Глашина осень

Иван Никульшин
               
ГЛАШИНА ОСЕНЬ
Господи, тоска-то какая!
Глаша ходит по избе, скрипя стылыми половицами, и не знает, куда девать себя.
Теснило дыхание, шумело в голове, сама себе противна. Не жизнь, а ночь осенняя. А всё это Зойка, младшая дочка, разговор с ней.
Позвонила утром по мобильнику, хотела узнать, долго ли ещё собираются томить её в дырявой избе? Скоро ли заберут  к себе? Холодно ведь, изба совсем перестала тепло держать. Прошлую зиму крысы вволю похозяйничали, всю завалинку источили, из подпола сквозняками несёт.
И пожаловалась Зойке: «Сколько просила зятьев, что старшего, что твоего Сереженьку: «Поправьте, поправьте избу, Завалится, прибьёт к шутам…». Ни один, ни другой не почесался.
Тонькин сразу выговорить стал: «Пусть поправляет тот, кому машины покупали». Вроде бы как на твоего намёк. А ему, видишь ли, ничего не покупали! А кому же деньгами-то совали?.. То тысячу, то две. Аль забыл про кооператив и в чьей квартире живёт….
И твой хорош. Одна отговорка: некогда ему.
Эх, дети, дети. Не жалеете матери. Застынешь, как овечий хвост, срамоты не оберетесь от людей».
Зойка дышала в трубку и томительно молчала, видно, думала, как сподручней отбрехаться. А потом, будто с цепи  сорвалась. И понесла по кочкам:
- Хватит тебе  ныть-то! Ну, что ты всё ноешь? Совсем из ума выжила со своим склерозом. Ну, не можем мы тебя сейчас взять. Угоришь ты у нас. Потом сами же будем виноваты. За матерью не доглядели, живую уморили.
- Это с чего же я угорю? Чать, у вас паровое отопление.
- А мы дверь покрасили. Краской у нас воняет.
- Подумаешь, дверь, чать, не казарму покрасили…. День, два и высохнет ваша краска.
- А вот  и не высохнет! Хорошо бы к новому году подсохла… Краска-то плохая.
- Зачем же такую покупали?
Молчи, сказать нечего.
И никакая краска тут виновата. Не хотят забирать в зиму. Надоела. Зажилась на этом свете,
Когда Васенька умер, все лишнее добро, вплоть до сепаратора Зойке отдала. Понадеялась на неё, меньшуху, Думала, до смерти будет покоить. А она напокоила! Две зимы подержала, а теперь вот краской у неё воняет…. Эх, Господи, а уж рассыпалась-то как!.. Все трещала, лобызалка чертова «Правильно, мама. Зачем тебе это барахло? Будешь у нас, как красное яичко в гнездышке…»
Вот  тебе и яичко! Вот тебе и гнездышко! Зима на носу, а они и не почешутся. Томись тут одна.
- Вы курей хотя пожалели бы, - напомнила Зойке. - Сарай-то решето решетом. Вчера мокрая морось была, а в ночь заморозило. Они, бедные, ледышками обросли.
- Заберем, заберем, ничего им не сделается, - только и сказала и трубку отключила.
Вот и звони ей!..
 «Эх-хе-хе, подохнуть, что ль, от такой жизни?»
И с этой думой, скорбно вздыхая, как была в фуфайке и в валенках, Глаша вываливается за порог.
Встала на крылечке. Стылым воздухом ноября сразу же окатило её. И хотя он  прозрачен и ядрен до самой лесной полосы, но уныл и скушен, как сама осень .
Глаша, держась за перильца, осторожно спускается по шатким ступеням, они скрипят и колеблются под ней. Она выходит за калитку, выбредает на дорогу, одетую в свежий асфальт, оглядывает сначала один конец улицы, затем – другой. Никогошеньки не видать, точно вымер народ. Оно и есть, что вымер. Кончилась их деревня, расползлась, как порушенный муравейник. Молодые разлетелись по чужим сторонам, а стариков, почитай, всех на погост перетаскали.
Дни стояли светлые, по-осеннему скучные. Снег ещё не выпадал, хотя ночами случались морозцы довольно крепкие. А после вчерашней легкой  мороси деревья блестели, как стеклом налитые, голая земля была тоже была в льдистых изразцах и гудела, как чугун.
Солнце было еще милостивым к природе. К полудню начинало пригревать, и вспотевшие крыши роняли скупую капель.
На пруду по всем дням ватажились вороны. Они то беспорядочно взлетали, то шумно падали вниз к текуче журчащей протоке, с краев обросшей тонким ледком, выхватывали из неё зазевавшуюся рыбешку.
За прудом туманно проступали избы недальней Белояровки. Где-то там среди этих изб затерялась и завалившаяся избенка мужниной сестры Ольги. Но они с золовкой давно в разладе и давно чужие.
Над Белояровкой и дымов не видно. А у них изо всей Куровки дымятся лишь три трубы: в дальнем конце у дачников, решивших зимовать в деревне, да у стариков Лукашевых и Сухоруковых.
Глашина соседка Алевтина, тоже пенсионерка, прошлым летом переехавшая к ним из города на постоянное жительство по милости сынка-дармоеда. Соседка избу пока не топит, обходится «козлом», воруя электричество. Её забулдыжка только и знает, что воровать да коноплю парить.
«Вот охламон, пра, охламон!» - с долей презрительной досады подумала о нём Глаша.
По-иному о сыне соседки она и думать не могла. Не далее, как в прошлое воскресенье  он, можно сказать, выставил ее из избы.  «Ты, - говорит, - тетка Глаша, больно часто ходишь к нам!»
И при этом как-то нагло рассмеялся прямо ей в лицо.
Её тогда, словно кипятком ошпарило.
«Надо же, паскудник, как с девчонкой обошелся! Ишь, заходилась к ним! – вновь и вновь распаляла она себя. – И Алевтина хороша. Не могла укорота дать своему захребетнику. Квартиру профукали в городе. Теперь вот до деревни докатились».
С этого раза Глаша к соседям - ни ногой! А к кому еще идти? Сухоруковы, что сам Миколай, что его бабка Марина, оба глухие, как тетери. С ними  говорить, голова заболит. Ты им про Ерёму, они тебе - про Фому.
А к Ильке Лукашеву сама не пойдешь. Не  человек, а мгла крапивная. Смотрит на тебя, как на мокрого таракана. Ни здравствуй, ни прощай, ни добрых слов, ни утешений. Надуется, точно волдырь, и водит по сторонам своими совиными буркалами. Сроду в глазах не рассветает, тьма тьмой. И как только Матрена живет с таким  бирюком?
«А сама-то как?» – вдруг остро уколола ее язвительно мелькнувшая мысль
Она закусила губу и нахмурилась. Лицо сделалось горячим от прилива крови, и в голове прибавилось шума. И этот шум отозвался дальним, давно знакомым механическим звоном. Глаша напряглась и замерла. Почудилось, вроде бы трактор шумит в конце Куровки. И вроде бы Сережин по звуку.
Его трактор она узнавала из десятка других. Он не рявкал, не гремел, как иные при  нагрузках, а словно бы металлически вздыхал и тонко позванивал. И было в этом звуке что-то живое и близкое.
И теперь, заслышав его, Глаша радостно встрепенулась и устремилась ему навстречу. И о дочери подумала уже с ласковой теплотой: «Опомнилась все-таки. Протурила своего Сережу…».
Зять каждую осень  приезжал за ней и непременно на тракторе с тележкой, чтоб одним рейсом забрать весь её скарб вместе с нехитрой живностью.
Они торопливо укладывались, наглухо закрывали ставни, запирали избу, заколачивали досками сенную дверь. И она, похваляясь перед зятем, по-молодому ловко влезала в кабину. Он весело трогал трактор. И пока был виден двор, Глаша нетерпеливо оглядывалось на  свой дом, до весны осиротевшее гнездышко…
Странные чувства слетались к ней. Тут была и жалость к себе, к своему дому. Была и крылатая легкость оттого, что не забыли старуху, не дали замерзнуть в холодной избе. Но и зыбкая тревога шевелилась на дне её души: как встретит дочка? Какой будет на этот раз её зимовка в их квартире?..
И всё-таки перевешивало то, что не забыли, не оставили одну.
И вот теперь, заслышав трактор, она едва ли ни рысью бежала ему навстречу. Ей нравилось встречать зятя подальше от своего двора, где-нибудь в конце деревни, чтобы издали помахать ему рукой, а затем проехать с ним по улице у всех на виду и с приветливой горделивостью из кабины кивать головой и Матрене Лукашевой, и бабке Марине, и всем, кто встретится. Пусть полюбуются люди, позавидуют ей. Вот какие у неё заботливые дети и какой душевный зять. Сам приехал за своей тещей!..
Глаша минула поворот, за которым открывалась вся улица, весь её порядок самой росстани со старой ветлой на взгорке. Однако никакого трактора к своему удивлению она не увидела. Глаша остановилась, переводя дыхание, и беспокойно завертела головой, не понимая, куда он подевался, трактор её зятя?
Прислушавшись к себе, она вдруг поняла, что не было никакого трактора, что сама себя по-старушечьи глупо обманула: это в голове у неё шумит проклятый склероз.
И она готова была досадовать на кого угодно, и в первую очередь на сельскую фельдшерицу. Тоже выдумала склероз!.. Прежде никакого склероза не знали. А теперь только и долдонят то про склероз, то про другие болезни. Хоть радио не включай. Так и выдумывают. Так и долбят тебя по башке! Сорок хворей у тебя найдут, и тут же лекарство припишут. Давай, лети к ним, народ, насыщай их деньгами!..
Глаша сорвала с головы платок, обхватила ладонями уши, крепко прижала и резко потрясла головой.
Шум тотчас прекратился, и в воздухе повисла тишина, такая  бездонно-оглушительная, что даже не стало слышно ворон на пруду. И всё вокруг было объято этой  пронзительной тишиной. И оставалось по-осеннему скучным и привычным: суетливые воробьи по голым палисадникам, чья-то серая кошка, охотящаяся за ними. А ещё худая, с ввалившимся животом собака, брошенная дачниками, неприкаянно слонялась вдоль порядка, роясь в старых помойках.
У Глаши даже ёкнуло под сердцем. Ей стало жаль собаку, захотелось взять её к себе. Но тут же горячо обожгло: «А куда я её? Сама, как воробей на ветке. Не знаешь, когда вспорхнешь и куда полетишь. Саму бы кто пригрел…»
И все-таки желание накормить несчастную собаку не оставила её. Она крикнула ей и позвала с собой, но  животное посмотрела на неё с недоверием. Собака повиляла хвостом и скользнула в бурьяны заброшенного подворья.
«Вот и собака-то тебя знать не хочет», - глотая слезы, подумала Глаша, повернувши назад.
Она шагала, крепясь и не давая себе заплакать. Во дворе собрала кур под дырявый навес, принесла им зерна. Затем принялась готовить на вечер дрова и за работой потихоньку успокоилась..
Дальше не знала, чем заняться. Увидела в палисаднике беспорядочно растрепанные кусты смородины и обрадовалась: вот ещё дело нашлось. Зять всё  собирался подвязать смородину, да так и не собрался. А в зиму оставлять -  снегом  поломает.
Работа не только успокаивала её, но и увлекала. Всякому делу она отдавалась со всей своей деревенской страстностью и забывалась за ним..
Но теперь и работа не всегда была в радость. Думы, одна наволочнее другой, ворочались в голове. О чём только ни думала! Чего только не вспоминала! О подступившей старости думала, о детях, об их чёрной  неблагодарности, о своей молодости, пролетевшей, как один день 
Вспоминалось, как замуж выходила, как в замужестве жила. А выходила не по любви. Не до любви было тогда им, невестам военной поры. Их женихи, весь, как есть, деревенский призыв двадцать шестого года, полег где-то на подступах к вражьему логову. Кинули в самый огненный омут молодых да необстрелянных, вот и полегли, как курята под топором.
Отец погиб ещё раньше, в августе сорок первого, под Ельней.
Изо всех сверстников только и повезло будущему её мужу  Васеньке Брюханову. Его на Дальний Восток угнали. А там война иной была.  Кто прежде на Берлин шёл, её и за войну не считал.
Васенька водителем танка был и тоже хвастался, дескать, по пятьдесят вёрст порой за день отмахивали. До самого океана гнали японца без передыха. Одной маньчжурской пыли до одури наглотались, Даже язык деревенел, в наждак превращался.
А вот Илька Лукашев и этого не видал. По сухому войну прошел, и ног не замочил. У него в призывной комиссии свояк сидел. Он и посодействовал родичу. Как только зачали двадцать шестой год подчищать, Илька, недолго думая, тотчас к свояку полетел. Прихватил с собой ведро топленого масла да бочонок меда. Вот  и отмазался мёдом. Непригодным нашли к строю. Чуть ли ни сифилитиком признали. А этот сифилитик, прости господи, готов  был каждой солдатке под подол залезть.
В конце войны к ней вздумал свататься. Только она сразу же и отшила его.
- По мне с колхозным хряком лучше миловаться, чем с тобой, урильник  поганый! - бросила ему в лицо.
Ильку аж наизнанку вывернуло, готов был с кулаками броситься, но сдержался. Она и сама была девкой не промах, набила руку возле своего горемычного трактора, могла и сдачи дать.
Ильке только и осталось, что прошипеть, ощерившись:
- Ну, и живи пустой колодой!
Он был ненавистен ей уже потому, что с такой харей отсиживался за спинами стариков и вдов, а её отец тем временем в сырой земле лежал. И жених погиб мученической смертью.
Всей страстью своего девичьего сердца любила она тогда Осипа Суханова. Уж так любила, что душа взлетала в небо. Да не судьба им быть вместе. Сгорел её Ося, в самолете сгорел. Он стрелком-радистом был.
Как узнала о его смерти, земля ушла из-под ног. Весь белый свет помутился. В пруд топиться побежала. Мать догнала, за косы ухватила, домой приволокла. Разнагишала, одежду заперла в сундук, саму на печь загнала и давай точить:
 - Ты чего это удумала, девонька? Кому чего доказать хочешь? Он погиб, отец твой голову сложил, ты утопишься, с кем останусь?.. Жизнь, девонька, ой, какая большая! В ней всякое случается: и сладкое, и горькое. И всё надо уметь перемочь. Для того и живём, чтоб свои человеческие страсти утолить. А ты чего, дуреха, вздумала?.. Его теперь не вернёшь, а себя потеряешь…. Родители последние жилы тянули, растя тебя, а ты вон чего!… Вот возьму рубель, да отглажу так тебя, что ни лечь, ни встать будет! Сиди у меня на печи и не рыпайся!…
Глаша слушала ее и хлюпала носом. Она тогда проплакала весь день и уснула, не помнит как.
Потом ходила, как слепая, не помня себя. Время, однако, всякие горести лечит. Вот и её рану, словно живой водой затянуло. И с ней прошло. Потихоньку стала в клуб ходить. Припевки с подружками припевать, «цыганочку» с выходом  отплясывать. И трактор свой, старенький «Универсал», мучить в поле. Вместе с бригадиром, дедом Никитой, они без конца лазили под его замасленное брюхо, копаясь в железных потрохах. Тогда всё  они, деревенские девчата, кто трактором управлял, кто на прицепе сидел.
Бывало, прибежит затемно с поля, отмоется от керосина и грязи, и зальётся на вечерки в колхозный клуб. Молодость, она и есть молодость. От неё никуда ни спрятаться, ни деться.
А тут и война кончилась Пустой колодой», как предрекал ей Илька, она не осталась. Хоть и не по любви, а замуж вышла. Изо всех женихов в деревню тогда и вернулся один  Васенька Брюханов. Вернулся возмужавшим, целым, невредимым, настоящим мужиком стал.
Вот он и начал за ней ухлестывать. Васенька ещё со школы зарился на неё, а ей не милы были его ухаживания. Пряталась, бывало, а он всё равно не отступал, как мокрый телок следом ходил.
Подруги роптать стали: чего, мол, парня, как ручного медведя за собой водишь. Любить, так люби. Не хочешь, другим не мешай. А то ни себе, ни людям. Как собака на сене…
В то лето колхоз рано с хлебопоставками рассчитался, В конце августа и с основными работами в полях убрались. Свободней стало дышать. Молодежь до самой зари в клубе под гармонь отплясывала. А тут кино привезли «Свинарка и пастух».
Вышли они из клуба всей своей девичьей ватагой, к домам направились. Ромка Максаев, семнадцатилетний паренек, на гармошке играет, девчата «страдания» поют.
Она слегка приотстала от подруг. Васенька рядом идёт, сапогами шлепает, длинный, как жердь, худой и нескладный. Самокрутку за самокруткой палит, волнуется.
- Хватит чадить-то! - прикрикнула на него - Весь воздух продымил своим табачищем.
Бросил окурок, в песок втоптал. Недовольно сопит, а слушается.
Вот и двор их, обнесённый старым дощатым забором, отцом ещё ставленый. Свернула к дому, он – следом. За щеколду взялась, а Васенька вдруг объявляет:
- Сватов завтра пришлю. Пойдешь за меня?
Её будто огнем ожгло. Аж вскликнула:
- Еще чего! Как придут твои сваты, так и уйдут не солоно хлебавши.
И калитку резко захлопнула. А он кричит ей вслед:
- А я к матери пришлю! К тётке Клаве!..
- Вот и сватайся к своей тётке Клаве.
И шумно вбежала в сенцы.
Долго шарила, нащупывая ручку в сенной темноте. Наконец, нащупала, отворила дверь, потихоньку пробралась к своей постели, стала раздеваться, не вздувая огня. А сердце стучит, как сумасшедшее, того гляди, из груди выскочит. Тут и мать заворочалась.
- Нагулялась? – спрашивает, и заговорила с ласковым укором: - Ты чего это кочевряжишься, девонька? Чего нос от парня воротишь? Смотри, догордыбачишься. Останешься, как обсевок в поле.
Оказывается, не спала, в приоткрытое окно всё слышала.
- А чё он пристал, как банный лист?... Какой это  жених? – огрызнулась она и так рванула с себя блузку, что та по шву  с легким треском лопнула. – Нескладный, как дудак, и нос, словно у болотного комара..
Мать помолчала, собираясь с мыслями, и тихо продолжила:
- Носатый – не безрукий, доченька. С лица воду нам не пить. Зато вон какой здоровенный! И работящий. Пришел с войны, сразу машинистом на лесозащитную станцию устроился. Живые деньги получает. А мы с тобой за палочки паримся. Ты нос-то не больно задирай. Погордишься, сама ни с чем останешься. Их, женихов-то, нет теперь. А с сопляками ватажиться -  пустое дело. Они тебе не ровня. У них свои невесты растут.  Вон Надежда Никитична сказывала надысь, одни девки в классе. А парни в ФЗО посбежали. Не хотят в деревне-то…. Ты думай, думай своей головой. И крепко думай! Прежде, чем отвергать, на себя не грех бы взглянуть. Тоже, небось, не Марья-Краса. Тоже не без изъянов.
Мать ещё долго говорила по своей ворчливой привычке. В другое время и слушать бы не стала, давно спала бы непробудно. А тут не спалось, так и эдак поворачивала мозги. И выходило одно и то же: любишь, не любишь, а замуж  надо. Оставаться в девках тоже не больно сладкая доля.
По осени на Октябрьскую и сыграли свадьбу. Накануне зарезали бычка полуторника, свезли в город, продали мясо, справили кое-какое приданное, выстояли очередь в керосинке, купили ящик денатурата, наварили свекольной браги.
Свадьба получилась веселой и шумной. Было много гостей, но обошлось без драки.
Брачная ночь показалась и долгой, и тошной. Васенька лез с поцелуями, дышал керосиновыми перегаром, обмуслякал всю своими мокрыми телячьими губами, вызывая лишь одну брезгливость и отвращение.
Утром пришли пировые молодых поднимать, постель смотреть. Шалые от денатурата бесцеремонно выхватили из-под них простыни, трясли ими, показывая, какая молодуха у них честная, били о пол каблуками, припевали похабные частушки:
Как у нашей молодой
Не прикроешь сковородой.
А у нашего молодого,
Как у мерина гнедого.
Было неловко, совестно и постыло, хотелось выскочить на улицу и бежать, куда глаза глядят. Васенька, наверное, чувствовал это её состояние и горячо держал за руку. Она тоже крепилась и не дала себе воли.
С первых же дней не заладились отношения со свекровью. Своенравная старуха, видно, самим  нутром  почуяла её нелюбовь к себе и к сыну и возненавидела сноху. Глаша отвечала тем же. Бранились по каждому ничтожному поводу, порой доводя друг друга до белого каления. Васенька не давал её в обиду и во всём держал сторону жены. Это вызывало у свекрови ещё большую ненависть к снохе. Доставалось и сыну.
Видя такое дело, помаленьку начали строиться и на третье лето  перешли в свой дом. Их уход окончательно добил старуху. В сентябре на копке картофеля в своём огороде её  разбил  паралич
Только похоронили свекровь, ещё могила не остыла, как началась тяжба с Васиной сестрой.
Ольга, старая дева, одиноко живущая в соседней Белояровке, вздумала переехать в пустующую родительскую избу. Васенька в общем-то был не против, только оставлял за собой огород. Земля больно удобная: солнечный припёк, да и навоза в неё порядком вбухали.
Так оно, наверное, и вышло бы, но тут Глаша поднялась:
- Еще чего вздумал, избу этой старой ведьме! Не жирно ли будет? Может, и корову ей отдадим?.. Раздавай, раздавай, дуралей, а у тебя вон дочь растёт.
И показала на зыбку.
К тому времени у них уже росла большуха Тоня, а сама она на сносях Зойкой ходила…
Васенька и тут не стал перечить, только и сказал с тоской в голосе:
- Пока вырастет, изба сгниет.
Так потом оно и вышло. Пустующая изба без хозяйского догляда быстро завалилась, обрушилась, её стены обросли мхами, двор заглушили заросли кленов, лопухов и крапивы. Деревенские ребятишки  устраивали здесь свои игры и однажды по бедокурству спалили остатки былого жилища.
Золовка смертельно обиделась.  С братом ещё ничего, изредка виделась, а Глашу в упор не замечала. На Васенькины похороны всё-таки приковыляла, но в дом так и не вошла. Постояла на улице при выносе гроба, поцеловала покойника в мертвое чело, повернулась и ушла, стуча клюкой и причитая:
- Братец, ты, мой братец, всю-то жизнь, как в сырой дыре прогнил с этой стервой! Уморила паскуда непотребная, своей злобой извела…
И чего навыдумывала, шалава? Худо-бедно, а жизнь с Васенькой они долгую прожили. Дочерей замуж повыдавали. Тоньке в городе кооператив купили, Зойку в соседнее село за автомеханика выдали.
Беда с этими девками. Крутись белкой, угождай зятьям. У Тоньки вроде бы ничего, слаженная пара. А с Зойкой одни переживания. Красивый  у неё Сережа, статный из себя. И хотя Зойка дочь ей, а ничего не скажешь, не стоит она его. Это даже Васенька понимал. Вот и  боялись, как бы чего не вышло, как бы не бросил. Вот и стелились перед зятем, вот и угождали ему. Дом  справили, машину купили, корову отдали, каждый год боровка откармливали. Нате вам, только живите, лишь бы Сережа  был доволен, другую себе не завел.
А Зойка, дура, не понимает этого, еще и  косомырдится, губы вздувает. Завела с ней разговор, да куда там! И слушать не хочет. Еще и мать уела:
- Сама-то как с папанькой жила? Видели, не слепые….
Эх, господи, чего они видели?!  Жила, как умела. Да, хозяйкой в доме была, сама всё решала. Шею не вытягивала перед мужем. Случалось, и  помыкала им, но не со зла же. С досады, что судьба не так сложилась. И бездельничать ему не давала.
Он  перед пенсией на бойлере работал, воду возил по отгонным гуртам. Приедет, бывало, под вечер, умоется и вытянет ноги на диване, словно барин. Тут она и ввалит ему по первое число:
- Чего залег? Развалился во весь диван, а у свиней клети не чищены! Чё, всё я должна?
И давай строгать. Васенька встанет и молча пойдет. Вернется, она снова берёт его в оборот:
- Только и знаешь, бока пролеживать. Только бы дрыхнуть ему. А дрова готовить в зиму черт иваныч должен?
- Успеется. До зимы-то глаза вытаращишь.
- Вот-вот, у тебя всё успеется. Одни у тебя отговорки.…
Послушает-послушает её зуденье и опять уйдет: не любил покойный, чтобы точили его. Тише воды, ниже травы был, когда трезвый. А пьяному тут уже ничего не скажи. Кулак у него тяжелый, будто свинцом налитый. Бывало, и  босиком на мороз выскакивала. Зато на трезвом отсыпалась.
Его в деревне, как глупенького, все Васенькой звали. И она звала Васенькой. И делала это с каким-то злорадным сладострастием, будто за  нелюбовь свою мстила. Бывало, и смеялась как-то счастливо, когда председатель колхоза Бабахин Андрей Палыч с руководящей насмешливостью вопрошал с правленческого крыльца:
 - А где этот у нас лысый мальчик Васенька Брюханов? Что, опять в загуле?.. На неделю с машины снимаю! Пусть на стоговании вилами потешится.
У неё даже какая-то теплая волна прокатывалась по животу и веселая мстительность гудела в голове: «Так его, так его, носатого  урода!..» И вдруг спохватывалась: «Чего это я?  Муж ведь…»
Было и хорошее у них. Чаще всего вспоминалось, как ездили в Уральск за рыбой. Два мешка копчёных лещей привезли. Как раз к Зойкиной свадьбе.
Порой на неё находили доброта и бабье умиление. И она начинала жалеть Васеньку. Но случалось это, как ни странно, при воспоминаниях об её погибшем Осе.
В такие минуты она и сама как-то преображалась. Её сухое, в жестких морщинках лицо словно бы разглаживалось, и сама она глядела на мир по-молодому весело и зорко. Даже седая прядка волос из-под  низко опущенного платка не умаляла этого её удивительного преображения. В ногах появлялась легкая прыть, и всё окружение становилось светлым, умиротворенным и благостным.
И чего это золовка распускает о ней сплетни, будто она вся злобой напитана? Будто  Васеньку отравила? И где  она увидела  это зло? И как она могла отравить мужа, отца детей своих? Что любви не было, это верно. А другие-то по любви, что ли, живут?..
Всё бы ничего, но одна чёрная блёстка, одна едкая капля исподтишка точила душу : Вспоминалось одно и тоже: Васенькина кончина.
Умирал он трудно. Изболелся весь. Под конец и пищу перестал принимать. Все воды просил. Это вызывало в ней досаду. И куда пьет? Зачем? Лежал бы себе смирно. Ведь знает, что умрет.
Она тупо смотрела на его истаявшее лицо с пересохшими губами и молча уходила, страдальчески опустив глаза.
Перед самой Васенькиной кончиной пришла с уколами фельдшерица Варька Салотопова. Он опять попросил  воды в надежде, что ему не откажут при  чужом человеке.
Она сделала вид, что не расслышала. Варька подсказала  ей:
- Пить просит.
И тут её прорвало.
- Ещё чего!? Пить он просит! Всё не напился. Он мне всю постель спарил. Напрудонит целую лужу, а жена суши за ним пеленки…
Варька как-то странно посмотрела на неё и промолчала.
А он с усилием откинул голову на подушке, и она увидела, как по его небритой щеке поползла слеза, крупная, словно градина….
Под вечер он умер. Она ждала, что умрёт, готовилась к этому и  спокойно приняла его кончину. Только его предсмертная слеза, будто живая заноза, жгла и чертила сердце.
И Глаша, снова испытавши острое щемление в груди, подумала: зачем? Зачем вспомнила?
Она с досадой бросила работу и вышла из палисадника. Кому теперь нужна её смородина? Ради чего старается? Самой теперь нечего не надо, а на детей и без того всю жизнь положила. А вот не больно угодила им. В стылой избе всё держат... Моешь полы, а они ледяной коркой покрываются.
Она долго прилаживала повисшую на одной петле дверцу палисадника, но так путем и не закрыла её. Всё рушиться без Васеньки. Всё не так пошло.
Было ещё светло, ночи стали длинными, голландку топить рано, до утра простынет. И Глаша опять вышла на дорогу. Опять смотрела во все концы. Нет никого, не с кем перекинуться словом.
И всё вокруг одно и тоже: примолкшие  дворы. чернеющий вдали лесок, домики недальней Белояровки за прудом, грустные полосы убранных полей. Она переводит взгляд на  Алевтинину избу. В ближнем окне лучик закатного солнца выхватывает за стеклом лицо её сына. Глаше показалось, что он щерится своей идиотской усмешкой. Она резко отворачивается и, вскинув голову, делает вид, что поправляет узел платка.
Всё, идти больше некуда. В пустую избу – нет желания, да и целая ночь впереди. Долгая, темная, осенняя и глухая. Не дай бог, кто-то опять будет скрипеть половицами, шуршать по углам, скрябыть железной кружкой о ведро с водой  и даже вроде бы пристанывать: «Пи-и-ить!..».
Эти наваждения были особенно частыми в первую неделю после Васенькиных похорон. Спасибо Матрёне. Покропила святой водой и предупредила: «Ты, девка, меньше в голову бери, не то замучает»…И молитве научила: «Господи, расточи врагов своих».
Тем избавила на какое-то время от этих жутких наваждений. А теперь снова началось, каждую ночь наплывает...
Сгорбившись, Глаша засовывает руки в карманы фуфайки и тяжёлым мужицким шагом идет вдоль осиротевших дворов вечереющего деревенского безмолвия. Совсем недавно вот так же они гуляли с городским дачником Николаем Ивановичем. Тот  имел привычку прогуливать перед сном свою кучерявую собачку. И Глаша пристрастилась гулять с ними. Разговаривали о жизни, вспоминали  дни своей молодости, и время протекало как-то незаметно.
Она привыкла к этим вечерним прогулкам, теперь и они кончились. Николай Иванович уехал к себе в город. Осталась лишь его пустующая изба с закрытыми окнами, с заколоченной дверью.
Глаша останавливается, долго вглядывается в затухающий закат, в чистое небо с розовыми разводами по горизонту. Невысоко над лесом выпрыгнула и засияла первая звёздочка. Омытая закатной лавой затухающего света. Звездочка блестит так ярко, что режет глаза…
Прозрачный воздух наваливается откуда-то сверху, из самого космоса, становится  густым и  плотным. В ночь опять, должно, ударит мороз. Пора разжигать голландку.
Глаша ёжится под тяжестью колюче затекающей за ворот свежести, кутается в фуфайку и думает; зима, наверное, ляжет на сухую землю.
Это плохо. Совсем плохо для урожая…