Вильям Гиллер. Записки военного врача

Лариса Прошина-Бутенко
   На фронте затишье. Можно провести строевые занятия
   начальников отделений СЭГа № 290.
   Если присмотреться, то в этой группе врачей видна
   лишь одна женщина (слева 5-я). Это военврач, хирург
   Дина Лазаревна Цирлина.
     Занятия проводит начальник автороты СЭГа 290 Дворкин*
   
   "Вот и пригодились занятия по боевой подготовке, -
   сказал начальник госпиталя В. Е. Гиллер, выслушав
   взволнованный рассказ хирурга Н. И. Минина.
   На колонну машин с госпитальным имуществом и персоналом за
   несколько километров от Минска (1944 год) напали фашисты.
   Оружие у персонала госпиталя было. Они палили из винтовок,
   автоматов, ручных пулемётов... Отбились!   

   Эти «Записки…» были опубликованы  в журнале «Наш современник»  № 5 за 1965 год.Важно обратить внимание на год, так как тех, кого автор упоминает, уже нет в живых.
   Но они были и боролись со злейшим врагом.
   Вечная им память! Как и автору этих воспоминаний.

        В.ГИЛЛЕР

                СЭГ – 290

                Записки военного врача

     1943 г.
ВЯЗЬМА – ПЫЖОВКА

   …Раненые, особенно с тяжёлыми увечьями, требуют не только неусыпного внимания медицинского персонала, но и тёплого человеческого отношения.
   Иногда живое слово – от сердца к сердцу – значит не меньше, чем сильнодействующее лекарство.
   Вот почему, когда в нашем сортировочно-эвакуационном госпитале 290 в Пыжовском лесу под Вязьмой были созданы палаты для обожжённых и для раненых с повреждением позвоночника, замполит Георгий Трофимович Савинов воспринял это как ответственный участок партийной работы.

   - Ваше дело – хирургия, медикаменты и прочие средства, - говорил он. – Наше дело – человеческая забота. Вовремя сказанное доброе слово – это психотерапия. Главное – внушить раненым бодрость, веру в исцеление.
   Партбюро поручило инструктору пропаганды Миколе Руденко взять под особое наблюдение палаты с тяжело ранеными. Да он и сам не ждал указаний сверху.

   Как-то ночью я неожиданно натолкнулся на Руденко – он шёл в окружении девушек из швейной мастерской, прачечной и центрального пищеблока.
   - Микола! – окликнул я. – Куда ты их ведёшь?
   - Да вот вызвались в свободные часы помогать раненым.
   - Спасибо, девушки!
   - Не стоит благодарности, - чуть насмешливо ответила мне Леночка Ильина.

   С этого дня Леночка, по-прежнему работая в пищеблоке, все свои свободные часы проводила в палатах тяжело раненых. Не было у врачей лучших помощниц, чем дружинницы Лена Ильина, Мария Ушакова, Сима Зверлова и санитарка тётя Маша. Передовая работница московской фабрики, Леночка и на фронт принесла желание быть лучшей.
   Марии Ушаковой был тогда двадцать один год. Тоже москвичка, она окончила курсы при Коминтерновском РК РОКК (районный комитет Российского Общества Красного Креста). Работала в типографии «Московский рабочий» брошюровщицей-контролёром и всё боялась: а вдруг без неё война кончится!

   Приехала она в госпиталь в день бомбёжки Вязьмы, в дежурство Сергея Рыдванова. И сразу же этот озорной двадцатитрёхлетний военфельдшер вдруг оробел перед скромной девушкой. А потом они полюбили друг друга и поженились. У них родилась дочь Светлана, вскоре отосланная на воспитание бабушке.
   Сейчас (не забудем, что написано это в 1965 году - Л. П.-Б.) Светлана – студентка МАТИ, она чуть моложе своей матери на исходе войны. Думается, и Светлана, и Сергей Рыдванов, окончивший Московский политехнический институт, многим обязаны Марии Семёновне, очень целеустремлённой женщине, работающей сейчас на скромной должности кассира.

   Что касается Миколы Руденко, то он попал в наш госпиталь после тяжёлого ранения в ногу под Ленинградом в июне 1942 года. Его подлечили. Хуже было с дистрофией, от которой Микола долго не мог оправиться. Он рвался на передний край, но комиссия признала его «ограниченно годным», и политуправление оставило его в госпитале.
   Сейчас Микола Руденко – известный украинский писатель. Живой, весёлый, с украинским юморком, он и в информацию о положении на фронтах вкладывал много душевности. Часто разговор шёл о героизме.
   Примеры   героизма были тут же, перед глазами: каждый раненый вписал свою страницу в историю Великой Отечественной войны.

   Однажды к нам доставили юношу без всяких документов. Предполагали, что его зовут Колей – это имя было вытатуировано у него на руке. Коля автоматически повторял слова, ничего не выражая ни голосом, ни мимикой.
   Если ему давали хлеб и спрашивали: «Что это?», Коля молчал. Ему говорили несколько раз: «Хлеб, хлеб», он повторял: «Хлеб» и снова умолкал. Его обучали, как маленького ребёнка. Иногда какой-нибудь предмет вызывал у него какие-то ассоциации, и тогда он начинал улыбаться.
   Прошло ещё немного времени. Коля уже называл некоторые предметы. После долгих, мучительных усилий он запомнил сотни две слов, тянулся к журналам с яркими рисунками, но когда его просили рассказать о прочитанном, Коля с большим трудом повторял последние фразы и конфузливо, по-ребячьи, улыбался.
   Начальник нейрохирургического отделения Александр Архипович Шлыков всё же не терял надежды, что Коля поправится.

   Помог узнать его фамилию случай.
   Однажды, как обычно, Микола читал газету. Когда он в числе других, удостоенных звания Героя Советского Союза, прочитал имя рядового Николая Степановича Ануфриева, наш Коля словно проснулся.
   Он тихо подошёл к чтецу и, показывая на себя и на газету, произнёс: «Я…Ануфриев… Николай…». Кто-то недоверчиво засмеялся, кто-то махнул рукой – отвяжись, мол, дай людям спокойно слушать.
   Бледный и улыбающийся, Коля ходил по палате и, показывая на себя, повторял: «Николай Степанович Ануфриев!».

   Проверкой занялся Руденко. Колины слова подтвердились. Выяснились и обстоятельства его ранения: во время ночной контратаки он подбил противотанковым ружьём несколько наседавших немецких танков и был тяжело ранен в голову. Ануфриева сочли убитым, но сообщили о его единоборстве с танками и представили к награде.
   Часть ушла вперёд, а его подобрали санитары из другого полка и принесли на медпункт. В горячке ночного боя никто не обратил внимания, что у Ануфриева нет при себе никаких документов. Так и получилось, что звание Героя Советского Союза он получил «посмертно».
   Радовался Коля Ануфриев, пробудившийся к жизни, радовались врачи, вернувшие в строй героя, радовалась вся палата, словно отсвет славы Ануфриева ложился на каждого из них.

   А Микола Руденко думал о другом.
   Случалось, что, выписавшись из госпиталя, солдаты попадали не в свою часть или подразделение. А там – новое ранение, и они не успевали получить заслуженного ими ордена или медали. Возникали обиды.
   Микола Руденко завёл папку: «Дела о награждениях». Десятки раненых обязаны были этому деятельному юноше своими наградами. То и дело, в межбоевой период, в госпиталь приезжали командиры из соединений и частей вручать своим раненым правительственные награды. А раненному в грудь миномётчику Павлову вручили два ордена сразу  -  командиры из разных армий…

   Сёстры и дружинницы, приходившие в палаты к раненым, становились их задушевными друзьями.
   Вот Сима Зверлова (Серафима  Сергеевна Зверлова впоследствии была председателем Совета ветеранов СЭГа № 290 – с  1972 по 2005 год – Л.П-Б) заметила, что вновь прибывший раненый находится в подавленном состоянии. В бою он получил серьёзное ранение руки и приуныл: «Какой теперь из меня тракторист!».
   - Как какой? Выздоровеете и сможете обучать своих же земляков работе на тракторе. Такие люди, как вы, ой, как нужны!
   Боец воспрянул духом.
   - Верно, обучать я, пожалуй, смогу!
   Простое слово вселило в его сердце надежду. Вернувшись в родной колхоз на Кубань, он закончил заочно институт и стал квалифицированным механизатором сельского хозяйства. Сима Зверлова получала от него письма до конца войны.

   Солдат, раненный в челюсть, тревожился: «А что, если жена разлюбит меня, не по душе ей теперь моя морда будет?».
   Сима решила прочитать ему рассказы Алексея Толстого «Русский характер» и Елены Кононенко «Жена». Иногда он прерывал Симу и просил читать медленнее, вслушивался в каждую фразу, словно в рассказе говорилось о нём самом.
   Но вот прочитана последняя строчка. Солдат отвернулся. Молчит. Потом спросил:
   - Так она ему и сказала: «Как ты смеешь… как ты смеешь?»?
   - Да. И тебе так же скажет жена. Как ты смеешь думать о ней так плохо? Шрам на лице! Подумаешь! Она им гордиться будет, этим шрамом.

   - Сестра, расскажи обстановку, - просит Симу перенёсший тяжёлое ранение боец.
   Совсем недавно врачи боялись за исход его операции, а теперь он возвращается к жизни. Он знает, что ему никогда не вернуться на фронт. А какова будет жизнь в тылу – тоже неизвестно. Следы семьи затерялись в эвакуации.
   На кого опереться в постигшей беде? Он тоскует. Тяжёлые мысли одолевают его. Он перестал интересоваться внешней жизнью, погрузился в себя, вяло отвечает на вопросы врача, грубит сёстрам.

   Сима долго присматривалась к нему, старалась заинтересовать событиями на фронте. Боец молчал. Наконец, Сима не выдержала:
   - Не будьте грубей, чем вы есть. Вы обязаны помогать нам, понимаете? Потому что вся наша жизнь – это вы, раненые. Во имя жизни вашей я…- она вышла из палаты, чтобы не заплакать.
   - Сестра, - непривычно мягко позвал её раненый. – Иди сюда, сестра…
   Так началась дружба немолодого уже бойца с Симой. Каждый раз, когда она переступала порог палаты обожжённых, он встречал её просьбой: «Сестра, расскажи обстановку!».
   Это была победа, и не малая – пробудить интерес к жизни у человека с тяжёлым увечьем.

   Нередко Сима Зверлова получала коротенькие, волнующие письма с передовой. Вот одно из многих:
   «Мы живы и здоровы. Вступаем в бой. Сил у нас много. Будем беспощадно громить врага. Спасибо вам за всё», - писали лейтенант Жиляев, бойцы Михайлов, Кузнецов, Таранин.
   «Спасибо» от фронтовиков! Как это дорого, как много надо было сделать, чтобы заслужить их благодарность.

   В семье Зверловых воевали все. Даже мать, Екатерина Васильевна, старая большевичка, была мобилизована Московским комитетом партии – комиссаром на заготовку дров. Брат Сергей служил на Чёрноморском флоте, в Севастополе; Филипп погиб, защищая Москву; Василий – под Сталинградом.
   Симе было семнадцать лет, когда началась война. Как и для многих юношей и девушек, юность её кончилась осенью 1941 года. Сима только что поступила в Московский институт инженеров транспорта.
   Вместе с товарищами в октябре она возвращалась в прифронтовую Москву, пройдя тягостный путь от Вязьмы, через Можайск, где студенты рыли противотанковые рвы. Институт свёртывался для эвакуации в Новосибирск. Сима не хотела эвакуироваться. Она хотела защищать Москву.

   В военкомате уже знали маленькую, худенькую девушку с голубыми глазами.
   - Ты опять здесь? – спрашивал военком.
   - Да.
   - Сказано тебе: детей на фронт не посылают.
   - Мне уже восемнадцатый.
   - Вот именно: «тый».
   Но Симу нелегко сбить.
   - Товарищ военком, патриотизм не может быть созерцательным.
   - Что, что ты сказала? Ах ты, муха! Ну, давай подумаем, где лучше применить твой патриотизм. Ухаживать за ранеными сможешь?
   - Окончила курсы РОККа.
   - Вот и отправляйся в СЭГ – 290.
   Сима, придя в госпиталь, попросилась туда, где больше работы. Её направили в отделение для легко раненых. Но она успевала бывать и в палатах, где находились тяжело раненые.

       1944 г.
       МИНСК

   - Только вдуматься, что произошло, - негодовал наш ведущий хирург Шур (Михаил Яковлевич Шур; до войны и после жил в г. Минске; воспоминания его и о нём можно прочитать здесь же, на Прозе.ру - Л. П.-Б.). – Сотни лет стоял и хорошел Минск. Налетела чёрная саранча – и нет города, нет жителей. Вот тут был огромный универмаг. Здесь я учился в десятилетке. Здесь был военный госпиталь. Направо штаб округа… - показывал Шур на развалины, мимо которых мы проезжали.
   Я силился представить себе: вот на этом самом месте, где нагромождена гора кирпича, играли весёлые школьники…
   - Но всё-таки, где был твой дом, мечтатель? И долго ли мы будем кататься? По-моему, по этой улице мы уже проезжали.
   - Я никак не могу разобраться, где мы сейчас находимся. Чувствую, что где-то неподалёку, но точно не знаю, - признался, наконец, озадаченный Шур. – Как будто здесь. Я немного поброжу, так скорее узнаю. Ничего не понимаю». Всё стало иным. Хожу, как слепой.

   Мёртвые развалины молчали. Мы медленно бродили в поисках хоть какого-нибудь опознавательного знака. Но вот Шур нагнулся и поднял с земли кусок ржавого листа, повертел его в руках, отряхнул грязь и сказал:
   - Вот мой дом. Смотри, всё сходится, - говорил он, не без труда разобрав на листе номер дома, и показывая четырёхэтажную пустую коробку без крыши, окон и дверей. – Моя квартира была на втором этаже. Даже балкон исчез…

   … Днём у ворот послышались гудки машины. Прибыла колонна начальника хирургического отделения Николая Ивановича Минина. Узнаю нерадостную весть: на десятом километре восточнее Минска на колонну напали немцы, человек шестьсот.
   - Хорошо, что у нас на каждой машине был дежурный, - взволнованно рассказывал Минин. – Первый заметил фрицев Руденко. Оружие у нас было, стали отбиваться, стрельба поднялась ужасная… Палили из винтовок, из автоматов, из ручных пулемётов. Может быть, не так метко, в темноте не увидишь, зато шум подняли большой.
   - Вот и пригодились занятия по боевой подготовке. А сколько было разговоров… Раненые среди наших есть? – спросил я.
   - Погибла лаборантка Стокова, легко ранена санитарка Прибылева. После перепалки я думал, что путь уже свободен, как вдруг перед нами затормозила машина. Кто-то распахнул дверцу и спросил: «Wo ist der Artz?» - «Где врач?».

   Я подумал, что кто-нибудь из своих решил подшутить надо мной, и только собрался хорошенько отругать за неуместную мистификацию, как вдруг разглядел четырёх гитлеровцев.
   Представляете? Один из них объяснил: в лесочке лежит раненный немецкий офицер, нужна срочная помощь. Что тут будешь делать? Осмотрел офицера – осколочное ранение голени, сделал перевязку, наложил шины. И не поверил своим ушам, когда они довольно вежливо попросили меня забрать с собой раненного офицера.
   - И где же он?
   - Вот его уносят…

   Минск был освобождён 3 июля, а 5 июля в нём развернулись госпитали, в том числе и наш СЭГ – 290.
   Несмотря на тяжёлый путь почти в триста километров, проделанный автоколоннами от Гусино-Шеревичей, несмотря на схватку с немцами, пробивавшимися из окружения, настроение у всех преотличное.
   Опасность ведь всегда создаёт атмосферу некоторого подъёма.

   Жизнь в Минске налаживается. Улицы очищаются от грязи и мусора. Разбираются недостроенные баррикады, огневые точки.
   Жителей становится всё больше и больше. Они возвращаются из окрестных деревень, из эвакуации. Одно непостижимо: где они умудряются жить? Появились и ребятишки. И, конечно, они играют в войну!
   Утром 6 июля у штабного домика я увидел стайку молоденьких девчат. Они оживлённо болтали.
   - Вы к кому? Зачем пожаловали? – спросил я.
   - Мы не знаем, к кому нужно обратиться, - ответила одна, поправляя волосы. – Мы учились в школе ещё до войны, и сейчас пришли дать свою кровь для раненых. И вообще, мы хотим помогать вам.

   Пришли они по собственному почину. Никто их не организовывал, да и некому было это делать. Советская власть только начинала разворачивать работу в городе.
   - Обычно мы берём у взрослого человека не более двухсот-трёхсот граммов крови, а поскольку вы только недавно стали совершеннолетними, у вас придётся брать меньше, - пошутил я.
   - Что вы, что вы! – горячо запротестовали они. – Нам ещё в прошлом году исполнилось восемнадцать лет. Только у нас паспортов нет. Гестапо потребовало, чтобы все совершеннолетние явились в полицию за паспортами, а мы не пошли.
   - А почему?
   - Всех, кто получал паспорта, угоняли в Германию.

   - Добро. Идите с этой запиской в первый корпус. Там вас осмотрят, а когда возьмут кровь, пройдёте в  финансовую часть и получите деньги.
   - Да что вы! О чём  вы говорите? Мы со всей душой к вам, хотим помочь нашим раненым, а вы… деньги предлагаете.

   … Кончалась первая неделя июля.
   Степашкин – хозяйственник (Иван Андреевич Степашкин, интендант госпиталя) – озабочен: чистого белья и обмундирования для раненых дня на два-три, а полевой прачечный отряд где-то застрял.
   - Неужели в городе не уцелела ни одна прачечная?
   - Пожгли, - ответил Степашкин. – Я всюду побывал.
   - Что предлагаешь?
   - Остаётся только клич к населению.
   В предрассветной тьме следующего дня можно было видеть, как в госпиталь стекается поток женщин. В руках у них корыта и стиральные доски, баки и утюги. Они стирали с таким рвением, что, когда Солнце поднялось в зенит, огромная площадка была вся увешана бельём.
   Когда через трое суток прибыл по железной дороге банно-прачечный отряд, женщины продолжали помогать нам.

   Дежурный доложил, что меня ждёт какой-то старик и замполит подполковник Савинов.
   В комнате сидел сгорбленный, белый, как лунь, тщедушный старичок в грязном изорванном костюме.
   - Что скажете дедушка?
   - Дедушка! – горько повторил он. – У меня сына, дай бог ему счастья и здоровья, только три года назад призвали в армию. Где он сейчас, не знаю…
   - А вы что, - осторожно спросил я, - во время оккупации тоже жили здесь?
   - Если сказать, что жил, то это будет не верно: нельзя назвать заточение жизнью… Но я никуда не уезжал.

   Старик – я не мог даже мысленно назвать его иначе – говорил очень тихо, приходилось по нескольку раз его переспрашивать.
   В день массовых казней населения Минска его семья спряталась в подвале. Он сам замуровал вход кирпичом, оставив только лаз. Верные друзья-белорусы по ночам снабжали еврейскую семью продуктами. Старик и его близкие потеряли надежду, что смогут выжить.
   - В прошлом году в этом подвале я похоронил свою жену, - печально рассказывал старик. Его худенькое тело сотрясалось от беззвучных рыданий, крупные прозрачные слёзы капали на бороду.
   - Чем мы можем помочь вам, папаша? – спросил я. – Ваша семья ещё в подвале?
   - Нет! Наши друзья взяли к себе двух моих дочек, они очень ослабели. Не можете ли вы послать к ним врача? Я буду так благодарен… А если захотите посмотреть, где мы прятались от фашистов, я покажу вам.

   Старик уселся с нами в машину, и устало склонил голову к коленям.
   Мы с Савиновым попытались пройти за ним в пролом, но это оказалось невозможным: размеры лаза явно не были рассчитаны на наши габариты. Пришлось выбить из стены несколько кирпичей.
   Савинов засветил фонарик, и погребок предстал перед нами во всей своей красе. В воздухе – запах гнили. В углу – куча тряпок и соломенной трухи.

   Долгие месяцы, годы в этом склепе были заживо погребены четыре человека. Как можно было всё это вынести? Где предел человеческим силам? Язык не поворачивался расспрашивать старика. Скорее на воздух…
   Тем же путём мы выбрались обратно, и старик повёз нас к друзьям, которые приютили его дочерей.
   Девочки – двенадцати и десяти лет – предельно истощены. При хорошем питании и спокойной жизни месяца через два-три можно будет восстановить их силы. А рассудок? Они нуждались в серьёзном лечении, и, прощаясь, я сказал, что пришлю за ними санитарную машину.

   …Однажды ко мне пришёл мужчина в сильно поношенной полувоенной форме. Остановился в дверях в нерешительности, словно не зная, идти ли ему дальше или ждать. На тонком выразительном лице – усталость и изнеможение. Нервный тик у глаз.
   - Заходите, товарищ! Что же вы остановились? Садитесь, закуривайте, - предложил я.
   - Спасибо, - сказал он, придвигая стул, и осторожным движением беря из коробки папиросу.
   - Чем могу быть полезен?
   - Я врач. Но подтвердить свои слова ничем не могу. Семья моя уничтожена. Все бумаги, как, впрочем, и всё моё имущество, пропали. Мне удалось убежать в лес. Долго скитался, пока не набрёл на партизанский отряд, с ним и вернулся в город.
    Помощи мне никакой не надо… Я пришёл к вам только за тем, чтобы вы разрешили мне взять кое-какие бумаги, конечно, если они уцелели. Я закопал их в виварии (СЭГ-290 в Минске расположился на территории медицинского городка  - Л.П-Б).
   - Может быть, сначала позавтракаем? – предложил я.
   - Не смею отказаться: с котлового довольствия в партизанском отряде уже снят; отпустили устраиваться по специальности.

   После завтрака мы прошли в виварий, где в мирное время содержались подопытные кролики, мыши и собаки, а во время оккупации фашисты держали людей, используя их как подопытных животных. Люди оказались дешевле, чем животные.
   Ни воды, ни уборной. Грязные, закопченные стены, одуряющий запах аммиака.
   - Вот тут была моя койка, - сказал врач, подчёркивая слово «койка». – Спали на собственных кулаках, а ели из мисок, в которых раньше давали хлебово подопытным собакам. Разрешите поднять вот эти плиты? Кажется, под ними зарыты мои документы.

   - Смотрите, уцелели! – радостно произнёс он, показав небольшой свёрток бумаг. – Диплом об окончании университета… Фотография моей семьи… Это всё, что у меня осталось от прежней жизни… Всё надо начинать сначала!
   - Какова судьба ваших товарищей по заключению?
   - Обычная. Почти всех казнили! Это и заставило меня решиться на побег из лагеря. Знаете, что они делали? Впрыскивали под кожу и в кровь боевые отравляющие вещества, а потом, наблюдая, как люди погибают, впрыскивали противоядие.
   Каждую минуту мы чувствовали возле себя смерть. Мои мучители не знали ни моей фамилии, ни имени, - сказал он, закатывая рукав. Я увидел на его руке клеймо с номером «0012Г». – Годы могут взять своё, - продолжал он. – Воспоминания сгладятся, а клеймо никогда не исчезнет.

        1944 г.
   КАУНАС

   Ландшафт уже знакомый. Поместья, хутора, островерхие черепичные крыши, перегороженные заборчиками поля. По дорогам во весь дух мчатся велосипедисты – мужчины, дети, женщины в коротеньких, до колен, не привычных для нашего глаза, шортах. Проехали две представительные монахини в чёрных платьях и в белоснежных накрахмаленных косынках.
   О недавних боях говорят только свежие могильные холмики.

   Мы знали, что фашисты умеют скрывать следы своих преступлений – массовые «акции», и потому были удивлены, когда, миновав лёгкий, покачивающийся на волнах понтонный  мост через Неман, въехали в пригород Каунаса и увидели десятки не захороненных трупов мирных жителей. Как правило, оккупанты раздевали перед казнью свои жертвы догола, эти же были в одежде.
   Что здесь произошло? Какая трагедия разыгралась в городе?
   Трупы валялись на улицах, у подъездов домов. Всюду раскрытые, брошенные впопыхах чемоданы, гильзы от немецких автоматов… Всё говорило о том, что расправа произошла совсем недавно.
 
   Фашисты хотели сжечь людей в домах или вывести на расстрел, но не успели. Вот почему трупы лежали под окнами и в дверях: несчастные пытались спастись.
   - Что ты там увидел? – крикнул я Савинову.
   - Иди скорее сюда.
   На берегу лежали сложенные штабелями трупы – десять, пятнадцать рядов полуобугленных тел, вперемежку с дровами. Несколько солдат вёдрами заливали костёр. На самом верху лежала маленькая девочка. В левой ручке она крепко держала плюшевого мишку. Казалось, будто она уснула крепким сном.
   Редкие жители, с которыми удалось переговорить, рассказали, что обычно фашисты казнили в крепости. Старинную крепость окружал глубокий ров, заполненный водой. Ров был обнесён в три ряда проволокой. Сторожевые вышки, тёмные, сырые бесконечные казематы: пятна крови на полу и на стенах; надписи на литовском и русском языках.

   … Университетские клиники. На крышах корпусов огромные красные кресты – от гребней до краёв. Значит, госпиталь уберегли кресты: расчёт на гуманизм советских лётчиков оправдался.
   А мы, памятуя Вязьму сорок первого года, просто боимся этих знаков. Дорого поплатились мы тогда за свою доверчивость, развесив огромные полотнища с крестами на крышах.
   Оптимист Шур сияет. Я охлаждаю его пыл.
   - Ты, может, рассчитываешь, что фашисты сохранили для нас электростанцию и водокачку?
   - Это я всё понимаю, но здесь так хорошо… Операционные, посмотри, какие большие!

   Савинов, всё ещё под впечатлением мрачных картин, увиденных при въезде в город, угрюмо молчит.
   Помещения хороши, слов нет: в них можно разместить три-четыре тысячи человек. Но возникал вопрос, где разместить ещё тысячи раненых, которые должны пройти медицинскую сортировку? Необходимы просторные помещения, с отдельными входами и выходами, чтобы поток раненых вливался и выливался бесперебойно. Их не было. Но они должны быть, чего бы это ни стоило!

  … И вот во всех приёмо-сортировочных и эвакуационных отделениях устроены входы и выходы. На  внутренних магистралях – семафоры (их привезли из Москвы), регулировщики круглосуточно обеспечивают циркуляцию раненых. Но  бывают и «пробки» - не хватает автомашин, поездов для вывоза раненых от нас, они переполняют эвакуационные отделения. Поток застывает и грозит остановить «конвейер», сорвать ритм работы.
   Диспетчеры всё видят, всё знают. Даётся сигнал, и вот поднимается отдыхающая смена (а она уже отработала свои восемнадцать часов!). Аврал!

   Уже в самом конце войны мы подсчитали, что только наш госпиталь возвратил на фронт – ни много, ни мало – целый стрелковый корпус! Корпус!
   Время операций ускорялось, если на бригаду – двух хирургов – было не два, а три операционных стола. На одном обезболивали, на втором оперировали,  на третьем накладывали повязку. Закончив операцию на одном столе, сменив перчатки и халат, хирург, не теряя времени, переходил к другому столу.

   Но случалось и расплачиваться за то, что не предусмотрели какой- нибудь «мелочи».
   Савинов не уставал напоминать каждому из нас, что за «мелочью» можно проглядеть живого человека. Вот он встаёт с постели, бреется, подшивает подворотничок, заглядывает в свой блокнот и начинается обычная наша игра в «почему».
   - Почему так громко разговаривают в палатах сёстры и врачи? Почему забывают, что тишина в палате – залог выздоровления?  – спрашивает он.
   - Почему раненым подают холодный чай?
   - Почему при разговоре с раненым называют его «товарищ раненый», а не по имени-отчеству или фамилии?
   - Почему легко раненые не заправляют свои койки? Они вовсе не нуждаются в няньках.

   Мелочи повседневной жизни вырастали в вопросы большого значения. Как это у Савинова получается, что ни одна «мелочь» не ускользает из поля его зрения?
   Во всяком деле нужна живая душа. Комиссар Савинов был душой госпиталя. Как это было не просто в то время!
   Вот «чепе»: в бассейне с водой во дворе госпиталя, во время очистки, выловили два трупа. Это были женщины, убитые выстрелами в затылок.
   Комендант госпиталя Основа (Василий Архипович Основа, военфельдшер - Л. П.-Б.) это так объяснил:
   - Фашисты рассчитывали, что раз городской водопровод бездействует, русские будут брать воду отсюда – и отравятся. Не вышло!

   …Вскоре после форсирования реки Неман к нам приехали лётчики-французы из прославленной эскадрильи «Нормандия», которая была потом переименована в «Нормандию-Неман». Они ехали в Москву.
   Объяснялись мы преимущественно мимикой и жестами, но отлично понимали друг друга. Французы ведь не просто гости, они проливали  свою кровь на нашей земле, боролись с общим врагом – немецким фашизмом.
   Вечером в столовой царило веселье. Старший лейтенант, француз, взобрался на стул  и распевал, дирижируя обеими руками, песенки. Его товарищи после каждого куплета хором, дружно подпевали ему.

   Николай Иванович Минин поднял бокал:
   - Я предлагаю выпить за героический французский народ, мужественный дух которого не сломили ни годы оккупации, ни жертвы, понесённые в борьбе с фашизмом. Я предлагаю выпить за павших за Францию. Их борьба с гитлеровцами возвратила словам «Марсельезы» «L’amour sacree de la patrie» - священная любовь к родине - их изначальный глубокий смысл! Да здравствует народ Франции!
   Тост пришёлся по душе гостям, тем более  что он был произнесён на их родном языке. Все аплодировали, топали ногами, свистели, словом, всеми способами выражали свой восторг.
   Взявшись за руки, лётчики и работники госпиталя образовали круг и стали отплясывать карманьолу, напевая популярную песенку времён буржуазной французской революции: «Danson la carmagnole».

   В одном французском лётчике энергия так и била через край: он то принимался играть на пустых бутылках, весело напевая, то подхватывал кого-нибудь из своих товарищей и пускался в пляс, то предлагал бороться.
   - Давайте, товарищи, выпьем за нашего погибшего командира Тюляна (первый командир эскадрильи «Нормандия» майор  Жан Луи Тюлян – Л. П.-Б.) и его помощника Литольфа! – воскликнул один из наших гостей.

   Все встали, замерли, словно на параде. И сразу как-то отрезвели и притихли.
   Рано утром мы провожали французов. Обменивались на прощание сувенирами: авторучки, зажигалки, портсигары, часы – всё пошло в ход.
   Когда впоследствии я увидел, как в финале кинокартины «Нормандия-Неман» самолёты эскадрильи берут курс  на Францию, меня охватило то же волнение, что и в те далёкие дни.

   Сегодня в Москву уезжает сын Шлыкова – Юра. Начался учебный год. Хватит, помотался с отцом и матерью по дорогам войны! И ведь подумать только, какая самодисциплина и выдержка у этого подростка! Всегда с ним учебный план и учебники. Экстерном он сдал экзамены за четвёртый класс, в мае 1944 года сдавал за пятый. Близится окончание войны и родители решили отправить мальчугана в Москву.

   Отец Юры (Александр Архипович Шлыков, нейрохирург) попал на фронт в первые же дни войны. Он уже побывал на двух войнах. Но мама( Басса Давыдовна Шлыкова, хирург-окулист - Л. П.-Б.), которую привыкли оберегать все – и отец, и брат Сергей, и даже он, Юра, - вот с ней никак не вязалось представление о войне, о звании майора медицинской службы. Но призвали и маму.
   Полтора года мальчуган жил в госпитале. Он сдружился с ранеными, писал по их просьбе письма, читал газеты и книги, дежурил возле тяжело раненых.
   Его провожают друзья – «дети госпиталя» - Ваня, Коля и Миша.
   - Приезжай, Юра, - говорят они ему хором.
   - Обязательно приеду. Сдам экзамены досрочно и приеду.

   Юра сдержал своё обещание, хотя мальчугану, который, по существу, перескочил из третьего класса в шестой, пришлось нелегко.
   - Шлыков, что такое окружность? – спросил перед концом четверти педагог.
   - Замкнутая кривая, не имеющая ни конца, ни начала, - мальчуган изобрёл свою формулировку и получил двойку в четверти.
   Ребёнок, который видел столько страданий и проявлял изумительное самообладание, не выдержал. В школе был чердак, он убежал туда и вволю поплакал.

   …Опять привезли пленных. Они не жались, как обычно, в кучку. Двое тут же легли на траву: офицер начал распевать скрипучим голосом детскую песенку, рослый артиллерист вдруг начал кататься по земле и рвать на себе одежду. Пожилой танкист в чёрной форме выкрикивал: «Feur! Panzer!» ( Огонь! Танки!).
   - Слушайте! Слушайте! Именем великой Германии я приказываю… - закричал, дёргаясь в судорогах, один из офицеров. – Передайте им, что я буду награждать каждого солдата, защищавшего Германию, железным крестом. Что? Вы не знаете меня? – он отбросил прядь волос набок, заложил руку за борт пиджака и выставил ногу вперёд: - Я - великий фюрер… Адольф Гитлер.

   Бывало, и раньше привозили к нам сумасшедших, но по одному, по два, а тут целый взвод где-то насобирали.
   Психиатр дал заключение, что кроме двух – эсэсовцев, не внушавших ему доверия, - все подлежат отправке в госпиталь для пленных.
   - Какие-то они жалкие! – сказал я.
   - Ещё бы! Не всякий выдерживает бомбёжку и артобстрел. Количество психических заболеваний у немцев неуклонно повышается.
   - Должно быть, многие пленные из «тотальников»?
   - Наоборот, большая часть в возрасте от двадцати до сорока лет. Мало того, около трети из них в действующей армии по два-три года, имеют награды.

   Казалось бы, опытные вояки, а не выдерживают! Между прочим, знаете, что практиковали представители «высшей расы»? Я беседовал с одним врачом. Он рассказал мне, что в Германии было около ста тысяч психически больных. Их всех уничтожили.
   Проку от них никакого, объяснял врач, а гадать на кофейной гуще, выздоровеет он когда-нибудь или нет, мол, не рентабельно для государства. Если собака сбесится, говорил он, вы её убиваете. Какая же разница?
   Видели бы вы, как  свысока он посмотрел на меня, когда я возмутился.

       1945 г.
   У ГРАНИЦЫ ПРУССИИ

   Морозная ночь с 15 на 16 января 1945 года. Тяжёлый путь к пограничному, только что освобождённому городу Кибартай. Здесь, на пустыре, нужно развернуть палаточный госпитальный городок.
   Расстояние от Каунаса до Кибартая девяносто шесть километров. Машина мчит по асфальтированному шоссе, меж вековых лип. Гул орудий становится всё слышнее.
   Дороги – местами они идут параллельно – запружены моторизованными частями. Но движение одностороннее, и это позволяет развить большую скорость. Завидев приближающихся девушек из дорожной эксплуатационной службы, сбавляем ход, приветливо машем им руками и снова мчим вперёд.

   Перевалив через гору, шоссе зигзагами спускается вниз. До границы осталось меньше десяти километров. На опушке леса – сожжённые танки, сваленные в овраг машины. Промелькнули разрушенные долговременные железобетонные укрепления. Десятки больших воронок.
   Обвал или бомбёжка? Похоже, здесь подорвались на минном поле машины.
   - Что, на фугас напоролись? – кричу я бойцам, стоящим у ямы.
   - Минное поле, чёрт его побери!

   Шоссе вьётся среди садов, полей и огородов. Почти до самого Кибартая протянулись оголённые фруктовые сады.
   Ранним утром въехали в городок. До пограничной станции Вержболово около километра.
   Завывал ветер, шуршала позёмка, небо тёмное и серое.
   До приёма раненых оставалось двадцать часов.
   Ни леса, ни посёлка – ничего. Всё сожжено.
   За насыпью со рвом – немецкий пограничный городок и станция Эйдткунен. Там, говорят, тоже нет ничего подходящего.

   - Как туда пройти? – спрашиваю я Основу.
   - Очень просто: по шоссе до деревянной арки на мосту, и, пожалуйста, вы уже в Германии.
   Быть в десяти минутах ходьбы и не побывать в Германии!
   - А виза на въезд? – шутит Основа.
   И всё же я побывал в Эйдткунене. Прошёл по снегу, засыпанному стеклом и обломками кирпича, по чёрным лужам воды, натаявшей около горящих домов. Некому и незачем тушить пожар – горят целые кварталы.
   Горит пустой, немцами обстреливаемый  немецкий городок. Плавятся вывески магазинов с готическими буквами. На уцелевших дверях и стенах надписи: «Tapfer und Treue» («Храбрость и верность»).

   Кибартай ничем не отличается от многих местечек Литовской республики. Разве только монументальным костёлом.
   Метрах в двухстах разрывается снаряд.
   - Бьёт больше по станции, а в городок попадает случайно, - успокоил Основа.
   - Водопровод и электричество, конечно, бездействуют?
   - Какой там водопровод! И эти два домика неведомо как уцелели, сейчас в них медсанбат; в три ноль-ноль он выезжает вперёд, а раненых – сорок шесть человек – оставляет нам.

   - А в этой дачке что? Зайдём, посмотрим, - предложил Савинов. – Только уговор: входим через окна, во избежание неприятностей с минами. Оставаться без глаз и ног, я думаю, никто не имеет желания.
   Не успели мы влезть в окно, как прибежал встревоженный Основа:
   - Вот негодяи, прицепили к ручке двери проволочку, а мину упрятали в подполье. Был бы нам сейчас гроб с музыкой. Хорошо, вовремя нас удержал товарищ замполит.
   - Это не я вас удержал, - ответил Савинов, - а приказ о мерах предосторожности на территории, освобождаемой от врага.

   Домик пуст. Из окон второго этажа можно рассмотреть крутой обрыв к ещё не замёрзшей речке.
   «Кажется, водой мы будем обеспечены, - подумал я. – Попробуем приспособить пожарные шланги и насос».
   - Эх, тяжеловато будет ставить палатки в такую погоду, да ещё ночью, - заметил, перегнувшись через подоконник, интендант Степашкин.
   На улице становилось холоднее. Снег падал густыми хлопьями. С шоссе по-прежнему доносился шум. Движение на нём ни на минуту не прекращалось.

   Вокруг костёла стоят в беспорядке около тридцати машин с людьми и имуществом.
   - Здесь будет малость потяжелее, чем в Шеревичах, - сказал начальник отделения Минин, здороваясь с нами.
   - Малость плюс мороз в двадцать пять градусов, - ответил, успокаивая его, Шур.
   - Палатки все взяли?
   - Неужто нет? – удивился Шур моему вопросу.

   Из машин выходили полусонные врачи, дружинницы, сёстры: беззлобно переругиваясь и поёживаясь от холода, они с интересом оглядывали остроконечные крыши Эйдткунена.
   Подъезжали всё новые и новые машины с персоналом и имуществом госпиталя.
   Устроившись с врачами в притворе костёла, я предложил план размещения отделений.
   Вот уже и ночь наступила, а большинство палаток всё не удавалось закрепить: ветер вырывал их со страшной силой.

   Савинов весь как-то ссутулился.
   - Что с тобой? – окликнул я, подхватывая под руку своего друга. – Опять рана гудит?
   - Ноет, проклятая. Как тепло, ещё ничего, а в холод хоть плачь. Ничего, пройдёт. Я о другом думаю. Как завтра принимать раненых будем?
   - Я приказал всех сапожников, поваров, швей, прачек, водителей послать ставить палатки.
   - И откуда тут такие сильные ветры? И земля мёрзлая, совсем не держит колья. – Фигура Савинова растаяла в снежной пурге.

   Проклятый ветер, смешанный с мокрым снегом, совершенно сбивал с ног, приходилось идти боком, а то и повернувшись спиной.
   На ветру, с обмороженными пальцами, с обожжёнными морозом лицами врачи, сёстры, санитары всю ночь, не смыкая глаз, разворачивали палаточный городок. Их заносило снегом. Снежная крупа секла лицо и руки. Ветер вырвал металлические штыри, и три палатки сдуло в степь. Девушки от обиды и отчаяния плакали.

   Возле палаток наготове стояли железные печи-бочки, лежали трубы, дрова, брикеты угля, носилки, трёхъярусные станки, тюки чистого белья. Вот кое-где в палатках замелькал электрический свет – он, как маяк, манил и успокаивал. Там, на столах, уже раскладывался инструмент, застилались носилки.
  А здесь, изнемогая от усталости, барахтаясь в снегу, падали, ругались, отогревались у костра и снова шли на приступ.

   - В конце концов, я хирург, а не инженер-строитель, - горячился Минин. – Я не могу и палатки ставить, пропади они пропадом, и оперировать. Хорошо Шлыкову, у него советские палатки, а не эти – по ленд-лизу!
   - Вытрите лоб и не горячитесь, - говорю я, - а не то простудитесь. А насчёт того, что вы не инженер, не клевещите на себя. Вспомните Пыжовку. Предупреждаю: не поставите палатки, сорвёте боевой приказ. Поняли?
   Несколько секунд Минин молча смотрел на меня, потом глухо ответил:
  - Хорошо! Будет выполнено.
   «Всё-таки надо будет послать ему подмогу, - подумал я, уходя. – Кого бы ещё мобилизовать? Да, забыл! Сейчас подыму весь «штаб».

   Вьюга всё усиливалась. Обдумывая, что ещё можно сделать, как ускорить установку палаток, я добрался до эвакуационного отделения. Донеслись звуки знакомой мелодии. Померещилось? Но чем ближе я подходил, тем явственнее слышал «Спортивный марш» Дунаевского. Установили радиоузел!
   К утру были готовы все отделения. Раненых встретили тепло, чистота, покой. Глядя на сестёр и врачей в белоснежных халатах и шапочках, трудно было поверить, что накануне эти люди выдержали тяжелейшую битву с разгулявшейся стихией.
   В будничной работе не сразу замечаешь черты героизма. Сейчас я с нежностью смотрел на наших девушек и думал: «Ну, разве они не героини? Как вознаградит их жизнь за работу на фронте, пусть и не на линии огня, но всегда напряжённую и полную самоотверженности?».

   - Здравствуйте! – произнёс неожиданно возникший в дверях главный хирург фронта Банайтис. Стряхивая с себя снег, со смешинкой в голосе, продолжал: - Не узнаёшь, что ли?
   - Какими судьбами, Станислав Иосифович? – удивился я.
   - Очень просто. Машина потерпела аварию, добирался на перекладных.

   С чем сравнить чувство, когда с холода и сырости попадаешь в благодатный уют землянки, шалаша или палатки?
   Открыв полу одной из палаток отделения Минина, Банайтис опешил.
   В большой нескладной палатке, обнажённые по пояс, сидели на третьем ярусе станков раненые и, болтая босыми ногами, весело перекликались с товарищами, лежавшими внизу. На втором ярусе раненые лежали под тканьевыми одеялами. На первом же ярусе они были покрыты шерстяными и меховыми одеялами.
   На печке подогревались кастрюли, вздрагивая крышкой, пыхтел никелированный ведёрный самовар, привезённый из Москвы.
   - Что там, очень жарко? – спросил Банайтис раненых с третьего яруса.
   - Полный порядок! Как в Африке, - отозвался солдат. – Не хуже бани.
   - Палатки и в самом деле приспособлены для Африки, - шепнул я Банайтису.

   - Тебе там жарко, а здесь в самый раз, - отзывается раненый со второго этажа. – У нас климат – высший класс: умеренный.
   - Тут как в театре, - поддержал другой солдат, обросший бородой. – Внизу – партер, второй этаж – балкон, а наш этаж – галёрка для школьников и студентов. Цена билета два рубля. Аншлаг – все билеты на сегодня проданы. Добавочные места тоже проданы.
   Спасибо умному человеку, что придумал эти станки в три яруса, надо бы только нас через каждые два часа менять местами, чтобы никому обидно не было.
   - Я вижу, что вам здесь не скучно, - сказал Банайтис, обходя раненых.
   Закончив осмотр, он говорит:
   - Не забудьте мне завтра позвонить и сказать, как себя чувствует сержант Губанов.
   - Тот, кому вводили сульфамид в сонную артерию? Обязательно сообщу, - обещает Шлыков.

   Германия… Много воды утекло, пока сбылась наша мечта – вступить на территорию противника.
   Мы едем «за границу» в трофейном вездеходе. С грохотом ползут пушки большой мощности, танки, скользят лыжные батальоны. Несокрушимая лавина металла и огня. Вздымая снежную пыль, по целине движется самоходная артиллерия, полевые радиостанции.
   Страна щедрой рукой вооружала армию и дала всё необходимое для окончательного разгрома врага.
   - Уже четвёртую войну воюю, - говорит Савинов, - но такого насыщения войск оружием и техникой, такого масштаба наступления не видывал ни в гражданскую, ни на Халхин-Голе, ни в Финскую…
   - А я думаю о другом, - вмешивается в разговор Руденко. – Сейчас здесь всё бурлит и кипит, а скоро всё успокоится, как вода после половодья. И у нас останутся лишь воспоминания о волнующих минутах перехода через границу.
   - Внимание! – кричит Рыдванов (Сергей Дмитриевич Рыдванов, военфельдшер - Л. П.-Б.). – Приближаемся к Германии!

   Перед нами – ров, который легко перепрыгнуть. Через него переброшено несколько новеньких деревянных мостов. Вправо – пограничная железнодорожная станция и городок Вержболово. Едем по хрустящему стеклу и черепице.
   Вержболово, откуда в июне 1941 года гитлеровские полчища начали свой «Drang nacht Osten».
   Железнодорожные пути перегорожены «ежами». Совсем как в октябрьские дни сорок первого года в Подмосковье.
   При въезде в Эйдткунен – надпись на фанерном щите:
                До Берлина знаем мы дороги,
                От Берлина есть у нас ключи!

   - Честное слово, товарищи, я волнуюсь, - говорит Шур, - никогда не видал чужой земли.
   - Предлагаю снять шапки, - говорит торжественно Савинов. -  В память о наших героях, отдавших свою жизнь за эту минуту, когда мы вступаем в Восточную Пруссию!
   До чего всё кругом чужое. Чужая земля, пустой, враждебный, мрачный немецкий пограничный город, дважды за последние двадцать пять лет взятый русскими войсками.

   Машина останавливается у уцелевшего здания городской ратуши – здесь военная комендатура. Жителей не видно.
   На стенах домов и на заборах огромные надписи на немецком языке: «Победа или Сибирь», воззвания – фашистская партия призывает население создавать батальоны местной самообороны из фольксштурмовцев. Заканчиваются они угрозами: покидайте населённые пункты, ибо русские угонят всех в Сибирь.

   На площади – запорошенный снегом скверик с памятником. На нём фамилии солдат – местных жителей, погибших в первую империалистическую войну. Именами испещрён весь обелиск, они захватывают цоколь и заворачивают на другую сторону памятника.
   Ничему не научил немцев этот скорбный памятник.
   На новое место, в небольшой городок под Кёнигсбергом – Тапиау – едем, как на праздник.

   Раненые не дают прохода: ни за что не хотят эвакуироваться в тыл. Согласны на всё, только бы остаться в госпитале и дождаться счастливой минуты – окончания войны.
   В самом деле, как не понять, к примеру, капитана Гвоздева, воевавшего почти три года, раненного несколько раз. Утром перед проверкой списков эвакуируемых его не оказалось, он оставил записку, что «дезертировал» в свой полк.

        Май 1945 г.
    ПОСЛЕДНИЙ РАНЕНЫЙ

    Наступили солнечные дни, полные неизъяснимой прелести и тишины. Из окна льётся яркий электрический свет. Но временами идиллическая безмятежность нет-нет и да сменится неосознанной тревогой: «А не обманчива ли эта тишина, вправду ли кончилась война?».
   Непривычно безлюдны входы у широко раскрытых дверей приёмо-сортировочных отделений. Нет длинной вереницы санитарных машин, «ходячих» раненых, нетерпеливо дожидающихся очереди в душ; сестёр с фонариками и санитаров с носилками.

   Госпиталь продолжал работать, но уже можно было переходить на давно забытый мирный график – восьми, а то и шестичасовой рабочий день. Не нужно простаивать в перевязочных и операционных по шестнадцать часов, поднимать по авралу бригады.
   Жизнь потекла по новому  руслу. Шлыков почти все вечера готовит материалы для докторской диссертации. Через распахнутое окно слышна дробь пишущей машинки – это Шур занят отчётом о хирургической деятельности госпиталя в годы войны.

   Невероятно много вдруг объявилось больных: язвенников, гипертоников, страдающих бронхиальной астмой и болезнью печени, скрученных злым радикулитом… Теперь казалось странным: как могли эти серьёзно больные люди переносить тяготы военной жизни: мокнуть под дождём, мёрзнуть в окопах, подолгу не спать на марше, питаться всухомятку!
   - Дорогой, почему вы раньше-то не обратились? – спрашивает Савинов сержанта лет сорока, которого схватил приступ язвы желудка.
   Маленький, смуглый сержант улыбнулся удивлённо, видимо, подумав: «Странный вопрос!».
   - Люди на передовой воюют, а я буду по госпиталям отлёживаться? Я себе зарок дал в сорок первом году: лягу только тогда, когда войдём в Германию.

   И вот пришёл день, когда впервые за годы войны в госпиталь не поступил ни один раненый. Опустели хирургические отделения и операционные. Только эвакуационное отделение продолжало жить напряжённой жизнью, отправляя раненых в глубь страны. Демобилизовали санитаров старших возрастов. Едва сдерживая слёзы, распрощалась со всеми тётя Маша.
   Посмотрел я на красивую Симу Зверлову в растоптанных сапогах, в шинели не по росту и подумал: «Да что же это? Неужели в таком виде отпускать наших героинь по домам?».
   - Обмундировать! – приказал я Степашкину.

   Уже с неделю не было раненых. Девушки из приёмо-сортировочного отделения для тяжело раненых занялись приведением в порядок госпитального белья.
   Как же велико было их удивление, когда из машины, остановившейся у входа, вынесли раненного в живот. Не без замешательства бросились они к носилкам…
   Скоро о последнем раненом узнали все: ещё бы, ранен после войны!  Сопровождавший его лейтенант рассказал, как настигла беда этого, не молодого уже, капитана. За три фронтовых года он ни разу не был ранен. «Для детишек, видно, бережёт меня судьба», - говорил он.
   Очень он детей любил, немецких ребятишек всегда оделял сахаром и галетами из своего пайка.
   В этот раз он, сидя среди детей, услышал какой-то подозрительный шорох и решил пойти посмотреть. Тут в него и стрельнул кто-то из-за угла, да наутёк. Недалеко убежал, подстрелили его, тоже должны в госпиталь привезти.
   Около раненного  капитана собрались наши хирурги. Ему сделали операцию, ухаживали за ним лучшие сёстры – Мария Ушакова и Леночка Ильина.
______________
  *На опубликованной фотографии: строевые занятия проводит  начальник автороты СЭГа №290 Дворкин. К огорчению, пока не удаётся узнать имя и отчество этого фронтовика.
   Вильям Ефимович Гиллер (1909-1981) упоминает его в  своей документальной повести "Во имя жизни", но назвал лишь фамилию.