Счастье, рассказ, деревенская проза

Светлана Сбитнева
   - Эх, Петрович, хороша водка, грамотная водка, прям душу согревает. – Сидор довольно закатил глаза, смакуя, прицокнул языком от удовольствия.
                - Да, Пантелей Сидорович, на совесть Нюра самогон гонит, не жадничает. -   Петрович потянулся за ополовиненной бутылкой. – Давай еще по пять грамм, - Петрович наполнил оба стакана до половины, ровнехонько, ни на миллиметр не обидел ни себя, ни товарища.
                - Ну, давай за наши молодые без возврата ушедшие годы, - с тоской в голосе изрек Сидорыч и опрокинул в себя все полстакана, закусил селедочным хвостиком, лежавшим на столе в старой промасленной газете.
                Петрович посмотрел на свой стакан, обреченно вздохнул и выпил свою порцию залпом, поморщился, зажмурил глаза, пока водка огненной лавой проливалась по пищеводу в желудок, оставляя после себя отчетливый пылающий след. Сознание сразу как-то замутилось, захотелось всплакнуть.
                - Что там твой Колька? – Куда-то в пространство спросил Сидорыч. – Все работает? В городе, небось? Все деньги делает?
                - Делает, - подтвердил Петрович, в кивке свесив голову на грудь. – У него в этом городе ни минуты свободной нет, все трудится. А что делает, почем трудится, пес его разберет. Наташка его ребенка ждет, какой месяц брюхатая ходит, а мужа и не видит толком с его трудом. 
                Петрович вздохнул, вспомнив своего старшенького. Всего детей у Петровича и покойной Марфы четверо народилось, три сына и дочурка Василиса, или Васька как ее бабы деревенские за буйный нрав окрестили – не по-девчачьи это такой шустрой быть. Васька любимицей всей деревни была, маленькая, да проворная,  зато сердце у ней доброе, большое сердце. Васятка, самый младшенький, в школу еще ходит. Школа-то одна на деревне. В ней Василиса, как сама отучилась, преподавать стала, да так и преподавала, пока в соседнем городе, за 30 верст, университеты не пооткрывали и она туда преподавать не перевелась. Мишка, второй после Кольки, балбес балбесом! Вот шесть лет уже как из дому родного ушел, за цыганами в лес убёг, с девушкой цыганской история у него случилась. Разъехались все. Какое-то время Петрович с Марфой вдвоем жили, кое-как без помощи с хозяйством управлялись, а потом Марфа по зиме в прорубь упала, застудилась сильно, слегла. Через месяц не стало Марфы. Никто из старших на похороны не приехал. Кольку из города работа не отпустила, Мишкин след вообще затерялся. Отправили ему телеграмму до деревни, где он по сомнительным сведениям обосновался, а он только пару недель назад на телеграмму ту ответил, что не знал ничего, в деревне его, мол, той не было, дескать, уезжал. Сочувствие свое выразил, официальным таким слогом, словно чиновник какой про чужого человека сочувствие свое высказывает… Василиса тоже в телеграмме отписала, что, мол, не может, не от нее, мол, зависит. Правда на сорок дней приезжала. Взрослая такая стала, сурьёзная, наряды себе городского типа завела, волосы остригла. Вспомнилось ему все это, и вслед за этими воспоминаниями другие потянулись, о прежних далеких днях, спокойных деревенских денечках. Колька тогда только ходить начал да слова кое-какие произносить, коверкая их на детский лад. Марфа Мишку ждала, круглая ходила, ссутуленная – Мишка тяжелый был, богатырь. Бывало, стирает что-нибудь или стряпает у печки, а в глазах такое тихое счастье светится, что у Петровича от одного только взгляда на нее благодать в душе расцветает… «Давай воды тебе, что ли, наношу», - неуверенно скажет Петрович, а Марфа посмотрит на него своими большими телячьими глазами, улыбнется доброй, какой-то детской улыбкой, едва заметно кивнет, и Петрович со всех ног кинется ей воду из колодца таскать, ощущая внутри, где-то под сердцем, радостное урчание. Так и жили. Иной раз так день пройдет, и не заметишь. А вечером придет Сидорыч, с компанией, «похлебать аликсиру» звать, а Петровичу и идти не хочется, дома, с женой остаться приятнее. «Нет, Сидорыч, - говорил он тогда, - Вы как знаете, а мне вон Марфе надо воды натаскать». Сидорыч понимающе кивал, как-то даже завистливо улыбался, и шел к мужикам. Его благоверная нраву была препротивного, за каждый шаг мужу выговаривала. Детей у них с женой долго не было, да Сидорыч и не сильно печалился по этому поводу. Детям любовь нужна, а где тут в их с Прасковьей отношениях любовь-то? Нету ее, и не пахнет.
Сидорыч посмотрел на опустевшую бутыль, взял ее в руки, посмотрел на свет. Пуста, голубушка, даже на донце капелька не перекатывается.
                - Эх, Петрович, - жалобно пробасил он. – Вот она, жизнь. То целая бутыль ее, то бац -  и нет ни капли. А мы словно и не жили.
                Петрович затуманенным взглядом посмотрел на товарища. Прав был товарищ, прав, что тут скажешь? Жизнь, как и водка, заканчивалась быстро, нелепо, даже вкуса почувствовать ее не успевал. А ведь надо вкус почувствовать… Ведь одна она, жизнь…
                Сидорыч вдруг вскочил с места и кинулся к шкафу. Петрович хорошо знал этот шкаф. Когда Прасковья еще не сбежала к своему слесарю в соседнюю деревню, в этом шкафу рукоделия ее хранились. Ох, и мастеровитая баба эта Прасковья, столько всего руками выделывала! То валенки сваляет какие-то необыкновенные,  все в каких-то висюлях да оборках, то воротничок на свадебное платье - кружева лучше английских, да все не по готовому узору, а так, из головы, то одеяло сошьет из остатков да лоскутков. И детские вещички делала. Любила она деток; своих, правда, Бог не послал, так она соседским раздаривала. Сейчас шкафчик был пустой. И только на нижней полке стояла литровая бутыль самогону…
 - Вот, к Святкам припас, заранее запрятал.
                Сидорыч резким жестом достал бутылку, откупорил и наполнил стаканы. Время словно остановилось, перестало существовать для этих двух отщепленных от всего мира душ, нашедших друга друга в своем одиночестве. 

  * * *

                - Ой, вы к-о-о-о-о-ни мои кони, - то и дело пуская петуха надрывался Петрович. Его голос, огрубевший от водки, резким басом катился по ночной деревне. Луна, словно безмолвный надзиратель, провожала Петровича до его одинокого прибежища, до его опустевшего одичавшего дома. Петрович споткнулся о какую-то корягу, упал, встал, крутанулся, чтобы устоять на ногах,  и пошел в противоположную от дома сторону.
                - Ооооой, в-ы-ы к-о-о-о-н *ик* и, - уже тише и без прежнего задора промычал Петрович, пытаясь разглядеть в ночной дали силуэт хоть чьего-нибудь дома.
                Луна скрылась за тучей, и смущенный Петрович, вконец отчаявшись, махнул рукой и поплелся в сторону леса, аккомпанируя каждому второму шагу раскатистой икотой.
                Деревня давно осталась позади, теперь Петрович шел дорогой, ведущей вдоль леса. Впереди у обочины замаячил какой-то холмик. « Откуда в лесу гора?» - собрав остатки сознания в кучу, подумал-таки Петрович. На вторую мысль остатков сознания не хватило, и Петрович, не напрягая уставшего рассудка по пустякам, плюхнулся у подножия «горы». «Мягко» - прорвалась наружу очередная мысль, и Петрович осознал, что сидит на старой телогрейке. Туча в этот момент сползла с луны, и Петрович в лунном свете увидел дырявый башмак, какие-то картонные коробочки и пакеты из-под молока, ленты, подбитую временем кружку – все это и многое другое прорисовывалось во тьме и навело Петровича на очередную здравую мысль: «Это свалка!». Осознание того, что холм, у которого Петрович так удобно устроился, является свалкой, Петровича не смутило. Он полуприлег на старой телогрейке и обвел взглядом свой случайный ночлег. Вдруг Петрович ойкнул и широко открытыми от изумления глазами уставился на верхушку мусорного холма. На этой самой верхушке, чуть-чуть сбоку, он отчетливо увидел очертания профиля человеческой головы. Кому принадлежала голова, мужчине или женщине, Петрович определить затруднялся. Петрович, только что переставший икать, снова начал икать, теперь уже от испуга. «Что делать?» - лихорадочно, насколько только было возможно, соображал Петрович, зыркая по сторонам. «Пойти поближе посмотреть что ль…Да боязно…вдруг это мертвяк…Ох, вдруг это Васька Кузнец, он бишь с шестого дни дома не был...» - Петрович присмотрелся. «Он, родимый, кто ж еще». Петрович нервно поерзал попой на телогрейке. «Ох, страсти- то какие…Бежать отседова надоть, бежать и виду не показывать, что я чевоть знаю, видел». Петрович, совсем было решившись на побег, попытался встать на ноги. Ноги, то ли от принятого алкоголя, то ли от страху держали Петровича еле-еле. Сам не зная, почему, Петрович  сделал шаг в сторону головы. Напрягая глаза, Петрович уставился в то место, где была голова, и разглядел довольно длинные белокурые волосы, причудливо раскинутые в разные стороны устрашающим ореолом. «Ух ты ж, Господи! Баба!» - громким шепотом изумился Петрович и сделал еще один шаг по направлению к страшной находке. Теперь Петрович разглядел, что это и впрямь «баба»; глаза «бабы» были открыты и были неестественно большие, рот тоже был почему-то открыт буквой «о». Опять туча набежала на луну, и голова утонула в темноте. Петрович стал шарить по карманам в поисках спичек. В кустах, неподалеку от кучи, что-то хрустнуло. Петрович выронил найденный спичечный коробок, похолодел телом. От страха сердце ёкнуло куда-то в пятки и в виски одновременно, руки задрожали. Хрустнуло еще раз. «Ну, все, - мелькнуло у Петровича в голове, - Теперь убьют». Когда в кустах хрустнуло в третий раз, Петрович, за эти секунды успевший представить во всех подробностях, как его будут убивать (непременно долго и большим ржавым топором), вздохнул и повернулся в сторону кустов, выпятив навстречу опасности свою худую впалую грудь. Под кустом сидела собака и равнодушно сверкала глазами. «Нужен ты мне, старый!» - читалось в этих глазах. «Тьфу ты, нечисть!» - сплюнул в сердцах Петрович и нагнулся за оброненным коробком. Пошарил по мусорной куче, нашел. Может и не свой коробок нашел, да спички там были. Подняв спички, Петрович почти вплотную подошел к голове. Всего остального, что к этой голове по законам мироздания должно прилегать, Петрович под мусором разглядеть не мог. «Странно, что рот открыт», - подумал Петрович, - «Может, жива еще?»- неохотно, но все же шевельнулась в его душе надежда. Петрович протянул руку и коснулся «бабьей» щеки пальцем – плоть под пальцем прогнулась, а когда Петрович в ужасе отдернул палец, щека приняла прежнюю форму. Петрович открыл рот почти такой же ровной буквой «о» как и голова. Минуты три Петрович не мог пошевелиться. Очнулся он только тогда, когда из его открытого рта вылезла слюнная капля и упала ему на торчащую в запахе рубахи обнаженную грудь. Очнувшись, Петрович кинулся к голове и начал руками раскидывать мусор, громоздившийся поверх остального тела. Петрович ухватил тело за бока и извлек из мусорной кучи женщину. Надувную женщину…
 * * *               

               Петрович уже третий день не выходил из своей избы. Сидорыч заходил к нему, узнать, что он да как, но Петрович в дом не пускал, отговаривался, что нездоровится ему. Соседи видели, как к нему зашла баба Нюра, принесла что-то в переднике, скорее всего, литр. У Петровича пробыла недолго, минут десять. По просьбе соседей, да и по своей бескорыстной инициативе, пыталась баба Нюра разведать, что такого стряслось с Петровичем, с чего это вдруг он таким нелюдимом заделался. Но Петрович только мямлил что-то про «нездоровье» да «всякие такие причины». Так и ушла баба Нюра, не солоно хлебавши. А Петрович прятал от соседей незамысловатую тайну – свое счастье…
                Три дня назад после своей необычной находки принес Петрович надувное чудо домой, рассмотреть при свете. Оказалось что-то вроде куклы, да как на совесть сработанной! Долго, правда, кумекал Петрович, отчего у куклы рот так странно открыт, но решил, что это она разговаривает как бы. Кукла была совсем нагая, но неприлично женщине голой быть, рассуждал Петрович. Нашел кое-какие платья Марфы и вырядил свою «гостью» по всем правилам, даже волосы ей в косу заплел. Петрович сам не заметил, как стал называть ее Марфой, как стал к ней обращаться, словно к живой… А у нее рот открыт, словно отвечает…Бывало, усадит ее за стол с собой, поставит перед ней чашку с чаем и рассказывает ей о своей жизни, потом начнет вспоминать, как им с ней, с Марфой, хорошо жилось, детишек каких они разумных да трудолюбивых воспитали.
               - Детишки-то наши во какие умные (при этих словах Петрович поднимал указательный палец вверх), в городе живут. Василиса вон и младшего с собой в город на все лето забрала, мол, пущай маленький цивилизацию посмотрит. Мишка только непутевый у нас, ну да у него свое счастье, нескладное, а все-таки счастье…Да ты пей чай-то, пей, свежий заварил, душистый. – приговаривал Петрович, пододвигая «Марфе» чушку с холодным нетронутым чаем.

 * * * 

              Неделя прошла, а Петрович так и сидел в избе, никуда не выходил, кроме как во двор к колодцу за водой. Для чая… Соседи, увидев старика, окликнут его, а он притворится, что не слышит, и шустро в избу, и дверь затворит.
              - Что-то нехорошо мне, Марфинька, - сказал как-то Петрович. – Что-то скребет, скребет на душе, а что скребет, не знаю. Все вроде хорошо у нас, слаженно, и ты вон вернулась ко мне, старику. А долго тебя не было, Марфинька, истосковался я весь душой. Поначалу-то на детишек смотрел, радовался да в тоске своей утешался, все-таки твои они кровиночки. А что детишки? Разбежались детишки… Город их сманил из родной деревни, из родного дому. Ох, нехорошо мне, - Петрович приложил ладонь к груди и посмотрел на сидевшую перед ним куклу: рот по-прежнему открыт, глаза выпучены, без выражения.
             - Прилягу я, Марфинька, ты уж тут без меня похозяйничай.

 * * *               

               Ночью Петрович проснулся от шума. Что-то колотило по деревянным стенам дома, кругом все галдело, кричало, причитало. Петрович в темноте не мог разглядеть, кто там шумит.
               - Марфа, - еле слышно позвал Петрович.
               - Я тут, - каким-то не своим голосом отозвалась Марфа с печи.
               - Ох, Марфушка, кто же шумит-то так? Ночь ведь на дворе глубокая.
               - Это, наверное, Мишка во дворе колет дрова, - ответили с печи.
               - Ночью? – Удивился Петрович. – А все спят?
               - Спят, спят, не волнуйся. И ты спи. Тебе теперь спать надо. Засыпай, а я тебе спою,  хочешь? – И голос запел. Петрович раньше никогда не слыхивал этого голоса, это был не Марфин голос, а какой-то другой. Голос был еле различим в ночной тишине, слов песни Петрович не разбирал, да ему и не хотелось их разобрать. Он слушал голос, и от этого голоса ему стало так спокойно на душе, все страхи куда-то ушли, оставив только благодатное спокойствие и ощущение тихого спокойного счастья. Голос, словно воздух, входил в сознание Петровича, и только где-то далеко, где-то не здесь, слышался звук ударов чего-то тяжелого о стены дома.  «Все колет, труженик мой, кормилец», - подумал Петрович и заснул спокойным сном.

Утром соседи нашли только обгоревшие остатки бревен там, где до этой ночи был дом Петровича.