках, подчеркивающих его небольшой рост и излишние жировые отложения. Говорит, что он – караим. Мы верим ему! А почему не поверить, если караима и еврея по внешности не отличить. Отличие одно: немцы караимов не трогают, евреев – убивают. Дядя Боря – откровенный бездельник, Я никогда не видел его за работой. Амалия Мартыновна не потакает мужу, напротив – она строга с ним. И нередко можно поймать почти неуловимый, мгновенно мелькающий страх дяди Бори перед своей женой. Дело, наверное, не в кулаках супруги, дядя Боря и сам физически не слаб. Тогда в чем? Этот вопрос никем, из живущих во дворе, не решен. Дядя Боря не выходит за ворота. Обычная осторожность в первые месяцы под властью оккупантов, или, что иное? Взрослые уходят со двора, по делам своим. Мы становимся собеседниками словоохотливого караима. Он знает много смешных и интересных историй. Рассказывает он подробно и великолепно. Лицо его в такие минуты становится подвижным. Глядя на него, мы видим того героя, о котором он нам рассказывает. Из его разговоров мы узнали, что в молодости он работал в цирке. При этом он демонстрирует нам свои бицепсы, Мы, с искренним восхищением, ощупываем их. А он повествует о схватках, из которых всегда выходил победителем. И мы опять верим ему. Из взрослых дядя Боря часто беседовал с моим отцом. Отец становился словоохотливым только после спиртных возлияний, в обычное время из него извлечь информацию было делом затруднительным. Но отец умел слушать, не перебивая  вопросами, покуривая «козью ножку» - самокрутку из махорки. Дядя Боря не курит. Тема их разговоров – будущее страны. Для меня этот вопрос решен – я только за советскую власть. У моих друзей такие же убеждения: чтобы не случилось, но наши, красные, победят немцев!
Прошло не более месяца. Был прекрасный летний день, большая часть нашего двора была на базаре. Во дворе оставалось трое: отец, дядя Боря и я. Отец с дядей Борей только вошли в коридор нашей квартиры, как послышался слишком резкий и повелительный стук в калитку наших ворот. «Чужой!» - мелькнуло у меня. Думаю, что такие же мысли возникли и у взрослых. У каждого из наших был ключ от калитки. Чтобы не потерять, его вешали на шею, на веревочке. Отец подал мне знак, я пошел открывать. Дядя Боря метнулся вглубь нашей квартиры. Открыв калитку, я увидел полицейского с винтовкой на плече. Ни о чем меня не спрашивая, слегка отодвинув  в сторону, полицейский вошел и пошел по тропинке. Навстречу ему вышел отец. Оказалось, отец хорошо знал полицейского. Тот до войны работал сапожником в артели «Сельремонт. Я тоже знал многих сапожников артели, работая на каникулах учетчиком в этой организации, но этот не был мне знаком.
«Где еврей?» - спросил полицейский, обращаясь к отцу.
«У нас нет евреев!» - ответил тот.
« А Борис?
«У нас есть Борис, но он караим, а не еврей!» - сказал отец спокойно.
« Какой там караим? – усмехнулся полицейский.- Самый настоящий еврей. Его отец до революции москательную лавку имел...»
«Ты ошибаешься...» - начал было отец.
Полицейский прервал его вопросом:
«Где он?»
«Ушел на рынок с женой».
«Хорошо, пойду, проверю!» - сказал полицейский, поправляя винтовку на плече и направляясь к воротам.
Из нашей квартиры выглянул испуганный дядя Боря. Лицо его было белым, с капельками крупного пота на лбу.
«Борис! – сказал ему отец решительно.- Беги через развалины и соседний двор. Беги в любую деревню»
Борис заметался. Отец развернул его за плечи по направлению к развалинам.
В калитку опять постучали. Я уже не торопливо, пошел открывать, надеясь, что дядя Боря за это время успеет убежать. Вошел тот же полицейский. Никуда не сворачивая, он направился прямо к нашей квартире. Отец одиноко стоял на пороге, дяди Бориса не было. Я не понимал, как мог успеть за такое короткое время полицейский сходить на рынок, потолкаться в толпе и вернуться?..
« Ты, Петр Иосифович, сбрехал мне! – сказал полицейский просто, не меняя скучного выражения лица. – Никуда Борис не уходил. Здесь он!»
Он отодвинул плечом отца в сторону и вошел в нашу квартиру. Прошел из комнаты в комнату, открыл дверцу шифоньера, заглянул туда. Глянул под кровати. Затем решительно вышел во двор и стал осматривать сараи, один за другим. В четвертом полицейский нашел дядю Борю. Тот притаился за бочкой, прикрыв лицо небольшим куском фанеры. Руки по локоть были видны за краями фанеры...
«Выходи!» - приказал полицейский.
Дядя Боря вышел, его трясло, как когда-то трясло меня при малярии.
«Пошли!» - поворачиваясь спиной к задержанному, сказал полицейский. Он, не снимая винтовки с плеча, шел к воротам, за ним понурив голову, шел дядя Боря. Я ожидал увидеть, как стальные бицепсы вздуются на руках нашего любимца, как пальцы рук сломают полицейскому шею. Но, похоже, была у дяди Бори сломлена сама воля к сопротивлению. Я даже злился: «Ну, что же он? Никого, кроме нас!  И терять уже нечего, стоило рисковать»... Но мои внутренние моления были ни к чему. То, к чему я мысленно призывал, не произошло. За обоими захлопнулась калитка.  За дядей Борей – навсегда!
Отец с матерью долго перебирали варианты, пытаясь определить предателя. Ясно было одно, без наводчика здесь не обошлось, - слишком целенаправленными были действия полицейского. Но, кто?
Мы исключались, исключались и наши ближние родственники. Невольно подозрение пало на Амалию Мартыновну. Тем более что она слишком спокойно прореагировала на арест мужа.  Мы плохо знали характеры прибалтов?  Кто заглянет в темень латвийской души?..
Теперь в городе вовсю  действовал «Новый порядок».
         Вера, истина, право, правда – сколько приятных слов, в основе которых находится насилие. Щука права, проглатывая пескаря, а пескарь пользуется правом растерзать личинку.  Сколько раз за тот короткий отрезок времени, названный жизнью, мы становимся свидетелями изменения права. Самое странное состоит в том, что при изменении его, независимо от того какую форму не принимало бы право, простые люди остаются бесправными перед ним.
На основе пресловутого права в мою бедную головушку вколачивались разные идеи. Внешне их облекали в удобную для заглатывания форму, как это делает аптекарь, заключая в облатки горькое, как полынь, снадобье. Как бы то ни было, я был убежденным сторонником советской власти. Ведь иное было мне не доступно: прошлого не знал, будущее скрыто, а настоящее – вполне устраивало. Так как в душе моей царило безбожие, то я и не задумывался о том, как сочетаются во мне самом  материальные проявления идеи с человеческой духовностью? Я еще не задумывался над многим, во мне еще не рождалось и многократно не звучало великое – ПОЧЕМУ? Почему человека, хорошего человека, не причинившего никому зла, приговаривают к физическому уничтожению только за то, что он не может убить себе подобного? И ведь такое положение было во все времена. Что же удивительного в том, что иудейские первосвященники простили убийцу и распяли невинного Христа?  Право позволяло им совершить бесправие, обагрить в крови руки свои, многократно повторяя о любви к ближнему своему. Истина приятна, как слово, и не терпима в материальности своего проявления. И убивающее доброе, прекрасное, возвышенное назвали правом! Кощунственно, но факт. Мы осуждали «Новый порядок», созданный Гитлером. Но, что, в сущности, сделал он? Заменил слово «Право» другим словом « Neues Ordnung» - новый порядок. Сущность осталась прежней, но человек лишился права защищать себя. Не может истина (Warheit)  блаженствовать под сенью приказа (Befehl).  Ведь абсурдно право защищать правом» Для меня, проживающего за пределами Германии, порядок намного ужесточился. Если для немцев просто порядок, то для меня он – Новый! И в этот, Новый порядок, не вписывались многие народы: евреи, цыганы, славяне, а из последних, в первую очередь русские. Значит, не вписывался в него и я!  Нет, не глуп был Гитлер, заменивший право на порядок! Попробую пояснить. Цыганы, ни в какие времена, не следовали порядку, сама жизнь их проходила в беспорядочных блужданиях, но правом на жизнь они обладали. Видимость порядка находилась в руках цыганского барона, он и использовал его по своему усмотрению. Могут ли немцы надеяться на то, что можно изменить генетический код народа, не признающего порядка?  Того народа, который отрицает не только земной, но и божий порядок, даже существование самого Бога? Что делать с теми, кто никогда не воспримет порядка? Ответ един – уничтожить! Евреи внешне подчиняются порядку, но для этого порядок нужно постоянно поддерживать силой! Внутренне, еврей не может следовать чуждому ему порядку! Будь иначе, евреи, распыленные по белу свету, давно были бы ассимилированы другими народами, растворились бы в иных племенах и народах за свою многовековую историю. У еврея есть один закон, данный Богом Моисею, закон, заключенный в торе. Этот закон отшлифован, на основе его создан  порядок – талмуд. Его не смеет ни один еврей нарушить, если даже и станет трактовать талмуд по-своему. Можно навязать свой порядок тому, кто жил и живет по своему порядку, не подчиняясь иным? Ответ один – нет! Что нужно сделать с таким народом? Напрашивается одно: уничтожить! А русские как попали в этот список?  Да русский народ, генетически склонен к бунтарству. Вся история его – бунты, да  революции. По счастью еще, что мир весь своим бунтарством не заразили! Заставить русских слепо следовать предписаниям Нового порядка, невозможно. Что делать с русскими?  Уничтожить! То, что этого сделать немцам не удалось, обусловлено не желанием, а условиями. Большой по численности народ, живущий на необъятных просторах, добраться до которых не удалось, оказался не по зубам... Только дураку пришла бы мысль в голову начать тотальное уничтожение народа, еще его не покорив! Это планировалось на будущее, и в общих чертах было изложено в плане «Барбаросса» Я привел здесь обоснование ответа на тот вопрос, который бужируется иными обывателями сегодня , что с ними бы было, если бы победила Германия?
 О Новом порядке было сообщено письменно, о нем говорили вслух. Теперь не сгоняли массы людей на площадь, для последующей казни. Теперь, как  в случае с дядей Борей, забирали по одиночке, семьями. Сначала людей уводили в гестапо, в то здание, где прежде был НКВД. За зданием закрепилась зловещая слава. Попав туда, оттуда редко выходили на свободу. Бесследно исчезали. Люди в городе заговорили, что по улице стала ездить «Душегубка», специальная машина. Теперь не надо было  расстреливать. Подлежащих уничтожению помещали внутрь машины, пускали газ, и – все. Мертвых ссыпали в ямы, а машина возвращалась за другими людьми. Внимательно всматриваюсь в машины, собираясь увидеть нечто особенное. Особенных, необычных, машин не видно. Перестаю присматриваться, когда один шофер рассказал, что такую машину можно сделать из любого автофургона,  нужно только выхлопную трубу направить внутрь машины, отравить можно и выхлопными газами. Людей продолжали уничтожать, но теперь это делалось по закону. Думалось, что же это за закон, позволяющий уничтожать человека, ничего не сделавшего преступного, только за то, что он принадлежал к другой национальности. Стали убивать тех, кого не трогали в ноябре-декабре 1941 года, так называемых лиц смешанного брака. Среди таких был и мой ровесник – Николай. Сколько раз я дрался с ним до войны? Я бился с ним  русским размахом руки, он ловко пускал в ход колено, и мог швырнуть меня на землю, если ему удавалось ухватить меня за пояс. А, в общем, мы с ним дружили. Соперничество не рождало зла между нами. Отец Николая был крымский татарин, мать – крымчачка. У Николая было две, успевшие стать девушками сестры, и маленький брат- Измаил. Отца завалило камнями при взрыве авиабомбы, он погиб. Семью погибшего приютили татары, родственники, живущие неподалеку, а теперь бедолаг, потерявших главу семьи и кормильца, забрали в тюрьму. Николай сбежал. На следующий день, на воротах того двора, где проживали его близкие, немцы повесили объявление. В нем говорилось о том, что, если сбежавший не будет доставлен в течение трех суток в гестапо, все жители двора, без исключения, будут расстреляны. Николай сам, без силового принуждения, пришел в гестапо. Я тогда примерял себя к поступку Николая, но так и не решил: «Как бы я поступил?»
    Людские трагедии продолжались. Карательная машина действовала, смерть вольно гуляла по городу. Одного незнакомого мне пацана повесили в казенном саду за карман сорванных полузеленых абрикос. Казенный сад – общественная собственность! Эти абрикосы, не сорви их мальчишка, валялись бы на земле... Да и казнь была необычной, за такой привычный нам поступок - несчастного повесили за ноги. Мать билась в истерике здесь же, рядом. Ей даже не разрешили забрать труп казненного.
 Не стал бы описывать человеческие судьбы, если бы не слышал значительно позднее от тех,  кому возраст не позволил это все видеть: «Если бы немцы победили, мы жили бы намного лучше...Пили бы баварское пиво!»
      Примерно, в то же время, я увидел «аджимушкайцев». О том, что в каменоломнях Аджимушкая скрываются красноармейцы, мы слышали, о том, что там немцы применяют против них газы, взрывами заваливают входы – знали. Теперь же довелось их и видеть. По Правой Мелек-Чесме, напротив стадиона вели колонну пленных из каменоломен. Их окружали немецкие конвоиры. Колонна была небольшой, человек 60-70. Это были молодые люди, изможденные, едва державшиеся на ногах. Не было среди них грязных, заросших. Да одежда запыленная, хлястики оторваны (немцы отрывали у военнопленных хлястики шинелей). Во втором ряду спереди шли три командира, у всех на петлицах по два кубика. Двое поддерживали того, кто шел посредине. Трагедия разыгралась на глазах у нас, подростков. Тот, кого вели, вдруг освободился от опеки товарищей, нагнулся, поднял с земли большой камень, намереваясь кинуть его в голову конвоира. Но сил не хватило, камень выскользнул из его рук, и он, сам, рухнул ничком на землю. Поднять его с земли двум другим конвоир не позволил. Колонна двинулась дальше, обходя неподвижное тело. Когда все прошли, немец вернулся, двинул ногой в бок лежащего, сказал: «Рус, вставай!» Лейтенант даже не пошевелился. Тогда немец приставил ствол винтовки к его голове и нажал курок.
Когда колонна отошла на приличное расстояние, мы подошли к лежащему телу. Крови было мало. Он хрипел, когда мы его поворачивали лицом вверх. Грудь равномерно поднималась и опускалась. Мы позвали взрослых, чтобы они помогли нам его перенести. Подошедший мужчина сказал: «Ему уже ни чем не поможешь!» Мы не верили. Лейтенант еще полчаса показывал признаки жизни, не приходя в сознание. Потом затих. Мы его похоронили у берега речки, насыпали холмик земли, придав ей форму могилы. Документов у него не было.  Еще один, без вести пропавший...
      Первые две недели после захвата города, наши обстреливали город с той стороны пролива. Стреляли по ночам. Грохот разрывов беспокоил, но особого ущерба ни городу, ни немцам этот обстрел не причинил. Военных действий до осени 1943 года в городе Керчи не было. Наша авиация не докучала. Немцев в городе значительно поубавилось. Поэтому на постой к нам они не приходили. Правда, в квартире дяди Миши, брата матери, поселились два оберста: немец и француз. Оба были летчиками. Оба высокого роста, у француза –  огненно-красного цвета шевелюра. Они заняли самую лучшую комнату в квартире, окнами, выходящую на улицу. Нас, славян, они не удостаивали своим вниманием, проходили мимо, не задерживая взгляда, надменные, высоченные столбы. Прислуживал им один денщик, Франц. Двум денщикам делать было бы просто нечего. У Франца была тьма свободного времени, которое он не знал, куда деть. Летчики уходили рано, возвращались поздно. Франц, на редкость, был добродушен. Это был молоденький солдат, на внешний вид не старше шестнадцати лет. Сколько ему было на самом деле, не знаю. Он был небольшого роста и женского сложения. Нет, грудь у него была мужская, но с нежно-розовой, как у поросенка кожей, а вот зад у него был очень широк и мясист, резко натягивая ткань брюк, толстыми были и ноги его. Растительности на лице у него не было, голос тонкий, как у кастрата. Ел он много, и все подряд, не разбирая. Он съедал не только то, что ему полагалось по нормам довольствия, но и то, что оставалось от офицеров, а оставалось у тех многое. Между ним и нами, мною и моими братьями, установились мирные отношения. Отсутствие знаний чужого языка нам не мешало. Мимика и жесты – большего и не требовалось. Правда, болтал он много, но мы, не понимая его слов, не прерывали его. У меня к нему выработалось нечто, вроде симбиоза презрения и ненависти. Ненависть перенес на него ту, что накопилась в душе против немцев вообще. Презрение вызывалось его поведением. Мало того, что он был толст и прожорлив, но он был еще невероятно  неряшлив. Как его только терпели немецкие офицеры?.. Каждый из нас, исподтишка, пакостил ему. Самая распространенная пакость состояла в том, что мы подливали ему в суп обычную воду, к тому же в немалом количестве. Франц съедал все. Складывалось впечатление, что он ест, не разбирая того, что находится в его котелке! Мы откровенно радовались, когда эта троица убралась из нашего двора.
   Но двор наш не долго был без «постояльцев». У Амалии Мартыновны вскоре поселились две немки, ходили они в гражданской одежде. На головах вечные бигуди. Лица бледные, лишенные естественных красок. Фигуры без выпуклостей, свойственных женщинам. Чем они занимались, мы не знали?  Поговаривали, что - актрисы?..
Они были для нас индифирентными, инородными телами. Вспомнил о них  только потому, что было смешно наблюдать, когда «актрисы» направлялись в общий, дворовой, туалет, вооружившись палками.  Они шли осторожно, следя за действиями петуха. Но уследить за ним было трудно. Петух делал вид, что не видит их, копошась со своим куриным гаремом. Но только стоило, кому-то из немок заглядеться, проигнорировать его, как он в одно мгновение оказывался рядом. Без боя он их не пропускал. Так и норовил подкрасться к ним сзади и клюнуть в ногу. Они отбивались от него, тыча в его сторону палкой.  Дворовых он не трогал. Не трогал он и немцев, мужчин. Чем объяснить его поведение по отношению к двум обычного вида женщинам, не знаю? Может, петух унаследовал что-то из характера своей хозяйки – Амалии Мартыновны?
Немцы нередко нарушали проповедуемый ими же порядок. Многое мне, воспитанному на идеалах коммунистической морали, было непонятно в поведении немецких солдат. Скажем, я никогда не слышал, чтобы красноармейцы чем-то торговали? Для немецких солдат торговля была обычным занятием. Их немало торчало на Сенном рынке, торговали они камешками для зажигалок, швейными иголками, лезвиями для бритв и иной мелочью. Попытки продавать шнапс не имели успеха. По качеству он уступал даже нашему плохому самогону. Наши мужчины курили простую махорку, или местный табак, предпочитая их немецким сигаретам. Немецкие сигареты имели приятную для глаз оболочку, но содержали эрзац табака (мелконарезанная папиросная бумага, пропитанная никотином). Вообще красивая внешность немецких товаров часто не соответствовала содержанию. Как-то мне пришлось развертывать нечто, старательно упакованное. Сначала шла плотная красиво оформленная бумага, за ней оболочка из тонкой белой бумаги, потом свинцовая фольга, затем слой лощеной бумаги. Все это скрывало небольшой черный хлебец, весом в 600 граммов. Давность выпечки – три года. Я попробовал его на вкус. Плотное образование без хлебного вкуса и запаха
      Все остальные эпизоды 1942 года связаны с повседневным стремлением найти пищу. Подкармливал нас огород, зелени почти хватало. Но белков явно недоставало. Часто, слишком быстро наступало ощущение голода. Чтобы ликвидировать дефицит белка, мы посадили много фасоли. Огород был неподалеку от городского кладбища, там было множество других огородных участков, размерами 10 соток каждый. Кто их выделял, какие были для этого основания,  не знаю.. Но целый месяц провел там, охраняя его от возможных похитителей. Обращаясь взглядом в прошлое, я удивляюсь тому, что родители мои слишком большие задачи возлагали на меня. Отправлялся на огород ранним утром, возвращался перед заходом солнца. Немцы, уверенные, на этот раз, в своих силах и возможностях, не вводили комендантского часа. Теперь немецкие солдаты не патрулировали регулярно наши улицы, не разрывали ночную тишину очередями из своих автоматов. Но, время от времени, наряды солдат, появлялись на улицах, останавливали запоздавших пешеходов, проверяли документы. Теперь, лиц не имеющих специальных пропусков, не стреляли на месте, а доставляли в гестапо для проверки, а там задержанному сложно было выкручиваться. Гестапо, оно и есть гестапо, там следовало ожидать кучу немалых неприятностей, от тюрьмы, до отправки в Германию на работы. Так что не так просто было бродить по ночам.
     Что может быть неприятнее для подростка, чем ограничение в подвижности, да еще при условии полного одиночества. Не передать моего томления на солнцепеке целый день на 10 сотках земли, где и смотреть-то не на что? Подумаешь, кукуруза, на которой нет еще початков, да фасоль с зелеными стручками, в которых не фасоль, а что-то недоразвитое находится. Картофель у нас в Крыму всегда плохо рос. Оставались только огурцы, да редиска...  Чтобы избавиться от досадного одиночества, пригласил троих друзей, нарисовав им самую радужную перспективу времяпровождения. Они клюнули на мою приманку. Чтобы удержать их около себя, я стал невероятно изобретательным. Использовав свой природный дар красноречия, стал им пересказывать все, ранее мною прочитанное. Тут  были «Три мушкетера» Александра Дюма, сказки «Тысяча и одна ночь» «Рустэм и Зураб» из «Шахнаме», «Айвенго»,  «Квентин Дорвард» Вальтер Скотта и бесконечные подвиги Робин Гуда. Если бы авторы этих произведений услышали, как я разбавляю их бессмертные творения своими наскоро испеченными историями, они бы пришли в великое негодование.
Естественно, я прекрасно знал содержание романов и сказаний, но мне они казались несколько пресными... Удивительно, друзья слушали меня внимательно, не перебивая, и, когда, уставая, замолкал, тут же требовали продолжения. Кстати, став взрослыми и перечитав произведения, с которыми я их знакомил, они удивлялись тому, что не находили там того, что их особенно увлекало.
 
Но я понимал, что одними рассказами моих друзей на огороде не удержишь. Я не мог ничего придумать. Поле есть поле, даже не поле, а огороды. Бегать по ним, повреждая все растущее, было невозможно. И тут кто-то предложил развести костер и испечь картошку. У нас на огороде картошка не росла. Значит, предложение для реализации требовало кражи. Я  в другое время ни за что не согласился бы на это предложение. Меня соседи по огородам тоже просили приглядывать за  их имуществом. Но опасение остаться вновь одному было неприемлемым для меня, и я согласился. Подрытые кусты картошки результатов не дали, - мало того, что картошка была еще молодой, но она и величиной была чуть-чуть  больше гороха. Костер горел, вместе с принесенной охапкой бурьяна  в костер кто-то из нас подбросил  обойму патронов, от нашей, советской винтовки. Они начали взрываться. Моим друзьям это очень понравилось. Мы не подумали над тем, что на выстрелы к нам могут пожаловать немцы. О них мы забыли на время. Чтобы не пострадать от взрывающихся патронов, в моем шалаше был отрыт окоп, вполне вмещающий всех нас.. Теперь поступали так, раскладывали все необходимое для разведения костра, помещали туда несколько обойм с патронами, от костра  и до окопа насыпали дорожку из пороха., а сами, спрятавшись в окоп, поджигали порох и ждали... Взрывы патронов были неодновременными и напоминали очереди из пулемета. Дальше больше, нам хотелось не только слышать звуки, но и видеть, как это происходит. Метрах в 20 от огорода стояли столбы бездействующей высоковольтной передачи электроэнергии, поставленные в виде пирамиды. Решено было забраться наверх  для обозрения. Когда было все готово для эксперимента,  я с одним из друзей забрались на столб... С высоты столба я увидел «вора» Это был раздетый до пояса мужчина, с мешком за спиной. Он ходил по огородам, часто наклоняясь. Один из друзей побежал к нему, чтобы прогнать. Вором оказался немецкий солдат. Он оставил мешок и погнался за нашим другом. И я не нашел лучшего решения, как крикнуть тому, кто оставался около костра: «Володька, поджигай!»
Трескотня выстрелов сделала свое дело. Немец убежал. Никогда бы не подумал, что так быстро мог бегать взрослый мужчина. Нашими трофеями оказались полмешка свежих огурцов. Мы их забрали, но оставаться на огороде становилось опасным. Я понимал, что немец поднимет тревогу, сюда придут солдаты прочесывать местность...  Мы быстро ретировались. Чтобы не встретиться с немцами, уходили через кладбище. Домой вернулся намного раньше обычного. Я не стал оправдываться. Подошел к отцу и обо всем открыто рассказал. Отец выслушал меня, не стал наказывать и сказал: «Все, на огород ты больше не пойдешь!»
На огород мы ходили уже всем семейством. Убрали кукурузу и фасоль. А вот плети огурцов посохли Давным-давно, между ними лежало несколько желтых, похожих на дыни, семенников.
 А до этого, повседневное блуждание в поисках чего-то неопределенного, но съедобного. Постоянное ощущение чувства голода  Как-то мы услышали, что можно поживиться.  у немецкого продовольственного склада. Склад располагался в здании огромной кирпичной мельницы, рядом со стадионом. Мы пришли туда днем. Перед широкими дверями стояла толпа людей, преимущественно женщин и детей в напряженном ожидании. Я с двоюродным братом – Володей стали в сторонке. Брат отличался от меня резким непредсказуемым поведением. Если бы я знал, что произойдет, то никогда бы не пошел с ним?  В открытую дверь вышел немец  с корзиной отходов  (гнилые яблоки, картошка). Вид содержимого корзины был непривлекательным. Немцы, народ бережливый, выбрасывают только то, что уже утилизировать просто невозможно. Толпа бросилась к немцу. Он отсыпал часть содержимого на землю. Люди упали, подбирая гнилье. Тогда немец, оставшееся в корзине, стал сыпать им на головы. Нужно было видеть, какое выражение лица было у немца. Я и сейчас, когда вспоминаю об этом, зажигаюсь непреодолимым гневом. Мы не тронулись с места. Мой вид ничем не отличался по одежде от тех, кто составлял толпу. Володя выглядел щеголем. Видимо это заставило немцев сделать такой шаг. Он кинул половину яблока, которое грыз, брату. Я увидел, как Володя, поймав яблоко на лету, бросил его в немца. Удар был великолепным. Яблоко попало немцу в голову. Немец бросился в помещение склада. Мы не стали ждать его и побежали. Нашему примеру последовала толпа, рассыпаясь во все стороны. Немец, выскочив, из помещения, поднял стрельбу. Что там происходило далее, я не знаю? Об этом происшествии в городе молчали, значит – все обошлось?.. Появляться в районе склада, и без Володьки, я не решался. Отец стал работать в Керченской МТС главным бухгалтером. Чтобы было легче жить семье, мы, оставив квартиру под присмотр родственников, перебрались на Литвинку, состоящую из трех Литвиновских переулков, в районе юго-западной окраины города, в домик, принадлежавший МТС. Там было две квартиры небольших комнаты и кухня. Мы их, а так же огород и фруктовый сад, делили пополам с новым соседом, Потатиевым Михаилом, личным шофером управляющего, немца, Фишера, контролирующего деятельность всего управления МТС, во главе с директором Дреголевым Павлом Яковлевичем. Фишер был высок и тощ, Дрегалев - необъятен в талии, широк в плечах, и с неглупой головой на них. У Потатиева была  бесцветного вида жена, постоянно жалующаяся на свое здоровье, а потому почти ничего не делающая. Когда муж уходил на работу, жена начинала готовить, для себя с дочерью, для мужа готовила отдельно. себе и дочери, что получше, ему – что попало. Для Михаила был важен объем пищи, а не качество, аппетит у него был хорош!  Несмотря на то, что ему доставались объедки, вид у Михаила, в противоположность жене, был цветущим.
Теперь, мы превратились в «фермеров», работая  на своем огороде и в поле, на землях МТС, где нам выделили участок в полгектара отличной, облагороженной земли. Мать, взращенное нами, продавала на рынке, стремясь осуществить свою мечту – приобрести корову. И вот, корова, небольшая красновато-коричневого цвета, стоит в коровнике. Что поделать, не выдержала крестьянская душа, попав в свою стихию. Мать теперь все свое внимание и любовь выплеснула на это животное. В благодарность корова давала много молока. Питание наше здорово наладилось, хотя хлеба по-прежнему не хватало. Работы у меня стало много.
Мать подкармливала корову дома, поскольку степи наши летом выгорают и скотине там не разгуляться. Мы с братом набивали полные сумки листьев дерезы, искали лебеду и иные травы. Рвешь долго, а животное – съедает это все мигом. Теперь нужно было убрать навоз, высушить «кизяки» для топлива. Натаскать воды в две большие бочки. Колодец от нас далеко, жили мы на возвышенности. Заглянешь в жерло его, где-то далеко внизу пятно воды во тьме поблескивает. Несколько десятков метров глубина. Крутишь ворот долго, пока ведро покажется, а его еще нужно и ухватить одной рукой, вытащить, перелить в свое ведро. Чтобы ускорить процесс работы, стал носить  ведра на коромысле, да еще одно в руке. Руки оттягивает, ручка в руку врезается... И еще одно задание: идти за хлебом в МТС. Не хлеб, а горе. Нам его выдавали по 200 граммов. Пекли его не в виде каравая, а кирпичиком. Каравай из такого теста не слепишь. Основу его составляло просо, не пшено, а просо, да еще сорта «сорго», из стеблей которого веники вяжут. Хлеб рассыпался, поэтому его делали избыточно влажным, он  здорово горчил. Но, что делать, приходилось есть. Расстояние небольшое, километра два. Меня в этом случае сопровождала собака. Лучшего защитника  никогда бы не хотел иметь.
Я не встречал немцев добрых, таких в природе не существовало. Это не славянин, человек с открытой душой. В душу немца не заглянешь. Нет чутья на это! Растерян был этот дар Господа, когда Адам с Евой из Эдема шли. А может, потки их растеряли, кто знает?  А вот у четвероногих оно есть: и обоняние превосходное, и слух – неплохой! О зрении не скажу, не ведомы мне границы его у собаки? Но, двумя первыми чувствами дворовая собака по кличке «Бобик» владела. Не королевских кровей, не господской породы, самая обыкновенная дворняга. Ноги короткие, но крепкие, сильные, шерсть короткая, гладкая, как у европейских овчарок, вооружение -  крупные белые зубы, отличные клыки. И, наконец, умные коричневые глаза. Мы его знали давно, еще с довоенных времен, когда  временно проживали на Правой Мелек-Чесме, во дворе, напротив стадиона. Это была свободолюбивая собака, не знавшая со своего рождения цепи, хорошо знающая свои обязанности, не злоупотреблявшая лаем, хорошо контролирующая все посторонних, без необходимости вывешивания таблички с надписью – «Во дворе злая собака!» Наша семья никаких прав на него не имела, пес пришел к нам без приглашения, после того, как был полностью разрушены дома во дворе, который он охранял. Пес спасся, спрятавшись под кровать. Его извлекли, когда разбирали завалы, чтобы откопать оставшихся в живых людей. С той поры перед самым началом бомбежки, он всегда первым лез под кровать, опережая нас. Не удивляйтесь, по защитным свойствам, я кровати присужу второе место после надежного подвала. Спасает при разрушении здания, при условии, что оно не многоэтажное.
 
Для нас Бобик служил лакмусовой бумажкой в определении опасности авиации. Он ни одного раза не ошибся, определяя тип самолета, не реагируя на истребители и штурмовики. Когда городом владели наши, он реагировал только на немецкие самолеты, когда владели немцы – только на советские. Он точно определял достанется ли нам порция бомб, или нет. Если бомбы не пренадзначались нам, пес был спокоен. Если бомбы должны были лечь поблизости, он вскакивал в комнату, лез под кровать и дрожал всем телом своим, не издавая иных звуков. Он совсем неплохо разбирался в людях. Нет, он не облаивал, он оскаливал свои зубы – этого было достаточно. Не знаю, каким уже образом он отличал немцев от остальных, даже тогда, когда немец надевал гражданскую одежду? Действовал он в этом случае исподтишка, по-собачьи, нападая сзади. Лежит этак спокойно, даже глаза прикрыл от дремоты, и только враг оказался за его спиной, как он мгновенно бросался и впивался зубами в край шинели. Редко оставался он без добычи. Сделав дело, он стремительно убегал. Искать его в этом случае было бесполезно, в дом он не забегал, словно знал, что не следует навлекать неприятность на хозяев своих. Пес хорошо отличал  вооруженного немца от невооруженного. Вооруженного он пропускал. Немцы, познакомившиеся с ним, называли его: «Хунд партизан!»
Однажды, когда мы возвращались с ним, получив хлеб в МТС, и проходили мимо пулеметных гнезд, сооруженных немцами вдоль дороги, пес вдруг толкнул меня, задумавшегося, грудью в ногу. Я встрепенулся, огляделся,  и холодок пополз по моей спине. Я увидел следующий вслед за моим движением ствол крупнокалиберного пулемета. Я перепугался не на шутку. «А, что стоит немцу нажать на гашетку пулемета?..» Я делал вид, что не замечаю действий немца, боясь своим видимым страхом спровоцировать пулеметчика. Послышался окрик немца: «Хальт!»
Я остановился, не понимая, зачем он меня останавливает
Последовала следующая команда: «Комм!»
Я подошел. Немец забрал у меня весь хлеб, потом повернул меня спиной и дал коленом под зад. Я сохранил равновесие и, не оглядываясь, поспешил прочь. Как я был рад тому, что пес так умно повел себя! Бог с ним, с хлебом! Я то  – жив!
Потом, на досуге, я оценил поведение собаки, Как много в нем было человеческого! Может, война развила в нем эти способности, кто знает? Он толчком предупредил меня об опасности, не покинул меня, но и не бросился на моего обидчика, как это делал прежде! Он сумел заглянуть в душу того человека, увидел всю черноту ее, оценил. А ведь внешне немец не отличался от других.  Когда предстанет такой перед Господом, глянет Бог своими ясными глазами, просветит его, как рентгенаппаратом, и душа пришедшего предстанет куском материи в мелкий черный горошек!
    Отец стал привозить муку. С подъехавшей с мешками муки подводы, снималась сумка с мукой свежего помола, хлеб из такой муки особенно вкусен! Подвода катила дальше, мать провожала ее завистливым взглядом. Между матерью и отцом возникал тут же неприятный разговор. Мать начинала укорять отца в том, что остальные руководители МТС  в сыру и масле катаются, муку мешками завозят к себе, торгуют ею, дорогие вещи покупают... Отец отвечал:  « Тебе что, мало? Поешь эту, снова привезу!.. Что тебе надо?..»  И взрывался: «Не нравится, иди сама, зарабатывай!» Мы не вмешивались. Для нас было важно то, что мы, наконец-то были сыты. Жаль только, что наша сытая жизнь приближалась снова к концу. Информации у нас не было, но мы по поведению немцев догадывались, что дела у них – неважные. Разобраться в причинах помогла газета «Голос Крыма», издаваемая на русском языке для населения. К нам она не доходила. Но, как-то, я уже не помню, каким образом, один экземпляр попал в руки отца. Он, собрав всех на семейный совет, познакомил нас  с очень интересным приказом Гитлера, напечатанном вместо передовицы. В ней фюрер объявлял благодарность авиации за то, что она вывезла из-под Сталинграда более 55 тысяч раненых.
«Подумайте, - восклицал отец, комментируя этот приказ,- каковы же там истинные потери, если только по воздуху вывезено столько?»
Похоже, что там им действительно всыпали по первое число! Немцы теперь не обращались к нам, ликуя: «Москва капут! Ленинград – капут! Сталинград – капут!» Хотя духом не пали. Они, как-то уважительнее, стали относиться к нам.
Газета пыталась формировать у нас, покоренных, но непокорных, лояльное отношение к немецким захватчикам. Какими бы тупыми ни были продажные газетчики, не могли же они не понимать, что, русские, это не два-три продажных полицейских. Ведь им не удалось здесь создать даже крохотного отряда из русских добровольцев, готовых служить Гитлеру. Для формирования «добровольческих отрядов»  РОА (русской освободительной армии) Власова использовался проверенный прием, людей морили голодом. Не все выдерживали эту пытку, умирая от голода. Никого не могли обмануть, расклеенные по Ленинской, портреты Гитлера, с надписью под ними – Гитлер освободитель. Не верили мы ни единому слову рупора немцев. Не верили даже тогда, когда они сообщали и правду, скажем, об открытии церквей, о введении в советских войсках офицерских званий, о ношении ими погон.
Все чаще и чаще устраиваются облавы на жителей. Ловят для отправки в Германию. Заманчивые посулы райской жизни  для выезжающих на работу не сработали. Стали ловить молодых, те стали уходить в села. Люди не хотели ехать на чужбину, да еще работать там на немецкую военную машину. Чаще всего облавы устраивались на рынке. Задержанных направляли в здание биржи труда (она находилась там, где сейчас находится станция скорой помощи) Оттуда под конвоем на станцию в товарные вагоны...  Из наших никто не был задержан, мы вели себя крайне осмотрительно. Правда, один раз была задержана жена дяди Михаила. По счастью я оказался неподалеку, успел прорвать оцепление, заработав по пути удар палки по спине, но принести документы, удостоверяющие о том, что она работает  в сельской общине. Крестьян немцы не трогали.
Тяжкой работы не выполняю. Личного времени у меня много. Прежних довоенных шумных игр с приятелями не веду. В свободное время много читаю. Читаю все,  что попадает под руки: беллетристику, художественные произведения. Сотни авторов. У меня осталась неприкосновенной любовь к книге. Я не знаю плохих книг. Если книгу писал человек, вкладывая в нее душу, следует покопаться, отыскать его мысли. Если книга не имеет души, пусть живет, бездушный нуждается в бездушном! Школьное образование осталось далеко в прошлом. Только сведения, почерпнутые из книг. У меня только начальное образование. В пятом классе я проучился всего четверть. Я вижу детей учащихся ремеслу, вижу множество подростков бегающих с гуталином и ящиками со щетками для чистки обуви... Какое у них будущее, какое будущее у меня?  Отправляемая в Германию молодежь каким образом используется там? Почему  так боятся немецкого рая?  Тут же и дураку понятно, какую работу может выполнять молодой человек, не имеющий специальности? Ведь из прочитанного мною, ясно, что Германия – государство с высокоразвитым производством, входящая в пятерку самых развитых стран мира. Особенно развиты авиастроение, судостроение. Я давно уже слышал об изделиях Золлингена. Слышал о заводах Крупа, Тиссена. Видел немецкую радиоаппаратуру  фирмы «Телефункен» Как же не понять, что нашу молодежь там используют на самых грязных и тяжелых работах. А как обращаются немцы с людьми, мы все видели!
       Чувство собственного достоинства заложено в человеке при его появлении на свет. Ведь в священном писании сказано, что Бог создал человека по образу и подобию своему... Значит и эта частица божья получена в наследство от Творца!  Маленький человек, еще не научившись говорить, свое возмущение выражает громкими криками и плачем. Стоит только взглянуть на личико новорожденного, сколько в нем видно обиды! Нас в школе учили основам человеческой морали, частью которой и является человеческое достоинство. Пришли немцы, и это человеческое качество исчезло.
Воскресный день. Пролетарская улица напоминает Мекку. Со всех сторон к Сенному рынку едут подводы, тротуары заполнены людьми, движущимися в двух направлениях. В этот день можно было пополнить запасы продовольствия, если в карманах водились оккупационные марки и наши советские рубли. В ходу все купюры, в том числе и с изображением Ленина. Курс : за одну марку – десять рублей. На рынке тьма народу, хотя и часто совершаются облавы для  отправки молодежи в Германию.  Продают то, что имеют, покупают то, что могут. Очень много антиквариата. Столько дореволюционных книжных изданий, картин  и вообще вещей. Как они сохранялись?  Немецкие солдаты в антиквариате плохо разбираются. А нашем простому люду нужен хлеб, реже – самогон. Отдают за бесценок то, что потом, много лет спустя, будет оцениваться в миллионы! Я тоже брожу по рынку в надежде заработать несколько марок подноской вещей. Подростков нанимают охотнее, им меньше платят, а право на большую плате защитить не хватает силы. Денег у меня нет, воровать – не умею! Рынок сам по себе интересен. Это ведь не магазин, где цены определены и не меняются, там торговаться не нужно. Общение простое, один взвесил, пода, другой взял и уплатил. На рынке торгуются, общаются. При отсутствии средств массовой информации рынок – источник слухов, правдивых и ложных, предположений и настоящих, реальных, сведений. Здесь их черпают, отсюда их разносят. И следует отметить в этом процессе важнейшую роль женщин. Недаром этот источник информации получил название в народе – «сарафанное информбюро». Сегодня мой выход на рынок неудачен. Возвращаюсь домой. Впереди меня идет средних лет мужчина, поддерживая под руку молодую женщину. Выглядит мужчина настоящим пижоном, на нем серый в полоску великолепно сшитый костюм, под цвет костюму кожаные туфли. Сзади меня, безбожно дыша в затылок, идет здоровенный, рыжий немец. Оттолкнув меня в сторону, он приближается к «пижону», стаскивает со своих плечей тяжелый солдатский ранец и взваливает тому на плечи. Пижон резко разворачивается, чтобы дать отпор нахалу, и тут же лик его тускнеет, словно тень набежала на него. Отпустив даму, он покорно, подобно мулу, безропотно несет на себе чуждую ему поклажу. Что может сделать порабощенный со своим поработителем? Нет у него даже права возмутиться! Его человеческое достоинство доведено до нулевой отметки. Ведь неведомо мне, что думает осел, когда его нагружают. Но известно, что в знак своего возмущения животное может заупрямиться. Даже наносимые ему побои не заставят упрямого осла тронуться с места. Наверное, чувство достоинства у осла есть. Я смотрю на немца, теперь он шагает со мной рядом, на лице его написано блаженство, вызванное вседозволенностью, измывательством. Ведь в массе двигающихся людей много таких, которые одеты, не только скромно, но и просто бедно. Ну, скажем, он не взвалил груз на меня, плохо одетого подростка. Нет, он отыскал самого элегантно одетого мужчину, к тому же идущего под руку с дамой...
 Я понимаю, женщина не станет осуждать своего спутника, она понимает его бесправие.
       Линия фронта ушла далеко на восток, Поверженная немцами Керчь более не испытывает разрушительных авиационных налетов. Немцев в городе не слишком много, но и немало. Полицаи, свирепствуют хуже своих хозяев. Они опасны еще и тем, что знают много о прошлом каждого из нас, они – жили среди нас, мы их прежде не боялись, видя в них людей. Стоят слишком жаркие дни. Друзья уговаривают меня пойти покупаться в море. Соглашаюсь. При немцах я уже не хожу в трусах. Да и шортов на бретельках у меня нет. Я уже – взрослый. На мне брюки, перешитые матерью из старых отцовских, рубашка тоже пошита ею из старой наволочки розового цвета. Обуви на ногах нет, по-прежнему хожу босиком. Отправляемся на городской пляж, тот, что находится в конце Приморского бульвара, в других местах купаться категорически запрещено. К моему удивлению, на пляже множество людей. Сбрасываем одежду, входим в воду, Плещемся, обрызгиваем друг друга, как в прежние, довоенные времена. Забываем на мгновение, что обстановка изменилась. Мне об этом напомнил здоровенный, упитанный, молодой немецкий солдат, сзади надавивший мне так на плечи так, что я тут же ушел под воду. Он уселся на мои плечи, не давая возможности подняться и ухватить воздуха. Чтобы не захлебнуться, я пришел к единственному правильному решению. Изловчившись, я здорово укусил его за жирную ляжку. Он взвыл и отпустил меня. Я, сделав глубокий вдох, нырнул и долго плыл под водой, пока хватало сил. Вынырнул я метрах в двадцати пяти от того места, где был. Немец продолжал бесноваться на берегу, разыскивая меня глазами. Я неторопливо, сохраняя силы, поплыл к Генуэзскому молу. Друзья догадались. Захватили мою одежду и принесли мне. Я оделся, и домой. На этом посещение моря в период оккупации и закончилось. Самое чудовищное в том, что произошло, это унижение к которому тебя принуждают. Правда, я думаю, тот немец надолго запомнить катание на плечах подростка...




Объявленный в газете «Голос Крыма» военный реванш на Кавказе, похоже, тоже не удался. Стали поступать раненые. Сначала было небольшое количество раненых немцев, для них хватало помещения городской больницы. Потом все большие здания в городе (школы, казино), да и просто приличное жилье стали  занимать под раненых. Я никогда прежде не видел столько раненых немцев! А они все прибывали и прибывали со стороны Кубани. На пилотках их красовался какой-то цветок. Потом мне пояснили, что такой цветок растет на альпийских лугах и называется Эдельвейс. Что солдаты с такой эмблемой на пилотках называются фельдъегерями. Обуты они были в специальные ботинки, подбитые широкими стальными шипами. Злы они были невероятно. Сверлили  глазами каждого русского. Мы опасались попадаться им на глаза... К нашему счастью, их вскоре куда-то перевели.
Вскоре произошло еще одно событие, показавшее нам, находящимся в оккупации, что силы немцев не те. Я уже не помню месяца. Знаю, что это был воскресный летний день. Сенной рынок бурлил от наплыва людей. И вдруг гул множества самолетов. На бреющем полете, почти крылами касаясь крыш, летел строй наших самолетов, с красными звездами. Были даже видны головы пилотов. Мы зачарованно смотрели на них. Их не боялись» Это же свои! Сколько радости было на лицах людей. Не сломили их немцы! Немцы не стреляли по самолетам. Самолеты пролетели, их бомбы ударили по железнодорожному составу, шедшему из Керчи I  к Керчи II. Состав был разбит, долго рвались боеприпасы, находившиеся в нем. А мы радовались, в тот день у нас был настоящий праздник!
Немцы уже совсем не те, которых мы видели прежде. В ряде их стеллитов разброд виден еще лучше. К нам, на Литвинке поставили на постой двух солдат. Прежде они бы изгнали нас из дома, а теперь спят двое на одной кровати, валетом, да еще в проходной комнате. Один из них уходит рано, возвращается поздно, по виду видно, что устает, до чертиков. Другой днями валяется в постели, ходит по двору, дважды ходит на кухню за пищей – вот и вся его служба. Он пытается поговорить с нами, чувствуется, что его одолевает бездействие. С трудом выясняем, что он не немец, а австриец.
Он говорит нам, что ему нет смысла воевать за интересы Германии. Он симулирует болезнь,  ему  это удается. Мы слушаем его и понимаем, что прежде он и в мысленно не смел бы говорить, кому бы только не было, подобное. Гельмут, так зовут австрийца, терпеть не может своего соседа по постели, называя его грязной немецкой свиньей. Он уверен, что Германия проиграла войну.
Время идет, подходит осень. Мы убрали большой урожай кукурузы и фасоли Есть возможность не бояться голода. Отец наш все чаще и чаще пропадает в общинах, так теперь называются колхозы. Приходит поздно, усталый.
Суетятся и наши соседи. Фамилия их Потатиевы.  Он – шофер, жена домохозяйка, дочка- белая, как сметана, девочка лет 8-ми, прячущаяся от солнца. Шофер крупный, плотный, мускулистый мужчина, ценящий свою работу – он возит самого управляющего МТС. Долговязого немца Фишера. По-видимому, шеф не слишком дает своему шоферу разгуляться. Тот возвращается домой голодный, как волк. Я знаю, насколько мать ценит отца, подкладывая ему куски побольше и лучше. Похоже у Потатиевых все наоборот. В этом я мог убедиться в тот момент, когда моя двоюродная сестренка играла с девочкой Потатиевых  в дочки матери. Сестренка говорит подружке: «Надо успеть обед приготовить скоро муж с работы придет!
«Стану я торопиться, - говорит Света.- Давай поедим вкусненькое, они, мужики, придут голодные, все и так поедят. Потом я видел своими глазами, как жена Потатеиева разводила водой борщ мужу, чтобы борща было больше.
Рядом, по 1-му Литвиновскому переулку, расположилась румынская часть. Имея представление о воровстве этих вояк, оставаясь за старшего, когда взрослые уходили по делам, я зорко следил за приходившими румынами. И еще раз убедился, что за ними не уследить.
Дело было так: Потатиева, уходя из дома, попросила последить за их двухмесячным поросенком, нахолодившемся в хлеву. Я никуда не отлучался, был все время на улице, но...
Когда я заглянул в хлев, то поросенка в нем не нашел. Я обегал все вокруг безрезультатно. Потом, преодолевая страх, я направился к румынам. Они на полянке между двумя деревьями разводили костер. Поросенка я нашел, он был в землянке, отрытой солдатами под жилье. Я взял поросенка на руки, зло посмотрел на румын, и изрыгая нецензурщину по-румынски, понес поросенка домой.
Никто из румынских вояк с места не тронулся.
Немцы ни в грош не ставили своих друзей по военной коалиции. Мы тоже понимали, что это не воины. Как мог Гитлер надеяться на воинов Антонеску. Мы их по боеспособности приравнивали к нашим «ялдашам».
Поэтому уже при немцах распевали такую песенку:
Антонеску дал приказ:
«Всем румынам на Кавказ!»
А румыны не поняли,
За три дня Кавказ отдали!
Да действительно, на Кубани наши. По ночам тревожат советские кукурузники, сбрасывая мелкие бомбы. Особых повреждений они не причиняют, но держат немцев в состоянии напряжения. Бомбардировщики Пе-2, к которым мы привыкли в 1942 году, над городом не появляются. Мы догадывались, что наши не подвергают бомбардировкам город, щадя его население.  А вот над проливом возникают поединки между немецкими и советскими истребителями. Я видел, как немецкие прожектора, скрестившись, поймали наш самолет. Водили до тех пор, пока налетевший сбоку Мессершмидт не сбил его. Время идет. В конце августа 1943 года немцы объявляют населению приказ: собраться на Японском поле, а сотрудникам учреждений на территориях своих производств. И как всегда, в нем короткая приписка: «Не выполнившие приказа, будут расстреляны!» Мы собираемся на территории Керченской МТС.
Ясный солнечный день, на небе ни облачка. К обеду становится жарко. Мы не знаем, зачем нас собрали? Никто, ничего не говорит. Мы сидим около комбайна, напротив, метрах в 25 стоит телега, груженная домашним скарбом, увязанном в узлы. Мы тоже с вещами. Отец наш позаботился, что бы у каждого из нас был небольшой мешочек с лямками, в нем смена белья, соль, деньги и два килограмма черных сухарей. Все это на случай, если какие-то причины разорвут нашу семью, чтобы мог каждый выжить первое время. Кучер, сидящий на телеге, курит. Кто-то из мужчин протягивает мне самокрутку и посылает прикурить у курящего возницы. Я направляюсь к нему. Остается метров 10, я вижу перед собой яркую вспышку огня. Странно видеть при ярком солнечном свете, еще что-то более яркое. Грохот. Я Гн успеваю упасть, только присаживаюсь. Сверху, что-то сыплется на меня. Поднимаюсь, оглядываюсь по сторонам. Там, где стояла подвода, кроме небольшой воронки ничего нет. У меня гудит в голове. Вижу, мать бежит ко мне. Потом восстанавливается слух, я слышу крики, плач. Вижу раненых, они значительно дальше меня от места взрыва. Я ничего не понимаю. Самолетов в воздухе нет, значит, это – не бомба. Взрослые приходят к выводу, что это снаряд с той стороны. Странно только одно, - больше взрывов нигде по городу не зафиксировано
  Так и не выяснив, зачем нас собирали, вечером мы возвращаемся домой. Немецкая пропаганда работает вовсю. Слухи растут, как снежный ком. Основная цель – посеять панику перед приходом советских войск. Говорят много о расправе над теми, кто работает на немцев. Ничего не говориться о дифференцировке этой работы. Если согласиться с доводами пропаганды перед советскими властями придется отвечать всем, поскольку состоять в категории безработных, означало немедленную отправку на работы в Германию. Мать забеспокоилась. Она у нас была, как лакмусовая бумажка для всех непредвиденных перипетий. Дело в том, что она получала огромную информацию от подруг женщин, а те от мужей своих и немцев. Руководство МТС стало готовиться к отъезду. На автомобили грузились вещи, даже мебель. Уехал и наш сосед с семьей, хотя был просто шофером, возившим Фишера, немецкого руководителя МТС.
    Я не мог и тогда, будучи мальчишкой, понять поступков зрелых мужчин. Я видел нагруженные мебелью, коврами и чемоданами автомобили руководителей, бегущих на запад,  с немцами заодно. Куда бежать? Кто ждет на чужбине? А в том, что Германия рухнет, уже мало кто сомневался?  Лучше уж остаться и ждать, что будет, надеясь на прощение?
      Мать говорила отцу: «Они едут, а мы? «Пойдем пешком, как и все простые рабочие МТС» - отец говорил спокойно: «Уезжают те, у кого рыльце в пуху! А мы, как все!»
Мать начинала ворчать, упрекать отца в недальновидности. Немцы нас все равно здесь не оставят» - говорила она.
Отец резонно говорил: « А куда ты хочешь бежать? Скажи, от кого?»
Мать умолкала, вздыхая. Она понимала, что отец прав, но, как женщина, мать, пыталась оградить детей от возрастающей с каждым днем пребывания в Керчи опасности для жизни.
Мы были на стороне отца. Но и мать была права. Немцы начали выселять людей из города принудительно, но пока без конвоя. Мы жили на отшибе, на краю города, еще одиг ряд опустевших домов а далее начиналась степь. Немцы к нам почти не заглядывали. Город опустел. Гремело в районе Эльтигена, долго гремело. Потом мы стали свидетелем высадки десанта в районе нынешней переправы - теперь гремело на Северо-востоке. Ждали с часу на час освобождения. С деревьев отлетала листва. На нашей улице только в двух домах жили люди.
Из квартиры в центре города к нам на Литвинку перебралась семья Мелиховых (брата матери). Перебралась и семья Вертошко, без пропавшей где-то младшей дочери, красавицы. Все мы твердо решили ждать своих.
Военная гроза над Эльтигеном прошла, оттуда не доносилось звуков взрывов. А вот десант, высадившийся в районе Глейки - Жуковка продвинулся до северной оконечности  Аджимушкая.
 
Мы живем ожиданием своих. Ну, вот же они, почти рядом. Каких-то 5-6 километров. Пока нас немцы не трогают. Щитом, охраняющим нас, четыре семьи, живущих друг с другом рядом, стали немецкие офицеры из артиллерийского управления. Они расселились по нашему переулку и пользуются услугами наших женщин (стирка, приготовление пищи) В последнем случае играет неписанный закон: всякая домашняя пища лучше казенной. Связующим звеном между нами и немцами является соседка слева, по имени Стеша. Она одинокая женщина, достаточно прилично знающая немецкий язык. Пышнотелая, грубоватая, она часто высказывала немцам вслух такие мысли, за которые прежде б ее вздернули бы на дереве. Скажем, говорит им: «А не пора ли вам смазывать пятки смальцем, чтобы быстрее бежать, Но, немцам уже бежать некуда, осталось уходить морем, из Севастополя. Они живут тоже ожиданием приказа Гитлера об оставлении Крыма. Вслух это обсуждают, надеются, Чувствуется, что они рады бы оставить Крым. Над гордом теперь часто появляются наши самолеты-истребители. Я помню поединок нашего «Яка»  с немецким «Мессершмидтом» За этим воздушным боем наблюдали не только мы, но и немцы. Желания исхода диаметрально противоположны. Причем стояли друг с другом рядом. Немцы могли открыто выражать свои чувства, а мы – нет. Общее у нас с немцами – захватывающее зрелище борьбы, битвы, сражения духа и умения. «Мессершмидт»  по техническим параметрам превосходит «Як» И то, что «Як» не уступает в этом сражении «Мессершмидту» свидетельствует о том, что наши научились воевать. Это бы красивый поединок, свидетельствующий том, что сошлись два опытных летчика. Как они красиво маневрировали, как время от времени ревели натужно самолеты. Но вот задымил «Мессершмидт»  Летчик не успел выброситься из самолета. Тот рухнул, раздался оглушительный взрыв в центре города. Боже, не передать восторга, царившего в моей душе, я готов был пуститься в пляс. Если бы не присутствие немцев, я так бы и сделал  Я вглядываюсь в их лица, ожидая увидеть печать уныния, разочарования хотя бы. Ничего подобного, они, как всегда, весело переговариваются между собой, и неожиданно для нас аплодируют нашему летчику. Что-то патологическое произошло с неукротимым тевтонским духом. Он исчез, испарился, растворился в воздухе. Стеша ехидно замечает: «Чему радуетесь, вашего ведь сбили?»
Немецкий капитан говорит, вздохнув: «Война капут!»
Значит ли, что начался процесс просветления, после длительного пьянящего угара побед на фронтах?
В первых числах ноября, дня через три после высадки нашего десанта, офицеры управления решили отметить какой-то праздник, и заказали пироги. Их пекли во всех четырех домах, со свининой. Пироги удались. Пышные, с золотистой корочкой, они так аппетитно пахли, что слюнки текли. Вот-вот немцы должны были их взять. Но случилось такое, чего мне за всю войну не пришлось видеть. Ясный солнечный день, из-за моря на высоте 100-150 метров над Аджимушкаем появились наши три штурмовика, «Ил», их немцы прозвали, говоря меж собой, «черной смертью» Перед самолетами широкими полосами шел огонь со струями дыма. Земля впереди внизу от них дымилась, горела. Все это длилось несколько минут. Самолеты ушли. За пирогами немцы не пришли. На утро немецкий офицер сказал, что сгорело 14 артиллерийских батарей, вместе с прислугой. Стеша незамедлила съязвить:
«Пироги возьмите, поминать будете!»  Немец пожал плечами и ничего не ответил. А мы ели пироги и радовались!
Внизу, близ Казенного сада расположился немецкий шестиствольный миномет, прозванный «Гансом». Дважды в сутки он открывал стрельбу по советским позициям войск. Звуки, которые изрыгало это чудовище, напоминало многократно усиленный ослиный рев. После его «работы» советские орудия вспарывали снарядами все вокруг. Часть снарядов падала и на наш район, но Бог берег нас. Вскоре тот же немецкий капитан печально сказал: «Получен приказ Гитлера сражаться за Крым до последнего солдата! «Почему ты так печален? – спросила его Стеша. Он ответил, кисло улыбаясь: «Мне уже не увидеть Германии.
И добавил: «У меня бабушка русская. Провожая меня на войну, она надела мне на шею ладанку, поцеловала и сказала - «Юзеф, ты идешь войной на мою родину. Оттуда никто не возвращается!
Я думаю, Юзеф был прав. Едва ли он вернулся в Германию?
Налеты немецкой авиации стали интенсивными, небо покрывалось самолетами, я пробовал их сосчитать, но не удавалось. Даже земля отзывалась на натужный звук их моторов мелкой дрожью. Времена изменились. Кончилась для них благодать, когда они летали бесконтрольно над Землей, выискивая цели для бомбометания. Теперь их на подлете к городу, даже над территорией, занятой немцами же, встречали стаи советских истребителей. Нет, они не просто заходили сзади, они буквально, ввинчивались в строй Юнкерсов и Хенкелей. Не вступая в воздушное сражение, те были вынуждены ложится на крыло, пикировать к земле, и, сбросив груз бомб на позиции своих, убраться восвояси, летя над самой землей, чуть не касаясь вершин деревьев.
Артиллерийское управление от нас куда-то перевели. Стеша, собрав свои пожитки на тачку, уехала. Уехал еще один сосед, оказавшийся догадливее нас. Мы упрямо  держались выработанной тактики, хотя с уходом артиллеристов лишились надежного прикрытия. Были ли у нас основания думать о скором освобождении?  Были! Несколько раз хорошо и отчетливо слышалось русское – Ура! Фронт теперь проходил по южной оконечности Аджимушкая, и речке Мелек-Чесме. Оставалось несколько километров... Но дождаться  прихода наших не пришлось. Мы старались не зажигать огней по ночам, а днем разводился огонь  прямо под навесом летней кухни, чтобы из трубы был незаметен дым. Мы делали все, чтобы не привлечь к себе внимания. И нам долго это удавалось. Но к концу ноября, глухой ночью, к нам в квартиру ворвался немецкий офицер с пистолетом в руке. Выдал нас своим неуемным лаем Бобик. Прежде молчавший, он словно обезумел на этот раз.  По тону разговора, мы поняли, что немец угрожает нам. Но он не применил оружия, и это тоже удивляло нас. Возможно, он опасался, так как нас было много. Позвали Зою, двоюродную сестру, знавшую немецкий язык лучше нас. Из ее перевода мы поняли, что нас всех ожидает смерть, если мы утром следующего дня не покинем нашего «становища». Мы и до этого все наиболее ценное и мешки с мукой зарыли в землю, под стогом сена, припрятали в иных местах. Делать было нечего, остальная часть ночи у нас прошла в сборах. Узлы с вещами были сложены на линейку (вид легкой повозки), хорошо увязаны. Утром мой  отец и двоюродный брат Володя запряглись в нее, остальные, в том числе и я, подталкивали линейку сзади. Спускаясь с кручи, мы могли видеть ночного посетителя. Он и еще один офицер, сидя на лошадях, находясь в пятидесяти метрах от нас, следили за нашим движением. Внизу мы оказались окруженные группой немецких солдат. Они стали наос выстраивать. Я понял, что готовилась расправа. Мне не было тогда страшно. Наверное, в стрессовых ситуациях, угроза реального смещается, как во времени, так и лицах. Казалось, что это происходит не с нами, а с кем-то другим. Послышался звук едущего мотоцикла. Подъехав  к нам, он остановился. На нем величественно восседал фельджандарм. На нем был прорезиновый плащ с пелериной, с шеи свисала на цепочке эмблема – распластанный орел, державший в когтях свастику. Власть фельджандарма в действующей армии очень велика, ему беспрекословно подчиняются  армейские офицеры более высокого звания, чем он сам. Фельджандарм, обращаясь к нам, выкрикнул: «Концлагерь нах Багерово!»  Тут же он, развернувшись, укатил. Мы поняли, что главная опасность миновала. Остановившие нас солдаты стали конвоировать нас. Вот мы и на вокзальном шоссе, вымощенном частично брусчаткой. Температура воздуха близко нуля. Грязь небольшая, по обочине видны участки не растаявшего снега. Вдоль дороги валяется немало вещей: патефоны, музыкальные инструменты, раскрытые чемоданы с носильными вещами и бельем. Они нам не нужны, как оказались ненужными и своим владельцам. Конвоиры довели нас до открытой местности и показали рукой направление, куда мы должны были двинутся, словно мы, местные не знали дороги на Багерово. Оставив нас, немцы зашагали в обратную сторону. Меня всегда удивляла четкая исполнительность солдат. Все они, получив приказ, становились похожими на роботов, теряя свою индивидуальность, от такого ждать инициативы – бесполезно.
   Мы в Багерово не спешили, хотя один из юных Вертошко, сказал мечтательно:
«В лагерь придем, матка блинцы будет нам печь!» Комментировать эту фразу и тогда никто не стал. Похоже, у парня с головой, что-то не в порядке было. Скорее всего, он представлял концлагерь, похожим на «Артек».
На пути у нас была деревня «Октябрьское (Микоян). Подровнявшись с ним, и, видя, что немцев нигде не видно, мы свернули к крайнему дому. Отец направился к хозяину, несколько минут отсутствовал, вернувшись, дал знак, что мы здесь и остановимся. Вблизи дома находился погреб, над ним, в виде куреня, был просторный шалаш, крытый снопами из кукурузных стеблей. Линейку мы загнали в «шалаш», сами оккупировали просторный погреб, самую обычную яму в земле, с перекрытием из досок и земли. Спускались мы в эту яму по перекладинам лесенки. Дно устлали соломой. Сейчас, по истечении времени, не могу представить, как там помещалось 14 человек. Укладывались спать, ложась вплотную бок о бок. Чтобы повернуться на другой бок, приходилось вначале приподняться, а потом втискиваться, преодолевая сопротивление тел спящих. Пищей служило тушеное мясо, здесь же в селе приобретенное, и хлебные лепешки из муки, прихваченной нами из дома. Погода стояла обычная, свойственная началу Крымской зимы, преобладал мелкий, надоедливый дождь. Мы готовились здесь пробыть ровно столько, сколько потребуется для того, чтобы дождаться прихода своих, советских солдат. Но наши расчеты оказались далеки от действительности. Через три дня немцы устроили облаву по селу. Выловили 14 семейств, которые, подобно нам, обосновались в Октябрьском. На этот раз нас не оставил конвой до тех пор, пока мы не оказались у ворот концлагеря. Располагался лагерь к югу от поселка, на территории бывшей колхозной свинофермы. Ее обнесли  частоколом колючей проволоки, снаружи расположили мотки такой же проволоки высотой в человеческий рост.
 
 Так просто, минимум затрат, максимум пространства!  Для того, чтобы, перекусив проволоку, кто-то не сбежал, тоже были приняты меры. Снаружи четырехугольник земли проверялся часовым. И это тогда, когда по углам четырехугольника находились еще и сторожевые вышки. Местность свободная от растительности, просматривалась на километры. У ворот стояло двое охранников. То ими были немцы, то – румыны. Когда охраняли нас румыны, это было хорошо. Мне удалось подкупать их советскими серебряными полтинниками, 1924 года выпуска. У меня их было целых двадцать, да еще один серебряный николаевский рубль. Протягиваешь полтинник, и можешь выйти за пределы лагеря, но только в пределах видимости стражи. Мы выходили с Володей и добывали дров, ломая чей-то деревянный забор. Часто с проклятиями выбегал хозяин. Приходилось урезонивать его словами:
«Мы еще три дня тому назад жили. Как и ты! Возможно, в ближайшие дни ты окажешься на нашем месте?»
 Вид наш успокаивал хозяина, иногда он выносил что-нибудь поесть. Мы ни от чего не отказывались, ни от свеклы, ни от картошки. В помещении, где прежде содержали поросят, теперь находились люди, располагаясь прямо на полу. Это было привилегированная часть людей, старожилы лагеря. Попавшие позднее, и мечтать не могли о такой «роскошной» резиденции.
Нам, только, что прибывшим, отвели участок земли в центре лагеря, под открытым небом.

А ведь было не лето, а зима. Не знаю и сам, как мы, находясь в таких условиях, ни чем не болели. Раз в сутки нам выдавали по половнику баланды (болтушка из непросеянной муки), полупрозрачной жидкости, все достоинство которой заключалось в том, что она была горячей. Хлеба нам не полагалось. Воды нам тоже не давали, впрочем, ее было предостаточно в больших лужах. Единственно, что было положительного в лагере, так это – наличие женского и мужского отделения отхожего места.
 
Нужно было как-то приспосабливаться к условиям. Самое страшное – холод. Днем еще ничего. А ночь?..  С наступлением ее, мы пытались забраться в пространство между крышей и потолком свинарни. Там не было чердака, но там были глубокие, как щели пространства, между скатом крыши и потолком. Выполнены они были из толстой фанеры. Сначала нас там не беспокоили. Но, на не повезло. Среди подростков нашелся страдающий анурезом. Находящиеся внизу пожаловались коменданту. На утро появился комендант с переводчицей, предупредивших нас о тяжких последствиях. Теперь стало сложнее. Немцы поднимались среди ночи по лестнице, освещая темноту фонариками и разыскивая нас. Но мы вели себя тихо, риск быть пойманным  велик, но там, в узких щелях было намного теплей, чем на улице. Пребывание в концлагере – это темный, без просвета, отрезок времени, вырванный из жизни каждого. И дай Боже, чтоб никому не пришлось испытать подобное! Но, находясь и в таком жалком положении, мы продолжали верить в победу! Как-то, отправившись, в очередной раз на вылазку за дровами, и возвращаясь в лагерь, мы увидели, что там происходит что-то необычное. Сначала из лагеря наружу выгнали мужчин. Они были построены колонной и куда-то отправлены. Как оказалось, их этапом погнали в Севастополь. С ними ушли и двое юношей Вертошко. С  одним из них мне удалось увидеться в конце семидесятых годов, когда он приехал посмотреть на Керчь из Аргентины. Говорил он уже по-русски с заметным акцентом. Работал там рабочим на знаменитых аргентинских бойнях.
После отправки мужчин, стали выгонять всех остальных. Их уже гнали бесформенной толпой по направлению к железнодорожной станции. Вовка, бросил меня и кинулся к толпе, но был пойман и отведен в сторону. Там была группа плотных ребят в возрасте 15-16 лет. Володя приглянулся из-за своего не по возрасту плотного крепкого телосложения. Я юлил, не зная, что делать. Броситься к своим, а вдруг, это – расстрел? Остаться самому, - пропал. Один вид мой говорит о том, откуда я! Так, озираясь по сторонам, я приблизился к вагону, в который грузили мою семью. Тут, неожиданно для меня появился и Володя. Оказывается, он сбежал от охраны. Вздохнув, мы полезли оба в вагон. Дверь за нами закрылась. Послышался звук  скручиваемой проволоки...
 
Нас, как скот, везут в товарных  вагонах. Сквозь зарешеченное небольшое окно, чуть больше обычной отдушины, сочится тусклый свет зимнего пасмурного дня и поступает воздух. Нас так много, такая скученность, что в вагоне холода не чувствуется. Куда нас везут, мы не знаем? Остановки многочисленные, невероятно долгие. Двое суток в пути, как далеко мы отъехали от Багерово? Мы не получаем ни пищи, ни воды. Двери товарного вагона за двое суток не открыли ни разу. Оправляемся прямо в вагоне. Одним словом, везут не людей, а скот!
Поезд стал, дверь вагона открыта полностью. Мы вываливаемся, озираемся. На перроне небольшая группа солдат. Вывеска на здании вокзала: «Грамматюково». 150 км. от Керчи.
Районный центр Ичкинского р-на (ныне – Советское). Немцы покрутились около нас и ушли.
Оставшиеся члены семьи Вертошко с нами нет, они откололись от нас. К нам прибилось трое мужчин среднего возраста. Алексей, лет 50-ти, сухой, жилистый, с правильными чертами лица. Вид болезненный, у уголков рта глубокие морщины. Иван – лет 35-ти среднего роста, черноволосый, с красным, как у североамериканского индейца, лицом. Лицо чрезвычайно подвижное, способное передать все оттенки человеческих черт. Константин, чуть моложе Ивана, выше ростом, светловолосый, горбоносый. Как им удалось обмануть немцев, и не попасть в ту колонну, что немцы направили по этапу? Потом мы узнаем, что Алексей был когда-то председателем рыбколхоза в деревне Юргаков Кут. Иван, краснофлотец, бежавший из плена. Константин, по национальности грек, пилот сбитого над Акмонаем советского самолета. По всему чувствуется, что они сплотились в единую боевую группу. К нам они присоединились, чтобы использовать в качестве прикрытия, - много детей. Надо уходить, как можно скорее, пока нет рядом немцев. В право и влево по железной дороге – нереально, хорошо проверяются дороги. Можно на юг, но там – партизанская зона, подходы к ней немцами охраняются, напороться на них – раз плюнуть. Решено: двигаемся на север, в сторону Сиваша. Туда ведет накатанная, грунтовая дорога. Километров 12- 15 от Ичков находится татарская деревня Колчура, восточнее ее, в пяти километрах – берег Сиваша. Селение небольшое, но кажется большим из-за того, что строения в нем расположены хаотично, не образуя улиц, дома небольшие, саманные, небеленые, с плоскими чуть покатыми  черепичными крышами. Около каждого домика – кошара, загон для овец, небольшой стожок сена и огромные скирды «курая», обычной нашей полыни, с толстыми сухими корнями. Потом уже, мы узнаем, что это – единственный вид топлива. Под это топливо и сделаны плиты, загружаются не через верх, а сзади, над поддувалом. В центре села – артезианский колодец, заключенный в толстую чугунную трубу. Вода льется непрерывно, стекая по желобу в небольшое озеро. По-видимому, озеро имеет невидимый сток, поскольку объем его постоянный. Здесь берут воду для питья и хозяйственных нужд, здесь поят многочисленные стада овец. У каждого татарина стадо, от полусотни, до несколько сотен. У самого богатого Асанакая их полтысячи. Быт у всех прост до примитивности. Но главное – все здоровы, сыты, почтительны со старшими. Среди татарских семей проживает и четыре украинских семьи. Предки их обосновались здесь еще до революции. По одежде, быту – ничем не отличаются от татар. Говорят на русском и татарском.
Встретили наше появление татары спокойно. Радости по случаю нашего прихода не испытывали, но и вражды открытой не проявляли...присматривались! О нашем появлении осведомлен староста. Через полчаса он появился перед нами. Коренастый азербайджанец, с неприятным, злым лицом. Он простой представился, ткнув себя пальцем в грудь: «Алий!»
Алий бы одет в немецкую военную форму, с солдатскими погонами. Сидела форма на нем прекрасно, как будто шилась на заказ. Он и повел нас к тому, одиноко стоящему на пригорке, на противоположной стороне от въезда в село, самому большому дому в деревне.
Дом состоял из четырех комнат, в прошлом эти комнаты были классами начальной школы. Одну из комнат занимал прежний учитель школы, с женой, детей у них не было. Держал небольшое хозяйство: кур, два десятка овец. Был у него и пес, огромный, с бесцветными глазами, по кличке – Ругай. Мы стали обустраиваться. После концлагеря и товарного вагона это были – царские палаты! Оду комнату, большую, заняла наша семья, напротив устроилась семья дяди Михаила, сбоку – Алексей с товарищами. Зима. Степная часть Крыма, с резкими суточными перепадами температур. Нужно отапливать помещения. Нам показали, как следует рубить полынь для отопления. Дело не сложное, но скованную морозом землю не легко рубить, чтобы извлечь куст полыни с корнями. А на день нужно 3-4 большие плотные вязанки «курая». Ходить в сапогах по полю, сапог не хватит и на месяц, стираются не подошвы, а верх. Я сменил свои сапоги на постолы, татарскую обувь из сырой телячьей кожи. Легкая, удобная, в степи незаменимая. Чтобы пропитаться, приходится прибегать к обмену. Деньги, которые у нас есть, татар не интересуют. Чтобы обмен был более выгодным, я с отцом направляюсь в соседнюю, чуть поменьше деревню – Ибисить.
Торгуемся с татарином, предлагая шелковые трикотажные белого цвета кальсоны. Татарин осматривает их, растягивает, разглаживает. Кальсоны новые, их ни разу не одевали.
«Что делать такой штан? – говорит на ломаном русском татарин. – Праздник гулять?»
Но ведро картошки за него дал. У группы Алексея менять нечего, все имущество – надето на них самих. Они нашли выход. Присмотрелись к татарским хозяйствам и стали похищать овец. Брали только одну, быстро разделывали, мясо делилось между всеми нами. Съедали ночью. От овцы, к утру, найти что-нибудь было невозможно. Потом научились варить самогон из проросшей кукурузы. Нет, наши самогон не пили, его относили в Ички, продавали сапожникам. Одна ходка – четыре пуда зерна; два – пшеницы, два – кукурузы, под самогон. Научились ставить проволочные петли на заячьих тропах. Утром, обходя петли, забирали задохнувшихся в петлях зайцев, правда, в том случае, если нас не опередила лиса.
С татарами мы сдружились, у некоторых сыновья служили в Красной Армии, другие были в Советское время награждены орденами и медалями. Теперь татары подчеркивали эти факты, словно в чем-то оправдываясь. Между нами и старостой взаимоотношения не заладились. Результатом стали – кратковременные облавы немцев, приезжавших из Ичков. Мы готовы были к встрече с ними. В комнате, которую мы занимали, под полом вырыли большую яму, куда, в случае опасности, мы с отцом прятались. Соседи наши уходили в степь, где поймать их без применения собак, дело – лишенное положительного результата. Но однажды, немцы нагрянули внезапно, подъехав не с той стороны, откуда мы их всегда ожидали и куда выходили окна наших комнат Мы с отцом успели, яма накрывалась щитом, поверх расстилалось байковое одеяло, на нем сидела сестренка, играя с самодельной куклой. А вот Ивана с Костей немцы захватили. Сделав объезд нескольких сел, немцы с группой задержанных возвращались ночью, ехали на телегах. Переезжая через мост, Константин кулем свалился под мост. Ссадины не в счет, - он вернулся к утру. А вот Ивана долго морили голодом, заставляя вступить в РОА. РОА – расшифровывалась так: Русская Освободительная Армия,  солдат и офицеров этой армии называли просто «власовацы», по фамилии генерала, формировавшего ее. Мы, находясь более двух лет в оккупации, слышали из источников немецкой пропаганды, что генерал-лейтенант Власов, любимец Сталина, поняв пагубную политику вождя, ведущую Россию к катастрофе, перешел добровольно на сторону немцев, и с их помощью будет строить новую, свободную от диктата Россию. По тому, что мы видели своими глазами, было понятно о «добровольности» ее создания. Людей в концлагерях доводили до крайности изнурительным голодом, жестокостью обращения, ставили перед необходимостью выбора: жизнь или смерть!  О добровольности можно было сказать в отношении татарских батальонов. Добровольность была уже сомнительна в действиях батальона грузин, расквартированных в селах Черный Кош и Белый Кош. Эти деревни находились на берегу Сиваша, немного далее на север от  Колчуры. Мы видели грузинских солдат, затянутых в форму РОА, по цвету напоминавшую цвет румынских мундиров, когда проходила дислокация их. Они прежде охраняли берег Сиваша от возможного его форсирования его советскими войсками. В каждой роте, помимо грузинского ротного, находился немецкий фельдфебель, следивший за действиями добровольцев. Грузины остановились у нас в помещении, пели печальные грузинские песни. Одна из них была мне знакома – «Сулико» Пели и на русском языке, но тоже печально:
«Пойду в степь, поставлю крест,
Кто-нибудь помолится»...
Пели красиво... Потом они ушли, но что-то забыли в комнате Алексея с друзьями...
     На пятый день Иван сбежал. Как уже Алексей дознался, что наводчиком для немцев являлся Алий, я не знаю, но молодые мужчины стали готовиться к операции. У них появились винтовки, ящик с патронами, ящик гранат Ф-1. Я догадался, откуда они у них появились. Меня с Володей попросили вызвать Алия. Дело было ночью, мы подошли к дому, где жил Алий, постучали, говоря:
«Дядя Алий, из Ичков немцы приехали, из Вико».
«Вико – называлось управление хозяйственными делами на оккупированной территории.
«Сейчас, оденусь!» - отозвался голос старосты.
Когда он вышел на порог, в грудь его уперся ствол винтовки. Старосту повесили на вбитом  в стену его дома крюке.
Мы дождались настоящей весны. Если прежде выходили погреться под солнышком, стоя у южной стены дома, в затишку от холодного северного ветра, то теперь было тепло везде, хотя по утрам и было довольно холодно – стыли руки. С севера доносились отголоски далеких искусственных гроз. Дело у немцев шло к концу.
Мы упросили Ивана дать нам винтовку, пострелять. Он долго не соглашался, но... Мы ушли подальше от села, нашли поднимающуюся над равнинной поверхностью возвышенность, по форме похожую на сопку. Она устраивала нас потому, что с нее просматривалась вся окрестность, в случае опасности мы могли ретироваться. Далее происходило, как в кино. Не был бы участником, не поверил бы. Метрах в ста от нас проходила дорога, идущая в Ички. По ней в сторону  райцентра двигался румынский обоз, сопровождаемый десятком кавалеристов. Что нашло на Вовку, я не знаю. Не согласовав с нами действий, он выпалил в их сторону обойму патронов. Румыны смешались. В этот момент, со стороны Ичков шли две немецкие автофуры. Они остановились. Румыны что-то кричали. Немцы, забрав румын, бросив обоз, развернулись и скрылись. Потом, размышляя над происшедшим, я пришел к выводу, что в Колчуру ехали каратели. Румыны спугнули их. Во всяком случае, мы завладели обозом. В военных бричках находились седла, банки с вареньем, всякая мелочь. Я забрался в седло красивой кобылы. Это было второй раз в жизни. Первый раз лошадь сбросила меня. На этот раз произошло подобное. Лошадь не хотела двигаться, как я ее не понукал. Тогда я ударил ее ногами под бока, шпор на моих постолах не было. Лошадь сбросила меня. Приземление было мягким. Я повторил попытку – результат был таким же. Потом, когда я присмотрелся, то увидел на внутренней стороне задней правой ноги животного рану, причиненную выстрелом Володи. Я не стал искушать далее судьбу, забрался в телегу, запряженную двумя лошадьми, и поехал в сторону Колчуры. Со мной был рядом мой брат. Впереди нас ехал Володька, с винтовкой на плече. Когда мы подровнялись с  крайним домом, из него выскочил среднего возраста татарин и бросился наперерез нам. Володя снял с плеча винтовку и направил ствол в сторону татарина. В одно мгновение тот развернулся и убежал прочь. Надо было видеть волнение, охватившее наших родителей. Поступало предложение срочно покинуть деревню. Все обошлось. К вечеру в деревне показалось два мужика с красными ленточками на шапках. Представились: «Партизаны» Сердца взрослых успокоились. Партизаны упрекали наших взрослых друзей за то, что те провесили Алия без суда. «Его нужно было судить народом!» - сказал один из партизан.
«Вот бы приехали б на недельку раньше, суд непременно состоялся б» - съязвил дядя Алексей
Еще через день мы стали собираться идти домой,  в Керчь. В Колчуре остались Алексей, дядя Миша с женой, наша семья, исключая меня и отца. Котомки с небольшим запасом пищи, и мы пешком двинулись в Ички и далее по дороге, идущей параллельно железнодорожному полотну. Я не ожидал, что путь домой будет таким непродолжительным по времени и таким не обременительным. Мы шли, а душа – пела. Все вокруг казалось прекрасным. И действительно, апрель 1944 года бы чудесен. Стояла теплая, а в разгаре дня даже жаркая погода. Кругом зелено, масса полевых цветов, не ощущать аромат, разливающийся вокруг, просто невозможно. Мне идти легче других. У всех на ногах тяжелая обувь, на моих – постолы из сыромятной кожи, легкие, облегающие ступни ног. Любая лужа воды на нашем пути для меня радость, помещаю ноги в постолах, так, чтобы вода только подошв касалась, обувь моя становится мягкой, иду как в носочках. Женщины наши скоро набили водянки на ногах. Туфли не годятся для дальнего пути. Скоро туфли перекочевали в сумки за плечами, а ноги женщин в чулках ступали по земле, теперь уже более свободно.
Путь до Ичков был короток, туда мы пришли свежими, совсем не уставшими. В районе было тихо, ни немцев, ни наших. Власть осуществляли партизаны... Было это 11 апреля 1944 года. Здесь сражений не было, некому было и сражаться. Когда немецкое руководство узнало, что фронт движется от Перекопа,- а это расстояние около сотни километров,- немецкий малочисленный гарнизон смылся. Только в Ислам-Тереке, вечером, мы увидели первых красноармейцев, да и те только охраняли огромные немецкие продовольственные склады. Там меня часовой угостил горстью круглых, как аптекарские таблетки, конфет. Я был удивлен, увидев на его гимнастерке погоны. Значит, и немцы иногда говорили правду...
Неподалеку от Владиславовки, на проселочной дороге мы увидели сгоревшую немецкую грузовую машину. Похоже, ее поразили с воздуха, потому что следов от снарядов и бомб вокруг не было. Немцы еще были живы, когда начала гореть машина, позы сгоревших человеческих тел свидетельствовал об этом. Были они черные, уменьшившиеся в размерах, обугленные, в позах боксеров. Одна фигурка свисала с борта головой вниз, не успев упасть на землю. Метрах в двадцати от машины, на зеленой траве, раскинув руки, лицом вверх лежал труп молоденького светловолосого унтер-офицера. На нем не было следов повреждений, только резкая белизна лица и открытых частей рук отличали его от живого. У меня в душе не шевельнулось и чувство жалости. Я не был готов простить даже мертвого врага. Общий вывод был сделан такой: случилось это ранним утром, когда мы начинали свой путь домой. На руке немца были часы. Мы – не мародеры, никто из нас даже не наклонился, чтобы снять их. Сделав небольшой привал и, подкрепившись тем, что мы взяли с собой, уходя, мы продолжили движение. Луна достаточно хорошо освещала нам путь. Только часа в два ночи мы остановились на ночлег. Остаток ночи провели в крепком сне внутри немецкого блиндажа. В нем было сухо, стены обшиты фугованной доской, внутри сено и солома. Что еще надо?  Удивительно, что враги даже не подожгли его?.. Утром, умывшись росой, подкрепившись, чем бог послал, мы продолжили путь. Нам повезло. Сзади послышался рокот автомобиля. Мы сошли с дороги, чтобы пропустить его. Но, водитель, остановившись, спросил коротко: «Куда?»
«В Керчь!» - за всех нас ответил отец.
« Садись!» - сказал шофер.
Мы с веселой душой лезли в кузов, усаживаясь на сиденья сделанные для перевозки людей.
Миновали Мариенталь. О, боже! Во что превратилось чистенькое, ухоженное немецкое селение?  Развалины домов, покосившиеся и поваленные телеграфные столбы, обвисшие провода. Вот вдали мелькнула и скрылась синяя полоска воды. Неужели это уже море? День ясный, на небе ни облачка, лишь ветерок, создаваемый при движении автомобиля охлаждает нас. В душе нетерпение: что нас ждет в Керчи? Навстречу нам движутся войска, автомобили, артиллерия на автомобильной тяге с орудийными расчетами из молоденьких красноармейцев. Идут танки. Мы не видим той пехоты, к виду которой привыкли, уставшей понурившей, пропотевшей. Минуем окраину Старого Карантина. Поворот налево, и машина катится под уклон, легко почти неслышно работает мотор.
Вот и начало улицы Свердлова, справа от въезда в нее блестит вода редко просыхающей огромной лужи. Мы – дома!
А вот и КПП. Машина останавливается. Мы спускаемся на землю. Каждого из нас внимательно прощупывают глаза старшего сержанта.
«Предъявите документы!» - приказывает он. Мы лезем в карманы, извлекая наши бумаги. Документы женщин и мое свидетельство о рождении едва удостоилось внимания. Билый билет (освобождение от военной службы) тоже не подвергался исследованию. Более внимательно просматривались документы моего двоюродного брата. Это вызвано было тем, что он не по годам имел крупное, крепко сколоченное тело. Но достаточно было кинуть взгляд на его слегка округлое лицо с пухлыми губами и широким носом, как сомнения исчезали. Остальных мужчин задержали. Из них будут формироваться военные подразделения для отправки на Севастополь. Всех нас зарегистрировали в книгу. Против моей фамилии, имя и отчества стояла цифра – 37. «Неужели, я тридцать седьмой житель освобожденной Керчи?» - подумалось мне. Да, Город освобожден, но он – мертв, весь лежит в развалинах, По тротуарам не пройти, они завалены камнями от разрушенных стен, через булыжник мостовой проросла зеленая трава, местами ее высота выше колена. Она еще не сильно примята, сочная, с выброшенными метелками соцветий. В сторону сдвинута поврежденная техника, чтобы не мешала проходу.
Нас предупреждают, что ходить мы должны только там, где установлены таблички с надписью – «Мин нет» Под надписью фамилия минера. Да, в таком городе не разгуляешься. Улицы пересекают окопы. В окопах – матрасы, подушки. В одном, на перекрестке Карла Маркса и Крестьянской в окопе - мешки с деньгами. Деньги все дореволюционного выпуска. Для меня, не знавшего ничего о нумизматике, такие деньги ничего не значили.
 А вот и наш дом. Крыши нет, ворот, ведущих во двор тоже. Переплета окон нет. Полов нет. В стенах  провалы, им соответствуют ходы сообщения,  - становится ясным, почему сорваны полы. Есть потолок с большим количеством отверстий в нем. Есть множество неразорвавшихся минометных мин, с целыми взрывателями. В наружной стене нашей квартиры тоже зияет пролом. Соответственно ему во всех стенах домов нашей стороны улицы – такие же проломы. Ходы сообщения идут через всю улицу. В нем, в разных местах можно найти валяющиеся подушки, матрацы, одеяла. Но мы стараемся не касаться их, опасаясь того, что они могут быть заминированы. Немцы воевали, не отказывая себе в некотором комфорте. Расчистив кусок земли в бывшей комнате матери и отца, мы, поужинав тем, что у нас еще было с собой, крепко уснули. Мы привыкли спать на голой земле, подложив кулак под голову. Утром нас ждала работа, много работы. Меня утром направили искать съестное. Но сейчас войск в городе, как это было в 1942 году, не найти. Все силы брошены на Севастополь. Прохожих нет. Город пуст. Кое-где копошатся, как и мы, бедолаги, вернувшиеся к своим развалинам. Перебрасываемся фразами. Заботы у всех единые. Узнаю, что на Шлагбаумской открыт магазин. Направляюсь туда. Сегодня, мне кажется, еще страшнее выглядит город, чем вчера.. Я иду между развалин, стараясь придерживаться осевой линии улицы.  Еще на улицах разбитая техника. В речке Мелек- Чесме целый танк, с боеприпасами. Ввалился поперек ее, да так и застрял. Но трупов не видно, хотя трупным смрадом откуда-то тянет. На Шлагбаумской нахожу магазин. Это сохранившиеся стены какой то комнаты, с металлической дверью. Ни крыши, ни потолка. Естественно нет и прилавка. Нет и продавца. Есть легко раненый, с перевязанной рукой наш боец. Стоят четыре открытых бочки соленой песчанки. Больше ничего в этом «магазине» нет. Я спрашиваю:
«Можно взять песчанки»
Он протягивает мне старую газету и отвечает: «Бери!»
Я набираю песчанки килограмма три и направляюсь домой. Здесь уже кипит работа, в которую включаюсь и я. Первым делом нужно освободить квартиру от взрывчатых веществ. Пригодилось мое старое знакомство с этими предметами. Нахожу веревку, привязываю конец ее к стабилизатору мины и, сам, спрятавшись за угол, выдергиваю ее из стены, или земли. По-счастью ни один взрыватель при проведении такой операции не сработал. Невзорвавшуюся мину я беру за стабилизатор и забрасываю через стену в соседний двор.
Разряжать мины я не собирался, а в соседнем дворе людей не было, как впрочем, и в большинстве дворов. Естественно, можно было натаскать разного барахла, бродя по городу.
Но, жизнь дороже...
         На следующий день отправились на Литвинку. Дом стоял, но не было в нем ни крыши, ни рам, ни полов. Такими же были и дома, расположенные рядом. Разрыв навоз мы увидели какую-то грязную массу вместо мешков. Но, копаясь в ней, мы добрались до сохранившейся муки,  просто вокруг муки образовалась плотная оболочка. Выбирая ее из  подгнивших мешков, мы собрали почти два мешка муки. Она и обеспечила нам питание в течение первого года после освобождения, являясь добавкой к выдаваемом нам по карточкам хлебу.
       Мы разделились на две бригады. В одной отец, тетя Ира и я. Вторая – Мелиховы Володя и Зоя. Каждый теперь на территории свободной от мин, работает по наведению порядка в квартире. Первым делом следует заложить проемы в окнах, провалы в стенах. Камня вокруг в избытке, раствором служит глина и песок. Я занимаюсь поиском и доставкой из соседних домов и дворов уцелевшей черепицы и досок, извлекаю из досок гвозди, выравниваю их. На мою долю вышла работа над кровлей квартиры. Мне легче ходить по потолку, не боясь провалиться или отвалить штукатурку потолка... Оказалось, что укладывать рядами черепицу, перекрывая ее сверху не трудное занятие. Я вполне с этой задачей справился.  Первый хороший дождь оценил мою работу на отлично.

Во время отдыха  направляюсь половить бычков. Вблизи берега в воде стоит полузатопленная немецкая быстроходная десантная баржа, через отверстие люка заглядываю в трюм. Там в воде находится более десятка плавающих трупов немецких солдат. Все они в обмундировании и сапогах. Они еще не разложились, но в открытые части тела впились бычки. Что-то после такой картины мне расхотелось есть бычки. Ограничился тем, что надрал сотни две крупных мидий...
     Боже, какая прелесть – тишина! Как долго мы ее ждали. Какое счастье свободно передвигаться, куда только душенька пожелает, в любое время суток. Могу запросто пойти в Юргаков Кут  и принести оттуда вечером свежей барабули! А возможность учиться, мечтать о свободном выборе профессии - ну, не счастье ли это? Только лишенный всего этого может в полной мере меня понять! А возможность есть настоящий хлеб, с хлебным духом и вкусом вместо эрзац-хлеба! Я часто слышу разговоры о голодоморе, о котором вы и понятия не имеете. Вы никогда не находились в немецком концлагере, не протягивали руки к случайному прохожему, идущему чуть в стороне, с мольбой: «Дяденька, бросьте хоть картошечку, хоть бурячок!.. Бросьте, хоть что-нибудь!»
     Что мы знаем о работе органов государственной безопасности? В каждом государстве существовала такая организация, окруженная таинственностью для окружающих. Название могло меняться, а сущность одна. Жандармерия, Чека, НКВД, МГБ. КГБ,- вряд ли сотрудники этих организаций стали бы делиться с окружающими деталями своей работы. Работники государственной безопасности проходили строгий отбор, одним из главных качеств – молчание. И никто, побывавший в стенах этих организаций, не стал бы делиться впечатлении о проведенном там времени! И беспричинно туда не приглашали. Правда, не всегда приглашаемый знал о самой причине появления интереса к его персоне таинственной организации. Поэтому был всегда полон дурных предчувствий. Как правило, они его не подводили. Ну, не знаю я человека, который не стал бы искать возможность обелить себя, пусть и ценой наговора на добрых знакомых своих. Я не отрицаю возможностей ошибок и даже преступлений, совершаемых сотрудниками этого закрытого от посторонних глаз учреждения. Но я далек от мысли о вседозволенности действий его. Я знаю, как трудно копаться в душах людских и как трудно пропустить через проверочный фильтр огромное количество людей, побывавших в стане врага, пассивно или активно сотрудничавших с ним? Но, не хватали всех подряд, подолгу разбирались в сплетениях и переплетениях судеб человеческих!  КГБ  наводили на след те же, кто был, работал и жил рядом с подозреваемым. Слушал высказывания, поддакивал, мысленно контролировал его действия. Да, я  после освобождения нашего города нередко видел на улицах его молодую светловолосую женщину, державшуюся  достойно и спокойно. Так же она держалась в присутствии коменданта Багеровского концлагеря, выполняя роль переводчицы. Да, я тогда, в ноябре 1943 года перенес всю ненависть к немцам и на нее, вся работа которой была чисто механической. Но она была чистенькой, прилизанной, пахнущей духами, а я был грязным, в измятой одежде, пропитанной не только испарениями давно немытого тела. Я тогда мысленно рисовал картину расправы над «шоколадницей», как тогда было принято называть девушек, услаждавших немецких офицеров. Но она прошла проверку в МГБ, и в ее действиях не было обнаружено ничего преступного. А личное предубеждение у меня осталось...
     Через два месяца после освобождения Керчи состоялся открытый судебный процесс над руководством Керченской МТС. Свидетелями были рядовые работники, слесари, токари, механики. К такой же категории участников процесса был отнесен и мой отец. Я лично знал всех подсудимых, поскольку часто посещал отца, когда он работал в этой МТС главным бухгалтером. Для меня было ясно, что эти люди не были закоренелыми врагами советской власти. Пособничество их было вынужденным, пассивным. Они стали жертвами сложившихся обстоятельств и политического недомыслия, к которому примешивалась обычная человеческая жадность. Решение, принятое директором МТС Дрегалевым, было правильным: пустить технику в работу и использовать немецкое горючее для посева озимых. От сельских общин, бывших колхозов, принималась плата натурой – зерном и мукой. Дрегалев скончался скоропостижно летом, место его занял главный механик Беспалый. Действие договора продолжалось, мука мешками потекла в дома руководителей, в то время, как рядовые сотрудники МТС получали скромную добавку к пайке, определяемой немецкими властями. Доля моего отца была не меньше, чем у остальных руководителей предприятия, но мешки его с мукой исчезали по пути домой, муку раздавали семьям бывших сотрудников МТС, служивших в Красной Армии
Начальство меняло муку на ценности. Мать моя ворчала на отца, сравнивая нашу сверх скромную жизнь с жизнью других членов руководства.  Теперь, все вылезло наружу. Сотрудники МГБ вели долгую кропотливую работу, выясняя подробности совсем негромких дел, не причинивших урону советской власти.
Об этом обвиняемым напомнили в судебном заседании. Напомнили и о том, как они удирали от советской власти на загруженных барахлом автомобилях...
Напомнили им об исключительной исполнительности при подготовке к отправке в Германию сельхозмашин. Они не были отправлены, но не было в том заслуги руководства.
Допрашивая моего отца на суде, государственный обвинитель задал вопрос: «Поясните суду, как осуществлялся срыв отправки тракторов и комбайнов в Германию?
Отец ответил: «Ко мне пришел слесарь Клиндухов и спросил, что делать? Я ему сказал, что нужно сделать все, чтоб машины не были отправлены! Немцы уйдут, чем землю поднимать будем? Я не разбираюсь в технике, но думаю, что есть такие детали, маленькие по объему, без которых машина не пойдет. Все нужно сделать тонко, чтобы Фишер не заметил. При том нужно не приостанавливать работу, а делать ее еще более интенсивной, чтобы управляющий, немец, видел, как хорошо вы трудитесь!»
«А вы не боялись? – задал вопрос прокурор.
«Боялся, но надеялся на то, что  впопыхах сборов, немцам будет не до нас»
Вопрос к подсудимому, главному механику: «Вы слышали ответ свидетеля? Поясните, почему  слесарь пошел к главному бухгалтеру, а не к вам, отвечающему за технику?»
Главный механик, разводя руками, ответил: «Не знаю!»
Помещение конторы, где проходил суд, было полностью заполнено людьми. Я слушал и горд был за отца. «Какой же он – умный,- думал я,- все предвидел! Послушайся он матери, сидеть бы ему рядом с обвиняемыми?»
И сделан был правильный вывод: «В МГБ хлеб даром не едят!»
     Как давно я не видел кино. Слух мой отвык от слабого жужжания киноаппарата. Вдруг узнаю, что в скверике, там, где теперь стоит памятник Володе Дубинину, будет демонстрироваться фильм. Перед этим взрослые очищали сквер от поврежденных ветвей деревьев. Но не удалить впившиеся в стволы осколков, древесина удерживала их, обрастая здоровыми участками своих тканей. Первый раз буду смотреть кино под открытым небом. Между стволами натянули экран из двух сшитых полотнищ простыней. Мы стали занимать места еще засветло. Сеанс бесплатный, места находились по обе стороны экрана. Кто сидел на земле, скрестив ноги по-татарски, другие полуразвалившись и иных живописных позах. Терпеливо ждем. Кажется, что сегодня наступление темноты задерживается. Но вот темнеет, на небосводе зажигаются первые звездочки, пусть еще и
слабым светом. Включен киноаппарат. Демонстрируется фильм о бравом солдате Швейке и Гитлере. Швейк в комических эпизодах ищет путей наказания Гитлера... Фильм многократно прерывается, то рвется пленка, то еще что-то, - мы нервничаем, но не уходим! Возвращаясь под открытую местами кровлю дома своего, мы с двоюродным братом долго комментируем виденное. Постепенно идет оттаивание души, проглядывают клочки утраченного детства. Чтобы получать лишние сто граммов хлеба, я устраиваюсь на работу счетным работником в Керченский горпромкомбинат. Служащий получает аж четыреста граммов хлеба на день. Работа не тяжелая, но утомительная. Жарко, мои сверстники идут купаться и загорать на море, а я с утра сижу в «проклятой конторе». Перспектива провести всю жизнь не на шутку пугает меня. Я очень хочу учиться. В городе открываются для таких, как я, годами не посещавших школы, подготовительные курсы. Я направляюсь туда. Иду в ту комнату, куда направляются довоенные пятиклассники. Меня в первые же минуты пребывания в нем, сразили два вопроса, заданные учительницей, почему-то выбравшей меня из массы других, кстати, вернувшихся из эвакуации, а, следовательно, намного подготовленней меня: «Что такое сказуемое и что такое – подлежащее?»
Мое гробовое молчание сопровождалось громовым смехом. Я, покраснев до корня волос от стыда, выбежал из помещения и быстрым шагом направился в контору. Отец спросил меня, почему я так быстро вернулся? Ничего не скрывая, я рассказал о своем неудачной попытке вернуться в школу. Отец, немного подумав, задал вопрос:
«А ты учиться хочешь?»
Я твердо ответил: «Да!»
И для меня начались два месяца таких интенсивных занятий, над какими школа никогда не задумывалась. Я трудился по 14 часов в сутки, используя свою прекрасную память.
Два месяца, и материал пятого и шестого класса мною пройден. Я записываюсь в седьмой класс. Документов об образовании у бывших на оккупированной территории нет. Проверка знаний идет на уроках. Плохо успевающий переводится на класс ниже. Можно записаться в 9-й, а через неделю оказаться в четвертом. Я прошел фильтр. По гуманитарным предметам у меня только пять, отлично идет и математика, а вот с литературой письменной дела обстоят намного хуже, из троек я почти не выбираюсь, четверка в дневнике – редкое явление, о пятерках – не мечтаю. Та  же учительница, задавшая мне вопрос о сказуемом и подлежащем, ведет у нас литературу, она же и завуч школы – Анна Николаевна Наумова. Мир праху этой славной трудолюбивой женщине, отдавшей всю себя школе, пожертвовавшей ради нее своей женской судьбой. Слабость в знании русского языка она у меня точно подметила, но вот она так и не могла понять, что я никогда не списывал сочинений.  Писал их, мучительно обдумывая, но быстро излагая на бумаге. Рецензии ее были одни и те же, к ним я привык: «Книжно... Очень книжно!» Что поделать если мои предложения изобиловали причастными и деепричастными оборотами речи. Мысли были глубокими – сказывалось великолепное знание отечественной и зарубежной литературы. Я не роптал, меня оценки не интересовали. Тогда не было конкурса аттестатов зрелости при поступлении в ВУЗ, а объем знаний гарантировал мне поступление в любой. Та же учительница оценила правильно мои знания  литературы устной,-  от нее всегда получал только одну оценку – пять!
      Боже мой,  какое удовольствие отказаться от затемнения и видеть освещенные окна в темное время суток! Свет не яркий, в городе еще нет электричества. Его дает энергопоезд, стоящий около развалин консервного завода. Электроэнергию получают лишь объекты жизнеобеспечения города. Какое, боже, спокойствие разливается в душе, когда не слышны взрывы авиабомб. Случайные взрывы часты, гибнут в основном дети, прибывшие из тех районов страны, куда не добрались военные действия. Правда, гибнут и умудренные войной люди. Погиб и дядя Алексей бывший с нами в деревне Колчура. Он возглавил рыбколхоз в Юргаковом Куте. Рыбаки нашли на берегу Азовского моря, зарывшуюся в песок морскую круглую мину. Три километра ее тащили в деревню на носилках, напрягая силы и чуть не падая от усталости. Потом в сарае стали ее разрежать. Разряжал сам председатель. На счастье других, его покинули все любопытные. Он в сарае оставался один. Раздался взрыв. От дяди Алексея, проживавшего в городе, осталась только голень в правом сапоге, кусочки мышц и обломки костей. Взорвался один взрыватель, который он каким-то образом выкрутил. Сама мина осталась невзорвавшейся. Я представляю, что бы она наделала в деревне, взорвавшись. Останки погибшего привезли в Керчь. Жена занималась стиркой, когда на табурет поставили небольшой ящик. Не умея подготовить женщину к тяжкой утрате, один из мужчин сказал: «Мы принесли твоего Алексея!»
«Где он?» - вытирая мокрые руки об фартук, спросила машинально женщина.
«В ящичке!»
Женщина упала без сознания. Я долго думал об этом, Нужно было пройти ад, видеть все, что только можно видеть, чтобы так нелепо погибнуть! И это - взрослый человек, не ребенок?
      Власть в городе уже была, но, какой толк к ней обращаться, когда у нее ничего нет. Военная комендатура действует намного эффективнее. Она же и организовала снабжение хлебом пока еще малочисленного городского населения.
Воду опять качаем ручной помпой. Резервуары городского водопровода пусты. Я побывал внутри них. Это огромные бетонированные подземные сооружения. Акустика в низ великолепная. Но нет и следов влаги...
Казалось, что потребуются долгие годы, чтобы наладить, хотя бы примитивное хозяйство.
Мы сами, никогда не державшие в руках строительных инструментов, отремонтировали свой дом, сами настлали полы, вместо стекол использовали куски целлулоида.
Так же, как и мы, повсюду копошились люди. Начал работу Керченский горпромкомбинат, состоявший из множества мастерских по ремонту бытовой техники, одежды, обуви. В составе его были и вулканизационные мастерские и даже мыловаренный завод. Сначала работа шла на давальческом сырье, потом стали поступать государственные материалы и сырье. Никогда не поднимутся и не станут в строй городской трамвай, коксохимзавод, не задымят доменные печи и не задвигается прокатный стан Керченского металлургического завода. Не будет выпускать табаки и папиросы Керченская табачная фабрика. Но, город станет на ноги. И станет ясным, главное направление государственной работы. Первым магазином, построенном в городе, будет книжный, а первыми восстановленными зданиями – школы. На втором месте – медицина. Вот – приоритеты государства! Трудно с питанием, но школьникам на большом перерыве будут выдавать по стакану сладкого чая и по 80 граммовой белой мягкой булочке.
Наверное, из-за невероятной разрушенности, Керчь не вошла в число первых планируемых поднимающихся из руин городов. Писатель Павленко, побывав в разрушенном Сталинграде, сказал, что он не был потрясен увиденным, потому что перед этим он видел Керчь. 
Но поднимется Керчь, пусть и не быстро, станет зеленым (такого большого количества деревьев и кустарников до войны в нем не было) и будет притягивать к себе людей не только своими морями...
И пришел счастливый момент, которого мы ждали так долго. 2 часа ночи 9 мая 1945 года спящую Керчь разбудили ликующие крики: «Победа!  Войне – конец!»
Люди выскакивали из своих квартир, плакали и смеялись, обнимая и целуя совершенно незнакомых им людей.
Я уверен, такого не знала Европа, такое никогда не увидеть Америке, и только потому, что мы победу не получили, мы ее – выстрадали!