Ч. 2. Гл. 12. Христос Воскреся, мир православный!

Алексей Кулёв
Ч.2. ОБЕРЕЖНЫЙ КРУГ. Гл. 12. Христос Воскреся, мир православный!

  1

Из Заборья домой Олёша ехал неспешно. Да и пошто поспешать? Масленка раскатиста, масленка весёлая за гору укатилась, через год воротиться сулилась. Попрощались у догорающей теплинки со сватом – друг другу в пояс поклонились, попрощался Олёша с миром, кой радостное масленичное веселие с теплинки ясными звёздочками в чёрное небушко взвил:

– Простите, Небо и Земля, Солнце и Луна, праведные звёзды, православные христиане! – поклонился Олёша миру.

– Бог простит! И ты нас, Олёша, прости! – ответствовал ему мир.

Великий пост, Великое Говенье масленка за собой на хвосте принесла, дабы ослабшая душа могутой напиталась. Великое Говенье – великое таинство, душу в мир возвеличивающее. Эх, сказывал дедко о богатыре Говинде, кой в кабана оборотился да землю из моря-окияна клыками вздынул! Мальцом неразумчивым Олёшка тогда был, не усвоил дедова сказания, токмо и понял, что в масленичные блины и батько, и дед, и досюлешные деды укутываются, в человеков эдак-то проникают и души их в Небеса подымают. Мнилась Олёше силушка Говиндина семью богатырскими силушками; будто вобрала в себя его силушка все семь неделек Великого Говенья. Любо то Олёше – небесной силою себя питать! За крестьянскими делами да заботами недосуг душу от грехов земных ослобонить, Божьей водицы вдоволь напиться. Почерпнёшь долонью да боле сквозь персты просочится, чем в рот попадёт – губы токмо молитовкой смочишь.

Думка о небесной водице Олёшу к земной водице притулила – испить захотелось. Знать, Борок скоро будет, там родничок хрустальным оком на мир взирает. На Борке и заборский, и светицкий люд родителей в вечное жительство провожает, прозрачная  водичка из-под родителей праведных струится. Недалёко Борок от Заборья – от Светицы-то подале. Но вчерась и оттудова ребятишки с санками-корёжками прибегали – катались по склону, по которому родителей в Небеса подымают. И светицкие бабы вместе с заборскими приходили – голым гузном на прялицы усаживались, с горки эдак скатывались, дабы родители им долгий лён даровали. От ведь как! – родители вверх тянутся, а живые – вниз, к земле всё боле тяготеют. Чудно, будто древо райское, что корнями вверх а ветвями вниз тянется.

В Светицу надо бы привернуть – купец видимо должок-от свой позабыть надумал… Да в чистую неделю не о деньгах думать должно. И не путь Олёше – от Борка в Светицу прямо надо править, а на Веселую левее зимник проторён, как раз, куда горушка раскатана. А вот на Борок заехать надобно – родам, что Олёшин приплод к себе приняли, поклониться, у них благословления для родного дитятка испросить.

Великое Говенье в неспешной дороге раздумчивое. Тёплая медвежья доха морозцу пошалить не дозволит. Волки, коих много по лесам жорево в поджатые утробы вырыскивает, Олёшу не тронут: будя и носом в колени ткнутся – за пенёк примут, по своим звериным делам дале побегут. Обережным кругом, дедом ещё заповеданным, оградился Олёша, из Заборья выехав, святым крестом замок на круг навесил. Из родничка на Борке испить, Богу на святом месте помолиться да неспешно и дале можно путь к дому держать. Потрапезничать в зимней дороге – нет еды для Великого говенья чище, чем белый хрусткий снежок, манной небесной с небесов на землицу ссыпаный. А лошадке завсегда мешочек с овсецом припасён у доброго хозяина.

Карюшка, конь, разумный у Олёши. За то иногда и поболе насыплется ему овсеца. Да и сам Олёша не на худой славе по округе. И сразу-то его честь-честью приняли, даром, что беглый, а когда деревенька, кою он на весёлой горушке зачал, на лад с Божьей помощью уставилась, всяк с Олёшей породниться рад-радёхонек. И сынам ни единого разику в сватовстве не отказали. И дочкам Олёша женихов пристально выбирал, не абы как замуж выпихнуть, – завилась неспешливой дорожкой Олёшина думка.

Женихов, которые к Марфутке сватов засылали, за два года, почитай, не едину дюжину восвояси отпустил. А Марфутка, пока они её у Олёши выторговывали, чуть не все колья, на изгородь приготовленные, к саням неудачливых сватов поперевязывала, – усмехнулся Олёша. Да тут же потеплел его взгляд: Николка – парень ладный, на разу приглянулся, когда с батькой своим да божкой Матрёной опосля Крещенья под самый уж Офонасов день из Заборья свататься прикатил. На почестной чести, на славной славе были заборские – чистые люди, что тут и баять, и душами светлы, будто свет Божий.

Всё по обычаю сваты справили: на образа окстились, на дольную лавку уселись, божка в печке пошевырялась, чтобы знатьё было – сватами пришли. Земной поклон низёхонько Олёше отдал Овдей Микитич, батько Николкин. Не стал купцом прикидываться, а Марфутку за товар почитать, тем и не оттолкнул от себя Олёшу: не продажная дочка женихам-купцам, сколь бы широко калиты не распускали.

Придирчиво Олёша жениха кровинке своей любимой выбирал. Хоть и дал волю детям невест да женихов приглядывать, да остерегал, чтобы и по нраву они пришлись, и по роду хорошему: Игнашке не дозволил сего году девку из Трофимихи взять – худая слава об ней тоненькой струйкой по земле просочилась, иную пускай сын поищет – не к спеху парню жениться. Олёшиной воле ни единое чадо даже мыслию супротив не смело идти – не лживо уважали тятьку. А у Марфутки, у той и завсегда одна думка с тятькой была – то-то и привязывала она колья нелюбым Олёше сватам, единомысло с тятькой женихов насматривала.

«Отдай дочку взамуж за моего парня, Олексей Егорыч, – ласковёхонько повёл речь Овдей Микитич. – В сердце она ему алым цветочком пала, пташицей небесной воспела, ласковой муравушкой душу застлала. Коли приглянется ей Николка, уж не лишай Марфутку воли. Парень у меня Божьей милостию ко всякому мастерству приучен, телесами чист и крепок и душой светел воспитан». Опустил очи долу Николка – не видел, как из кути светит на него Марфутка голубенькими глазками. Сразу-то слова не дал Олёша – всё же хоть и понравился парень, а место надобно съездить посмотреть, где дочке обживаться да род множить предстоит. Опосля, как уехали сваты, колья пересчитал – все ровнёхонько по счёту, не с позором отправила сватов Марфутка, люб коли так и ей жених пришёлся.

Статный да крепенький парень Николка, ровно дубочек молоденький, – ещё разочек повнимательнее уже пригляделся к нему, когда ездил в Заборье место смотреть. Да рази у такого парня может быть худое место!? Изба – Олёшиной ровня – хоромина светлая. Полавошники – и те от сажи вышарканы, с потолока сажа не сыплется – омметают её. В анбарах сусеки и овсом, и ячменем, и рожью полнёхоньки. Ещё и кадцы зерном на сверхосыточку насыпаны. Олёша перстом как бы невзачай в кадцу с зерном ткнул – нет, без обману всё, не перевёрнута вверх дном, как у того назойливого свата, коего прошлого году только и смог его лживостью с кадцей настыдить да тем и отвадить от Марфутки. Да знать, у такого хозяина, как Овдей Микитич, и на чёрный день в лесных ухоронках не мене хлебушка насыпано – сытно Марфутке и внучонкам, коих она народит, поживётся в Заборье. Скотины какой только нет – во дворе тесно, на улке в загороде обмохнатившиеся за зиму коровушки да лошадки стоят. Но боле их поразил Олёшу сохатый вместе с домашней скотиной сено пережёвывающий. 

– Это пошто ты, Овдеюшка, зверину со скотиной да конями вместях держишь? – спросил Олеша у будущего свата, уже порешив, что быть Марфутке за Николкой.

– Сохатой-от? Да та же животина домашняя, только роги поразлапистей да силушки поболе. Ездю на нём по нужде. Сохи-то да упряжи лось чурается, а скоком Сохатке равных нет.

Не поверилось Олёше такое дело. Заседлал тогда Овдей Микитич лося да кружок вкруг Заборья дал – куды там Карюшку за ним угнаться! То-то и опасался Олёша в масленку, что его Карюшку на задах Сохатко оставит. Да не выпустил сват Сохатку на круг – неравно лосю с конями бегать, – эдак сказал. А коней заборских обскакал Карюшка.

Как место посмотрел Олёша, свечку затеплили, Богу помолились да по рукам ударили: быть Марфутке за мужем Николкой. Попричитала, конечно, Марфутка, обычай старинный блюдя, непритворно причёты выложила. Сразу-то, как завешивали дочку подружки от свету белого, глазы ей луковицей натёрли, чтобы слёзки росинками из них выкатились.

 Игнашке поначалу пожалилась Марфутка:

 Цветочек баской ты яблочёк –
 Мой родимый ты брателко,
 Приукрыл мне-ка батюшко
 Много свету-то белого,
 Приусекла мне мамушка
 Много веку-то девьего…

Жалостливым причётом молила она Игнашку поразмолвить батюшку с матушкой, чтобы поотступились от дочки, дали бы её покрасоваться душой красной девицей

А сама смеётся Марфутка, причитаючи – под платом-то будто бы и ревёт взаправду. Да как Олёша пошел пиво на хлибена ставить, позвал дочку сладкого тяткиного сусла  последний раз отведать, тогда-то уж пташицей взвилась Марфутка, заголосила взаправдашно:

 Схожо красное солнышко,
 Мой кормилец ты батюшко,
 Ты на что же, мой батюшко,
 Варишь пиво-то пьяное,
 Да двоевару-то хмельную?

Много чего причитывала тут Марфутка – жалобила тятьку, взаправдашние слёзы полила, расставание скорое почуяв:

 Знать, меня избываешь ты,
 В свадебку-то тоскливую.
 Варишь ты же, мой батюшка,
 Ты не пиво не пьяное,
 А ты розлуку проклятую
 Нам на веки те долгие,
 Нам на лета те многие.

Оземь даже хлобыстнулась дочка, причитаючи:

 Да ты залей-ко, мой батюшко,
 Ты котлы те кипящие,
 Ты огни те горящие…

Расквелила она Олёшу, до слезинки расквелила, чуть было не залил по её причету пажог, где камни в пивной чан калил, да вовремя одумался: пред образами рукобитье с Овдеем Никитичем сделали, Богу помолились – грех на попятную идти. Да и Миланка приудержала: «Люб ей Николка. Пущай поревит девка. Наревится за столом, так не расплачется за углом».

Укрепил Олёша сердце, да все две недели так и выслушал причёты жалобные да слезливые – как Марфутка его то за хлеб-соль благодарит, то пеняет, что девичьей красной красоты её лишает. А когда подъехал Николка с тысяцким да со сватом, Олёша  за плат из голбца Марфутку вывел, последнюю её жалобу скрепясь выслушал:

 …Отказал мне-ка батюшко
 От села от подворьица
 От Веселой от деревнюшки,
 Да мне куды же деватися,
 Да мне где притулитися?
 Мне идти молодёшеньке,
 Во леса-то во тёмные,
 Во гари-то дремучие,
 На болота зыбучие?

До словечика единого запомнились Олёше дочкины причёты, вынесло тятькино сердце и эту жалобу, подал Николке конец плата, за кой Марфутку вёл: «Отдаю тебе, молодец, дочь свою любимую. Пой-корми сытно, наряжай честно, с решетом по воду не посылай. Как меня слушала, так и твоей воли слушаться будет!» Да тут-то и навернулась предательская слезинка, грудина задрожала. Посокрылся Олёша в бороде да вон вышел, дабы люди его мужицкой слабины не увадели.

Как сразу-то после рукобитья Марфутку занавесили, так только на хлибенах и увидели родители её уже инакую – молодкой: личико поосунулось да незнакомым румянцем засветилось. А сейчас, в масленку, довелось Олёше на новом месте дочку хозяюшкой приветить: на голове бабий повойник с маткиным узором, сама будто пава по избе плавает. От красоты неописуемой взор не отвести – ровно Миланка в молодости. Под стать Николке девонька расцвела – вежливая да поклончивая. И своим-то родителям поперёк слова не говаривала, да двух месяцев не прошло, а уж и богоданные родители в ней души не чают, Олёшу не знают как благодарить за такую невестку.

Да и Николка-то, как о масленой у Олёши с Миланкой молодые гостились, всё с поклоном к богоданным родителям. Миланка блинов стопку зятю выставит, Николка встанет, окстится на образа, Миланке с Олёшей поклонится: «Дозвольте, родители названные Олексей Егорыч да Маланья Васильевна, пращуров блинком помянуть». Первым блинком родителей, в вечное жительство ушедших, помянул Николка, второй – за незнаемых дедов окстяся съел, третий – за весь народ святорусский.

Миланка в зяте души не чает, а Олеше то и любо!

 ***

Борок показался в виду – холмик высоконькой, часовенка на главе поставлена, крест Божий повышае того – издали видать. Окстился Олёша на Божий крест, на погост не стал по лесенке подыматься – непошто родителей ото сна будить, опосля Светлого Христова Воскресенья, в Родительский день они пробудятся, клич призывный услыхав. А мольба и к спящим дойдёт – душеньки-то, поди, как и у живых никогда не спят, мир Божий обозревают.

К родничку приворотил Олёша. Морозец добренный – речки замками заковал. А родничок святой водичкой сквозь снег журчит – тропочку к нему по вешкам в снегу знать. И светицкие, и заборские к родничку непереставаючи ходят – трясовица ли в кого зубьями вцепилась, помирать ли кто собрался, скотинку ли кому попрыскать – нужна водица, в Крещенье её на все житейские надобности не напасёшься. Да и пошто святость впрок запасать? Свежая водица всегда сыздовольнее да благостнее.

Опустил Олёша долонь в родничок – тонкими щекотливыми иголочками пронизало долонь. «Родители праведные незнаемые, примите чадо мое Марфу в род свой, не оставьте её своею милостью», – умыл лицо, просветлел Олёша. Вмиг звенящими сосульками покрылась и без того уже поиндевевшая борода.

Скинул Олёша доху медвежью, треух заячий да валенки форсистые, обламывая сосульки с бороды, стянул рубаху: «Боже милостливый, помяни родителей незнаемых в Царствии Твоем, – на главу плеснул он из берестяного ковшичка, что у родничка притулился. – Водичка святая, как не знаешь ты ни беды, ни напасти, так бы и я, человек Божий Олексей, не знал ни горести, ни страсти, – вдругорядь плеснул он на головушку. – Водичка святая, как течёшь ты через пенья-коренья, не запнёшься о белые каменья, так бы и у православных христиан не было преград на просторах земных», – напоследки плеснул Олёша на головушку из ковшичка.

Осветлела головушка, водицей от заботушек очищенная. Разожглось тело, иголками морозливыми утыканное – хоть доху не надевай. Однако, когда парок сошёл, морозец за босые ноги ущипнул – повелел одеться. Да и Карюшка уже подзастоялся – нетерпеливо переступает: поехали, мол, хозяин. Неведом животинке свет, что в душах человеческих светит.

2

Забрался Олёша в сани (Федюнька-бондарь, что с выводком третьего году к деревеньке Веселой приютился, их цветами райскими расписал), понукнул Карюшку с наезженной дорожки влево на зимник, вожжи опустил, дабы своей волей коню дорогу не заступать: чует Карюшка под снежной пеленой набитый зимник, мимо не ступит. Сразу за Борком начинаются скованные морозцем и укрытые белой снежной скатёркой топкие во всякое время помимо зимы мохи. Редко узорятся из скатёрки тощие деревца – будто жидкая бородёнка самоядина, у коего прошлого году выменял Олёша пушнину на шубу своей любимой Миланке. Заворчала тогда Миланка: чай, не молоденькая, мол, для эких-то нарядов, пущай девки носят. Да ведь шуба старости боле посвычней, чем горячей молодости. Как накинул Олёша пушнину на любимую жену свою, провела она долонью по мягкому меху, сама умягчилась: хлеба-то впрок на три года запасено, а о шубе всю жизнь мечталось. Мечталось, да не больно получалось… – в лад дороге по снежной целине, Карюшкой знаемой, завилась иная думка у Олёши.

Из Славнева тайком пришлось уходить, красного петуха Слизню на усадьбу пустив. Только жита пару мешков, топор вострый, тринобой дедов, не единожды подправленный, да Светозарные гусли – наследие старинное – успел в телегу бросить. Миланку с робятишками в телегу посадил, тулупом накрыл, да Гнедка вожжами понукнул… Слизень на Миланку на празднике обзарился – больно добро она павой во кружке шла, лебедью величавой меж иных баб плыла. Ладил Слизень во дворню Миланку забрать. Да хоть и в крепости у него был Олёша, а за Миланку и супротив царя-батюшки не убоялся бы пойти. Робятишек у них о ту пору уже тройка скопилась. Здесь ещё приросло – где три есть, там и другим местечко найдётся. А щей да каши – что малый горшок в печь ставить, что большой…

Хлебушка по новинам с Божей помощью в первый год наросло. А опосля уж ни единого года без хлеба не бывали. Избу просторную выстроил Олёша на весёлом угорышке, от людей не таясь – вольно по этим местам народишко живёт. Когда на другой год часовенку сладил, Веселой назвал он свою деревеньку. В память деда Кирши назвал, поговорку его вспомня: «Повеселились веселые люди да и будя».

Только в Веселую-то веселье не сразу прикатилось. Поначалу, пока обживались, свету белого за работами да заботами не видели. А уж как стали робятёшки подрастать, как Федюня, да Демидко, да Ондрейко к Веселой приютились, на лад деревня наставилась. Федюня бочки, кадцы строгал, бабам кросна да справу к ним резал, сани да телеги выправлял, дома узорочьем одевал. Демидко горшки да дымники ваял, печи бил да по лесам ходил. Ондрейко кузню поставил да молотом звонко застучал. А Олёша, когда свои заботы справит, Ондрейке гуслями подзванивал. С Божьей помощью запереливалась Веселая весельем людским.

Сыны подросли – рядом с Олёшиным домом ещё три избы приросло. Игнашке-то не к спеху жёнку подыскивать, пущай помолодцует последышек; опосля уж батькова изба ему достанется. А Офоньке изба к следующей зиме сладится. В шесть-от топоров вмиг златистый сруб выстанет. Дочери все трое повыданы. Марфутку как уж ни берёг, хотел ещё годочек в девках покрасовать, да пришлось отдать разумницу любимую, больно уж Николка по душе пришёлся.

Соскочила  думка с пути, из молодости в будень провалясь, да Олёша вожжами её упружил, на много раз проторённую дорожку опять вывел. Недосуг вспоминать молодость, пока старость совсем не одолела, к лавке сиднем старым не прижала. А вспоминается… Ночами ли бессонными, в дороге ли дальней – вспоминается молодость, до младых лет верёвочкой завивается.

Не дуром из новгородской вотчины направился в эти места Олёша. Дед Кирша промеж старинок баял, пока Олёшка мальцом ещё был, что за лесами, за долами, за высокими горами, за широкими реками Божьей милостью распростёрлись под голубым небушком земли заповедные, супостатами не тронутые, властями да барами неизведанные. Светом те земли полнятся, живут там люди чистые…

– Поедем туда, дедо, – просил Олёшка.

– Укатали сивку крутые горки, Олёшка. Крылышки мне палючим железом пообожгло. А в те земли ходу только во-о-он за теми лебедями, – указал он на пролетающий клин. Смогёшь ли, внучок, крылышки отрастить?

– Смогу, дедо, и тебя на своих крылышках унесу в заповедные земли.

– Не пустят меня туды, Олёшка, грешен я, старый беспутник. Криницы, кои за свою жизнь навыплавлял, взлететь не дадут, к земле притянут. Тяжё-ё-ёлые железа-то… Ты уж один, без меня полетай туды вольной пташицей. Там за меня поклон Богу положишь: так, мол, и так, Отец наш Небесный, деду моему Кирше только на старости лет удалось к земельке отецкой приникнуть, на путь истинный наставиться. Прости ты, мол, Христа ради, все прегрешения его вольныя и невольныя!

Памятны были Олёше дедовы слова. Другого году, как только обселился, часовенку поставил: Богородица местечко пометила – прям супротив избы на ёлке образ Владычицы Небесной явился. Мнил Олёша, что здесь его схороняют, и начнет расти на весёлой горушке ещё повышае того горушечка, на коей дети родителей поминать будут. Дед в своей родовой землице упокоился, да и в иных местах роду с Божьей помощью множиться дозволено. А покамесь не вырос под самое небушко погост, в часовенке Олёша кажинный день слёзные мольбы за деда к Богу возносил, кажинный день деда поминал. Какая уж у деда жизнь прожилась, Олёше неведомо, а коли бы не дед, незнамо кто Олёшу к Богу эдак-то бы приник – батько-то всей и веры знал, что перед трапезой окститься, «Отче наш» прочесть да в церкву на Светлую Христово Воскресенье сходить.

Дед, покамесь своего сроку у Бога дожидается, на новом месте Олёше во всяком деле всепомоществовал. Поговаривали по округе, что новый насельник с бесями знается: один и избу леготой срубил, и новину выжег да вспахал, и хлебушка наростил всем на зависть. Да пускай себе поговаривают. Коли всех дедов, своего сроку на Небеса дожидающих, бесями мнить, тьмой земля заполонится. И то, что дедом на гуслях обучен Олёша бренчать – не грех то, как славневский поп баял! В праздник под Олёшину игру кажинный человек радостью полнился – Богу радость люба!

Неразлучно за дедом ходил маленький Олёшка. А деду сердцу было, что малец к гуслям навыкает, что старинки в головёнку окладывает.

– До нас старики так баяли и нам заповедовали памятку поперёд себя запускать, – говаривал, бывало, дед, – Чтобы дошла та памятка до человеков, кои ещё нерожденные в Светозарных чертогах пребывают. Могучие те человеки народятся!..

– Могутее Васьки Буслаева, дедо? – удивлялся Олёшка, ибо мнилось ему, что не было на земле никого могутее Васьки – он один со всем Новгородом Великим бился.

– И Васьки Буслаева, и Добрыни со старым казаком Ильёй, и Олёши попова сына, твоего тёзки могутее. Памятку ту стрелами богатырскими вставят те человеки в Светозарные гусли и темь с земли изгонят.

Бережно касался Олёшка дедовых гуселец, кои тот по старинке тринобоем звал, трогал струнки – звоны из них стрелами калёными рассыпались. Даже за речку звенящие стрелки из-под Олёшкиных ручонок перелетали, пташиц вспугивали – не как те деревянные стрелочки, что дед нащепал из берёзового полена для Олёшкиного вересового лучка.

– Должно быть тяжёлые те Светозарные гусли, дедо, коли под силу только могучим богатырям? – спрашивал Олёшка.

– Тяжело, внучок, во лжи жить, злом полниться да во тьме плутать. А в правде крылья отрастают, светом пушатся, добром машут. Взлетает тогда человек за оболоки… Али позреть хочешь на Светозарные гусли?

И без того знал дед, что страсть как хочется Олёшке увидать Светозарные гусли – поддразнивал только. Да Олёшке то не в обиду. Дед веселым на свет уродился, смех вокруг себя рассеивал, весельем всё Славнево кипятил. А над внуком шутковал боле всех – свычный был к тому Олёшка.

– Какие, дедо, они – Светозарные гусельцы?

– Однако в избу пора идти, Олёшка. Баба Мариша паужну поди сбирает? – обзадорил дед мальца, чтобы у того пожарче страсть забурлила, и разговор в сторону отставил.

Да Олёшка тоже не лыком шит – батько от деда недалёко откатился – такой же шутковатый, а у Олёшки – и батько, и дед под боком притулились.

– Дедо, а на тебя баба Мариша кочергу приготовила. «Придёт, – говорит, – старый хрыч, вот я его ужо по хребтине выполощу!» 

– Пошто так, Олёшка? – вскинул дед мохнатые брови.

– Ты ей чего обещался? К ухвату свежий черень вырезать обещался али нет?

– Ну, обещался, – повинился дед. – Вырежу вдругорядь.

– Да я уже сам ей вырезал. Пойдём, дедо, паужнать. А о Светозарных гуслях вдругорядь расскажешь.

– Ах ты внучонок-лисёнок, – рассмеялся дед щербатым ртом. – Коли так, не расскажу, а покажу тебе Светозарные гусельцы. Тебе их в наследие-то оставлю.

Вспялились они на потолок под самую крышу, достал там дед из уголочка белую пеленашку, разостлал бережно, и глянули на Олёшку янтарною древностью могучие Светозарные гусли, от дедова тринобоя совсем отличные.

Словно стройная ёлка, что у речного переката растёт, вытянулись Светозарные гусельцы. И тепло из них струится, как из той ёлки. Пока дедко кощуны мужикам на мельнице сказывает, Олёшка всегда под ёлкой сидит; ёлка отличные от дедовых старинки Олёшке бает: про девчушек Маруську да Василису, про зарубленную толстым паном мать их Онисью да нерождённого паренька Егорушку, про батьку их Ивана, острой косой покосившего разбойную шайшку ворогов.

Там, где в дедовом тринобое окрылок пушится, дабы способно было за оболоками летать, в Светозарных гусельцах оконце открытое светится – ровно небесный просвет в измороси открылся. А на другом конце не скобка железная, кою дед удилами зовёт и вожжи звенящие к ним привязывает, а ушки нежные навострились, дабы в закрытую звонкой досочкой коробушку звоны окладывать. Нос у Светозарных гуселец заострён, словно лезвие вымытого речкой из берега старинного меча. Дед стоймяком гусельцы повернул, и попритчилось Олёшке, что стоит на них сохатый – такой же стройный, какого они с Ольгунькой тайком от тятьки хлебушком с сольцой в лесу прикармливают. Только шпынёчки выдернуты из гуселец, да струнки не подвязаны.

– Струнок-то нету на них, дедо, – огорчился Олёшка.

– В струнках могута гусельная, внучок. Не удержать мне Светозарную могуту, изроботался… потому и не ставлю на них струночки, – припечаловался дед, ажно обмяк весь.

– Я поставлю струнки, дедо! – взъярился Олёшка.

– С тринобоем совладай сперва, внучок, а опосля уж к Светозарным гуслям примеряйся. В тайности они по роду нашему передаются – так дедо Гавриша баял. Сами скажут гусельцы, чьи руки из них калёные стрелки выпустить смогут, – осадил Олёшку дед Кирша.

Совладал однако Олёша с тринобоем – дедова наука до него доходчива была. А к Светозарным гуслям все никак примериться не может: и глядел-то на них подолгу, и оглаживал ласково, а струнки так и не решился наставить. Да надо сказать, и недосуг было со Светозарными гуслями в лад входить. Сначала ко всякой работе приучался да Миланку обхаживал, опосля детоньки пошли, да крестьянские заботы на Олёшу обвалились. А дале того – барина огоньком попотчевал да в заповедные земли восвояси убрался. Здесь и совсем не до заветных гуселец. И поласкать-то их недосуг, как ране бывало.

Болела душа у Олёши о дедовом наследии. В тайности оно по роду передаётся – ждёт могутного человека, который в Светозарных чертогах нерождённым дремлет, своей поры дожидаючись. А ну как затеряются гусельцы, Олёшей из родного гнездовища вытащенные? Памятка-то до того человека дойдёт, а в Светозарные гусельцы он ту памятку вставить не сможет, дабы темь с земли согнать. Печаловался о том Олёша. Сынам думно было стародавнюю давность передать. Да сыны и от батьковых-то гуслей носы отворотили – гармоньи тальянские завели. Визговатые гармоньи, уху не благостные. Только Олёшин возраст ещё заводит под гусельцы степенную пляску да растяжные песенки поёт. А молодяжка всё боле с гармоньями на игрища запохаживала. Сыны робятёшками окопились – и внучонки туда же, за батьками в гармоньи пищат. Игнашка-то покамесь в своём гнездовище живёт – опасается, в баню похаживает тальянить. Как услыхает Олёша визг тальянский, грозится ему:

– Вот ужо в печку на растопку твою гармонью отправлю. Поди весело тогда взверещит, ровно робятишки в речке купаючись.

– Тятя, чем худа гармонья супротив гуслей? – отбрыкивается Игнашка. – Токмо не по стрункам, а по косточкам перстами переступаю. Игра-то эдакая же.

– То-то и есть, что по косточкам человечьим на гармонье ступаешь, не по звонам путь правишь. Пищат сердешые косточки, плачут, земной боли хватив, с небесами беседы не ведут.

Исхитрился Игнашка – позвонки к гармонье прилепил. Посносливее стало Олёшиному сердцу – со звонами-то пущай себе пищит тальянская музыка. Игра-то и впрямь на гусельную стала походить.

Стерпелся Олёша с Игнашкиной гармоньей, а о Светозарных гусельцах всё сердечко поднывает: как не дать пропасть старинному наследию? Лонесь признался в том свату Овдеюшке, когда в чистый понедельник, Богу помолясь, беседу благостную завели, пока молодежь покатила очерёпки собирать.

– Много старины бережётся на Руси, Олёшенька, – ответствовал сват пригорюнившись. – Времена только инакие наступают – иноземцы от старины отецкой молодяжку отчаровывают, новодельщиной смущают.

– Мельчаем мы, Овдеюшка, вервь на нити расплетаючи, купно-то только Богом единым Русь ещё и держится. На новых стенах новая изба ставится, седые бревёшки просмолённые, каковым сносу не видится, черепкастыми кирпичами заменяются. А кирпичи те холодные да рассыпучие, дуром деланы, не по старине, как ране храмы-то ставили.

– То-то и есть, сват. Как Сергунька-купец в Светице глинобитную русскую печку заменил на кирпичную галандку, так и Русь нынеча строится. А дровешками люд русский в галандку пихают, дабы хоть ненадолочко тепло в избе сохранить.

– Слышно, Овдеюшка, леса-то по Руси вырезают уже басурманы. Здесь токмо и сохранилась еще дремучесть первозданная.

– Земля велика, Олёшенька, долго запрягает да скорёхонько едет – через век токмо от той страсти очнётся, взором святым свои испоганенные телеса окинет и человеками замест дерев себя восполнит, той ужасти хватив.

– И мне так дедко говаривал, Овдеюшка, будто бы, когда леса поизведут, пойдёт брат на брата, а сын супротив батьки. Заповедных-то земель может не коснется то, сват?

– Заповедных-то земель может и не коснется. Да где же они – заповедные-то земли, сват? – хитро прищурился Овдей Микитич.

– Думаю, что здесь, Овдеюшка. Сюда в заповедные земли я правился, дабы благостью напитаться, когда крепость барская за пятки укусила. Дедко баял, что за лебедями надобно идти, чтобы в Светозарную вотчину попасть. Лебеди-то дале полетели, а я здесь притулился – думал, коли люди светлые здесь живут, так здесь и земли заповедные. Горюшко-то отстало от меня, Овдеюшка. Мнилось, что в заповедных землях живу и множусь.

Раскрылся Овдеюшка пред Олёшей:

– Здесь, Олёшенька, токмо подступы к Светозарной вотчине, о коей тебе дед твой баял. Не сама она. Оттого и сыны твои к гармоням прильнули, старину забросив, оттого и Сергунька-купец галандку на немчинный манер заместо русской печи в избе выставил. А то, что властей здесь покамесь нет – свято место пусто не бывает – не всю землю ещё змеи опутали, а каждая и свой приплод на чисто место посадить ладит. Сергунька-купец церкву каменну в Светице начал ставить – хвалился перед мужиками, что за злато все прегрешения с него та церква поснимает. Попа уже привозил. А за попами да дьяками власть всегда следом сочится. Истинного Христа и отсюдова вытеснят, чтобы не мешался криву кривить.

– А доводилось ли бывать тебе в Светозарной  вотчине, Овдеюшка? Нельзя ли тамо-тко обселиться? – спросил свата Олёша.

– Тамо иные люди живут, сват, светлые, как свет. Мы к Христову Воскресенью за семь неделек говенных только до колен ихних подымемся. Нет нам ходу в Борею, покамесь земными заботушками живём. Земными деяниями заповедано нам свет истинный от тьмы оберегать сколь силы достанет, – строго ответствовал сват. – Сам я там не бывал, лживо баять не буду. Бывал кое-кто, да старики сказывали, коим под старость лет вход в Борею отпирался. И жильцы оттудова через Заборье не единожды выходили – по миру Христа ради странничали.

Чудно Олёше. Сказывал дед про светлых как свет людей. А тут, эвоно, сам недалёко от них обселился, а дочке, дай Бог, и узреть тех людей доведётся – на самом краю заповедных земель живёт теперича.

– Далёко ли Борея-то от вас, Овдеюшка? Коли люди ходят – недалёко видко?

– Да я и сам не знаю, сват. Старики сказывали, что прямо на этом самом месте Борея стоит, с нами пересёкшись, бок о бок с нами скрытно живёт. Только в обыден-от день ходу в неё нам нет, дабы не привнести в ту землю грязи житейской. В праздники на Борке те люди в хоровод с девами да жёнками невидимо встают – им заповедано душеньки родительские к Светозарному Богу отправлять.

Как душеньки родительские на поклон к Богу уходят – видывал то Олёша, когда гусельцами хороводы встречь ясна солнышка правил. Распускались в головушке у него звоны райскими цветами, и иное зрение открывалось: видел, как проскакивают из платочков, через которые девы да женки меж собой захватываются, будто бы звёздочки ясные и в небеса искорками улетают – точно, как из масленичной теплинки, либо когда кострицу робятишки по осени сжигают и палками по ней бьют. Ещё в новгородской своей вотчине это приметил да никак не мог толку дать – любовался лишь радостию светлою, искорцами малыми в небеса улетаюшей.

– Стало быть на Борке врата в Борею открываются, Овдеюшка? – ещё попытал свата Олёша.

– Старики иначе сказывали, Олёшенька. Через могилки родительские Борея добро в мир сочит, а для добра в неё с любой стороны вход открытым держится. А ну-ко порассуди сам топерича: коли всё добро обратно ворочаться будет, зла устрашась?... Мир во зле тогда отемнеет. Добру множиться в мире положено, а не по сундукам от людей благоденствовать. И от зла горючего, и от добра единоличного Заборье заплотом в старину поставлено. Да много таких заплотов, Олёшенька, вкруг Бореи стоит, не едино Заборье…

– Вон оно как, Овдеюшка!? – подивился Олёша, – Все ли заборские про то знают? 

– Многим то ведомо, Олёшенька, да не всяк про то скажет. Ты по родне мне топерича – то и баю без опаски. Внучата наши общие когда ни на есть будут от чародеины заповедные земли оберегать, а опосля того их внучата, могутой родительской напитаючись, чародеину и совсем с земли сгонят.

Дивно сват сказывает. А кругами все коловертит – в Борею путь запертым держит. Да не в обиде на то Олёша, только своей малой жизнью обжит он на новом месте, чужой он здесь, покамесь родительских могилок не нарастил. Внукам да правнукам поболе того откроется. И за то спасибо свату, что признался по-родственному, в вере Олёшу укрепил, надёжой обнадёжил, любовью к здешним землям приласкал, премудростью напитал. 

3

Белоснежное покрывало с тощими волосками деревцев сменил лес дремучий, человеком нехоженый. Мохнатые ёлки лапы в пушистых беленьких рукавичках опустили – Олёшу мягко оглаживают. Стройные сосны небушко подпирают, дабы оно наземь не обвалилось, а неспешно на землю белое покрывало накидывало да зимнею тишью баюкало кормилицу людскую. Солнышко, ровно крышка от мучной кадцы, белеется на сером небушке, жар горючий в белых снегах сопрятало, низёхонько подвесилось – отдыхает, на гору не пялится. За дремучим лесом и Олёшины новины начнутся. Зеленцы там с осени в тепле под пуховым одеялком почивают, никто их сон не потевожит…

Покойно Олёше. Седобородые ёлки скидывают пред ним пушистые заячьи шапки, за саночками сугробиками малыми те шапки окладывают. Куропатка порскнула, белку напугав. Заяц в сугробе от лисы спрятался – пробежала мимо, огоньком в чащобе мелькнула рыжая пройдоха. Сумрачные волки обогнали Олёшу по своим делам рыскаючи. Карюшка за волками затрусил, опослед пристроился. «Пусть себе бежит. Ему, а того боле, волкам дорога сквозь снеги ведома», – подумалось Олёше. Не стал он пружить коня, лишь в доху поплотнее завернулся. Так за волчьей стаей вослед и трусил Карюшка, страшась потерять дорожку, обметённую поленьями серых хвостов. Да отстал всё же.
 
Растворились волки в чащобе непролазной. Остановился Карюшка, не знает, куды дале путь править.

– Ай-яй-яй, – попенял ему Олёша. – Это куды же завёз-то ты меня, коник мой добрый. Ну-ко-ся, обратно, коли так, заворачивайся.

Завернул Карюшка саночки – и назади чащоба непролазная. Полянка снеговая кругленькая, будто жёрнов мельничный. А вокруг древнемогучими богатырями ели на страже стоят. И Илья Муромлянин тут, и Добрыня Микитич, и Олёша попов сын, и Васька Буслаев, и Дунай Иванович, – каждого знать. Руки сомкнули – нету сквозь них ни проходу, ни проезду.

Окстился Олёша. Со Богом-то со Христом, бласловясь, любая застава богатырская пропустит:

– Боже святый, Боже крепкий, Боже бессмертный, помилуй мя, выведи с добром, куда сам ведаешь.

Валенки наобратку переодел, доху вывернул. Глядь: стоит пред ним старичок седенький. Мороз по соснам постукивает, по ёлкам потрескивает. А старичок в лапотинке лёгкой – мороза не чует. Глаза у него добрые, из дланей свет льётся, лик пуще того негромким светом сияет.

– Али заплутал, путник? – вопрошает старичок.

– Заплутал, дедушко. Незнамо куды попал, – с поклоном ответствует старичку Олёша.

Знаком ликом дедушка, только вспомнить никак не может, где видывал его – здесь ли, на Новгородчине ли? Воздел старичок долонь одну – три перста купно сложил, из двух иных сияние испустил. Вторую долонь пред собой разостлал, путь метя. Узнал Олёша Николушку Многомилостливого, бласловление святое с радостью принял.

– В Борею, детонько, занёс тебя конь твой добрый, – спроговорил Николушка.

«Поди-ко доходчивее до Бога молитва здешняя», – помыслил про свою нужду Олёша, святому угоднику незёхонько в землю поклонился:

– Дозволь, дедушко Николушка Многомилостливой, за деда своего Киршу во Светозарных наделах помолиться. Во старости лет дед к родине приютился, на путь истинный наставился. Не снимет ли Бог с него железа, что в небеса взлететь не пускают?

– Помолишься, детонько. И за деда своего помолишься, и за весь род свой праведный молитву Богу воздашь.

Чудно Олёше святого Николушку воочию зреть. Чудно, что детонькой его, мужика бородатого, старичок кличет. Ещё того чуднее: в Борею попал, о коей сват баял да проходу не высказал. Чуднее чудного, что напрямки к Богу посулил старичок молитву направить.

– Слава тебе, Боже! – окстился опять Олёша, – Куды мне топерича путь править, дедушко, откудова молитва моя Богу доходчивее будет?

– Подь за мной, детонько, – молвил Николушка и поперёд пошёл, куда дорожку наметил долонью своей святой.

Неспешно он идёт, следов на снегах не оставляет. Карюшка рысцой мелкой за ним поспевает, не отстаёт. Снега перед Николой ясными звёздочками искрятся. Те звёздочки насквозь их пронизают и цветами из снегов возгораются.

Оглянулся Олёша назад, а там – ели сомкнутые, чащоба непролазная, ни следов санных, ни цветов. А попереди всё светлее и светлее становится. Речку по ледку перешли – на дне камушки разноцветные видать, рыбки стайками плавают. Тут две беленькие мохнатые собачки к старичку притулились. Огладил он их ласково – в снегах растворились собачки.

Немного погодя на чистое местечко вышли. Чудно Олёше. Зима морозливая, а пташицы песенки распевают, будто весной.

– Не пташицы то, – угадал его мысли Никола. – Людские душеньки молебствия дожидаются. И ты здесь погоди чуток. Скоро уж начнется молебствие.

Снежок пушистый с неба западал, растворился в нём святой угодник – как и не бывало его.

Огляделся Олёша. Горушка стоит высоконькая. С издаля на Борок походит. Только погостные кресты на ней не топорщатся – чистенькое местечко на горушке. И родничок из горушечки так же, как и на Борке, радостно журчит, ручей водицей полнит.

Взошёл Олёша на горушку, вниз глянул. С другой стороны деревнюшечка ладненькая к горушке приютилась: высокие хоромы узорочьем изукрашены, стародавней сединой светятся. Над деревнюшкой ровно огонь горит. Пламень у огня не жгучий – не палючим жаром, теплом ласковым обвевает. От того тепла скоренько снежок сошёл, как и не бывало. Травка зазеленела, цветы райские зацвели. Солнышко уж не крышкой от мучной кадцы белеет – блинком масляным залоснилось.

Дивится Олёша: «Благодать экая! Украсно украшена Борея! Вот бы Федюне-бондарю перенять неземную красотищу да в Веселой на избы её перенести! Вот бы дед Кирша повидал свет, о коем всю жизнь ему мечталось! Дай ему, Боже, хоть единый разок в сказке побывать. Сказывал дед эту сказку людям, а сам никогда и не видывал! Дай ему, Боже, в твоих чертогах головушку приклонить, хоть в уголочке каком ни на есть».

Солнышко всё выше вздымается, землю разогревает. Разопрела землица – хоть пашенку паши – парком нежным курится. И Олёша взопрел, доху скинул – пар от спины повалил.

Небеса гусельными звонами зазвенели, думки его пташицами легкокрылыми к Богу вознесли. Обрадел Олёша, дедов тринобой, ещё с Уральского Камня дедом Киршей принесённый из саночек достал, струнки в лад с небесными гусельцами подтянул да подзванивать начал. Откуда ни на есть – девушки красные, ровно ягодки в травушке заалели. Округ родничка девушки во кружок пошли, песенки запели. Да кружок-от какой чудный – изворотом! До ручья, что из родника струится, дойдут девушки да завернутся – как воротечка в кружке открывают. Через те воротечка святая водица в мир истекает.

Пташицы, кои молебна дожидались, вплели в девичьи песенки своё щебетанье и друг по-за дружке в небеса полетели. Смотрит Олёша и диву дивуется: куда пташка взлетит – там среди бела дня звёздочка загорается, приветливо с Небес поглядывает.

Едина только пташка не улетает, вкруг Олёши вьётся, радостно под гусельцы щебечет. Насмелилась, на струнки порхнула. Звенеть не мешает – лапками по стрункам переступает, на Олёшу поглядывает. Знаком ему взгляд озорной из под бровей косматых! Никак то дед Кирша прилетел напоследки в гусельцы взыграть!

Скинул Олёша персты со струнок – пташица по ним коготочками цепляет, игру не прерывая. На Олёшу благодарно глянула пташица, чирикнула последний разочек, крылышками бородатого внука Олёшку опахнула и вослед за поспешливыми пташицами в небеса взвилась, в звёздной россыпи ещё одной ясной звёздочкой засияла.

От иных деревнюшек, что в отдалении виднелись, к горушке мосты многоцветными радугами перекинулись. Идут по тем мостам люди – нарядные, праздничные, под гусельцы песенки распевают. На горушке девушки в иные кружки встают, своих пташиц, терпеливо на веточках дожидающихся, свои роды в небушко опускают – звёздные россыпушки полнят.

Небесной рекой друг по за дружке звёздочки в небесах текут, под звоны гуселец вкруг солнышка кружком, будто павы проплывают, благодарственные лучики на землю спускают. Переплелись лучики сиянием многоцветным, запереливались полотном узорным, Олёшей не виданным. Свернулось полотно, закутало в себя звёздочки – вновь над горушечкой чистое небушко голубеет.

Ещё одну думку пустил Олёша к Богу: «Что за диво дивное, чудо чудное это есть?»

– Добро Есть! – переплелись небесные звоны со звонами Олёшиных гуселец, наполнили Олёшу могутой душевной, коей жаждал он, прощаясь с миром на Великое говенье.

4

Приглушил Олёша струны… Ан! В Веселой, у часовенки Карюшка стоит.

Зашёл Олёша в часовенку, на колени перед Матушкой Богородицей пал. А она ласковёхонько так Олёше улыбается, дитятко своё, Христа Небесного на рученьках тешит, к щёчке Его своей щёчкой прижимается. Сын Божий переливами сияет, звёздочками ясными полнясь. Прижался к Матушке младенчик, покрыла Она Сына Своего покрывальцем небесным.

Чутко Олёше, будто бы бабы по деревне «Христос воскресе» поют, роднички освящая. Да и часовенка как на Светлое Христово Воскресенье прибрана – дресвой до белизны вышаркана, с образов платы узорные свисают, лампадки пред образами теплятся, свечки горят. Николушка – тот самый дедушко, что в Борею путь указал – на него милостливо взирает. Пташицы – белые голубочки вокруг Николушки вьются, нежно гулят. Поспрошал Олёша святого угодника: что такое ему попритчилось? Не устами ответствовал ему Никола, взглядом самое сердце осветил:

– Частью единой человек на земле толчётся, Олёшенька. Ещё три части в Небесах пребывают бессмертно. Коли в Боге ты жизнь проживаешь земную, в Боге все части твои пребывают. Зримо тогда и Небесное оку земному.

Ещё набрался смелости, поспрошал Олёша: как сохранить до времени гусли Светозарные?

– Не печалуйся о гусельцах Светозарных, не пропадут они, схороненные в чащобах дремучих. Придут неспешно до времени своего, – ответствовал ему Чудотворец.

Вышел Олёша из часовенки. Солнышко на небе играет, ветерок вешним духом веет. Разнежилась Веселая под солнышком, капелью звонкой позванивает, сосульками с крыш струится, снежком искрится. К своим хоромам Олёша Карюшка направил. На крыльцо взошёл – ажно светится всё – перед Христовым Воскресеньем эдак-то Миланка хоромы начищает. В зимнюю избу зашёл – прибрано. А печка, знать, давненько не топлена – нежилым духом в избе веет. В летнюю избу поднялся – вышарканно всё, пирогами духмяными пахнуло, яйца красные на христовской скатёрке кучатся. Миланка на коленях пред образами стоит – Богу молится.

Чудно Олёше! В Заборье масленку третьего дня как в небеса отправили, а к Веселой уж и Пасха красным яйцом прикатилась. Только почто Миланка чёрным-то платом покрылась? Всегда на Светлое Воскресенье самый нарядный надевает, каковой Олёша с ярманки ей привёз. Не стал мешать молитве, рядышком на колени опустился, земной поклон образам отдал, Миланку бородой обвеяв.

Взвилась жёнушка любимая, обхватила рученькам, глазы мокрёхоньки – заголосила, ровно по покойнику:

– Олёшенька! Ладушка мой милый! Где же ты был-то? Куда запропастился? С ног сбились тебя рыскаючи! У всех Светлый Христов денёчек, а у нас ровно ноченька тёмная без ладушки любимого!

– Что ты, что ты, Миланка?! Бог с тобой!.. Вчерась только из Заборья выехал – Марфутку с Николкой домой отвозил, свата со сватьей проведывал, – перепугался Олёша. – Что стряслось-то у вас этакое?

 – Пропал ты, Олёшенька! Как есть пропал! Безо всякой весточки нас горемычных оставил! – завивался под потолок Миланкин плач.

– Тута я, Миланка, тута. Никуды не пропал. В заповедные земли на един часок заехал, Богу помолися за деда Киршу, – успокаивает Олёша жену. А у той словно речушка из берегов вышла – слёзоньки всего Олёшу оммочили.

Игнашка в избу зашёл.

– Христос Воскресе, тятька! – поклонился степенно, – Обыскались мы тебя. И в Заборье съездили, и по всем деревням проехали… И у старухи Акимовны в Светице не выгадалось, что жив ты…

– Растолкуй, сынок, что стряслось-то экое? 

– Потеряли мы тебя, тятька. Как увез ты Марфутку с Николой, так всё Говенье дома и не бывал… – спокойно сказал Игнашка. Да Олёшу не омманешь – кажинная жилка у сынка трепещется.

– Так не притчится мне, Игнашка, что Светлое Христово Воскресенье наступило?

Широко раскрыл Игнашка и без того широкие голубые глаза, руками по бокам себя охлопнул… И Миланка попритихла, слёзоньки попридержала, спросила тихо:

– Что й-то с тобой, батько? Али во времени заплутал?

– Родительский день уже сегодня однако, тятя.

К образам повортился Олёша, окстился:

– Чудны дела Твои, Господи! Помяни, Господи, в Царствии Твоем всех знаемых и незнаемых, и всех забываемых.

Опосля на лавку сел, к Игнашке да Миланке оборотился:

– К Богу на поклон ходил я в заповедные земли. Деда своего Киршу в Царствие Небесное вымолил, – тихо сказал, виноватясь. – Да, видно, время в заповедных землях инакое. Един часочек за семь неделек пролетел, – опустил голову Олёша.

А душа радостью светится, пташицей под вышарканным потолоком вьётся: Христос Воскресе, родители праведные! Христос Воскресе, дед Кирша! Христос Воскресе, мир православный!

Миланка уже в кути суетится:

– Устал, поди, с дороги-то дальней, Олёшенька, самовар-от каждое утро ставлю да простыть во все дни не даю – всё тебя жду, ладушка мой. Не чаяли уж тебя увидеть, думали в непрохожие-непроезжие пути-дороги завёз Карюшка хозяина…

Конец второй части