Мент

Александр Вергелис
Милиционером я был всего один день. Точнее, несколько часов. Те несколько часов, когда, облачившись в неопределенного цвета мятые штаны и тужурку с пустыми погонами, положив на голову то, что костюмерша назвала «кепи», ждал, пока меня, наконец, позовут. Но они всё не звали. Только бегали взад-вперед, суетились, нервничали, ругались между собой, тихонько шипели в сторону орущего во все стороны режиссера.
Я сидел и наблюдал за ними. Это была элита. Боги кинематографа. Так объяснил мне один человек, с которым я месяц назад стоял в бесконечной очереди за водительскими правами. На вид ему можно было дать лет тридцать. Он был в старой кожаной куртке, имел желтые с черными табачными узорами зубы и лоснящуюся прическу а ля Элвис. То ли ассистент, то ли помощник режиссера… Человек, нафаршированный комплексами.
– Мы – элита. Мы – всё. Все те, кто по ту сторону камеры – быдло. Ничто. Не люди. Ну кроме известных актеров, разве что. Да и то, смотря кто…
Более всего раздражал абсолютно спокойный и уверенный тон, которым  он выплевывал мне под ноги свои тезисы. Мне, который, по его понятиям, фактически не являлся человеком.
Среди массовки действительно встречалось немало разного рода маргиналов. Но… Я тогда попытался с ним поспорить. Рассказал об одном знакомом математике, которого на съемочную площадку привело чистое любопытство и детская мечта о волшебном мире кино. Но мой случайный собеседник только улыбался, закрывая глаза от удовольствия.
– Всё равно. Быдло. Все без исключения. Мы – элита…
Я бы еще, наверное, мог в это поверить, если бы не провел на съемках в качестве «актера массовых сцен» четверть своей сознательной жизни. Признаться, нигде и никогда – ни на заводе, где я пил с работягами шило, ни на рынке, где мне приходилось рубить топором гнилое мясо и расколачивать о бетонный пол ледяные коробки с ножками Буша, не видел я такой концентрации жлобства, цинизма и человеческой примитивности, как на съемочных площадках Северной столицы!
Я сидел и курил. Элита продолжала бегать и материться. Их мушиная суета утомляла. Я решил не терять времени даром и начал вживаться в роль. Мне предстояло войти в тюремную камеру, имея при этом зловещий вид, выдернуть за шкирку жертву и увести ее на истязание. Всё. Так объяснили. Это даже не массовка уже, а можно сказать, целый эпизод! Только без слов. А без слов выразить свою опричную сущность, может быть, еще труднее. Для этого мне была дана резиновая палка, к портупее прицеплена кобура с газовым пистолетом и наручники.
Самое трудное в нашем деле – ждать. Например, ждать, когда соблаговолят покормить. Или когда станет известно, что кормить не будут.  Ждать, когда скажут, когда будут деньги. И будут ли вообще. И главное – ждать, когда позовут «торговать лицом». Ради нескольких минут – только чтобы один раз мелькнуть на экране, а может быть, и вовсе остаться за кадром, маяться ожиданием приходится иногда весь день.
Меня всё не звали и не звали. Охотница за головами, бригадирша по массовке – толстая коричневокожая тетка в шерстяном коричневом пончо (это летом-то, в такую жару!) с безразмерными бусами и столь же огромными родинками на шее курила, не переставая, одну за другой коричневые сигареты, всякий раз отламывая фильтр вампирическим своим маникюром. «Никотиновая жаба», – подумал я о ней, и тут же побранил себя за подуманное: «Не говори так о женщине, подлец, даже про себя, даже если она действительно жаба». Но возвышенный образ мыслей сохранялся не долго. Место действия, а точнее, бездействия, к этому никак не располагало: снимали в настоящей ментовке, на набережной Обводного канала, напротив краснокирпичных башен резиновой фабрики «Треугольник». Отличить настоящих милиционеров от нас, слонявшихся по двору, таких же похмельных и злых, было трудно. Тот день был жарок и сух, я сидел в тени и вживался в роль, но не долго – вскоре мне это наскучило до икоты. Я достал карманный томик Гумилева и снова закурил. Ко мне подошла озабоченного вида костюмерша, сняла с меня «кепи», повертела его в руках, снова надела мне ее на голову, но потом опять сняла, матерно выругалась и ушла. Ее долго не было, за это время из-за меня, вернее, из-за моего лица успели поссориться две гримерши. Одна – по-видимому, старшая, в смысле – главная, другая – младшая, красивая и строптивая. Первая уверяла, что мне нужна щетина и походя отругала меня за гладкость лица. Вторая красиво упиралась – наверное, просто не хотела возиться. Но щетину мне все же принесла – противную волосяную пыль в коробочке. Намазав мне подбородок и щеки клеем, от которого мгновенно стянуло кожу, она вся скривилась от отвращения, как будто эту дрянь приклеивали не на мое, а на ее лицо. Я же смирял себя мыслью, что искусство требует жертв. Видимо, без щетины моя физиономия выглядела не так свирепо. Как бы то ни было, но перед съемкой меня все же побрили – режиссер заорал, замахал на меня руками – как будто виноват был именно я… Однако это было потом, носить на лице эту труху мне пришлось долго. Снимали других, меня же оставили на потом. Я осмелился спросить у помрежа, когда это «потом» настанет, и неожиданно получил вполне вежливый и точный ответ: примерно через два часа. Эти два часа нужно было провести  с пользой. Почитав еще немного, я пошел болтаться по набережной канала. Съел два эскимо, выпил бутылку какой-то сладенькой водички, отчего вскоре нестерпимо захотелось выпить чего-нибудь еще. Жажду пришлось залить бутылкой Архыза. Еще немного, и я мог прокутить весь свой пока еще не заработанный гонорар.
Внезапно из-за угла на меня бросился красный и совершенно круглый Начальник. Был он круглый вдвойне, ибо состоял из двух округлостей, точнее, окружностей  – собственно себя, своего туловища, и огромной, задранной вверх и похожей на нимб фуражки. В том, что это был именно Начальник, сомнений не было. Если бы даже на его плечах не было полковничьих погон, о его руководящей сущности сразу же сообщили бы его радостно-злые глазки, загоревшиеся при виде той жалкой инфузории, каковой в тот момент выглядел в этих глазках я. Смотрел он так, как будто приехал с проверкой из Москвы. Так оно и оказалось. Говорил полковник, в общем, корректно, все время на «вы». Впрочем, это слово было одним из немногих, которые я осмеливаюсь воспроизвести.
– Руки из жопы выньте, товарищ рядовой милиции! Тут целый полковник перед вами стоит! Почему не бриты, а? Почему приветствие не отдаете, а?
– Виноват, – только и мог произнести я, корявенько ткнув левой рукой в «кепи». И как ни странно, в этот момент действительно почувствовал себя виноватым. Мне вдруг стало стыдно. Мятый, с этой страшной, совершенно неестественно выглядящей щетиной на лице, руки в карманах, губешки лоснятся от съеденного только что мороженого (тайком, отвернувшись от прохожих, мордой в мутный канал).
Из-за необъятной спины полковника выдвинулся клином совершенно во всем ему противоположный маленький человек – весь остроугольный, тощий, с огромным кадыком майор. По-видимому, он был из местных, питерских – то есть тех, кого тот, московский, приехал проверять и наказывать.
– Фамилия! Какой отдел? – испуганно гаркнул майор.
Удивляясь своей находчивости, я отрывисто пролаял:
– Гумилев Николай, 21–й!
Майор на секунду задумался.
– Не наш… А что здесь делаем, а?
Но ответить я не успел – дважды круглый полковник торопился. Еще не весь бардак он проинспектировал, не все язвы гниющие вскрыл. Глядя им вслед, я понимал, что майору из-за меня сейчас достанется, и мне снова стало стыдно.
Но что такое по-настоящему стыдно, я еще не знал. А узнал спустя полчаса, забредя в какой-то сонный, пахнущий кислыми щами двор, где подвалил ко мне неизвестно откуда фиолетовый мужичок в майке, трениках и матерчатых тапочках (из отверстия в левом кокетливо выглядывал большой палец). К нему вскоре присоединился потрепанного, но все еще интеллигентного вида седой старикан в сером пальто и новых белоснежных кроссовках. Оба они тяжко шатались из стороны в сторону, плохо пахли и хотели  правды. Первым заговорил фиолетовый. Но получалось у него неважно. Он мычал, как-то совсем медленно жестикулировал и пускал из беззубого рта пузыри, как будто накануне закусывал мылом. Вскоре инициативу перехватил старикан, выступив в роли переводчика.
– Он говорит, что справедливости нет. Слышишь, да? Одно сплошное беззаконие – вот  так! И я говорю – точно!
– Совершенно с вами согласен, – съерничал я.
Старикан прищурился и погрозил мне пальцем:
– Э… Я вижу, морда у тебя хорошая. Как ты можешь ментом быть, а?
– Сам не знаю, – я пожал плечами, а сам как будто даже задумался: «А ведь действительно, как же я это могу?».
– Ты слушай, – продолжал старикан. – Меня ваши неделю назад брали. Я им говорю: «Я политический!». Я не согласен! А они ногой мне под жопу. Вот так.
Старикан неожиданно энергично выбросил вперед правую ногу.
– Обидно, – продолжал он. – Понимаешь? Оскорбительно. Да ладно я. Племянник у меня. Не пьющий, студент. Никогда чужого не брал,  – старикан сморщил и без того многоморщинное свое лицо. – Замели и метелили  – сутки! Су-тки! Говорят ему: «Ты мобильники воруешь и на рынке продаешь». Все деньги у него забрали и кольцо серебряное. Почки отбили дубинками, – старикан ткнул кривым желтым когтем в мою резиновую палку. – А он и так больной. Вот почему вы такие, а? Почему вы, гады, такие? Скоты вы такие – почему?
Старикан посмотрел мне в глаза снизу вверх желтыми своими зрачками и заплакал.
– Ты чего гляделки свои опустил, а? Нет, ты в глаза мне посмотри, сукин ты сын! Вот так!
Я сделал над собой усилие и посмотрел в эти выжженные спиртом глаза.
Фиолетовый мужичок промычал что–то протяжно и громко, но старикан хлестко отвесил ему справа.
– Ну, гад, чего молчишь?
Я пожевал губами, а потом сказал:
– Прости нас, отец. Не мы такие… Система нас портит. Система…
Старикан подошел ко мне вплотную и вкрадчиво обдал перегаром и зубовной гнилью:
– Так ты уходи оттуда. Пока не поздно.
– Хорошо, – сказал я и пошел.
Я шел по Обводному. На душе было так, как у этого правдоискателя во рту. Мне страстно, мучительно захотелось сделать что-нибудь такое, от чего бы у всех мрачных людей этого города просветлело внутри. Срочно требовалось кого-нибудь спасти. Как минимум, перевести старушку через улицу. В моем воображении возникла героическая картина. Увидев огненно-рыжую тетку на той стороне набережной, я представил себе, как идущий за ней следом парень в капюшоне и черных очках выхватывает у нее сумку, где, конечно, лежит вся зарплата, и бежит. Я бросаюсь ему наперерез, сбиваю с ног, заковываю в наручники и торжественно передаю драгоценную сумку домохозяйке. Но парень в очках и капюшоне, к сожалению, моих надежд не оправдал. Просто шёл себе и всё… Набережная была пустынна. Никто не просил о помощи, никто не взывал к справедливости. Не было даже никого, кто бы спросил у меня, как пройти на Восьмую, скажем,  советскую улицу, чтобы я мог проявить всю необходимую в этом случае внимательность и деликатность к приезжему человеку и, возможно, даже проводить его лично… Лишь три встречные узбека, вжимая головы в плечи и стараясь не смотреть на меня, серыми тенями проскользнули мимо.
– Здрасте, здрасте. Чего честь не отдаем, ась?
Эта широченная и белая, как тесто, физиономия принадлежала моему коллеге по обслуживанию десятой музы, старому массовщику по прозвищу Бельмондо.
– Я, между прочим, подполковник. А ты всего лишь рядовой, – ржал он, утирая мокрые губы.
В большой и белой лапе его терялась откупоренная бутылка. Он вынул из кармана еще одну и покровительственно протянул мне. Видя мое недоумение, пояснил:
– Угощаю. Пока ты болтаешься непонятно где, я успел на пиво заработать.
– Как же это ты заработал? – продолжал недоумевать я.
– А форма ментовская для чего? Вон видишь тех гастриков? Я у них документики проверил. Вот это была роль! Регистрация – нэт. Паспорт – нэт. Дэнги мало. Мало-мало, а на опохмел хватило.
Я обернулся. Три печальные тени почти растворились в жарком мираже июльского дня.
– Нет. Спасибо. От пива только жажда сильнее.
– Как знаешь. А я на Балтах еще поработать успею. Там черножопых много: ларьки, то, сё, – Бельмондо икнул и отвалил. Его грушевидная (узкие плечи и широкий зад) туша, неся на плечах подполковничьи звезды, поплыла в сторону Балтийского вокзала.
– Слушай, – крикнул я ему вслед. – А почему тебя Бельмондо все называют?
Он пожал плечами, глотнул пива и улыбнулся:
– Наверное, потому что я звезда кино.
Я постоял немного, потом вынул пистолет из кобуры, поймал на мушку его удаляющуюся задницу и нажал на крючок. Прохожая бабка с сумкой-тележкой шарахнулась в сторону. Выстрела, конечно, не было. Только металлический щелчок: треньк!
Вдруг сзади забулькало, захрипело, заклокотало:
–  Ух-тух-тух! Фур-фуррр! Аффф-хрррр….
Я обернулся. Передо мной стояла в своем вязаном пончо Никотиновая, прости Господи, жаба. На ее лбу было мокро. Она кипела возмущением.
– Апф-тах-тахххх…Где вы ходите? Вам где сидеть сказано было?
Мне стало жалко эту женщину, совершенно угробившую свое здоровье.
– Извините, – сказал я.

… Режиссер орал на меня, выхватывал у меня из рук резиновую палку, показывал, как именно надо действовать, чтобы выглядеть настоящим ментом. Но вжиться в роль у меня в тот раз как-то не получилось. Я входил в камеру, где мне в лицо бил жаркий свет прожекторов и кинокамера хищно тянула ко мне свое черное рыло, смотрел на сгрудившихся на полу людей, одного из которых я должен был схватить за шкирку и уволочь, и тут же слышал пронзительный режиссерский ор: «Стооооооп!».  Главный требовал от меня свирепости и беспощадности, но работал я неубедительно – без огонька, без вдохновенья. Почему вскоре и разделил судьбу тех, кто сидел в камере.
– Пусть поменяются одеждой вот с этим, – устало сказал режиссер, показывая пальцем на   бритого, с расплющенным носом мужика – того самого, которого я должен был тычками и пинками отправить на допрос с пристрастием. Я надел его штаны и рубашку и сел на пол рядом с остальными. После этого всё пошло как надо. Новая роль мне вполне удалась.