3 ноября 1920

Маргарита Школьниксон-Смишко
Воспоминания Якова Драгуновского об аресте за отказ от военной службы.**

Около 12 часов дня мы уже были в политбюро. Коридор в доме на набережной реки Гобзы (дело поисходило в уезном г. Демидове), где нам велели постоять, был очень узким и уже до нас переполнен людьми. Мы же, десять человек, еле втиснулись. Там были уже 14 человек Свитовичной волости. В этом маленьком коридорчике, битком набитом людьми, надо было ещё давать проход в три разные стороны. Проходившие, вернее пролезавшие работники политбюро ругали нас, мешавших им проходить, такими страшно нехорошими нецензурными словами, что просто коробило. Да теперь и вообще стали страшно ругаться в "свободной" России, при устройстве "равенства и братства". "У-у, набилось сколько святых чертей! Отвернись хоть немного, апостолы! дай пройти, поганое мясо!..."
"Поляков Игнат!" - Я немного вздрогнул, когда услышал первый вызов на допрос. Его повели. Учащённо застучало сердце в груди. Сможет ли перенести все трудности этот молодой Поляков? Долго думать не пришлось, скоро его выслали обратно. За ним вышел один из работников политбюро и крикнул: "Драгуновский Яков!"
Я вошёл за зовущим в зал, освещённый электрическим светом. Но здесь мы не остановились, а прошли в дверь направо в маленькую комнату с одним окном в узком простенке. Перед окном стоял стол, за которым сидели два человека, и ещё трое стояли, в том числе и мальчик небольшого роста. Обоих сидящих за столом я сразу узнал: один - Шуруев, приезжавший в августе с отрядом солдат в нашу деревню за маслом. Он тогда много кричал, угрожая расстрелом, но расстались мы всё-таки хорошо. Второй - Парфёнов, бывший зав. уедным отделом здравоохранения, теперь он был здесь за следователя.
Мне предложили сесть на стул в конце стола. Теперь я был совершенно спокоен: спокойно вошёл, спокойно сел и спокойно отвечал на задаваемые вопросы. Анкетные вопросы задавались мягко, и заполнили всё скоро. Потом началось обвинение. Здесь уже пошло не так гладко: много сыпалось ругательств и угроз.
- Ты когда заразился Толстым? - спрашивал следователь.
- Я давно хочу быть человеком, не делающим и не желающим никому зла, - отвечал я.
- Давно? А при Николае, небось, служил?
- Да, служил. Но я тогда служил не за совесть, а за страх . И хотя на фронте пришлось быть, но врагов, которых мне приказывали убивать, я всё-таки не видел. Наоборот, когда приходилось видеть немцев, я испытывал к ним жалость и пробуждающуюся любовь. И не только убивать, а мне хотелось их обнять, как братьев, мне хотелось им помочь чем-нибудь.
- Ну, пой песни, прикидывайся святым! Говори, сколько месяцев был на фронте? Ну, отвечай скоро, да не разводи басни!
- семь месяцев
- Когда оставил позицию?
- 23 июня 1915 года.
- Почему?
- Так оставил, попал в лазарет.
- А потом до революции где был?
- До февральской революции так скитался в тылу, дезертировал, а до Октябрьской был дома.
- Почему же ты тогда не отказывался, а так болтался?
- Не было такого сознания, а к тому и страх ещё меня одолевал.
- А теперь разве не одолевает?
- Да, теперь я повинуюсь совести.
- Что значит совести, где она у тебя сидит?
- Совесть не только у меня - и у вас есть. И если мы живём сколько-нибудь доброй жизнью, то благодаря тому, что люди всё-таки прислушиваются к голосу этой совести.
- Ну, довольно тебе чушь молоть! Теперь скажи: когда ты познал это учение?
- Я начал познавать на позиции в мае - июне 1915 года. С течением времени стал узнавать всё больше и больше. После февральской революции, когда началось свободное издательство, ранее запрещённых произведений Толстова, вот тогда я начал узнавать о разумной жизни. Во мне и так была чуткая душа, а тут еще встретился через книги - с великой душой. Представьте себе, я никогда не слышал, что есть люди, которые не едят мяса. Прочитав брошюру Толстова "Первая ступень", я сразу перестал употреблять в пищу мясо. И животных то я никогда не убивал, за исключением только одной курицы, про которую во весь век не забуду.
- Как же ты мяса не ешь, а шубу носишь?
- Ношение шубы я не оправдываю. Действительно, делаю не по совести. Из этого видно. что я ещё грешный человек и не нашёл ещё способа заменить шубу в зимнее время.
- Тогда ваше учение какое-то непонятное: то жить по совести, то немножко можно увернуться от совести. Поэтому и перед нами ты говоришь так, а живёшь по другому?
- Да, во мне ещё много нехорошего, которого не нужно бы делать, но по своей человеческой слабости, по недомыслию - делаю.
- Тогда ты нам скажи: у вас есть что-нибудь определённое, к чему вы, толстовцы, стремитесь?
- Да, есть! Это Бог, а к нему разные пути, по которым люди идут. И отдельно у человека есть свой крест, который он несёт. Вот почему и бывает так, что один живёт более по совести, другой менее. Совершенных людей нет, но главное, надо делать больше добра и держаться дальше от зла, увеличивать в себе любовь к людям.
- Ну, довольно! Теперь скажи: твой год был призван в Красную Армию?
- Нет, не был.
- Зачем же ты, дурак, отказываешься от военной службы, когда тебя не спрашивают?
- Я полагал, что скоро могут призвать, а потому заблаговременно подал заявление в суд.
- Заблаговременно! Вот как посидишь в тюрьме, тогда узнаешь " заблаговременно".
- Да ведь, по правде сказать, вам не угодишь, - сказал я, - то я не угодил, что стал отказываться заблаговременно, то мои братья не угодили, отказываются, когда их заставляют сейчас идти воевать. Когда же, по-вашему, надо отказываться от ужасных дел?
- Теперь война не такая, как при царе Николае была: тогда защищали капиталистов, а теперь мы должны защищать свои права на землю, на фабрики и управление страной. Поэтому отказываться от завоеваний этих прав преступление. Признаёшь себя в этом виновным?
- Нет, не признаю.
- А почему не признаёшь?
- Потому что завоёвывать права, стало быть, идти убивать людей, а всякое убийство есть самое величайшее зло в мире. Я давно уже чувствую в душе, что не могу делать это ужасное дело, убивать людей. И кто бы мне не приказывал: царь Николай, Керенский или Ленин, я всё-равно не могу и не буду этого делать.
- Стало быть, ты всякую власть считаешь насилием?
- Совершенно верно, - говорю я.
- И в советской власти ты не замечаешь никаких хороших стремлений?
- Хороших стремления я замечаю очень много, но не таким путём всё это достигается. Для осуществления таких великих идей устарелый приём насилия не годится. Да разве не понятно, что хорошее, доброе дело надо и делать хорошо, а плохо делавши - разве может из этого выйти что-либо хорошее?
Дорогие друзья! - продолжал я, где ваши прекрасные лозунги, которые были написаны на знамени 1917 года? "Долой войну! Долой смертную казнь и всякое насилие"? "Да здравствует равенство и братство!" Ведь теперь этих прекрасных лозунгов и в помине нет, они давно запачканы кровью. Люди же, которые хотят осуществить эти великие идеи на деле, считаются какими-то врагами, их преследуют, сажают в тюрьмы и даже расстреливают.
- А ты знаешь, дурья твоя башка, что не вечно будет продолжаться война, а лишь только до тех пор, пока сотрём с лица земли всех буржуев и паразитов, тогда наступит царство социализма, и войн уже не будет.
- Да, но преставьте, продолжал я, - что я  в какое-то отдалённое будущее не могу верить, как не верю попам в их будущий рай, так не верю и в ваш будущий рай. Я живу только настоящим, сегодня. Я даже не знаю, что может случиться со мной завтра. Как же я могу сегодня делать что-либо ужасное для блага завтрашнего? Если я хочу хорошего для завтрашнего, то я должен сегодня делать только хорошее. Так что, если мы хотим людям, и теперешним, и будущим, хорошего, то самое лучшее, что мы можем сделать, это вот сейчас делать всё самое лучшее, доброе. Мы живём только теперь, только в эту минуту мы можем располагать своими поступками, из этого будет вытекать или хорошее, или плохое.
Видимо, не понравилось следователям это моё объяснение.
- Ну, довольно басни рассказывать, давай перейдём к делу! Скажи, ты агитировал против советской власти?
- Нет!
- Как же нет, когда ты отказался от военной службы, а после тебя - и твои братья?
- Это без агитации. Они сами пришли к сознанию никому не делать зла.
- Но ведь ты организовал библиотеку в своём доме, ведь это же агитация, потому что книги ты давал другим читать! Сколько ты имеешь книг?
- Да, действительно, библиотеку я организовал и другим читать давал, и имеется в библиотеке свыше 1000 томов. Организовал же я её не с какой-либо дурной или корыстной целью, а для просвещения людей. Я полагал, что этим я иду навстречу Комиссариату народного просвещения тёмных масс. У нас в деревне безграмотность. Сам я получил начальное образование, и вот теперь своим трудом добавил и добавляю образования и просвещения. Из этих соображений я и организовал библиотеку, для своего просвещения и других людей.
- Так не признаёшь себя виновным в агитации?
- Нет!
- А почему не выполнил наряд по хлебу?
- Потому, - отвечаю я, - что это требовалось для армии, а я ни служить, ни помогать ей своим трудом не могу и не буду.
- А правда ли, что к вам приезжали за хлебом сельские власти с армией и вы  не хотели давать?
-  Правда, приезжали, взяли 6 пудов ржи, и мы  не протестовали.
- А почему не выполнил наряд по подводам, когда посылали устраивать склады-погреба для картофеля, ты не хотел?
- Всё потому же, что это связано с войной, - говорю. - Подводы требуются для солдат, чтобы отнимать продукты питания у крестьян. Погреба строить не пошёл из тех же соображений, я не могу помогать этому.
- Что ж, и виноватым себя не считаешь?
- Нет!

Когда кончили спрашивать, стали копаться в документах, отобранных у меня при обыске. Наткнулись на мандат, выданный мне как уполномоченному по Смоленской губернии от Объединения Совета Религиозных Общин и Групп (ОСРОГ*).
- Какой чёрт выдал тебе этот мандат, такому дураку? Какой из тебя уполномоченный. Посмотри на себя, ведь ты совершенный дурак! Защищать он других будет! Он и за себя то толком сказать не может. Молол - молол такую непонятную чертовщину, что тошно стало. Чёрт дурной, скажи: признаёшь себя виновным в агитации против советской власти?
- Нет, не признаю!
- Как не признаёшь, когда признался, что имеешь библиотеку, а это уже доказывает агитацию! Признавайся: если бы ты не был смутьяном, не было бы столько отказывающихся от войны!
- Что с ним толковать, - сказал другой, - пиши в протоколе:"Признаю себя виновным в агитации против советской власти", а он подпишет.
Я молчал. Написали протокол
- Ну, слушай протокол, сказал Парфёнов и стал читать.
Я внимательно слушал, но не дослушал до конца, т.к. далее было написано:"Признаю себя виновным..." После этих слов я не стал больше слушать, я не мог согласиться с таким обвинением.
Прочитав протокол, его положили на стол передо мной, сказав: "Подписывай!" Я отказался. Взволновал их мой отказ. Шуруев, сидевший во время допросов за столом, встал.
- Почему не подписываешь?! - зарычал он на меня.
- Потому что не считаю виновным себя в агитации.
- Так не будешь подписывать? - кричали на меня со всех сторон.
- Нет, не подпишу.
- Подписывай, чёртова голова, иначе плохо будет!
- Нет, не буду. Перепишите протокол, с которым я мог бы согласиться, тогда подпишу.
Это их ещё больше взорвало.
- О-о! С ним будут нянчиться, переписывать протокол, проводить с ним одним время, тогда как там ещё девять ожидают! Слушай,  ты, идиот! Делаем тебе последнее предложение, и если только не подпишешь, тогда пеняй на себя!
Я категорически отказался от подписи. Вот тогда-то и посыпались самые страшные ругательства, какие только мог придумать ум человеческий. При ругани они стали ещё больше волноваться и бегать по комнате. Наконец, все ругательства вылились и, видно, новых ещё не придумали.
- Вот что! - вскричал Шуруев, как бы открывая что-то новое и успокоительное. - Садись, пиши ордер в Губчеку, расстрелять его к чёрту, а в протоколе напишем, что от подписи он отказался!
Они быстро подписали протокол, а один начал писать ордер в Губчеку. Опять же анкета, но в другой форме, опять было задано несколько вопросов, на которые я спокойно отвечал.
Вообще я всё время чувствовал себя спокойно. Они кричали, ругались, а я продолжал спокойно сидеть, как будто это всё не касается меня. Путь будет, что будет.
Кончив писать ордер, опять обращаются ко мне:
- Знаешь ты, дура чёртова, что через твоё идиотское упрямство тебя можем отдать к расстрелу? Губчека не станет с тобой церемониться, как мы здесь.
- Ну что ж, это дело ваше, а моё дело - прощать вам, как не понимающим, что делаете.
- Довольно, довольно соловьём петь, убирайся к чёрту! Мы увидим, как ты запоёшь перед Губчекой!

С такими сопроводительными словами я вышел из комнаты допросов и возвратился к своим друзьям, с волнением ожидавшим меня. Хоть через две двери, но им были слышны ругательства и крики, и это их волновало. Когда я сел, ко мне в темноте прильнуло несколько голов и шёпотом стали спрашивать:"Что тебе было при допросе?" Я в коротких словах рассказал. Узнав, что меня не били, друзья немного  успокоились.
Тут в комнату прошли два сотрудника. Не прошло и минуты, как меня опять вызвали.
Из этих двух один - Летаев был  зав. политбюро ( это мы узнали позже).
Когда я вошёл в комнату допросов и остановился у двери, передо мной оказался этот заведущий. Кто-то за спиной у него сказал:"Вон он, ихний главарь, агитатор против советской власти, не хочет признавать себя виновным и не подписывает протокол."
- Ты почему не подписываешь протокол? - свирепо сверкнув глазами, закричал Летаев.
По его лицу было видно, что он мастер своего дела. Со сверкающими глазами, искажённым ненавистью лицом и открытым ртом, в котором сверху не хватало 2-х зубов, он был страшен и не похож на нормального человека.
- Я не согласен с обвинением в агитации - ответил я.
- Так не подпишешь?
- Нет, не подпишу.
Не успел я произнести последних слов, как посыпались удары кулаками по левой щеке.
Летаев был среднего роста, но крепкого телосложения, и удары наносил такие веские, что я не смог устоять: меня повело в сторону, и я упал бы, если бы не поддержала стена. При первом же ударе я почувствовал сильную боль в челюстях, а позже и головокружение.
Увидев, что меня повело в сторону и с головы слетела шапка, он остановился как бы перевести дух и собраться с новой силой.
- Теперь подпишешь протокол, признаешь себя виновным в агитации?
- Нет, виноватым себя в агитации не признаю и протокол, с которым я не согласен, подписывать не буду.
От моего твёрдого категорического отказа в нём проснулся дикий зверь. Он удар за ударом, со всего размаха стал бить меня сапогом, попадая между ног. Мне стало невыносимо больно...
Чувствую: вот - вот ещё удар - и смерть.
У меня из глаз брызнули слёзы. Инстинктивно я стал закрывать шапкой то место, по которому он ударял. Но Летаев был свиреп и ловок, и эта защита ему не помешала, он метко попадал в желанное ему  место из под низу. Несколько раз он попал сапогом по рукам, которыми я прикрывался, и из них хлынула кровь. Я было подумал, что вид крови его успокоит, но зверь, проснувшийся в этом человеке, только раззадорился. Он продолжал бить сапогами изо всей силы.
Вижу, что он окончательно хочет убить меня, поэтому стал умолять его:
- Брат! Образумься! Брат! Прости!
Но ни мои мольбы, ни кровь, ни слёзы не тронули его, он продолжал бить, пока не устал, и только тогда он остановился.
- Теперь подпишешь протокол? - крикнул Летаев.
- Нет, не подпишу.- У меня появилась какая-то каменная твёрдость. Когда меня бил, чувствовал страшную боль, но подписывать тот ужасный протокол всё равно не мог.
Летаев не стал меня больше бить и, как ни в чём не бывало, предложил, чтобы я сам написал о своих убеждениях. Меня вывели из этой комнаты в другую и, посадив за стол, дали лист бумаги.
Но как мне писать, когда у меня сильное головокружение, во рту всё пересохло, всё болит и кровь из руки течёт?
Сижу я, задумался: как и что я буду писать, когда я ничего не соображаю. Вышедший со мной Шуруев, видя, что я не могу писать, наклонился ко мне через стол и ласково стал показывать, как надо заполнять анкету. Когда анкета была с трудом заполнена, он сказал:
- Теперь пиши о своих убеждениях.
С этими словами он ушёл в комнату пыток. Там били одного за другим Поляковых, которые так же, как я, умоляли своих мучителей.
Мне в таких условиях очень трудно было писать, чтобы написать слово я долго думал. Не знаю, сколько времени я писал, но знаю, что Поляковых уже "допросили" и уже завели Ефима Федосова.
За моими показаниями два раза заходил тот безнравственный мальчишка, прислуживающий и развращающийся в полит бюро. В третий раз пришёл и стал вырывать у меня бумагу:
- Давай, больше не хотят ждать!
Многое мне хотелось ещё написать, но не дали.
Мои друзья сидели в тёмном коридоре и не шевелились, только вздыхали и ужасались, когда к нам долетали звуки ударов и стоны из комнаты пыток. Видя моё состояние, в разговор со мной уже не вступали... Всех охватил ужас побоев.
Ужасно переносить, когда тебя бьют, но ещё ужаснее, когда бьют и мучают другого человека, и до тебя долетают звуки ударов и стоны. Страдания других так и щемят сердце.
Но вот всё затихло, и тут же представляешь себе что-то ужасное: вот уже убили... вот человек кончается... Ужас! Ужас! Вот пробежали по коридору с большим ковшом воды. Воображаешь, что прибили человека до беспамятства и теперь будут отливать водой.
- Драгунский Яков!- кричат опять. Я пошёл, думая, что ещё будут допрашивать.
- Кто здесь есть из твоих братьев?
Я сказал, что только Василий.
Вызвали Василия, а меня выслали вон. Через 5 минут опять вызывают. Я вошёл 4-тый  и последний раз.
Брат сидел на стуле, а Летаев стоял возле него и требовал подписать протокол. Брат отказывался, потому что в нём его обвиняли в дезертирстве:"Протокол обвиняемого вдезертирстве под укрытием "толстовца"".
Тогда Летаев обращается ко мне:
-Ты ихний учитель, заставь своего ученика  подписать протокол.
- У нас один Учитель - Христос, а мы между собой братья, и протокол подписывать заставлять я его не могу, потому что у него свой разум.
- Да ведь ты написал и подписал, почему же он не подписывает?
- Так вы дайте ему самому написать, тогда и он подпишет.
- Что - что - завопил Летаев, если за вами, отдельно за каждым, записывать, вся ночь пройдёт! - И, обращаясь к брату:
- Ты подпишешь протокол?
Нет, не подпишу.
Меня сейчас же выгнали вон, а брата стали бить; того брата, который отказывался, бывши у французов; отказывался, бывши у Деникина, воевать против своих русских, т.н. "красных"; теперь отказывался здесь, у "красных", идти на ужасное дело - убивать на войне себе подобных, русских же, только называемых "белыми", и его начали страшно бить, назвав "злостным дезертиром". Я испытывал неописуемый ужас. Через две двери были слышны возня, кряхтение, глухие удары страшно болезненные вздохи. Слышался частый топот ногами, и опять глухие удары... удары...
Не знаю, как долго это продолжалось, но нам показалось очень долго. Долго молчал мой брат под ударами, но и он не выдержал, закричал:
- Братцы! Пристрелите лучше меня!
Но и после этого крика его продолжали бить, бить...
Но вот всё затихло; проходит несколько томительных жутких мётвых минут. Опять представляю себе, что брата уже убили, вот здесь, рядом, в эту минуту...
Брата били до тех пор, пока сами не устали, и их жертва не потеряла сознание.
Тогда они посадили его бесчувственного в стоящий тут же разбитый шкаф, и один побежал за водой.
К нам он пришёл не скоро, после того как пришёл в себя.
В комнату допросов был вызван Кожурин. Этого молодого человека тоже сильно били. Из всех 10 человек, вызванных на допрос, не били только двоих.
Тем, которые были последними, досталось меньше, т.к. время было уже далеко за полночь и работники политбюро торопились закончить свою "работу", да к тому же такая "работа" тяжела и физически и нравственно.
- Веди их в милицию! поручили они милиционеру.
Когда мы проходили, то Шуруев освещал лампой коридор и всматривался нам в лица.
- Что, сердиты? спрашивал он тех, кто не смотрел в его сторону, - а толстовцы считаетесь! Толстовцы ведь не должны сердиться.
Я проходил последним и взглянул в его сторону.
- И видно, что нарочно глянул,  а ведь таки сердит!- сказал он.

Такими сопроводительными словами нас отправили обратно к нашим друзьям, ожидавшим нас с нетерпением и тревогой на душе.
Прийдя в тёмное и холодное помещение, мы ощупью нашли свободный уголок. Подложив под головы мешочки с сухарями, мы кое-как, охая, легли. Уснул я только под утро.
Днём сделали нам перекличку и, поставив по 2 человека, под конвоем отправили в тюрьму.

* В обязанности такого уполномоченного входил сбор сведений о лицах, арестованных за отказ от военной службы по религиозным убеждениям и передача их уполномоченным на местах. Уполномоченным по Смоленской губернии был Елизар Ив. Пыриков. Но на местах часто игнорировали декрет "Об освобождении от военной обязанности по религиозным убеждениям" от 4.01. 1919 года. Так, например, и сына Е.И. Пырикова в то время арестовали. По этой причине в Москве В.Г. Чертков 8.09. 1920 г. побывал у Ленина, а потом неоднажды ему писал. После письма от 10.11. 1920 г. Ленин 11.11. 1920 г. поручил зам. наркома просвещения М.Н. Покровскому образовать комиссию для рассмотрения жалоб ОСРОГ. Только благодаря личному знакомству с В.Г. Чертковым, Яков через год был из заключения освобождён. 

** Более ранние воспоминания Якова Драгуновского см. "Первый бой" и "15 марта 1915 г."