Отблески дальней грозы

Леонид Краснянский
О ПОВЕСТИ «ОТБЛЕСКИ ДАЛЬНЕЙ ГРОЗЫ»

То, о чем пишет Леонид Краснянский в этой небольшой повести, — часть биографии его поколения, личный опыт его боевой молодости. Став в первые годы войны войсковым разведчиком, автор хорошо познал цену трудного хлеба разведки, ее повседневного риска и кровью оплаченного успеха ее дела. Этот успех зачастую целиком зависел от самоотверженности и героизма рядовых разведчиков, солдат и младших офицеров войсковой разведки, от их тактического мастерства, которое тоже приходило с опытом, добытым опять все той же ценой солдатской крови.
В повести «Отблески дальней грозы» не много героев, ее действия ограничены в основном перипетиями одного рядового задания, выполнить которое так же нелегко, как и вернуться с него. Но все герои повести согреты добрым, слегка ироничным взглядом автора, видящим их с расстояния более чем в треть века. С этого расстояния он судит их, он же их любит, потому что там и он сам, молодой офицер войсковой разведки Леонид Краснянский.
Повесть написана просто и сдержанно. Лапидарный стиль автора дает возможность экономно, без языковых излишеств нарисовать зримые картины боя, коротких, как взмах ножом, стычек в разбитой снарядами траншее; множество точных, верно употребленных деталей позволяет воспроизвести углубленную картину войны и ее неповторимого быта.
И еще одна отличительная особенность этой небольшой повести заключается в ее благородном пафосе, обращенном в сегодняшний день, в паши будни. Прошлая большая война все больше отдаляется от пас, не умаляя, однако, непреходящей ценности мира, одинаково важного как для ныне живущих, так и для тех, кто не дожил до Победы. Вот почему так важна н благородна тема борьбы за мир, в которой не могут не участвовать все честные люди Земли и среди них — бывший советский разведчик Степан Ермаков и американский негр Джон Паркер.
Пожелаем же успеха этой небольшой повести!

















________________________________________________________





1

В эти предвечерние часы Ермаков любил бывать здесь. Он и сегодня неторопливо шел от причала к причалу — куда спешить человеку с пенсионным удостоверением в кармане. Полтора месяца назад, кроме удостоверения, ему выдали бессрочный пропуск с тисненными бронзой па голубоватой обложке словами «Торговый порт» и, пожелав доброго отдыха, пригласили: «Заходи, Петрович».
Он часто навещал своих друзей. Было о чем поговорить, что вспомнить. Случалось, его просили помочь в ремонте кранов, лебедок, такелажа; и он, их прежний мастер, снимал тенниску, облачался в робу.
Всегда, как и сейчас, он начинал обход порта с узенькой полосы у самого края причальной стенки, названного моряками «кордоном». Видимо, так назвали они этот край потому, что за ним дышала волнами неоглядная ширь, с которой связаны рейсы в «зарубежку».
Под ногами, шурша, перекатывалась галька — ее привезли железнодорожники для ремонта портовых путей. Сновали по бетонным плитам электрокары. Громадины судов — каждая с шестиэтажный дом — навевали мысли о заморских далях, о многотрудной работе, поднявшей порт из руин и пепла.
«В сорок пятом и свои редко швартовались, — думал Степан Петрович. — А сейчас, смотри-ка, из разных стран гости. Да и то ведь, тридцать лет прошло после войны. Тридцать лет!..»
Так он шел, приветливо здороваясь с докерами, матросами, штурманами дальнего плавания, пограничниками. Его здесь все знали.
- Хеллоу, комрид!   — (Степан Петрович поднял голову и увидел па борту теплохода негра. Сверкая жемчужно-белыми зубами, негр глядел на него). — Совиет комрид! «Союз» — «Аполло» о'кэй! Стаффорд, Леоноф о'кэй!
Негр показывал большой палец, пританцовывал, не сходя с моста, а Ермаков удивленно рас¬ширил глаза, словно речи лишился: «Он... Несомненно, он это!.. Выходит, что тогда...»
- Ты Джои Паркер из Сан-Франциско?! — крикнул Ермаков.
- Негр тоже удивленно расширил глаза, перестал пританцовывать:
- Йес! **
- Ты был на фронте?.. Ты воевал?..
В ответ — пожатие плечами. «Не понимает,— заключил Степан Петрович. — Да и я хорош... Самое большее ему лет девятнадцать, а воевали... Конечно же, его тогда и на свете не было».
Ермаков крепко сжал правой ладонью левую, высоко поднял руки.
- В космосе сейчас вот так!.. Нужно и на Земле... Это на Земле еще нужнее. Понимаешь, браток?..
- Йес! Тебья?.. Aй эм Джон Паркер. Как тебья?..
- Степан Ермаков.
Негр склонился, пристально разглядывая его:
- Ермакоф?.. Степан Ермакоф?..

И снова в душе Степана Петровича возникло смятение: «Что же получается?.. Будто и он меня знает...»
Жестами Ермаков объяснил: пойду к трапу, и ты спускайся. Но уже на американском теплоходе прошипела трюмная гидравлика, к берегу поплыли на тросах портальных кранов огромные контейнеры стального цвета — началась выгрузка. Сожалеюще качнув головой, негр поспешно вынул из-за пояса брезентовые рукавицы и убежал.
Все же Степан Петрович направился к трапу. «Попрошу разрешения переговорить... Так, мол, и так — память войны. Может, ребята, знающие английский, окажутся рядом — выгружает-то американца наша бригада. А не окажутся, сам разберусь».
Ступеньки трапа тускло отсвечивали дюралем. Вверху стоял вахтенный матрос. Ермаков поднялся к нему:
- Здравствуй. Дело у меня..
Матрос слушал, гоняя во рту жевательную ре¬зинку:
- Джон Паркер?..
- Да-да. Будь другом, переговори с начальством. Мне бы минут пять всего...
- Чиф-мейт! — ткнул пальцем матрос куда- то еще выше.
За долгие годы работы в порту Ермаков много раз слыхал, что так американские и английские моряки называют старшего помощника капитана.
- Звякни чиф-мейту, — попросил Ермаков.
- Уот из ит «звякни»? 
- Позвони, доложи ему... Сник телефон. Понимаешь?
- Йес! — кивнул вахтенный, протягивая руку к нише фальшборта, где стоял телефонный аппарат. Докладывал мало, больше отвечал: - Ниггер... Йес, сэр!.. Йес! — Трубку опустил резко, выплюнул за борт жевательную резинку.
- Ну что, друг?.. Что он сказал тебе?..
Вахтенный стал быстро, возбужденно объяснять. Степан Петрович не понимал. Тогда вахтенный притронулся к его плечу:
- Джяст момент!.. Ботсвайн Чарли спик рашн. Все будет о'кэй!..
Это Ермаков понял: нужно немножко подождать, и матрос вызовет боцмана Чарли, который говорит по-русски.
Пришел боцман — пожилой человек в робе. Дружески тряс руку, переводил:
- Чиф-мейт удивлен, как ты узнавал негра. Чиф-мейт видит все негры на одно лицо.
- Окажись он в том моем положении... А-а, да и ему не надо б!.. Комрид, ты пойми меня. Сердцем чувствую, что на фронте я встречался с отцом или родственником вашего Джона Паркера.
Боцман Чарли вздохнул всей грудью. Он осторожно пригладил редкие волосы. Пригладил их чуть повыше лба, где белел шрам.
- О'кэй, товарищ!.. Святая памьять войны — о'кэй!.. Долго будет жить святая памьять — долго будет мир.
- Значит, не разрешает чиф-мейт? — спросил Ермаков.
Боцман перевел этот вопрос вахтенному, что- то еще уточнил и ответил:
— Джон Паркер минута в минуту начал работать. Сменят его минута в минуту. Порядок такой. Приходи утром, товарищ. Никакой чиф - мейт не помешает нам снова узнавать друг друга...
Пронзительно вскрикивали чайки. Ермаков спустился по трапу, тяжело зашагал к проходной. Неодолимо хотелось побыть наедине, осмыслить все, что так внезапно разбередило давнюю рану.
«Чиф-мейт, чиф-мейт!.. Жареный петух, видно, еще пи разу не клюнул его... Ну что ж, боцман Чарли правильно сказал. Да, это он хорошо сказал: «Никакой чиф-мейт не помешает нам снова узнавать друг друга».
Ермаков обернулся. Боцмана рядом с вахтенным не было. Алел на фок-мачте американского теплохода красный флаг, а с кормового флагштока глядел в море звездно-полосатый флаг.
«Ну что ж, приду утром. Я обязательно приду. Мне иначе нельзя».
Он сменил несколько скамеек, установленных под платанами на приморском бульваре, и не нашел желаемого уединения: то щебетали рядом о чем-то своем девушки, то шелестел газетой и пытался заговорить о совместном полете космических кораблей незнакомый старик, то мешали сосредоточиться стремительно бегущие но асфальту автомашины.
Степан Петрович сел в троллейбус. Недалеко была моторно-лодочная стоянка, и он решил взять там свой ялик, выехать в море.
Пневматика несколько раз открывала и закрывала двери троллейбуса. Но вот показались лодки, деревянные причалы, домик егерей. Пора выходить.
Никого у причалов не было. Дежурный егерь поливал возле домика цветы. Степан Петрович отдал ему пропуск.
- Рыбалить? — спросил егерь.
- Рыбалить.
- Поздновато собрался.
- Ничего.
...Тарахтел мотор. Горько-соленые брызги щипали губы и язык. Ермаков правил к скалистому мысу, на оконечности которого виднелся маяк.
«Да, это хорошо боцман сказал. Шрам-то, видно, с войны у него. Черт возьми, были ж союзниками, а сейчас, спустя тридцать лет, заново узнаем друг друга. Вот и совместный полет, и их торговые суда... Так-то лучше!..»
У мыса Ермаков заглушил мотор, бросил якорь.
Тихо было здесь. Мелкая волна лизала борт ялика. Смотрел Ермаков на спускающийся к горизонту диск солнца, на светлую с голубоватым отливом вблизи и темно-синюю вдалеке зыбь моря, все более погружаясь в думы.
И прихлынуло к нему то далекое, неизгладимое...

2

Вторые сутки у них не было крошки во рту. Последний сухарь разделили по-братски, свернув рацию.
- Смачно! — сказал Гена Зуек, облизывая губы. — Жаль, добавки нету... Супцу бы перлового к этому сухарику...
- И чаю горяченького, — присоединился к его мнению Шот-Четович.
Хмурый, нелюдимый с виду Устин Макуха зыркнул глазищами:
— Ото сволочуги так сволочуги! Ото всыпать бы за такие разговоры. Зуйку первому...
До войны Устин Макуха был чемпионом металлургического завода по боксу в тяжелом весе, силу имел необыкновенную, но разведчики знали, что «всыпать» он мог лишь противнику, а своего и пальцем не тронет.
«Так, Устин, так! — мысленно одобрил Ермаков. — Не ко времени трёп».
Они чуток передохнули в этой лесной чащобе и спустились в овраг, где из-под березы бил род¬ник. Наполнив фляжки водой, прислушались: глухо, едва слышно рвались вдали снаряды — там передовая, туда им разрешили вернуться.
Все, что велено, они выполнили. Никто не ранен, не убит. Продукты же подъели вчистую, потому что произошла задержка: в самый последний момент, когда собрались выходить из тыла, по лесной дороге пошли танки. Много танков. Надо было узнать, куда их перебрасывают гитлеровцы. II опять сливались разведчики с деревьями и кустами, меняли наблюдательные пункты, днем и ночью не спуская глаз с дороги. Стало ясно: двенадцатая танковая дивизия гитлеровцев скрытно, группами по двадцать—тридцать машин, по¬шла к фронту, в направлении Жагаре. Об этом переданы донесения. Можно возвращаться.
Ермаков повел разведчиков оврагом. «Вовремя мы сообщили своим, теперь внезапности у гитлеровцев не получится. Видимо, готовят они удар, рассчитывают приостановить движение наших к Восточной Пруссии, а может, и еще что-то замышляют. Командование разберется».
Овраг становился мельче, положе. Склоны были перевиты корнями берез и сосен, зеленели кустами можжевельника и зарослями папоротника.
По склону группа вышла к той дороге, на которой всего час назад лязгали гусеницы, ревели моторы горючевозов и штабных машин. Сейчас дорога пустовала. Вдоль нее, через березняк и можжевеловые кусты, разведчики двинулись к фронту.
Зуек срывал на ходу спелые ягоды черники. Рот и зубы у него потемнели. Капелька черничного сока присохла между веснушками на носу.
- Хватит! — укоризненно взглянул Ермаков.— Поклевал и довольно — сдерживаешь группу. От нее, черники-то, лишь обман...
- Смачно, товарищ старший сержант!
- Хватит, сынок!..
К этому юркому, сообразительному парнишке Ермаков питал отцовскую привязанность. Пусть по возрасту Гена не мог быть сыном: ему, Ермакову, — двадцать девять, а Зуйку — семнадцать. Пусть!.. Все равно — «сынок».
Гепа прибыл с маршевым пополнением четыре месяца назад. Командир разведроты, критически окинув взглядом его худощавую фигурку, подвел к Ермакову.
- Рядовой Зуек, этот человек будет теперь и твоим учителем, и твоим батькой.
- Калибром он маловат для нашей службы, — сказал кто-то из разведчиков.
- Ничего, — возразил Ермаков. — Бывает, и большая фигура, да дура. Вот покормим его — и начнет прибавлять в росте. Верно, рядовой Зуек?
- Еще как верно! Я, когда поем, сразу на голову выше делаюсь. Хоть сейчас испытайте.
Засмеялся Ермаков: «Бо-ойкий! Сгодится... Подучу маленько — и сгодится».
С тех пор видели их почти все время вместе: за передовую уходили рядом, в поисках держались бок о бок, спали тоже рядом — одну шинель подстилали, а другой укрывались. И стал Ермаков называть его отцовским словом «сынок». Он говорил:
— Тут, в битвах с врагом, одногодки кровными братьями становятся, а те, кто постарше, — их кровными отцами. Тут все мы — родня.
Замечал Степан, что Гена перенимает у него и походку, и жесты, и слова. Так же, как он, Зуек туго подгонял по руке ремень ППШ, чтобы точнее стрелять; в бою, если кончались патроны, умел драться ножом, саперной лопатой; мог идти под водой с камышинкой во рту, обезвреживать немецкие мины, различать по малейшим признакам, где у противника землянка, пулемет, орудие.
Будь другое время, Ермаков обучил бы Зуйка не этому — куда лучше сваривать детали кранов в портовых мастерских или слесарничать. Знал Ермаков и фрезерное, и строгальное дело. Руки ничего не забыли. Но в огне родная земля. И потому из-за смертной необходимости нужно еще...
Он замедлил шаг: па дороге переговаривались немцы. Мгновенно прикрыл капюшоном пятнистого масккостюма голову. Пошел крадучись, держа наготове автомат. След в след за ним шагали разведчики.
Осторожно Ермаков отвел в сторону ветви, дал знак: ложись! Рядом с кюветом стоял грузовик, доверху нагруженный округлыми мешками из крафт-бумаги  . Чуть поодаль, впереди грузовика, обедали два немца.
— Хлеб с маслом и колбасу рубают, — проглотив подступившую к горлу слюну, шепнул Зуек. — Двое их, а нас четверо.
- Нет, Гена, пот... Давай-ка в кузов, пощупай мешки. Автомат здесь оставь, в случае чего— мы прикроем... Давай, сынок, пока они не вернулись к машине.
Зуек ящеркой соскользнул в кювет, выглянул, кося глазами па немцев, и опять ящеркой — к заднему борту грузовика. Ермаков вздохнул: «Так, Гена, так!.. Полдела позади... Двое немцев — это не задача, да шуметь в нашем положении нельзя... Так, сынок, так!»
Зуек птичкой перепорхнул борт и выхватил нож. Наверно, между бортом и мошками было какое-то пространство, где он скрылся. Ермаков видел только руку, вспарывающую мешок. «Так, Гена, так!»
В это время немцы стали складывать продукты. Ермаков переглянулся с Макухой и Шот-Четовичем. Диски их автоматов плотно легли на грунт. Но Зуек соскочил с кузова и юркнул в кювет. Чем-то наполненная пилотка была у него в руке. Заметив, что немцы возвращаются к машине, Зуек приник ко дну. Глянул вверх, но Ермаков дважды показал ладонью: «Лежи!.. Не шевелись!»
Только когда грузовик тронулся с места, Зуек приподнялся, намереваясь выскользнуть из кювета. Однако Ермаков снова показал ладонью: «Лежи!.. Не шевелись!» — по дороге ехали три ма¬шины, в них тоже были мешки из крафт-бумаги.
Затем стало тихо, и Зуек мигом покинул кювет. Растерянно, виновато он протянул Ермакову пилотку:
- Песок...
- Сахарный? — спросил Шот-Четович.
- Ага, чай пить будем!
Ермаков взял щепоть, потер между пальцами.
- Цемент! — сказал Ермаков. — Так я и думал... Значит, вот что получается, ребята: туда, к Жагаре, они стягивают танки, а здесь где-то на всякий случай готовят запасной рубеж. Зуек, какой вывод?
- Это опя-ать на одной чернике!..
- Надо!.. Если мы не разведаем, где немцы строят рубеж, то другим придется идти, а может, и нам... Вытерпим, не умрем!

3

Они медленно продвигались близ дороги, замечая, куда следуют грузовики с цементом. Позади осталось километров шесть, когда Ермаков увидел сколоченную из досок караульную будку, трех эсэсовцев с автоматами и шлагбаум.
Лежали, затаив дыхание. Ждали очередного грузовика, а его все не было.
Шлагбаум контрольного пункта изредка поднимался, пропуская мотоциклистов, легковые автомашины, подводы, везущие доски и бревна. Гру-зовики же с мешками из крафт-бумаги больше не появлялись.
- Сынок, — шепнул Ермаков Зуйку, — обогни будку, проследи за подводами... Цемент-то, может, уже весь привезли.
Зуек вернулся минут через двадцать.
- За шлагбаумом лес очень редкий, а кое-где совсем нету, — доложил Зуек. — Местность пошла вниз. Зенитки стоят. Справа — холмики; там копают траншеи, и подводы к холмикам уехали. Цемент сложен штабелями около строящихся дотов. Поровну у каждой опалубки сложен, товарищ старший сержант.
- Ясно, — сказал Ермаков
Он взглянул на компас, повел группу в глубину леса, удаляясь от дороги. Теперь эта осточертевшая за последние сутки дорога не интересовала его.
- Товарищ старший сержант, холмики здесь, слева от нас, — тихо проговорил Зуек.
- Ладно...
На старом пне Ермаков развернул карту, отыскал место, где сейчас находилась группа. Вот дорога, вот заболоченная низина, а ближе к опушке леса — небольшие высотки. Лес подковой огибает низину, и высотки подковой уходят на юго-запад. Далее — речка, хутор, железнодорожная станция.
Ермаков поскреб затылок: весь предполагаемый участок строительства рубежа группе разве¬дать не под силу, нужно брать языка. Хорошо бы добыть офицера — он все знает. Конечно, покочевряжится маленько, но заговорит, не-пременно заговорит, окаянная душа! Да, хоро¬шо бы...
- Язык нужен, — сказал Ермаков. — Шот и Зуек, развертывайте рацию. Передадим донесение — и на опушку... Устин, при захвате смотри: нужно брать того, кто не работает; начальничка бы захватить, начальничка не будет с лопатой ковыряться.
- А что сообщим в донесении, ведь не знаем пока ничего толком?
- Сообщить надо... Так, мол, и так, противник сооружает рубеж. Мы находимся там-то, ведем наблюдение, ночью пойдем... Куда пойдем — из-вестно. Все, разговорам конец!
Ермаков написал донесение. Шот-Четович закодировал текст, немного выждал, пока наступит время очередного сеанса связи, и дробно застучал ключом.
Языка они взяли в полночь. Устин Макуха схватил его в траншее, поднял наверх. Ермаков связал руки веревкой, а Зуек заткнул рот кляпом.
Метрах в трехстах правее вспыхнул прожектор, заскользил лучом по низине и высоткам. Кусты, бревна и доски, конусообразные кучи щебня плыли, клонились, изменяя очертания. Лениво, как бы для острастки, прострочил двумя очередями автомат, по пули унеслись в другую сторону.
Группа лежала в кустарнике, за деревянной опалубкой строящегося дота. И показалось Ермакову при свете прожектора, что пленный какой- то чумазый. «Тоже, видно, чернику клевал, — подумал Степан. — Ясное дело, не офицер это».
Прожектор погас. Разведчики поволокли языка через кустарник к опушке леса. Сзади стучали топоры и лопаты, шлепала выбрасываемая из траншей и котлованов земля.
В лесу пленного подняли. Устин Макуха по привычке обыскал его, осмотрел со всех сторон и развел руками:
- Документов нема, погонов нема — зачуханный какой-то фриц. Степан, что с ним делать?..
- Известно что — коротко допросим и... Не тянуть же обратно, па обмен.
Кляп изо рта пленного вынулп. Шот-Четович спросил:
- Ире намэ унд фогнамэ? 
- Джон Паркер...
Шот-Четович еще задавал вопросы, однако пленный молчал. Жадно хватая ртом воздух, он глядел на автоматы, пилотки, масккостюмы раз¬ведчиков.
- Совиет комрид?! — воскликнул вдруг пленный. — Я матрос!.. Америка!.. Карашо!.. Зер гут!.. О'кэй!.. — И плакал, и склонялся лицом к своему плечу, пытаясь вытереть слезы.
Ермаков оторопел — чего угодно он ожидал, но не этого. Зуек потянулся к рукам Джона Пакера, чтобы развязать их.
- Погодь, — остановил Степан. — Шот, задайка ему такой вопрос... Раз он из Америки — стало быть, союзник наш, — то какого ж он черта вместе с фрицами оборонительный рубеж строит?..
- Ото! — сказал Макуха. — Фашистам помогают.
Джон Паркер отрицательно замахал руками:
- Ноу, ноу!.. Карго шип, конвой!.. Меридиан Нордкап — остров Медвежий герман сабмарин бух, бух наш карго шип!.. Я тонуть. Герман сабмарин брал на борт, делал плен!..
Нет на свете моряка или рабочего крупного порта, который бы не знал слов «карго» — груз и «шин» — судно. А «конвой» — это и без перевода понятно, и «сабмарин» — попятно. Где-то на севере, у мыса Нордкап, значит, потопила немецкая подводная лодка американский транспорт, шедший в составе конвоя. Ну, комрид, милостива к тебе судьбина: в море тонул — жив остался, на фашистской каторге пропадал — мы спасли.
- Товарищ старший сержант, да он же от природы черный, — зашептал Зуек. — Негр это, товарищ старший сержант.
- Вижу.
- Я только в кино...
- Помолчи.
Макуха и Шот-Четович тоже удивленно разглядывали необычного языка, но от высказываний воздерживались. Ермаков освободил руки Джона Паркера.
- Не бойся, комрид, ты среди своих. Скажика мне вот что: рубеж строят одни военнопленные?
- Ноу!.. Пленный мало, сапер много.
- Понятно. Устин и Гена, прикройте-ка нас с комридом плащ-палатками. Да смотрите, чтобы свет не пробивался; я фонарик включу. Шот, переводить не надо, сам разберусь.
Он достал карту, лег. Джон Паркер примостился рядом.
Под плащ-палатками было душно, звенели комары. Джон Паркер водил черным пальцем по карте, рассказывал, часто повторяя два слова: «бункер» и «ским».
Немецкое «бункер» развилисто — дот, дзот, блиндаж. Ермаков уточнял, что именно сооружают, чертил условные знаки. Участок рубежа, где работал Джон Паркер, прояснился до последнего дота, до последнего пулеметного гнезда.
- Комрид, ну а дальше?.. Вот здесь, у речки, у железнодорожной станции — что здесь?
- Ским надо. Брать ским, будет о'кэй. Джон Паркер нет страх!
- Ты где русским словам обучился?
- Карго шип, Архангельск, Мурманск... От совиет матрос и официер. Книжка еще был — «Разговорник».
- А что такое — ским?
- Ским?.. Русски тоже ским. Бункер, бункер — много бункер. Понимаешь?
- Смутно. Опорные пункты, что ли?
Джон Паркер снова водил пальцем по карте, пытался объяснить. Ермаков досадливо морщился, тер зудящий от комариных укусов лоб. Выключил фонарик, сбросил плащ-палатки. «Проклятое «ским», таинственное «ским», что же ты означаешь?»
Потихоньку он спросил у Шот-Четовича, но и тот не знал.
- В немецком языке нет такого слова, — сказал Шот-Четович.

4
Оно, может, и обошлось бы все благополучно, если бы Зуек не подарил комриду нож. Когда группа пересекла болотистую низину и стала подниматься вверх, ко второму лесу, Зуек пошарил в кармане и достал тот самый нож:
- Возьми, комрид... Он складной: на кнопочку нажмешь — и лезвие выскакивает. Я его про запас держал. Возьми, здесь мы не у тещи на блинах.
Джон Паркер обрадовался, как ребенок, щелкал кнопочкой:
- Ским, да?.. Джон Паркер нет страх!..
- С ким, с ким! С нами ты теперь, комрид.
Устин Макуха тоже пошарил в кармане и вынул самое драгоценное — четвертушку сухаря. Не съел ее Устин, берег для Зуйка. «Мне-то она как слону дробина, — решил там, возле оврага, Устин, — а Зуйку сгодится. Завтра у него день рождения — вот и преподнесу подарок».
- На, замори червячка, — протянул Макуха Джону Паркеру четвертушку. — Ото выберемся к своим, тогда и водки долбанем, и суп будет, и каша...
- Сэнкью, спасибо.
- Чего там, грызи.
В буреломе Степан приказал снова развернуть рацию. Зуек нарастил антенну мягким проводком, полез па высокую сосну, чтобы закрепить вверху проводок. Джон Паркер поглядывал назад, в сторону строящегося рубежа, щелкал ножом.
Никто не знал, что он замышляет. Это вообще могло остаться в неизвестности, но все-таки потом прояснилось. Лучше бы вовремя, а не потом...
- Значит, так, — сказал Ермаков, когда передали донесение. — Рассвет наступит через два часа. К своим по темноте не успеем. Задача — пройти километров десять и где-нибудь втихаря ждать следующей ночи. Вытерпим, не умрем!.. Устин, пойдешь замыкающим. Оберегай комрида, так как в наших делах он ни черта не смыслит. Комрид, придерживайся Зуйка. Комрид, ты слы-шишь?.. Где же он?..
- Только что был рядом со мной, — проговорил Шот-Четович.—Возможно, в кустах, по нужде...
Осмотрели кусты, толстые сушины бурелома. Зуек трижды прокричал кукушкой — об этом сигнале сбора Ермаков говорил Джону Паркеру. Нет, никто не отозвался.
И воцарилась гнетущая тишина. Тускло мерцали над головами сосен звезды. Проглядывал сквозь тучи бледный серп луны.
- Ото союзничек! — сказал Макуха. — Ото негр, замученный тяжелой неволей!.. Другом прикинулся, сучий потрох, слезу лил!..
- Так внезапно... — проговорил Шот-Четович.
- Почему он?.. Почему?.. — сокрушался Зуек.
Ермаков вскинул автомат па ремень:
- Прекратить трёп!.. Быстро за мной!..

Он не знал причин ухода Джона Паркера, видел лишь возможные последствия: «Если приведет немцев, быть бою.
До сих пор удавалось действовать без единого выстрела. Рацию включали нa две-три минуты, чтобы не засекли пеленгаторы. Начальник разведки дивизии майор Буравлев, подтверждая ценность добытых данных, сообщал: «Нормально!» Это у него высшая оценка. И вот... Джон Па-ар-кер!.. А мы-то развесили уши — свой, вместе бьемся!..»
Спешил Ермаков уйти подальше, запутать следы. Лесных дорог и тропинок сторонился, время от времени бросал взгляд па светящийся ци¬ферблат часов.
Небо стало серовато-красным. Зябко, росисто встречал лес зарю.
Пологой лощиной Ермаков с группой спустился к той речке, которую видел на карте. Речка была неширокой — всего метров сорок — пятьдесят.
В клубах молочно-белого пара они пошли против течения, стараясь не хлюпать сапогами. Иловатое дно засасывало до колен, царапал лицо остролистый камыш, преграждали путь наклонные ветви черной ольхи. «Ничего, зато искать следы в воде — все равно что гадать на кофейной гуще».
Ермаков шел так с полкилометра, затем, подняв над грудью автомат, свернул к противоположному берегу. Зуек, Шот-Четович и Макуха тоже свернули.
На берегу возвышались два ясеня. Гусиная травка и дикий клевер глядели бисеринками росы. От передовой теперь явственнее, чаще доносились разрывы. Медленно, с опаской всходило солнце.
— Выжать брюки и портянки, переобуться! — приказал Ермаков.
Сам тоже снял сапоги, вылил воду. Только сейчас почувствовал, как отяжелели плечи, руки, ноги и в сонной истоме гнется к земле голова. Словно в тумане, проглянуло личико дочери: «Папуленька, расскажи про серого волка и Иван-царевича... ты мне всегда перед сном сказку рассказываешь».
Но не сказка, а действительность толчком распрямила его — откуда и взялась упругая сила. Слушал настороженно, руки машинально крутили портянки, надевали сапоги: там, где группа недавно вошла в речку, лаяли собаки.
- Товарищ старший сержант, они остановились, — заговорил Гена. — Фрицы рядом с ними!.. Собаки кругами по берегу, кругами... Товарищ старший сержант, фрицы зовут их, цепляют на поводки!
- Уймись!.. Не тараторь!..
Ермаков достал из вещевого мешка бинокль, присмотрелся: «Шесть немцев и две овчарки. На немцах черные мундиры — стало быть, это эсэсовцы. Видно, след потеряли, гадают...»
Он вздрогнул: правее эсэсовцев, осторожно раздвигая камыш, брел по воде Джон Паркер. Поблескивал в его руке Зуйков нож, шапки на голове не было, одна штанина превратилась в лохмотья.
- Должность иуды тоже не мед, — сказал Устин. — Наверно, всю дорогу по кустам, замест третьей овчарки...
- Странно, что в воду сунулся.
- Степан, это приманка: потеряли они след, не знают, где мы пересекли речку; ото и выставляют напоказ «подсадную утку» — авось крякнем. Сами же, наверно, посуху, вдоль берега... Там-то их, у лощины, теперь не видать.
- Резон...
- Они еще пихнут его и на эту сторону, а потом челноком будут нащупывать след — влево - вправо, влево-вправо... Ну да! Из камышей он вы-шел, через речку гребется. Брать будем?
- Уже брали...
- Понятно.
И заскользил Устин по траве, скрылся в кустах. «Так, Устин, так!» — шептал про себя Ермаков.
Он был уверен, что эсэсовцы видят Джона Паркера и, сдерживая собак, лишь временно притаились. Но и Устин знает это, постарается снять «подсадную утку» без выстрела, без ножа — молниеносным боксерским ударом. Тогда-то и высунутся эсэсовцы, начнут опять гадать-разгадывать и непременно захотят проверить, почему Джон Паркер не подает никаких знаков, а группа...
Нет, все произошло не так. С криками «Хальт!.. Хальт!.. Хальт!..» выбежали эсэсовцы из камыша, спустили овчарок. Черной цепочкой двинулись вслед за плывущими овчарками, но не стреляли, и Ермаков подумал: «Другое что-то у них на уме — с приманкой не действовали бы открыто».
Ежеминутно оглядываясь, Джон Паркер спешил к левому берегу. Вот одна собака настигла его. Паркер взмахнул ножом, ударил. Истошный визг овчарки, окрашенные кровью брызги, автоматные очереди эсэсовцев... И схватился за грудь, упал Джон Паркер.
- Бьем! — отрывисто произнес Ермаков, поняв главное.
- Бьем! — звонким мальчишечьим голосом крикнул Гена Зуек.
Вскипела от автоматного града вода. Смешались вопли раненых эсэсовцев, пронзительный визг второй собаки, адский перещелк пуль.
- Зуек!.. Зуйка!.. Товарищ старший сержант!.,
Умолк на мгновение автомат Ермакова. Но осилил Степан режущую боль, снова затрясся вместе с прикладом ППШ, кричал Шот-Четовичу:
- Перевяжи!.. Ты перевяжи Зуйка!.. В кр-ровину их мать!..
Он слышал, как строчит скупыми прицельными очередями Устин Макуха, и видел, что последний эсэсовец, бежавший обратно к камышам, словно бы споткнулся, осел сгибаясь, и рухнул на отмель. Все стихло.
В этой внезапно наступившей жуткой тишине Ермаков уловил лишь сдавленное, скорбное дыхание Шот-Четовича. Когтисто рвануло предчувствие. Встал, крепко сжимая горячий автомат.
Бинт на голове Зуйка алел кровью. Измазанный черникой рот был приоткрыт, точно Зуек хотел что-то сказать или крикнуть напоследок, да так и не успел. «Эх, сынок, сыпок!.. Не дождался, не дошагал...»
Ермаков стал на колени, поцеловал Зуйка:
- Прощай!..
Чернели в воде трупы. Кружило над местом скоротечного боя воронье.

5
Это позже, немного позже Ермаков узнал, что произошло левее — там, куда перед боем выдвинулся Устин Макуха.
Как только все стихло, Устин вскинул ремень автомата на шею, вошел в воду и поднял Джона Паркера. Голова американца откинулась назад, глаза были закрыты, пальцы стискивали рукоятку ножа.
Устин вынес его на берег, придавил ладонями живот: изо рта Джона Паркера струйкой полилась зеленоватая вода. Сделал Устин и искусственное дыхание, как учил разведчиков фельдшер из медсанбата. Джон Паркер судорожно потянул в себя воздух, открыл глаза.
- Ски-им! — простонал он, узнав Макуху.
- Ото поговори!.. Ото всыпать бы!..
- Устин, герман не догонял Джон Паркер... пуля догонял Джон Паркер.
- Сам знаю: твое счастье, что вовремя я понял...
Макуха расстегнул его куртку, увидел на правой стороне груди кровоточащую рану. Осторожно подсунул ладонь, щупал лопатки и спину — пет выходной дырки, пуля внутри застряла. «Черт дернул тебя, горюшко-горькое, удирать куда-то!»
- Да не вертухайся!.. Убери руку, говорю!..
Перевязывая Джона Паркера, Макуха заметил, что Ермаков и Шот-Четович торопливо снимают с эсэсовцев автоматы и ранцы, оттаскивают трупы па глубину. «А Зуйка не видать. Или ко мне Степан послал? Дело известное: нашумели — того и гляди, другие фрицы припрутся; тикать нужно отсюда».
Он расправил концы бинта, стал застегивать куртку. Но Джон Паркер снова потянулся рукой к груди, простонал:
- Устин, ским здесь... ским...
- Где это — здесь?
- Карман... Залезай, пожалюста, карман.
Макуха выругался, однако достал из бокового кармана куртки сложенную вчетверо мокрую бумагу, с трудом разлепил ее и остолбенело глядел на черные извивы траншей, густые знаки дотов, дзотов, землянок, пулеметных гнезд. «Схема обо¬ронительного рубежа!.. Так вот что такое «ским»!.. Так вот из-за чего шорох!..»
- Где взял, комрид?
- Герман официер... бункер...
- Быстро пойдем к Ермакову!
Джон Паркер хотел встать, но с мучительным стоном опустился па траву. Устин поднял его, грузно зашагал к ясеням.
Радовался Устин: «Этой схеме цены нет. Теперь у командования будет полная картина. Долбанут наши фрицев здесь, в Литве и Латвии, а там — и Восточная Пруссия, и Гитлера за жабры, и победа...»
Он видел, как Ермаков и Шот-Четович бережно, осторожно завертывают что-то в плащ-палат¬ку. Зуйка с ними не было. «Охраняет в кустах, наверно, Зуек, — подумал Макуха. — Глаза вострые, в случае чего, быстро предупредит».
Макуха положил Джона Паркера возле перво¬го ясеня. Легкий ветерок шевелил мокрую бумагу. Устин протянул ее Ермакову:
- Глянь, глянь, старшой!.. Комрид не предатель, комрид схему раздобыл!..
- Какая схема?.. Откуда схема?..
— С оборонительного рубежа, цены ей нет.
Ермаков мельком взглянул на бумагу, но не взял ее. С непокрытой головой, сумрачный и взъерошенный, он хрипло выдохнул:
- Есть цена!.. Все та же цена!..
И замер Макуха, увидев, кто обряжен в палаточную ткань, и снял пилотку.
Они отнесли Зуйка под ореховый куст, на¬скоро вырыли ногами неглубокую ямку. Влажный песчаный грунт сдвигали ладонями. Могилу при-крыли ветвями елок.
- Прощай, сынок, — еще раз сказал Ермаков, смахнув слезу. — Пирамидку со звездой потом тебе сделаем. Прощай!..
У него кружилась голова, во рту все ссохлось, пальцы одеревенели. Шагал к ясеням, широко ставя ноги, чтобы не упасть.
Мимо Джона Паркера прошел молча, даже не взглянув, — будто н смотреть не па что, будто там, где лежал американец, было пустое место. Остановился у сваленных в кучу немецких автоматов и ранцев.
- Значит, так... Каждый понесет по два автомата — свой ППШ п «шмайсер»: запас патронов-то поуменьшился, в случае боя, придется своим и чужим оружием действовать. Ранцы осмотреть па предмет обнаружения еды, документов и писем. Пойдем вдоль фронта — к передовой до темноты ближе подступать нельзя. Вопросы есть?..
- С комридом что делать?
- Ты, Устин, как маленький: с комридом, с комридом!.. Черт свалил его на нашу голову!.. Осматривайте ранцы!..
Три желтых пластмассовых коробочки со сливочным маслом, шесть пачек сигарет, буханку черного хлеба, два кружка копченой колбасы и зеленоватую стеклянную флягу шнапса — все это Макуха и Шот-Четович выложили на траву. Голодными глазами сверлили Ермакова.
- Да разве ж я без понятия, — сказал он. — Мне и самому... Но нельзя, ребята, пи минуты нельзя больше задерживаться. Курнуть по одной сигарете разрешаю, а остальной соблазн — пока в сидоры.
- Ото и цыган кобылу приучал.
- Знаю, Устин, байку эту... Вытерпим!
Они спрятали продукты в вещевые мешки. Ермаков развернул плащ-палатку, склонился над Джоном Паркером, холодно, почти со злостью глядя на него. Американец грустно спросил:
- Зачем ты злой, Ермакоф?.. Я видел, у совиет комрид нет страх... Я тоже хотел вносить маленький частиц общий дело.
- Хотел, хотел!.. Это с умом надо... Ты помалкивай, ты лежи!.. Если от твоей авантюры не загнемся здесь, будет великое чудо.
Ростом Джон Паркер напоминал Зуйка — такой же худощавый коротыш. Ермаков и Макуха понесли его на плащ-палатке. Шли спотыкаясь. Струился по их лицам пот, резко проступали возле глаз синие круги.
«Сынок, сынок!.. Я учил тебя, что пуще всего в разведке нужно страшиться недисциплинированности и показного геройства. Я говорил, что паша служба наподобие хождения по острию ножа: обязательно должны пройти единицы, чтобы не обрезались тысячи. И мы шли... Мы так шли, что и Джон Паркер, глядя па нас, возгорелся. Вот в чем штука, сынок!..»
Эта мысль неотступно пробивалась сквозь па¬лящее горе, и Ермаков казнил себя за непонятое своевременно «ским», за слишком мягкое, гра¬ничащее с нетребовательностью отношение к аме¬риканцу: «Если бы я строго-настрого предупре¬дил, что он теперь в составе группы и обязан подчиняться законам разведчиков, воинской дисциплине, то все произошло бы иначе — без трю-качества, без самоволки».
Нужно ли было брать схему? Ермаков не видел острой необходимости в этом. Данные о строящемся рубеже переданы. Командование знает характер и степень готовности инженерных сооружений. Вышлет командование разведывательный самолет, сфотографирует он полосу — вот и схема, вот и исчерпывающе ясная картина.
Горькая досада терзала Ермакова. Понимал Степан, что сейчас ничего не поправишь и что уже не встанет Зуек. Но и списывать бездумно потери боевых друзей па вероломство войны он не привык: одно дело заплатить кровью и жизнью за чрезвычайно важные сведения о противнике, другое — потерять человека в результате неумелых действий.
Его всегда злило легкомысленное отношение к войсковой разведке. Никому не взбредет в голову без обучения и опыта управлять самолетом, водить танк или ставить мины. А о разведке подчас и профан болтает с видом знатока: уж я-то действовал бы красиво, уж я показал бы, как надо... Верхоглядская самонадеянность! Не она ли толкнула Джона Паркера на авантюру?
По пригорку группа все дальше углублялась в лес. Солнце здесь не так жарко палило. Воздух был пропитан настоем хвои и прелого листа. Заросли можжевеловых кустов и орешника становились все гуще и гуще.
Ермаков вдруг почувствовал, что если сделает еще шаг, всего один шаг, то рухнет па землю. Тяжело дыша, опустил плащ-палатку, расстегнул воротник.
- Шот, доставай флягу и прочее!..
Молчаливо глядели па них высокие сосны. Постанывал Джон Паркер.

6

Значит, так, ребята, — сказал Ермаков, отвинтив металлический колпачок фляги. — Только по глотку... И пусть земля ему будет пухом!
Обросшие, бородатые, сидели они, насупясь. Фляга переходила из рук в руки. Брали нарезанные Шот-Четовичем кусочки колбасы, хлеб и отворачивались, тая друг от друга судорожные позывы быстрее проглотить еду. Она казалась Степану жесткой, как наждак. Глотать было больно.
Мохнатая оса села на палец. Пульсирующе качая брюшком, переместилась к хлебу, ничего съестного для себя не нашла и, взлетев, зажуж-жала, удаляясь. «Вниз, к речке, полетела, — отметил Степан. — Туда... к нему...»
Слыхал прежде Ермаков, что па фронте можно привыкнуть к смертям. Нет, не привык. Каждая утрата близкого человека и в начале войны, и теперь жгла душу. Видно, привыкают лишь те, у кого вместо сердца — булыжник.
Степан взял флягу, хмуро взглянул па лежащего под сосной Джона Паркера. «Что ж это я?.. Пленных и то кормим, а он как-никак... Надо хлеба с маслом и вообще...»
Придвинулся Степан к американцу, однако, уловив его стонущий зов, отдернул руку.
- Комрид Гена!.. Комрид Гена Зуек!.. — звал Джон Паркер.
- Будь же все проклято! — бледняя, выругался Ермаков. — Устин, ты покорми, ты расскажи... он ведь не знает...
Передал Ермаков флягу, отвернулся. Не моргая, смотрел па иглы сосен, грыз черную корку хлеба. «Сынок, сынок!.. Вот, стало быть, какой у тебя день рождения... И ничего толком не успел ты повидать в жизни, и светлого часа не дождался... В кр-ровину их мать!..»
Сопел, примащиваясь возле Джона Паркера, Макуха. Шуршала плащ-палатка — очевидно, Устин, загибал ее под голову американца.
- Выпей, комрид, поешь трошки, — вполголоса сказал Устин. — Силов поднаберешься — легче будет.
- Гена... где Гена? — спросил Джои Паркер.
- Зачем он тебе?
- Нож... Сэнкью, спасибо хочу говорить.
- Нет Гены, схоронили мы Гену... Ото помяни, обычаи такой...
Видимо, знал Джон Паркер это слово — схоронили. Притих на минуту, потом едва слышно опять спросил:
- Из-за меня он, да?
- Случается... Ты помяни, скажи по-нашему: «Пусть земля ему будет пухом...» Она, если человек в смертном положении, завсегда пухом... Где каменья, где бетон или колючая проволока — все равно пухом. Я трижды умирал, знаю... А ты все- таки скажи, для порядка скажи...
Не оборачиваясь, Ермаков услыхал, как Джон Паркер произнес поминальное присловье. Жалобно, похоже о колпачок, звякнула фляга.
- Хватит, — сказал Устин. — Теперь закуси...
И не стонал больше Джон Паркер. Макуха, покормив его, начал переобуваться, Шот-Четович протирал старым бинтом рацию, а Ермаков то сидел неподвижно, то всматривался в серое небо.
Ждал Ермаков «верхнего брата» — разведчика. Обычно «верхний брат» фотографировал полосу в одиночку. Где-то по сторонам вольно, стремительно кружили истребители прикрытия, а он, бедолага, даже если зенитки рвали небо на части, не имел права свернуть с заданного курса. Время бы прилететь ему. Но в небе, словно корабли под парусами, плыли лишь желтовато-белые кучевые облака, и Ермаков опять переводил взгляд на иглы сосен.
Шот-Четович спрятал бинт, подсел к Ермакову:
- Курнуть можно, товарищ старший сержант?
- Курни.
- Дальше до вечера не пойдем?
- Видно будет...

Шот-Четовича призвали в действующую армию с третьего курса университета. Готовился он стать преподавателем математики, а попал в радисты - переводчики.
Мог Шот-Четович, пристально взглянув на высоченную колонку многозначных чисел, сразу сказать их сумму. Мог, не задумываясь, ответить, сколько нуль выпустил очередью автомат или пулемет. Ребята специально проверяли — точно. Зуек оторопело спрашивал: «Шот, как же?.. Они ведь с непостижимой быстротой летят, их не увидишь?..» Пожимал плечами: «Сам не знаю; мозг машинально делит всю очередь на число пуль — это звуковое восприятие». Любил он и словесные перепалки, но только такие, по его собственному утверждению, «которые тренируют ум».
Как-то после кровопролитного боя он, длинный и сутуловатый, потерянно бродил между своими и чужими убитыми, роняя: «Дикость!.. Дикость!.. Какая это дикость!..» Ему сказали: «Но ты же и сам метко стрелял, молодцом держался». А он сверкал глазами: «Если не мы их, то кто?.. Кто?.. Не стрелять в агрессоров — значит, смириться с дикостью, быть нравственным импотентом!..»
И Устин Макуха, поостыв от боя, допытывался у Шота, что это за мудреное слово — импотент, а потом толковал Ермакову: «Такие слова ученые специально придумали, чтобы без матерков и прочих ругательств называть какой-нибудь срам. К примеру, простой импотент — это человек, у которого нет мущинской силы. Нравственный же импотент — это тот, у которого вообще пет ни хрена человеческого».

Потягивал сигарету Шот-Четович, косил дегтярно-черными, как у цыгана, глазами на Ермакова.
Вы, товарищ старший сержант, наверно, размышляете, не было ли у нас ошибки в суждениях о схеме?.. Так вот что я скажу: ошибки бывают, совсем без ошибок на войне нельзя...
- Почему это — нельзя?
- Так!.. Мы стараемся фрицев перехитрить, а они — нас. С одной стороны — военная наука, новейшая техника и, с другой.... Посудите сами, что было бы, если при равных комплексах возможностей противостоящие стороны действовали бы совсем без ошибок? — И, не дождавшись ответа, изрек: — Я думаю, что тогда не было бы ни победителя, ни побежденного.
- То есть как это? — будто попав в сеть, дернулся Ермаков. — Ты эти завихрения брось. Ими можно любую дурь, любое кровопролитие оправдать.
- Можно, — кивнул Шот-Четович.
- Так на кой черт они сдались? Где и когда ты видел равные возможности? Не-ет, я не согласный!.. По-твоему выходит, с ошибками есть шансы на победу, а без ошибок... Глупство же, несуразность получается, Шот!
- Очко в вашу пользу, товарищ старший сержант.
И как только он сказал это, Ермаков вспомнил словесные перепалки в разведроте; там тоже Шот за удачные ответы присуждал кому очко, а кому два очка.
- Опять ради умственной тренировки? — спросил Ермаков.
- Опять... Впрочем, не совсем. Жив останусь, обязательно проверю это с помощью теории вероятностей. Война и равные комплексы, две воюющие стороны и стремление к равным или превосходящим комплексам... Понимаете, товарищ старший сержант?
- Смутно, у меня ведь только пять классов.
- И я — смутно, пока по-дилетантски. Но чувствую, проклевывается что-то принципиально важное. Я бы и здесь, на фронте, проверил, да плохо знаю теорию вероятностей — не успел изучить ее в университете.
- Чудной ты какой-то, — сказал Ермаков. — Одна война не кончилась, а ты о другой... По моему разумению, главная теория должна быть такая: кто еще с войной сунется — того и но морде, как сейчас фашистов. С беспощадностью, с великой человеческой ответственностью... И отучат люди, навсегда отучат. Сколько можно!..
- Все гораздо сложнее, — задумчиво проговорил Шот-Четович.
- Ты другое средство знаешь?
- Нет, его надо искать. Есть разные полезные науки. Должна быть создана на основе уже известных величин и самая сильная из всех наук — наука предупреждения войн.
- Должна-то, должна-а, — беспокойно поглядывая влево и вправо, сказал Ермаков. — Но здесь... Здесь, Шот, вывернется какая-нибудь, черт бы ее побрал, комплексная величина — и умоемся. Давай-ка от греха подальше... Давай-ка помолчим, Шот.
Далеко, где-то на юго-востоке, гремела артиллерия. Гул ее усиливался, становясь почти слитным. Ермаков различал, что и «катюши» там играют, и взрывы тяжелых бомб долбят землю. «Кажется, это у Жагаре... Немецкие тапки, наверно, вступили в бой, а наши контратакуют».
Причастность к своевременно подготовленному отпору гитлеровцам добавила сил: не зря голодали, не зря мучились возле дороги; еще бы самолет-разведчик сфотографировал строящийся рубеж — тогда и совсем можно сказать, что действия группы на какую-то маленькую частицу приблизили желанную, дорогую победу. «А ведь и комрид о «частице» думал...»
Ермаков резко обернулся: от передовой свежо и уверенно плыл над макушками сосен рокот моторов. Тявкали зенитки, пятня небо траурными лохмами рвущихся снарядов.
Он увидел шестерку «илов», прозванных нем¬цами «черной смертью». Чуть выше, сопровождая их, кружили истребители. И радостно было — свои, родные летят, и немножко грустновато — эти фотографировать не будут, у этих другое задание.
Со строящегося рубежа гитлеровцы не стреляли по «илам». «Боятся демаскировки, — решил Ермаков. — Стоят же там батареи. Зуек первый их обнаружил. Вот если бы штурманули «илы» рубеж, тогда враз бы заговорило зенитное прикрытие. Но не похоже...»
- Вправо, к Жагаре пошли, — сказал Устин.
- К Жагаре...
- А разведчика не видать.
- Прилетит и разведчик...
Снова в лесу было тихо. У ног Ермакова суетливо пробегали муравьи. Выглянула из-под валежины и опять скрылась серенькая ящерка. Деловито плел между двумя пеньками свою сеть паук.
«Зачем ты злой, Ермакоф?» — вспомнил Степан и проглотил подступивший к горлу вязкий комок. — Будешь злой!.. Той науки, о которой говорил Шот, люди пока не придумали; другая наука в ходу. Будешь злой!..»
- Устин, выдвинься за опушку. Осмотри в бинокль подходы к нам, речку, камыши. Если что — мигом назад.
Раздвигая кусты, Макуха ушел. Ни одна веточка не хрустнула под его ногами. Ермаков лег возле Джона Паркера, зашептал:
- Значит, так, комрид... Потихоньку расскажи о себе, о своем выходе на рубеж. Ты не бой¬ся, все будет о'кэй.
- Джон Паркер нет страх.
- Ладно, не петушись: страх у каждого есть. Только сильный перебарывает его, а слабак мечется в панике и гибнет с позором.
- Уот из ит «слапак»?.. Что это русски?..
- Безвольный, слабый духом человечишка, которого и соплей перешибить можно.
- Я не слапак, я буду рассказывать, и ты поймешь. Ты все поймешь, Ермакоф!

7

Ни о какой схеме Джон Паркер не узнал бы. Но, к счастью или несчастью, помог черный цвет его кожи.
- Да-а, это так... И, пожалюста, пе надо удивляться, Ермакоф. Это так.
Шепотком, то по-русски, то в самых трудных местах на интернациональной смеси слов, понятий и кратких предложений, Джон Паркер рассказывал, а Степан из отдельных деталей, как приучила разведывательная служба, составлял в уме цельную картину.
Их, четырнадцать пленных англичан и троих американцев, гитлеровцы привезли на рубеж ночью. Заставили рыть большую яму. И все думали, что это конец. С тоской поглядывали на звезды.
Когда яма была готова, гитлеровцы приказали обнести ее колючей проволокой, покрыть бревнами и дерном. Близ сооружаемой землянки, вверху на склоне, они установили пулеметы, а перед вечером на следующий день погнали всех копать траншеи. Так пленным стало ясно, зачем их привезли сюда.
Англичане иногда вспоминали Северную Африку. Джон Паркер прислушивался, понимал, что там их взяли в плен. На руке у некоторых синели татуировки «Tobruch» — память о городе, где войска гитлеровского генерал-фельдмаршала Роммеля два года назад вынудили капитулировать британский гарнизон.
Среди англичан наиболее слабым выглядел Том Хелмс, врач из Ливерпуля. Берег он чистые тряпочки, обрывки бинтов. Если кто-нибудь разбивал до крови руку или ногу, Хелмс перевязывал. При капитуляции тобрукского гарнизона он был, по словам англичан, крепким, спортивного сложения, здоровяком. Потом же, когда немцы, отступив из Северной Африки, везли их на пароходе в Прибалтику, простыл и занемог.
Пленные жалели Хелмса: кто лишнюю лопату грунта кинет за него, кто поможет выбраться из траншеи после работы, кто во время сна прикроет шинелью. Том молча, без единого слова благодарности, воспринимал их помощь. Да и вообще он постоянно молчал, точно боялся истратить в разговоре последние силы.
Однажды хауптман, командир саперного батальона, заметил, как пленные помогали Хелмсу, и предупредил, что, если это повторятся, он соб-ственноручно расстреляет и Хелмса и того, кто окажет ему помощь. Несколько суток все держались от Тома подальше. Но па четвертые сутки... Джон Паркер взял его за руку, помог спуститься в траншею.
Казалось, никто из охраны по видел этого. Американцы, тоже служившие до пленения военными матросами, подтвердили: никто не видел. Однако вскоре пришли два солдата, повели Паркера к хауптману.
Он обреченно шагал, вспоминая мать и далекий Сан-Франциско. Где-то гремела канонада — наступали русские. И он жалел, что уже не порадуется освобождению, концу войны, — ничему больше не порадуется.
Но произошло неожиданное. Хауптман распорядился выдать ему мыло, фартук и круглую шапочку, сделал своим слугой.
Ежедневно Джон Паркер стал приносить хауптману завтрак, обед и ужин. По-прежнему он работал и на строительстве рубежа. Сперва все те же два солдата точно в девять утра, в два часа дня и в семь вечера появлялись возле траншей, уводили его мыться и — на кухню. Потом Джону Паркеру разрешили ходить без охраны. В светлое время часовые даже не спрашивали, куда он идет, а в темноте узнавали по голосу.
Хауптман часто ужинал в своем бункере с офицером-эсэсовцем, начальником охраны. Пленными распоряжался эсэсовец. Хауптман же осу-ществлял техническое руководство и командовал, не испрашивая разрешения эсэсовца, лишь саперным батальоном. Еще Джон Паркер слыхал, что право получить слугу-негра хауптман выиграл у начальника охраны в карты.
- Скажи, Ермакоф, зачем у белый люди такой мода — иметь черный слуга?
- Не все белые люди одинаковы, комрид... Схему, значит, ты увидел в бункере?
- Йес, хауптман развертывал на стол. А когда Гена Зуек давал нож, я очень быстро бежал обратно. Я знал, где открывать дверь бункер, где хауптман прятал ским. И я тихонько убивал зольдат охрана, тихонько убивал хауптман. Эсэс гнался после, когда прожектор светил за болото.
- Как же ты думал нас отыскать?
- Просто... Гремел канонад, туда хотел идти и спрашивать, где Степан Ермакоф.
- Эх, комрид, комрид! Ну да что теперь... Лежи, великомученик, посапливай в две дырочки.

8

Издали четыре раза прокуковала кукушка. Ермаков переглянулся с Шотом: «Устин...»
Немного погодя Макуха опять возвестил о своем подходе, шевельнулись ореховые ветви — и вот уж он сам. Откинул капюшон масккостюма, сел рядом:
- Шарили за речкой, по камышам... Так и пошли тем боком на восток. Но, видно, не с рубежа они — фельджандармерия.
- Много их было?
- Десятка полтора.
- Ищут, курвячьи души! Супроть ясеней не задерживались?
- Да нет, без остановок шли.
- Понятно, — кивнул Ермаков. — Хорошо, что мы догадались притопить эсэсов.
Сидел, размышляя... Эсэсовцы преследовали Джона Паркера в том же направлении, где сейчас группа. Фельджандармерия двинулась правее. Возможно, слева еще кто-то ищет. Густоватая «гребенка»!.. Но у нее уже выбиты центральные зубья. И, пока па рубеже не знают об этом, нужно оставаться здесь.
Он еще раз проверил свои соображения. Была стрельба. Ее, конечно, слыхали. Ну, и что?.. Ведь преследуют сбежавшего пленного. Не вернулись до сих пор — стало быть, не пойман или не убит беглец. К тому же отсюда до рубежа километров пять, если но больше... Все правильно, группе надо оставаться здесь, поблизу от места, где выбиты центральные зубья.
Самолета-разведчика все не было. Ермаков снова и снова поглядывал вверх.
- А может, oн и совсем не прилетит? — сказал Макуха.
- Как это?..
- Да вот так. Ориентировочно протяженность рубежа мы указали в донесении. Какие сооружения — тоже известно. Решит командование, что этого хватит, — и точка.
- Не решит... Где схема?
- В сидоре. Я ее высушил, аккуратно свернул.
- Давай!
Устин развязал вещевой мешок, достал схему.
- Ото ж говорил я, что цепы ей нет, так ты...
- Говорил, говорил!..
Испещренная условными знаками схема легла на землю. Края норовили опять свернуться в трубку. Ермаков придавил их с одной стороны гранатой, с другой — ножом. Глядел изучающе.
Как он и предполагал, протяженность рубежа была около пяти километров. За железнодорожной станцией извивы траншей обрывались. Не-большой, куцеватый рубежик. Но если войска сунутся сюда с ходу, попьет кровушку, причешет...
Он подсчитывал однотипные знаки, представляя, как оживут они на местности, зарычат, забьются в клокочущей ярости. Это хорошо, что есть такая схема. Важно заблаговременно обнаружить даже одну огневую точку, а тут вон сколько их!.. Не одна, но та первая...
Давно, будто век назад, его учили командовать стрелковым отделением. «Ориентир — развилистое дерево, два пальца вправо — пулемет против-ника!»— давал вводную  руководитель занятий, и Степан бодро, уверенно отзывался: «Прицел три, по пулемету противника... огонь!» Клацали затворы винтовок. Наблюдатель докладывал: «Пулемет противника уничтожен!» Атака с громогласным «ура», новая вводная — и так изо дня в день.
Он научился хорошо подавать команды, но в первом же бою опешил: готовой вводной, указывающей, где стоит пулемет противника, никто не подал. Свинцовый ливень прижал его отделение и всю роту к выжженной летними суховеями земле. Кроваво-алыми пятнами вспыхивали темные от пота солдатские гимнастерки. Захлебывалась контратака на занятое немцами степное село. Где пулемет?.. Где?.. Где?..
Все же он заметил синеватые, клокочущие огоньки. Там, откуда они вырывались, по было четких ориентиров — серый бугорок — и только.
«Братцы! — совсем но по-уставному, сдавленно и хрипяще крикнул он. — Братцы!.. Из-за того бугорка!.. Во-он, во-он серый буг-г...»
Не договорил, впился ногтями в каменистую землю. Она опрокидывалась, падала куда-то. И красное, точно облитое кровью, солнце опрокидывалось; и колючие, твердые, как железо, кусты татарника опрокидывались, царапая и стремительно увлекая его в звенящую пустоту.
Он очнулся под ритмичный перестук колес железнодорожного состава. Попробовал встать и все понял: адская боль грызанула тело; голова, обе руки, правая нога были неприподъемно тяжелыми, толстыми от бинтов. И он застонал, опять потерял сознание.
Четыре месяца его лечили в ташкентском госпитале. Нянечки круглосуточно дежурили у кровати. Пионеры помогали писать письма. А он ле-жал и думал: «Сколько пальцев вправо, сколько голов влево и еще куда — это, если не видишь огневой цели, стало быть, воюешь вслепую, фриц скорее рассудит. Просветил, гад!..»
Когда выписывали, он еще хромал. Но по тому грозовому времени его признали годным к строевой службе. В запасном полку, категорически отвергая дутые вводные об условном противнике, два раза сидел па «губе». И третий раз сидел бы. Однако повстречался комиссар, остановил конвоиров, спросил у Ермакова: «За какие грехи?» — «Считаю неправильным, что на занятиях пич-кают готовыми данными об огневых точках противника». — «Гляди, умник какой!.. Он, видите ли, считает неправильным!.. Почему?..» — «Меня уже перед войной так учили, товарищ комиссар». — «Ну и что?» — «В первом же бою часу не провоевал, поехал Ташкент оборонять — в госпиталь, стало быть». — «Осте-ер!.. Нy-ка, отдайте ему ремень и можете быть свободными. Командиру роты доложите, что я взял арестованного с собой, в штаб полка».
А на следующий день Ермаков выбрал неприметный серый бугорок, поставил там ручной пулемет с полным магазином холостых патронов, и лишь старший лейтенант фронтовик обнаружил цель по синеватым клокочущим огонькам. Комиссар приказал старшему лейтенанту здесь же рассказать о других признаках разведки огневых точек: по звуку, по основаниям трасс. Молодые, только что выпущенные из училищ командиры торопливо записывали все.
Ехал Степан на фронт вместе с комиссаром, и тот, сумрачно глядя в заиндевелое, сплошь покрытое льдистыми узорами окно вагона, признался: «А ведь и я в первом бою часу не провоевал: ринулись мы наобум, без разведки. Кинжальным огнем  почти всех... Кинжа-альным!..»
На узловой станции маршевая команда перешла из пассажирского поезда в товарняк. Полковой комиссар тоже перешел, ехал вместе со всеми, украдкой перебинтовывая ногу, — она еще пне зажила как следует, кровоточила.
Давно, будто век назад, были первый бои и первые раны. Их никогда не забыть, не вычеркнуть из памяти. Если бы и захотел, сильно захотел сделать это, все равно не удастся: такое не забывается, это прикипело к сердцу, впиталось в плоть и кровь.
Битый, умудренный войной, смотрел Ермаков на схему, а мысли стучали, стучали: «Хватит ли тех донесений?.. Хватит ли, чтобы наступать с открытыми глазами, не гробиться зря?»
- Шот, взгляни-ка, что внизу написано? Число понимаю — завтрашнее число, в словах путаюсь. Берей... Берейтшафт... Что такое «Берейт- шафт»?..
- У них, товарищ старший сержант, «е», стоящее перед «i», читается, как «а». «Bereitschaft»— это готовность.
- Точно знаешь?.. Или как теорию вероятностей?..
- Точно.
Готовность... Завтра строительство рубежа должно быть закончено. Возможно, сейчас устанавливают пулеметы, минируют подступы. Фитиле-ек!.. Жаль, густую чернеть знаков нельзя передать по рации. А о сроке готовности надо обязательно сообщить.
- Придется, Шот, еще одно донесение... И о координатах выхода группы, и о Зуйке, и о комриде нужно. Я сейчас...
Закоржавелыми пальцами он вынул из кармана гимнастерки перетянутый резинкой целлофановый мешочек с бумагой и карандашами. Подложив приклад автомата, писал старательно, крупно. В конце перечеркивал, морщился: слово «черный» означало на языке войсковых разведчиков «убитый». Там, где говорилось о Зуйке, «черный» — правильно, а там, где о комриде, — поймут, что и он убит. Словосочетаний же вроде «взят в плен негр» или «взят в плен союзник» в кодовой таблице, разумеется, нет.
Степан решил сообщить только о схеме и координатах выхода группы : «Будем сегодня ночью у своих — все про Зуйка и комрида расскажем, не будем — значит, готовь пирамидки и жестяные звезды. Это, если еще поймут, кому ставить те пирамидки. Это, если еще отыщут в наступлении...»
Он не исключал такого исхода, относился к нему с трезвым учетом обстоятельств и все же одернул себя: «Пирамидки после, потом, в случае беды. Делом надо заниматься».
— Передавай! — протянул он Шот-Четовичу квадратный листок бумаги.
Монотонно, дробно застучал ключ. Ермаков вслушивался, испытывая знакомое чувство. Сейчас бы туда, в дивизию, к своим. На крыльях бы туда, вслед за пунктирной цепочкой радиосигналов. Со схемой, с Джоном Паркером и ребятами. Майор Буравлев, конечно, обнимет и скажет: «Нормально». Генерал, командир дивизии, вызовет группу к себе, в штаб, будет долго расспрашивать, делать пометки на карте и, в конце концов, сурово сдвинет брови, начнет всматриваться в каждого, говоря твердо и вместе с тем душевно, тепло: «Я знаю, что вы смертельно устали, но что поделаешь — война. Не мы ее придумали, а кончать нам».
Голова Ермакова клонилась все ниже и ниже. Грузом якорной цепи давила усталость. Слипались, как намазанные смолой-живицей, глаза. И он вдруг почувствовал, что летит... Летит понад лесом туда, к своим. Взмахивает руками и летит. Рядом — Гена Зуек, Шот и Джон Паркер. А Устин Макуха приотстал: какой-то обрывок цепи телепается у пего па шее. «Да ведь это ж от судового якоря цепь! — кричит Степан. — Сбрось, сбрось ее, Устин!.. Иначе загнешься!» Но голос почему-то звучит так слабо, что и самому не слышно. Развернулся Степан, подлетел к другу: «Бросай цепь!» — «Нет, она из особой стали, она пригодится. Мы переплавим ее в мартене и сделаем непробиваемые рубахи. Ото ни одна пуля, ни один снаряд не прошибет». — «Бросай, го¬ворю!» — «Как брошу-то, если ей цены нет». — «Тогда давай я понесу». — «Опять же пет: ты и капельки не спал, все нам приказывал передохнуть по очереди часок-другой, а сам не спал. Поет, я в такую палочку-выручалочку не играю».— «Приказывал, приказывал!.. Сдерживаешь группу... Давай вместе!» — «Это можно, это по-братски...» Подхватил Степан конец цепи, зачем-то перебросил его па затылок. Перебросил легко, а потом сразу почувствовал, что давит цепь книзу. Звенья ее становятся толще, массивнее. Куда-то скрылись Зуек, Шот-Четович и Джон Паркер. То были близко, впереди, а то окрылись. И цепь давит, давит, давит.
- Товарищ старший сержант!.. Товарищ старший сержант!..
- А?.. Что?..
- Передал я.
- Что передал?.. Кому передал?..
- Донесение.
- Ага!.. Ладно!.. Вот же, понимаешь... Давит!..
- О чем вы это?
- Ладно, Шот!.. Ладно!..
Ермаков снял выгоревшую, травленную потом и солью пилотку, поднял рубаху масккостюма и отстегнул фляжку. Вылил на ладонь немного тепловатой воды и смочил ею лицо, затылок, виски. Стало чуточку легче, исчезло ощущение давящей цепи.
Он свернул схему, постукивая бумажной трубочкой о кирзовое голенище сапога, задумчивой тоскливо смотрел в сторону передовой: «Дном всей группой да еще с Джоном Паркером не пройдешь. А хорошо бы... В штабе эту схему быстро размножат — и в войска. Пользуйся!.. Конечно же, всей группой но пройдешь, по если кому-либо одному...»
- Устин, — сказал он, протягивая схему Макухе, — спрячь ее опять в свой сидор. Пусть лежит сверху, чтобы, в случае чего... Друг мой, ты положи ее сверху!
II Устин, прежде чем взять, неморгающе, пристально глядел на него, будто спрашивал: «Чего это тебя, Степан, к такому мягкому обращению потянуло?.. Ты ж привык, как заведено в разведроте, просветлять дружбу по-мужски — не словами, а делом?.. И чего это ты, Степан, надумал?..»
- Прячь, Устин... Прячь!.. Может, все утрясется: «верхний брат» прилетит — и все утрясется.
Глаза в глаза смотрели они друг па друга. Конечно же, Устин понял, все понял. Промолчал, ни о чем не спросил Устин. Они давно привыкли, когда нужно, разговаривать вот так — глазами.
«Друг мой, испытанный, надежный друг, — подумал Ермаков. — Я верю тебе, как себе. Сколько ж это мы с той первой встречи вместе?.. Опять, считай не считай, будто целый век...»

Судьба впервые свела их в Подмосковье, куда Ермаков прибыл из ташкентского госпиталя. Шли с колонной по синеватому от гари и копоти сне¬гу, мимо сожженных деревень, изломанных, измочаленных снарядами берез, сосен и елок, через глубокие противотанковые рвы. Ночью отыскали чудом уцелевший сарай, попадали кучно, спина к спине. На рассвете — подъем, промерзлый треск шинельного сукна, команда: «Выходи строиться!»
Ручейками растекалась, таяла колонна — в одном место заберут артиллеристов, в другом — саперов, в третьем — снайперов. Ермакова, Макуху и еще четверых увел рыжеусый, пожилой старшина.
- Будете служить в дивизионной разведроте, — сказал он. — Который из вас Ермаков?
- Я, — ответил Степан.
- Тебя рекомендовал новый начальник политотдела дивизии.
- Полковой комиссар?
- Он самый... Говорил, что имеются у тебя смекалка, глазомер и прочее.
- По блату, стало быть, я?
- К нам все по блату... И приходят по блату, и в бессрочные отпуска — тоже по блату.
Цепкими, изучающими взглядами встретили их разведчики. Большинство было одето в теплые стеганые брюки и фуфайки. У некоторых сверху — белые масккостюмы, па ремнях новенькие, видимо, недавно полученные ППШ, под рубахами масккостюмов округло вырисовывались запасные диски автоматов; эти или вернулись с задания, или готовились к выходу. Скорее всего, вернулись, так как рядом с ними, постукивая каблук о каблук, гоняли дрожака два немца. Оба в матерчатых шапчонках с козырьками, в кургузых шинелях мышиного цвета. Один держал на свежей бинтовой подвеске перевязанную руку, другой потирал багровый фонарь под глазом.
Около землянок стояла на камнях железная бочка. Под ней ярко пылал костер. Старшина приволок к бочке дубовый ящик, зычно скомандовал:
- Которые новенькие, приготовься жарить эсэсовцев!
И опять — изучающие, с хитринкой, взгляды разведчиков: слыхали команду?
Чего это?.. — ошарашенно забормотал Макуха. — То же не эсэсы, то ж пехотная кобылка...
Взрыв смеха брызнул в заснеженные лапы сосен. Хватаясь за животы, разведчики падали в сугробы. Пырсканье, гомон, соленые подковырки.
Смеялся и старшина. Но вот он разгладил усы, посуровел:
- Кончай кино!.. Которые новенькие, разъясняю: бочка эта моего изобретения и называется она, как и положено ей называться, вошобойкой. Сложите в ящик свое барахло, опосля — туда его, в бочку... Ежели вошки успели на марше заскочить, тут и хана им — сжарятся. Опосля никаких тифов, эпидемий и так далее. Вопросы есть?
- Товарищ старшина, мороз же... Как мы нагишом-то?
- Разъясняю: вон стоит сруб — это паша банька. Свое обмундирование и нательное белье сложите в ящик там. И вымоетесь там... Пояса, у кого из кожи, в ящик не класть — сгорят пояса!
Потом были ночные занятия. Ермакову и Макухе командир взвода приказал сидеть в окопе и, если кто окажется рядом, — захватить. Троих же разведчиков направил с тыла: мол, поучите новеньких. Долго ждал, когда возвратятся разведчики с «пленными», и не дождался. Подошел к окопу, а там лежат все трос, связанные ремнями: одного скрутил Ермаков, остальных — Макуха. Склонился над ними, всматриваясь, лейтенант. Хмыкнул, подал команду:
- Встать!
И, сбросив ремни, мгновенно поднялись все тpoe. Наперебой докладывали:
- Хорошие ребята, товарищ лейтенант!
- Хватка медвежья!
- От ремней мы освободились, но решили вас подождать. Уж больно ловко у них вышло. Еще немножко поднатаскаем и без опаски можно с ними...
- Понятно, — кивнул лейтенант и обернулся к Ермакову с Макухой: — Вы что, были раньше в разведке?
- Я — нет, — ответил Степан, — а он до ранения ходил... Из стрелкового батальона ходил.
- Понятно!.. Зачисляю вас в одну группу. Учтите, ловкость и сила — цепные качества, но только их разведчику мало. Вырабатывайте на-блюдательность, умение аналитически мыслить и главное — не считайте себя какими-то сверхчеловеками. В конечном счете, все советские люди — разведчики, потому что идут по новому пути, ценой своей крови и жизни защищая этот путь от всякой дряни.
Командир взвода не любил называть боевые действия «работой» — великое слово «работа», мол, для иного предназначено. Когда-то люди будут называть этим словом не смерть, не дым пожарищ, не уничтожение ранее созданных ценностей, а красоту дела рук своих. Оно обретет изначальный смысл. Во имя этого бьемся.
Он, тот широкоскулый, с сединой в висках, лейтенант, был до войны архитектором. Иногда, если выпадал свободный час, отводил душу, ри¬суя куполообразные дома, ажурные мосты и арки, цветочные клумбы. Ермаков и Макуха охотно ходили с ним на задания — мудр, решителен, удачлив. Из огненной круговерти внезапного боя, когда жутко становилось от перещелка пуль и черных взрывов гранат, лейтенант выбирался последним, не оставляя ни одного раненого, ни одного убитого разведчика. Верили ему ребята, учились у него и в бесчеловечной войне не терять человеческого звания.
Погиб лейтенант за Калугой: сшибло в наступлении противотанковой болванкой. Будто пулей нельзя было, а вот только так — противотанковой болванкой. В планшетке у него Ермаков нашел последний рисунок: две машины с наклонными рельсами; огненные снаряды, слетая с рельсов, дугами чертят небо, рвутся вдали; наступает пехота; артиллеристы заряжают орудия, бьют по противнику. И подпись: «Иначе сейчас нельзя».
За Калугой погиб лейтенант. А они, Ермаков и Макуха, продолжают... Вместе, рядом... Даже в медсанбат их четыре раза притаскивали на окро-вавленных плащ-палатках вместе.

9

«Ладно, Устин, ладно!.. Насчет дружеской мягкости — это невзначай вырвалось: я ведь хорошо понимаю, что такое перейти днем линию фронта. Может, еще утрясется. Может, пойдем отсюда вместе, по темному времени. Вместе бы лучше, Устин».
- Ты глянь, глянь-ка, — сказал Ермаков, — мураши шпаклюют входы в свои подземелья.
- К дождю это, Степан.
- А на небе только облака.
- Приплывут и тучки; у них, у мурашей, понятие будь спок... Люблю мурашей — дружный народ.
Вот так они тихонько переговаривались, и Ермаков время от времени бросал взгляд на медленно ползущие стрелки часов. Нельзя ждать до бес-конечности — сделает большая стрелка еще четверть круга и придется отправлять Устина.
- У тебя сколько патронов осталось?
- При автомате полдиска, а эти, на поясе, целые.
- Снаряди половинку до нормы. Ты снаряди, Устин, мало ли что... А еще лучше, возьми у меня нетронутый диск. Я, если что, и «шмайсеры» пущу в дело, а ты возьми.
Степан приподнял рубаху масккостюма, намереваясь вынуть диск из брезентового чехла, но разжал пальцы, вскочил: около рубежа сперва тяжело, надрывно загавкали 88-миллиметровые орудия, потом, как свора мелких собак, с суматошным, быстро усиливающимся лаем, ввязались в бой скорострельные зенитки. Не было ни¬какого сомнения в том, что они пятнят небо возле самолета-разведчика. И Ермаков, схватив автомат, побежал между кустами и деревьями к северной опушке леса, в ту сторону, откуда недавно пришла группа.
Он надеялся все увидеть с опушки. Здесь обзор закрывали высокие сосны и ели, а там будет виден и участок неба над рубежом. Прилетел, прилетел все-таки «верхний брат»! Конечно же, это он: то молчало зенитное прикрытие рубежа, а то сразу всполошилось.
Раздвинув колючие ветви, Ермаков приглушил дыхание. Далеко за речкой и за тем лесом, где группа была ночью, все небо чернело многочисленными разрывами. Сверкая красноватыми огоньками, рвались новые и новые очереди снарядов. Сквозь пляшущую пятнистую смерть медленно, строго по заданному курсу летел двухмоторный «Пе-2».
«Пешка»! — уважительно отметил Степан. — Высота метров семьсот... Держись, браток, уж такая нам выпала доля!»
Он знал, что экипаж состоит из трех человек: летчика, штурмана и стрелка-радиста. Но в слово «браток» вкладывал свое понятие, мысленно об-ращаясь лишь к одному. И этот один, ревя моторами, вселял надежду: схему войска получат, Устина посылать не придется.
Внезапно он вздрогнул, чуть подался вперед: па нравом моторе «пешки» вспыхнул сначала маленький огонек, а потом за мотором потянулось хвостатое, похожее на комету пламя. Хвост «кометы» сразу покрылся густым чадящим дымом, и самолет быстро пошел к земле.
Из него вывалились два комочка. Один спустя мгновение раскрылся, завис белым куполом парашюта; его стригли, кромсали огненные трассы пуль. Другой стремительно падал еще несколько секунд, раскрылся низко. Громыхнул в лесу взрыв, пронеслась над верхушками сосен пара наших истребителей — и все стихло.
Ермаков точно окаменел: был «верхний брат» — и не стало его. Те двое, наверно, погибли, а третьему даже не удалось выбраться. Прощайте, ребята!..
Сколько раз он вот так прощался е людьми! Уходили навсегда знакомые и незнакомые, старые и молодые. Выполняя свой долг, они платили самую дорогую цену за освобождение родной земли, во имя жизни тех, кто пойдет дальше.
Сбросив оцепенение, он тяжело побрел обратно, к Устину, Шот-Четовичу и комриду. Ноги спотыкались о пни и валежины. Голову давила тугая, будто спрессованная тишина.
- Дали ребята заявку, — глухо сказал он, опускаясь рядом с Устином.
- Какую заявку?
- На пирамидки и жестяные звезды. Ты возьми... возьми нетронутый диск, а мне отдай свой.
Грузно поднялся Устин, сменил диск, вскинул за спину сидор.
- Что говорить Буравлеву?
- Пусть ночью встретят: раненый же с нами.
- Лады!.. Мы еще с тобой, Степан, и с тобой, Шот, помолимся...
И зашагал. Без всяких прощальных слов зашагал. Несколько секунд виднелась его широкоплечая фигура. Потом березы и сосны точно сдвинулись, обняв п закрыв ее.
«Мы еще помолимся, — повторил про себя Ермаков. На их языке это означало: встретимся живыми и выпьем за то, что остались после задания живы. Раны не в счет, а простыми болезнями, вроде гриппа, ангины или радикулита, на фронте вообще никто не болеет. — Мы еще помолимся с тобой, Устин!.. Нальем водки и скажем но-нашему: выйди, выйди, нечистая сила, останься один спирт!»
Ермаков взглянул на часы — ровно двенадцать. Если все закончится нормально, через два - три часа Устин передаст схему Буравлеву. Тот сообщит по инстанции, и отпадет необходимость посылать еще одного «пешку».
- Шот, ты осмотри все справа, а я тут, поблизу... Окоп старый попадется или ложбинка — скажешь. Забросаю вас с комридом ветками на предмет отдыха и сам тоже спрячусь. Я капельку поспал, мне теперь надо бодрствовать.
- Когда поспал?
- Да и па берегу, и когда ты донесение- Ладно, Шот, ладно!.. Высматривай подходящее место!..
Они нашли ямку от комля старой березы. Сухая, источенная короедами и муравьями береза рухнула, выворотив комель. И вот образовалась ямка, Ермаков и Шот-Четович расширили ее, устелили сухой листвой и перенесли сюда комрида, запасные автоматы, рацию и вещевые мешки.
- Значит, так, — сказал Ермаков, прикрыв Шот-Четовича и Джона Паркера валежником. — Теперь до наступления темноты лежите, как дохлые. Фриц пройдет рядом — не шевелиться. Фриц провалится в ямку — кончай ночевать п плати гроши.
- Уот из ит «дохлые»? — спросил Джон Паркер.
- Ладно, комрид, ладно!.. Это только так сказано... Ту слип, шлафен, спать!.. Понимаешь?
- Йес!
- Вот и хорошо.
Степан проверил маскировку — все было сделало как следует. Он спустился в ямку, пристроил рядышком автомат, и в это время чистая, холодная капелька упала ему прямо на кончик носа. Вдалеке ворчливо, раскатисто бабахнул гром. И небо пригорюнилось, и чибисы возле речки тоскливо покрикивают: «Чьи вы?.. Чьи вы?.. Чьи вы?..»
«Мураши точно предсказали, — подумал Ермаков. — Дождь — это неплохо. Сильнее лупанул бы, тогда и Устина чуток прикроет».
Шот-Четович, свернувшись калачом, уже сладко посапывал, о чем-то бормотал во сне. Джон Паркер тоже посапывал — не понять, спит или терпеливо сжимает зубы, опасаясь застонать. «Что ж, комрид, если благополучно выйдем, то вместе помолимся. Мы знаем, комрид, с кем можно помолиться, а с кем нельзя».
Пошел меленький, занудливый дождик. Ермаков прикрыл спящих ребят плащ-палаткой, и сам залез под плащ-палатку. Лежал, настороженно при-слушиваясь, улавливая сквозь шепот дождя посторонние звуки. Где-то рваными очередями прострочил автомат. Нет, это не там, куда отправился Устин. Где-то громыхнули гранатные разрывы — тоже не там, в другой стороне; наверно, фрицы учат свой молодняк или швырнули гранаты в какое-то подозрительное место. А вот снова затявкали зенитки — это на рубеже. Неужели наши послали второго «пешку»?.. Да нет, густовато басят моторы, много идет самолетов.
Обвальным грохотом задрожала там, па рубеже, земля. С шипом полетели вниз реактивные снаряды. И по знакомому шипу, по всему штур¬мовому накалу боя Степан определил: «илы» работают.
Он сразу же вспомнил погибшего лейтенанта. Да, конечно, не та здесь работа, по которой истосковалась душа. Но к той без титанического на¬пряжения сил в смертельных боях, без победы ни за что не вернешься, не увидишь семьи, родного дома. И, уверенный в справедливой необходимости всего, что делают сейчас наши фронтовики, он снова и снова мысленно повторял: «Илы» работают, это «илы» работают».
Один за другим низко, почти над верхушками сосен, самолеты проносились обратно. Ермаков, немного раздвинув ветви, хорошо видел звезды на фюзеляжах, видел летчиков. Ни один самолет не горел, не дымился. Стало быть, штурманули нормально, а это — большая помощь тем, кто пойдет в наступление по сухопутью.
Он снова прикрылся валежником, залез под плащ-палатку. Дождь теперь сильнее барабанил по мокрой палаточной ткани. Звеняще-назойливо вились комары. Вверху, над лесом, гремел гром.
«Наша погодка, — ежась, отмечал Ермаков. — Вытерпим, не размокнем. Устину тяжелее, но и он, безусловно, рад этой богом и чертом проклятой погодке: фрицы попрятались в укрытия, у их наблюдателей ограничена видимость. Где ты сейчас, мой лучший друг?.. Где?..»
По его расчетам, Макуха должен бы уже пройти передовую гитлеровцев. Оттуда рукой подать до своих — метров триста — четыреста. Пожалуй, и дождя-то Устин не замечает: слился в нейтраль¬ной с кочковатой, поросшей кустарником землей, ползет от воронки к воронке, осторожно раздвигая мокрющую траву и всматриваясь, нет ли засады гитлеровцев или их секрета. Щелкая и звеня, проносятся над его головой пули — и немецкие, и свои: которая поцелует, никогда не угадаешь. Хоркают вверху, тоже с двух сторон летят снаряды. Эх, жизнь-житуха!..
Чувствовал Ермаков, что тяжело, очень тяжело сейчас Устину. Да и когда было иначе?.. Уходишь па задание со свежими силами, предварительно высмотрев все в обороне противника. На обратном же пути и силы не те, и обстановка подсовывает каленые орешки, только успевай разгрызать. А не успеешь, фрицы подстригут и причешут. Уж они приче-ешут!
Степан представил, как Макуха, сблизившись со своим боевым охранением, трижды пронзительно свистнет, замрет, ожидая ответного сигнала — это условлено с Буравлевым. Потом, только потом, станет капельку легче: свои хоть не будут долбить из пулеметов, покажут, где пройти через минное поле, быстро сообщат в штаб дивизии. И вообще свои — это свои.
Ермаков словно забыл, что и ему с Шот-Четовичем и Джоном Паркером возвращаться примерно тем же путем; мысли пока были лишь об Устине. Но постепенно они гасли, ослабевали. Видно, рассудок подсказывал: «Ты, Степан, ничем ему не поможешь. Твое доброе участие, твое беспокойство при тебе и останутся. Лучше подумай об остальных». И он сам у себя спрашивал: «А что тут можно придумать?.. Что?.. Что?..»
Не будь у комрида раны, тогда бы проще: гуськом, след в след, до фрицевской передовой и попластунски — через нейтралку. Да, проще. Но тогда он и Устина не послал бы, и темного времени тогда не следовало ждать — днем, под прикрытием дождя, могла группа возвратиться к своим. Сейчас же, думай не думай, решение единственное: нести комрида на плащ-палатке, помочь ему перебраться через траншеи в немецкой обороне и затем — опять на плащ-палатке, волоком, метр за метром...
По-прежнему барабанил дождь, гремел гром. По-прежнему, как убитые, не шевелясь, лежали ребята. Пусть отдыхают: предстоит тяжелое возвращение. Пусть немного забудутся. Скоро и вылезать из этой тесноватой, но все же малость приютившей их ямки. Скоро купаться под холодным ливнем, шлепать по раскисшей земле, оскользаясь и падая. Не хочется, а надо.
Кашлянул Шот. Наверно, проснулся. Блымает, наверно, открытыми глазами, соображая, долго ли спал, день или вечер сейчас.
- Товарищ старший сержант, я уже... Может, вы немножко кемарнёте?
- Нет, Шот, нет... Будем минут через сорок двигать. Полной темноты ждать не к чему: сперва дождь прикроет, а потом и темнота сгустится. Как там комрид?
- Плёхо, Ермакоф, — слабым голосом, грустно отозвался Джон Паркер.
- Крепись, браток!
- Плёхо.... Умру...
- Чего-о? — угрожающе дернулся Степан. — Я тебе помру!.. Только помри!.. Я тебе дам!..
- Зачем продолжать мучений... Один пуля — и все будет оставаться сзади... Вы, пожалюста...
- А ну, кончай трёп!.. Сою-узничек!.. Слабак проклятый!..
И это ругательство, подброшенное не машинально, не сгоряча, а в расчете всколыхнуть Джона Паркера, достигло цели: комрид обидчиво зашмыгал носом, потянул к себе плащ-палатку. «Так, комрид, так!.. Злость — первое лекарство для прибавки сил».
Потек неприятный запах свернувшейся, тронутой разложением крови — видно, Джон Паркер приоткрыл плащ-палатку возле раны. Степан торопливо достал сигарету, чиркал спичками, одну за другой выбрасывая их, — отсырели. Он взял сразу четыре спички, несколько минут тер о волосы под пилоткой и потом, наконец, прикурил. «Все равно, союзничек, рано ты помирать собрался. Мы такого нанюхались вдоволь. Мы так нанюхались, что и после войны вряд ли забудем этот запах!»
Цветастый росчерк молнии полоснул хмурое небо. С треском, оглушительно ударил гром. Сквозь ветви валежника были видны желто-ли-ловые прогалы между тучами: значит, солнце еще не спустилось за горизонт.
- Ермакоф, я не слапак, — тихо сказал Джон Паркер. — Мне немножко лютче. Дай, пожалюста, сигаретка.
- Правильно, комрид! Вот это по-нашему. Кто в ранге Живых — о живом должен думать. До последней капли крови, пока бьется сердце!..

10

Степан и не предполагал, что с этим девизом, может быть, громковатым, но очень нужным, опять рассчитанным на поддержку Жизненных сил комрида, все они через несколько минут вступят в круговерть очередных испытаний огнем. И не на обратном пути к передовой (там-то внезапностей хоть отбавляй), а вот здесь, поблизу, где, казалось, дело уже сделано и где, по его разумению, в такую непогодь даже одного фрица не встретишь.
- Шот, прислушайся-ка! — проговорил Ермаков. — Пожалуй, за опушкой леса, у речки...
- «Шмайсеры» лупят, товарищ старший сержант. Наверно, кто-то еще из пленных сбежал.
- Нет, Шот, нет!.. Наш ТТ будто фрицам отвечает.,. Слышишь?.. У него, в отличие от других пистолетов, бой погромче, порезче. Шот, я уверен, что это наш ТТ.
- Откуда, у кого он?..
- Сидя в ямке, не узнаем. Бери ППШ и про запас «шмайсер». Комриду оставаться на месте!.. Комриду изо всех сил терпеть, изо всех сил ждать!..
Ермаков сдвинул валежник, выскочил, держа одни автомат па весу, а второй перебрасывая за спину. Шот-Четович тоже схватил автоматы и побежал вслед за ним.
Ливень мгновенно промочил их насквозь. Оскользались ноги, хлестали гибкие ветви орешника. Кое-где мелким горохом белел град — наверно, потому и холоден был, как в ноябре, августовский дождь.
Редели деревья. Ермаков пошел медленно. Прислонясь к сосне, прощупал взглядом голое поле за опушкой и кустарник на склоне—никого.
- Шот, что-то перестали «шмайсеры»...
- Может, не видят?
- Возможно... Хотя метров на четыреста еще все просматривается.
И только Ермаков сказал это, как слева, где- то уже в лесу, опять огрызнулся пистолетный выстрел, а со склона брызнули, понеслись в на-правлении выстрела огненные трассы пуль. Сквозь густую проседь дождя Степан увидел на заросшем ореховыми кустами склоне черные фигурки перебегающих эсэсовцев.
- Далековато, не успеем, — проговорил Шот - Четович.
- Далекова-ато... Но и сложа руки... А если б нам так пришлось?.. Шот, быстро за мной!..
Они бежали вдоль опушки, время от времени останавливаясь, чтобы прислушаться и взглянуть влево. Там рычали очереди «шмайсеров», пунктир-ным огненным веером жгли темно-зеленую хвою сосен трассирующие пули. И этот растопыренный веер подсказал Ермакову, что гитлеровцы бьют вслепую, что они, наверно, потеряли из виду того, за кем гонятся.
Дальнейшее произошло внезапно. Ермаков с разбегу плюхнулся на землю, потянул за собой Шот-Четовича.
- Бежит кто-то сюда, — прошептал Ермаков. — Не он ли?.. Не тот ли?..
- Так ведь фрицы еще лупят.
- Молчи... Пусть лупят...
То ли веточка хрустнула, когда они падали, то ли зашуршал лист, но бег неизвестного человека прекратился. Ждать было нельзя, и Ермаков рискнул:
- Браток, мы свои!.. Где ты?..
- Кто вы? — послышалось в ответ.
- Дивизионные разведчики!..
- Подходите по одному!.. Предупреждаю, что патронов у меня навалом!.. Если вы из власовского бардака, то имеете шанс досрочно переселиться в преисподнюю!..
Ермаков первым пошел во весь рост. Прямо на него из-за можжевелового куста смотрел зрачок пистолета. И широко открытые глаза смотрели прямо па него. Очкастый шлем, куртка с меховым воротником прояснили остальное: «Верхний брат»!.. Летчик с «пешки»... Так вот за кем фрицы гонятся!..»
- Сбрось капюшон масккостюма! — потребовал летчик. — Довольно!.. Вижу!..
Зрачок пистолета исчез. Ермаков тотчас оказался у можжевелового куста.
- Держи! — протянул он летчику «шмайсер». — Мы знаем, кто ты.
- Откуда?..
- Кончай трёп!.. Быстро за нами!..
И то, что ему дали автомат, не попытались прижать с двух сторон или обманно остаться за спиной, пожалуй, больше всего убедило летчика в добрых намерениях неизвестно как оказавшихся здесь людей, называющих себя дивизионными разведчиками. Он бежал, не отставая от Ермакова и Шот-Четовича, которые спешили обратно, к тому месту, откуда при необходимости можно было оказать помощь Джону Паркеру и где недавно Степан сказал: «А если б нам так пришлось?..»
- Стоп! — скомандовал Ермаков и лег на землю. — Отдышимся малость, передохнем!.. Стрелять фрицы перестали: наверно, в лесу уже. Может, так и пойдут тем краем. Сколько их? — спросил он у летчика.
- Человек двадцать.
- Ого!.. Везет нам, браток. Ты кто по званию?
- Старший лейтенант... Старший лейтенант Бедарев.
-А патронов у тебя, между нами говоря, сколько оставалось, когда я окликнул?
- Один.
- Верно, один... Товарищ, что прыгал, погиб?
- Его в воздухе расстреляли. Я секунды на четыре позже раскрыл парашют — и это спасло.
«Не только это, не только, — хотел возразить Ермаков. — Умение твое, подготовка, решимость... Секунды экономятся потом. Это мы знаем. Уж это мы, браток, своей шкурой испытали». Но проговорил Ермаков совсем другое:
- Не обижайся, Бедарев, кое в чем на земле ты дал маху.
- В чем?
- Да в том... О патронах яснее и не доложить. Звездочку на моей пилотке вздумал проверять, требуя сбросить капюшон масккостюма, а мы, случается, н в фрицевской форме ходим. Ну, и прочее!.. Ты старший по званию, но все-таки прислушивайся к нам.
Манило сказать: «Браток, ты без подделки, настоящий!.. Если сумел уйти из того леса, пересечь речку и вообще оторваться от черной своры на такое расстояние, то ты, ей-богу же, молодец!.. Последним выстрелом, ясно, ты знал, что не до¬станешь фрицев — далеко они были, но пульнул... Пульнул с умыслом, а сам метнулся в другую сторону. Молодец ты, браток, у тебя крепкая закалка!» Однако Ермаков считал, что подобные слова, напоминающие объяснение в любви, человек должен держать в мыслях, в сердце, не позволяя им скоропалительно выпархивать наружу. Особенно он не мог терпеть, если кто-то угодливо заглядывал в глаза старшему начальнику и лил в его адрес хвалебную патоку — противно это, недостойно мужчины. Потому и сказал он лишь то, что нужно для дела:
- Ты все-таки прислушивайся.
- Как же мне надо было действовать? — спросил Бедарев.
- Ладно, браток, ладно! Не время... Сюда они, кажется, повернули, гадские души. Видно, приказано живым или мертвым взять тебя. Слышишь?..
- Да, валежник потрескивает.
И отходить нам дальше к фронту сейчас нельзя — фрицевская оборона близко. Попытаемся вдоль фронта... Раненый товарищ у нас здесь спрятан. Прихватим его и вдоль фронта попытаемся. Быстро за мной!..

11

«Двадцать фрицев прочесывают лес, — соображал на бегу Ермаков.— Та ямка ненадежное укрытие — могут найти. И тогда... Нет, от боя надо до последней возможности уклоняться — такой закон в разведке».
- Комрид, ты жив? — спросил Ермаков, разбрасывая валежник.
- Немножко жив.
- Будем двигать... Терпи, посапливай. А главное — молчи. Стисни зубы — и молчи.
Они подняли плащ-палатку. Впереди пошли Ермаков и Шот-Четович. Сзади удерживал концы палаточной ткани Бедарев.
Рассчитывал Ермаков обогнуть цепь эсэсовцев н оказаться где-нибудь позади нее, на той местности, которая уже прочесана. Вдвоем с Шотом он непременно затаился бы в ямке, у комля березы, и лишь в случае обнаружения принял бы бой — последний, смертный бой, так как вдвоем комрида далеко не унесешь. Но теперь с ними был Бедарев, и новое решение показалось Ермакову единственно верным: только маневрировать, уклоняться от боя!
Палаточная ткань резала ладони. Ермаков шел и остро косил глазами вправо: протяженность эсэсовской цепи могла быть примерно двести — двести пятьдесят метров; как бы не столкнуться лицом к лицу с крайними солдатами, как бы не обнаружить себя.
Он упал, заметив рядом, между кустами, черные мундиры. Ветка больно царапнула щеку. Потекли к шее холодные капли — то ли кровь, то ли дождевая вода. Не шевелясь, он провожал взглядом уходящую цепь.
Не задержатся ли около ямки?.. Тогда совсем будет плохо: начнут искать следы. Они умеют искать не хуже овчарок, вся их собачья служба держится на этом.
Два солдата шли прямо к ямке. Ермаков сжал автомат. Бешено колотилось сердце. «Свалятся, гады, и поймут по слежалым листьям и вмятинам от сапог... Это нетрудно понять, это проще простого... Хорошо, что мы смотались оттуда».
Но кто-то окликнул солдат, и они свернули. Ямка не привлекла их внимания.
- Пронесло, — облегченно выдохнул Ермаков, когда эсэсовцы удалились. — Теперь быстро напрямик, к опушке...
Сгибаясь под тяжестью Паркера, они вышли к можжевеловому кусту, где недавно встретили Бедарева. Плащ-палатку опустили в гущину папоротника. Дышали загнанно, прерывисто.
Между соснами виднелось знакомое поле. Сидя у изголовья комрида, Ермаков поглядывал то на супесь голых борозд, то вправо, куда ушла цепь эсэсовцев.
- Ловок ты, — сказал Бедарев. — Фрицы туда, а мы сюда. Все-таки здорово... Все-таки, знаешь, вместе...
И не закончил: его мысль оборвал стон Джона Паркера — протяжный, режущий стон, тотчас подхваченный лесом.
Ермаков мгновенно сдернул пилотку, прикрыл рот американца. На пилотку он завернул концы палаточной ткани. Но и этого показалось мало. Он лихорадочно рвал папоротник, забрасывая охапками зелени стонущего комрида.
- Ах, че-е-орт!.. В беспамятстве он... Отманеврировались!.. Фрицы уже бегут сюда!..
В лесу, пока еще вдалеке, потрескивали ветви. Треск этот не был похож на осторожный, крадущийся. Да, цепь повернула обратно.
Степан выдвинулся к самой опушке. Комрид остался метрах в шестидесяти позади. Ермаков улавливал его глуховатые, пробивающиеся сквозь палаточную ткань и зеленое покрытие стоны.
«Эх, комрид, комрид!.. Наверно, и тебе земля обернется пухом...»
- Будем бой вести, — сказал Ермаков, пристально взглянув на Бедарева. — Видишь, как оно получается: один ты, может, и скрылся бы, а с нами...
- К чему этот разговор?
- Будем бой вести, — повторил Ермаков жестковато. — Нельзя нам покидать раненого товарища. Он держался, но вот потерял контроль над собой. Если считаешь нужным, уходи...
- Я что, по-твоему, дерьмо собачье? — нахмурился Бедарев.
- Ладно, старшой... Ладно!.. Ты из «шмайсера» стрелял когда-нибудь?
- Нет... Разберусь...
- Разбираться некогда, тут моя ошибка... Бери ППШ и запасные диски, а мне давай «шмайсер». Шот!..
- Слушаю, товарищ старший сержант.
- Рацию оставь здесь... Бегом пересечешь поле и заляжешь в кустах. Одним выстрелом, всего лишь одним, пульнешь оттуда — как бы летчик это по ним... Друг мой Шот, ты должен выманить их на открытое место... Выманить, чтобы они были как на ладошечке: в лесу мы с такой оравой не справимся.
- Два очка в вашу пользу, товарищ старший сержант.
— Не время, Шот, не время... Пульнешь — и во-он по тому бурьянку обратно к нам... Дуй!..
Короткими перебежками Шот-Четович достиг кустов орешника, залег. Его выстрел сделал свое дело: черной цепью эсэсовцы свернули на поле.
- Бьем! — крикнул Ермаков.
Хлесткие автоматные очереди прижали цепь к земле. Но быстро опомнились эсэсовцы, бросились обратно к лесу. Огонь косил их, а они пере-бегали, ползли, беспрерывно стреляя.
...То был неравный бой. Его сейчас вспоминаешь — и слеза набегает, и першит в горле. Бедарева, «верхнего брата» Бедарева, минут через двадцать, когда эсэсовцы в третий раз пошли в атаку, пуля клюнула в голову, между глаз. Содрогаясь, Бедарев хватал землю, точно она улетала. Но разжал пальцы, перевернулся на бок, затих. Шот приполз из кустов, раненный в правую руку. Левой нажимал спуск ППШ, левой сменял диски. А он, Ермаков, бил поочередно из двух автоматов, кричал:
- Шот, готовь эфки  !.. Вместе кинем!.. По моей команде!..
Сколько убито фрицев, ему некогда было считать. Он слышал дикие вопли раненых, заметил, что эсэсовцы бросили вверх пятихвостую красную ракету, видимо, взывая о помощи. Но внимание его было приковано к бегущим черным смертям, к их оскаленным мордам. И когда они почти достигли опушки леса, Ермаков скомандовал:
- Эфки!..
Взрывы потрясли землю. Негодуя, она высоко вскинула конусы грязи, черные мундиры, оторванные руки, ноги. И тишина, мертвая тишина...

Ермаков приподнял голову. В свинцово-сером небе клинки молний рубили глыбистые тучи. Устало рокотал гром. Дождь, что-то нашептывая, ку-тался в реденькую, как сеть, рубаху.
А на земле была тишина — мертвая, колючая тишина. По крайней мере, такой она казалась Ермакову после взрывов. Он до боли в глазах всматривался в мглистую, противную мокрядь, крепче и крепче сжимая горячий автомат.
- Шот, ты живой?..
- Живой.
- Отходить, друг, нельзя. В кровину их мать, снова шевелятся!.. Сейчас они сно...
Ослепительная молния... звон в ушах... и сквозь густеющую синь вязкого тумана — последняя мысль: «Вот так оно бывает... Так...»

12

Тяжелым мешком кто-то лежал на нем. Впились в горло чьи-то холодные пальцы. Мутила тошнота.
Ермаков с трудом разлепил глаза и в свете яркого солнца увидел оскаленную, поросшую рыжей щетиной морду. Она была забрызгана кровью.
«Молнии на петлицах черного воротника и алюминиевый значок — череп... Да это ж мертвый эсэсовец!.. Это его пальцы на моем горле!.. Кровь, наверно, моя на его лице!..»
Степан хотел сбросить жуткий, омерзительный груз. Но опять все вокруг наполнилось синим туманом, зазвонили в ушах колокольцы, и он провалился в пустоту.
Сколько он лежал без сознания, теперь трудно вспомнить. Пришел в себя от гортанного вороньего крика. Собрал силы и сбросил эсэсовца. Черная стая воронов, оглашая опушку леса не¬довольным, пронзительным граем, взметнулась, полетела к речке.
«Стало быть, живой я... Это не сон... Нет, это не сон!.. Вот лежит под кустом Бедарев. Хотели выручить, да не получилось; если б сразу все на воине получалось, как нам хочется, давно бы и войны не было, давно бы мы разъехались по домам... Живой ли Шот?.. Где он?.. Где?..»
Степан повел глазами вправо и увидел не Шот-Четовича, а трупы эсэсовцев. В разных позах лежали они: кто раскинув руки, кто на боку, кто скрючившись. И тут кольнуло опасение: не всех перебили, кто-то ушел, приведет новых. Кольнуло и спряталось в другой боли, в других мыслях, похожих на те вчерашние глыбистые тучи.
Шатаясь, он поднялся. Голова была как чугунная. Перед глазами, наподобие северного сияния, мельтешили огненные сполохи. Потихоньку ощу-пал липкую рану возле макушки и вспомнил ослепительную молнию: «Скобленула эсэсовская пуля... Чуток бы ниже — и концы...»
Он переходил от трупа к трупу, осматривал мелкий подлесок, гущину папоротников, опаленные гранатами выбоины в земле. И увидел: лежал Шот за тремя мертвыми эсэсовцами. В нескольких местах на его груди червонели овальные, с темными ручьистыми потеками пятна. Сбоку, на земле, застыла лужица крови.
Скончался, ничем не поможешь. Ермаков хорошо понимал это. И все же он сел рядом, достал из кармана мягкий кусочек ваты — остаток инди-видуального пакета — и легонько, осторожно вытер кровяные капли на лице боевого друга. Он не размышлял, зачем это нужно было сделать, а просто сделал так.
Ермаков встал и побрел туда, где сбросил с себя эсэсовца. Там должен быть каким-то образом соскочивший с плеч вещевой мешок — надо достать бинт, перевязать голову. Там должен быть его автомат — без автомата что ж... без автомата нельзя.
Внутри будто все задубело, пропиталось полынной горечью. Он шел медленно, и жгучие лучи солнца нещадно палили открытую рану. Хоть ка-пельку бы полегчало... Хоть капельку!..
Носком сапога он задел что-то коробчато-металлическое! Рация!.. Присыпанная горелой землей их рация!.. Со вчерашнего дня группа не выходила на связь. В дивизии, как условлено, зовут и зовут ее через каждые два часа, но никто не откликается.
Он сгорнул землю и, скрипнув зубами, отшатнулся: зачехленный коробок рации был изрешечен пулями, сквозь дырявую боковину виднелись разбитые лампы, погнутые конденсаторы, иско¬реженные провода.
— Ах, черт! — выдохнул он, поднимаясь. — Куда ни кинь — везде клин!..
Яснее и яснее он начинал сознавать, в каком положении оказался. Шот и Бедарев убиты. В папоротниках лежит, подтекая кровью, комрид; до своей передовой его вряд ли дотянешь. С минуты на минуту могут нагрянуть фрицы. Что же делать?..
Он вспомнил, как вчера вечером эсэсовцы вызывали ракетой подкрепление. Было непонятно, почему до сих пор никто не забрал трупы. Но-чью, возможно, не решились. Но ведь сейчас день. Непонятно!
«Перевяжу себя и комрида, — решил Ермаков, — а потом сматываться надо. Как-нибудь потащу, не бросать же...»
Лямки вещевого мешка виднелись из-под эсэсовца. Оскаленная морда, казалось, вот-вот щелкнет зубами. Ермаков потянул лямки — нет, крепко придавлен вещевой мешок. С трудом перевернул эсэсовца лицом к земле и, расширив глаза, оцепенело замер: между обтянутых черным мундиром лопаток торчал нож — Зуйков нож. Как он здесь оказался?.. Он ведь был у комрида!..
«Комрид, комрид!.. Значит, и ты, бедолага, где- то здесь... Значит, приполз!.. Наверно, в беспамятстве я еще шевелился, и этот стал меня душить, а ты...»
Разгибаясь, Ермаков зашарил глазами по кустам и траве. Вблизи желтела гривка старого пырея. Джон Паркер, обняв рукой его, Ермакова, автомат, недвижно лежал там. Рядом с автоматом вразброс тускло отсвечивали, чернели пороховой копотью стреляные гильзы.
- Вот так оно бывает, комрид, — шептал Степан, расстегивая куртку Джона Паркера. — Вот так!..
Он склонился, приложил ухо к груди: сердце билось. Торопливо отстегнул фляжку с водой, брызгал на лицо, массировал лоб, щеки. И амери-канец открыл глаза:
- Ермакоф?..
- Да, комрид, да!.. Мы еще придем вместе к своим!.. И помолимся вместе!..
- Где Шот?..
- Нет его.
- Земля пухом, да?..
- Пухом, комрид.
Джон Паркер не задавал больше вопросов. Печально глядел он на Ермакова, приоткрыв рот.
«Далеко не унесу его, — думал Степан. — Фрица перевернул, и то колокольцы снова в ушах зазвонили. Надо другой выход искать».
- Комрид, ты хватайся за хоботок, за шею мою... Потихоньку перенесу тебя обратно, к ямке.
- Зачем?..
- Ну вот... Опять сказка про белого бычка. Хватайся!..
Три раза он, изнемогая от жары и слабости, опускал Джона Паркера на землю. Кусал пересохшие губы: «Ах, че-ерт!.. Колокольцы гадские!.. Перезвон панихидный!.. Ах, че-е-орт!..»
У комля березы отдышался, выпил воды. Обмотав дополнительными бинтами комридову рану, спросил:
- Меня перевязать сможешь?
- Йес.
Под спину Джону Паркеру он подложил свернутую плащ-палатку, лег на землю.
- Давай, друг!..
Стиснув зубы, Джон Паркер вкруговую мотал бинт. Черная рука то оказывалась перед глазами Ермакова, то уплывала вверх или вниз. Степан смотрел на нее, мучительно искал выход.
Когда перевязка была закончена, он бережно опустил американца в ямку и прикрыл ее валежником, как делал это раньше.
- Жди меня здесь. В полутора километрах — лесная дорога, схожу туда. Жди, комрид!
Он несколько задержался па опушке, проверяя диски ППШ и рожковые магазины «шмайсеров»: какой ни возьмет — пустой и пустой, а стреляные гильзы рядом валяются. Наконец отыскал возле Бедарева чуть начатый диск. Видно, сам же после смерти летчика не заметил его или рассчитывал взять потом. Он уже не помнил этого. Как схватил свой автомат — и в пылу боя при- печаталось горячим дыханием вороненой стали, а где были тогда запасные диски — это выскочило из памяти.
Медленно он шел к дороге. Колокольцы в ушах не звонили. Горе, вызванное потерей товарищей, сбилось в тугой комок, притихло.
Почему-то и на передовой было тихо: не стреляли орудия, не рвались снаряды и мины. «Это, наверно, затишье перед бурей, — решил он. — Со дня на день следует ожидать нового наступления наших. Когда мы уходили на задание, то к передовой выдвигались танки, «катюши», орудия. А ведь с той ночи прошло... Сколько ж это прошло?.. Ну да, восьмые сутки па задании!..»
Узенькая лесная дорога петляла по лесу. Ермаков приблизился к ней сторожким, мягким шагом. Замаскировал свою повязку зелеными ветками. Глянул влево, вправо — никого нет. И лег в кустах.
Пронесся мимо «опель-капитан». Кто в нем сидел, Ермаков не успел различить: какие-то чины в защитных комбинезонах. Проехал грузовой «форд» со снарядными ящиками. Стенай лишь мельком взглянул: автомашины его не интересовали.
Но вот затарахтели колеса. Ехала, по всей видимости, пароконная фурманка. В нее фрицы обычно впрягают здоровенных битюгов — каждое копыто, как ступня у слона. Степан, изготовившись, приподнял автомат. «Срежу ездовых, а с лошадьми сам управлюсь. Надо только прицельно, чтоб лошадей не поранить. На них-то как-нибудь, может, по лесам пробьюсь с комридом к своим».
Он зажмурил левый глаз, улавливая правым мушку и совмещая ее с прорезью. Палец плотно лег па спусковой крючок. Губы прошептали: «Срежу... Так надо...»
Но не нажал на спуск автомата. Застыл в странной обеспокоенности, веря и не веря увиденному.
Гнедые лошади валко тянули бугрившуюся серым брезентом повозку — простые лошади, не битюги. Впереди, сидя в соломенном «гнездышке», встряхивал вожжами один солдат, а вверху, держа автомат па коленях, устало клевал носом другой.
«Что за черт! — дернулся Ермаков. — Откуда они здесь?.. Этот-то, что впереди, — Кондрат Степанович Дубогрей, повар из разведроты соседней дивизии... Что за черт!.. Как они здесь оказались?..»
- Стой!.. Стой, говорю! — закричал Ермаков, выскочив па дорогу. — Кондрат Степанович, стой!..
- Тпрру! — натянул вожжи ездовой. — Тебе чего надобно?.. Ты кто такой будешь?..
- Вы где проскочили паши боевые порядки?.. Какой черт занес вас в тыл к фрицам?.. Свертай с дороги, говорю!.. Свертай в укрытие, в лес!..
- Да ты что? — привстал Дубогрей. — Слышька, у тебя это самое... С черепком у тебя все ли в порядке?..
- Черепок у меня раненый — пуля скобленула.
- Во-во!.. Это самое... это.. А ты не Степан Ермаков, случаем?.. Не ты ли приходил к нашему взводному, к Денису Калине?..
- Я!..
- Бож-женькн мои! — всплеснул руками Дубогрей и спрыгнул на землю. — Ты ж, наверно, с задания!.. Ты ж, наверно, и не знаешь... Мы наступаем. Постой, постой, я сейчас!..
Он метнулся обратно к повозке. Стоя на коле¬се, открыл какой-то сундучок.
- Вот! — вернувшись, выдохнул Дубогрей. — Сегодняшняя!..
Ермаков дрожащими руками развернул армейскую газету. Он старался держаться поспокойнее, но руки все равно вздрагивали.
- «От Советского информбюро... Оперативная сводка за двенадцатое августа.. сорок четвертого, — читал он, чувствуя, что и голос дрожит, с трудом пробивается наружу. — Западнее и юго - западнее города Псков...» Нет, это далеко... «Западнее города Крустспилс...» Опять не то... Ага, вот здесь... «Западнее и юго-западнее города Елгава наши войска овладели городом и железнодорожной станцией Ауце, а также с боями заняли более ста пятидесяти других населенных пунктов... В том числе Эглитес, Яунпилс, Зебрас, Илес, Би- лекяй, Сугинчай п железнодорожные станции Берзупе, Биксты...»
- Ты не надо... — сказал Дубогрей. — Ты, это самое... Ермаков, ты вытри глаза.
- Ничего, Кондрат Степанович... Ничего... «Опель-капитан» и «форд» впереди вас проскочили, а то я бы сразу сообразил.
- На «опеле» штабники из нашей дивизии поехали — это трофей.
- Теперь-то ясно. И чей «форд», ясно. Ничего, Кондрат Степанович, ничего... Рассказывай, что знаешь о наступлении.
- Другие дивизии еще вчера немца с боков прижали, — говорил Дубогрей. — А наша и ваша лишь сегодня перед зорькой двинулись. Тоже с боков... Здесь какой-то рубеж разведчики обнаружили. Ежли б не они, большое кроворазлитие могло произойти. Вчера Калина вызволял в нейтралке ихнего парня, что-то еще о рубеже парень поспешал сообщить.
- Живой он?
- Калина-то?
- Нет, тот парень...
- Подранетый... Пулей подранетый в самое ответственное место — в задницу. Сидеть не может...
- Да ну-у! — первый раз за все последние дни улыбнулся Ермаков.
- Верно говорю!.. Стесняется до невозможности... Я сегодня отвез его в медсанбат, а опосля забрал разную хозяйственную хурду-мурду, продукты всякие и вот поспешаю на новое место. Чего смеешься?.. Мое дело такое: я и повар, и плотник, и вообще как заместитель командира разведроты по всей хозяйственной части.
«Стало быть, живой Устин, — признательно глядя на Дубогрея, думал Ермаков. — И рубеж дивизия не штурмовала, обошла его. Ясно теперь, почему ни эсэсовцы, ни саперы до сих пор не заявились туда, к нам, — драпанули, курвячьи души!..»
- Сгружай, Кондрат Степанович, свою хурду-мурду, — сказал он. — В лес надо свернуть... Это очень надо, Кондрат Степанович!..
- Мил человек, не могу я! Ребята давно не жрамши, потому как продукты все здесь.
- Перебьются... В наступлении перебьются!.. Сгружай, Кондрат Степанович... Там моих смерть покосила... И раненого надо взять...

13

«Больше всего я люблю математику. Больше всего ненавижу войну. Больше всего ценю в людях мужество ума. Это мое триединое кредо. И пусть кто-то скажет, что понятия «мужество ума» нет. Меня это нисколько не смущает: в мире все так устроено, что сначала чего-то нет, а потом оно утверждается. Попытаюсь в дальнейшем развить эту мысль, а сейчас наш старшой Ермаков подает команду: «Выходи, ребята, строиться!..» Пойдем в тыл к немцам. Когда вернусь, продолжу этот разговор с самим собой».
Степан закрыл толстую тетрадь в клеенчатом переплете. Видно, Шот намеревался всю ее исписать, но... Кроме первой страницы, остальные были чистые.
- Надо отослать матери его, в Минск, — сказал Степан. — Память у нее будет. Это надо!..
Он собирался отвезти красную пирамидку с жестяной звездой на могилу Зуйка. Шоту такую пирамидку уже поставили, Бедарева увезли летчики, а для поездки к Зуйку командир дивизии дал грузовую машину.
Воспитанник роты Семка Корнев, стоя в кузове, прибил к пирамидке черную фанерную табличку, на которой четко выделялись написанные белилами звание, фамилия, имя и отчество погибшего, дата его рождения и через черточку — дата его смерти. Выше таблички был укреплен в застекленной дюралевой рамке небольшой фотопортрет Зуйка. Ермаков подал Семке две лопаты, взялся за борт машины и вдруг почувствовал тот противный, неотвязчивый перезвон колокольцев. Давящая тяжесть тумана снова прижала его к земле. И опять короткая, сверкнувшая клинком молнии мысль: «Так оно бывает... Так!..»
Открыл глаза в медсанбате. Светло-зеленый верх огромной палатки, деревянные нары, койки, стоны раненых... «Да, это медсанбат».
Сестричка сказала:
- Ну, напугали вы нас: со вчерашнего дня без сознания. Лежите спокойно, все теперь будет хорошо. Сейчас сделаю укольчик и постарайтесь чего-нибудь поесть, чайку выпейте. Все будет, миленький, хорошо!..
Вскоре она ушла. Пахло йодом, спиртом, хлорной известью. Степан повернулся на бок и глаза в глаза увидел стоящего па коленях Устина Макуху.
- Здорово, смертничек! — радостно пробасил тот. — Стою как вкопанный, боюсь пальцем шелохнуть.
- Здравствуй, Устин...
- Оклемался?
- Немножко. Хотел Зуйку пирамидку со звездой отвезти и у машины... Вот, брат мой Устин, какие дела!
- Старшина отвез ее, не переживай. Я рассказал старшине, где тот ореховый куст, и он отвез. О Шоте тоже все знаю. Ты лежи, не переживай. Первый раз нам, что ли?..
Они помолчали, как бы выжидая, пока оосядет горечь. Ермаков спросил:
- Комрид в этой палатке?
- Был здесь, а сегодня утром в госпиталь отправили. Плох он: пуля глубоко засела, операцию будут делать.
- Та-ак!.. Что же, брат, ты па коленях?.. В чем ты провинился?
- А ни в чем, — сказал Макуха, смущенно оправляя сзади широкие бязевые кальсоны. — Нас рядом положили, чтобы я за тобой присматривал. Поешь, Степа, трошкп для закрепления сил. Давай покормлю?
- Чудной ты! Или я без рук, без ног?
Макуха успокаивающе опустил свою клешнятую пятерню па серое одеяло. Словно баюкая малого ребенка, внушал:
- Лежи, Степа, лежи-и!.. Тебе нельзя вставать. Опять кондрашка схватит — что тогда будем делать?
Он то умолкал, то снова басовито-участливым голосом просил лежать спокойно, поесть чего-нибудь или вспоминал прошлые бои, друзей и това-рищей, довоенное время. И от этого Ермакову было уютно, хорошо.
Вот так же дядя его в далеком детстве, случалось, посадит на воз скошенной травы и, погоняя хворостиной быков, рассказывает, рассказывает. Го¬ворил дядя, что их фамилия произошла от донского казака Ермака Тимофеевича, что и с Емельяном Пугачевым какой-то прадед ходил, что в революцию все перемешалось: которые родственники вместе с красными воевали, а которые — с белыми. Он, дядя, служил в коннице Буденного, в одном эскадроне со своим братом, отцом Степана. Срубили беляки отца за Перекопом. Мать погоревала-погоревала и уехала искать счастья к морю. «Ты, племяш, скажи мамке, — говорил дядя, — пусть почаще отпускает тебя ко мне, в донскую степь. Море что-о!.. Вода она и есть вода. А тут в каждой травинушке особая жизнь. К примеру, эта — железняком зовется. Сейчас, гляди, мягонькая, цветочки на ей розоватые с фиолетинкой, а в августе, хоть на корню она, хоть в скирде, притронешься — карябнет, зазвонит, как железная. Потому и железняком зовется».
Воюет где-то дядя, давно не было от него писем. Может, и он сравнивает сейчас августовскую траву-железняк с фронтовой жизнью: куда ни сунься — остаются царапины.
- Дай-ка, Устин, закурить, — попросил Ермаков, чувствуя, что приятные сперва размышления вытеснила шипастая явь.
- Сейчас достану. Только ты отвернись: у меня такое ранение, что лучше и не смотреть на него.
- Ты разве драпал от фрицев? — приподнялся на локте Степан. — Или товарищей оставил в беде? Или искал, где легче?.. Ты почему стыдишься раны?..
Макуха уткнулся взглядом в дальний угол палатки, точно собираясь выскочить куда-то за брезент, поближе к передовой.
- Ото сволочуги так сволочуги!.. Вернусь в роту, всыплю тем трепачам за язык!.. Успели набрехать!..
Кое-как он вынул из тумбочки курево и здоровенную, сделанную из гильзы двадцатимиллиметрового зенитного снаряда зажигалку. Морщась, распрямился, стрельнул глазами по палатке.
- Сестрички еще туда-сюда, а высокое начальство в юбках житья не дает: лежи наподобие святого, поторапливайся выздоравливать и никакой тебе свободы действий.
- Даже курнуть запрещают?
- Курнуть можно, я о другом. — Макуха бы¬стро отвинтил головку «зажигалки», поровну раз¬лил в стаканы чистую, как слеза, жидкость. — Давай, Степа, пока нет начальства, помолимся. Я ждал тебя, сердцем чуял, что и в пятый раз будем вместе сачковать на медсанбатовских койках. Хитрую «зажигалку» ребята придумали. Ну!.. Выйди, выйди, нечистая сила, останься один спирт!..
Они еще закусывали, выбирая из гречневой каши кусочки мяса, когда поставленные па тумбочку стаканы начали мелко, тревожно вздрагивать и потом задребезжали, двинулись, пьяно пританцовывая, к «зажигалке».
- Кажись, с двух сторон молотьба, — прислушиваясь, сказал Макуха.
- Тяжелыми долбят и «катюши» заиграли...
- Наверно, дальше, вперед наши двинулись.
- Нет, Устин, не-ет!.. Что-то непохоже!..
Через час густо стали поступать раненые. К вечеру ими были забиты все нары и койки, все проходы. Санитарные автобусы и грузовые машины увозили раненых в госпитали, но на смену им прибывали новые.
Потянулись тяжелые дни и ночи. Медсанбат переезжал с места на место. Круглосуточно в палатке слышались суматошные шаги санитаров. Врачи и сестры ели на ходу и спали на ходу.
Пытался Макуха выяснить что-либо у раненых, но в ответ слышал: «Ни черта не поймешь, кто кого лупит», «Фрицы совсем осатанели», «А иди-ка, браток, под такую мать, без тебя тошно!..»
Обстановку прояснил майор Буравлев. Его привезли с перебитой рукой. После операции он часа два спал, а потом, держа руку на «самолете» — крыловидном сооружении из шин, гипса и марлевой повязки, пришел к койкам Ермакова и Макухи.
Противник атакует крупными силами, стремится вернуть потерянное, — сказал Буравлев. — И не только вернуть... Елгава — основной узел коммуникаций, связывающих Прибалтику с Восточной Пруссией. К Елгаве он рвется!
- Далеко продвинулся? — спросил Ермаков.
- Судите сами: в день ему удается потеснить наши части метров па двести, максимально — на пятьсот. Горят его «пантеры» и «фердинанды»*, леса завалены трупами. Но и нашим жарко, очень жарко!..
- Мы это здесь видим, товарищ майор.
Врачи предписали Буравлеву отправляться в госпиталь. Прощаясь с ним, Ермаков попросил:
- Вы узнайте там об американце. Куда его, что с ним?..
- Минутку! — сказал Буравлев. — Схожу к командиру медсанбата.
«Минутка» была длинной. Однако Буравлев успел до прибытия очередного санитарного автобуса сообщить Ермакову и Макухе, что его отправляют в тот же госпиталь, куда увезли и Джона Паркера.
- Обязательно все выясню и пришлю письмо, — пообещал он, разворачивая «самолет» к выходу из палатки, к госпитальным маршрутам, на которых человек, вспоминая смертоносный металл, огонь и рукопашные схватки, многократно удивляется, что он до сих пор жив.
На следующий день, после обеда, из-под койки Степана высунулась рука, положила в тумбочку сверток. Макуха дремал в самой безболезненной позе — на животе. Уловив шорох, повернул голову.
- Семка! — воскликнул он, радостно скаля зубы.
- Ша!.. Никого посторонних не пускают, я под нарами и койками приполз. В тумбочке гостинец вам... Как Ермаков?
- Уснул.
- Не буди, я сейчас обратно...
- Скажи хоть пару слов о ребятах. Все ли живы?
Обветренное лицо Семки Корнева застыло в каменной неподвижности. Пальцы комкали край приподнятого одеяла.
* «Пантера» — средний танк; «ф е р д и н а н д» — самоходное штурмовое орудие.

- Махру и водку старшина на всех выписывает, — шепотом ответил Семка.
- Не так, Устин, спрашиваешь, — сказал Ермаков. — Сема, здравствуй!..
Проснулись, товарищ старший сержант? — глянул снизу вверх Корнев.
- Я и не спал. Спасибо за гостинец!.. Вижу— рука. Понял — хочешь втихаря, да и врачиха поблизости проходила. Сейчас можно, сейчас спрошу... Сколько раз в день патроны и гранаты ребятам выдают?
- По четыре, а то и по пять раз.
- Вот-вот!.. Новеньких в роту не присылали?
- Еще нет. Старшина говорил, к вечеру прибудут.
- Сколько?
- Человек пятнадцать.
- Ясно. Передавай ребятам поклон. Пусть не обижаются на нас. Мы скоро вернемся, мы понимаем...
- Передам, товарищ старший сержант!.. Я передам!..
Прежним путем, где-то под нарами и койками, заскользил Семка к найденной им «двери». «Дверь» известная: приподнимет брезент — и вошел, приподнимет опять — и вышел. А что старшина на всех выписывает махру и водку — это он сказал правду: и девяносто человек — все, и семьдесят пять или восемьдесят — тоже все.
Ермаков попытался представить, вместо кого прибудут новенькие. Но все ребята виделись живыми, только живыми. В другом качестве Степан не смог их представить. И Зуек, и Шот, и Бедарев виделись живыми...

Грохот артиллерии стихал к ночи и с чудовищной силой возобновлялся утром. Раненые нетерпеливо ожидали доставки свежих газет. Прочитывали прежде всего оперативную сводку. В ней повторялось одно и то же: «Западнее и северо-западнее города Елгава наши войска отбивали атаки крупных сил пехоты и танков противника...»
Но постепенно шаги санитаров смолкли. В палатках медсанбата освободились проходы. На передовой уже методически, редкими обвалами гремели снарядные взрывы. К исходу третьей недели боев, торопясь смыть пролитую кровь, хлынул дождь.
От Буравлева не было весточки. Ермаков и Макуха, получив распоряжение возвратиться завтра утром в роту, прошли в соседнюю палатку, где был телефон, и упросили дежурную сестру позвонить в госпиталь. Она долго переговаривалась на линии, требуя соединить с «Фиалкой». Передала трубку Степану.
- «Фиалка» слушает! — услыхал Ермаков глухой, как из-под земли, голос.
- Там у вас раненый американец Джон Паркер, — волнуясь, сказал Степан. — Пожалуйста, сообщите о его здоровье.
- Какой еще американец? Только американцев нам и не хватало!
- Негр это... Посмотрите в своих журналах — что с ним, как он?..
- Товарищ, мы не можем давать информацию о ранбольных по телефону. Пора бы вам знать.
И — сплошной гудок. А затем — громко:
- Положите трубку, я разъединил вас с «Фиалкой»!..
Барабанил вверху по брезенту дождь. Возле передовой погромыхивали не то снаряды, не то раскаты грома.
- Ну, как он? — спросил Макуха.
- Кто?
- Да кто же еще — Джон Паркер.
- Ладно, Устин, ладно!... Какая-то зараза сидит там, в этой «Фиалке»... Ничего не сказала.
- Ото наука тебе, Степан. Надо бы без церемоний — негр Джон Паркер, разведчик, вышел из-за линии фронта и так далее. Надо бы на арапа, а ты с нежностями.
- Ладно... Пойдем, Устин, спать...
На койках они тихо переговаривались о Буравлеве — он сам учил быть правдивыми, готовыми поделиться с боевым другом последним сухарем, последним глотком воды. Он многому учил. И как понять, что сам не выполнил обещания?
- Учить легче, — сказал Макуха.
- Нет, Устин, нет!... Буравлев никогда словами не разбрасывался.
- Чем же объяснить?
- Чем, чем... Откуда я знаю!...

14

Крепко им спалось под дождь. Степан все-таки проснулся рано, легонько тронул Макуху:
- Кончай ночевать.
Макуха тискал подушку, тянул па голову одеяло.
- Что, уже пора?
- Время, Устин...
Через полчаса они, в шинелях, с вещевыми мешками за плечами, вышли из палатки.
Дождя не было. Низко плыли истощенные тучи. Ветер пригоршнями бросал с верхушек сосен водяную россыпь. На передовой спросонья посту-кивали пулеметы.
Ермаков шагал быстро. Хотелось поскорее встретиться с ребятами — скромными трудягами, которые умеют и воевать и мечтать, о том светлом дно, когда на фронте прозвучит последний выстрел.
Не только убитый за Калугой командир взвода или Шот, а все они люто ненавидели войну. Чем сильнее кипела ненависть, тем мужественнее дрался человек. Буравлев объяснял это так: «Фашизм и война — понятия равнозначные. Ненавидя войну, мы стремимся вызвать оба понятия с корнем».
Буравлев, Буравлев!.. Он всегда добивался, чтобы среди разведчиков не было «верхоглядских блескучек», видящих войну лишь в сиянии орденов, в ярком блеске подвигов и славы. «Война — горе людское, жесточайшее испытание, — строго и убежденно говорил он. — Кто не понимает этого — тот не человек, с того па фронте быстро слетает петушиная спесь и остается ки-сельное нутро, к которому никакой орден не прикрепится».
Сапоги стали тяжелыми, кособочились. Ермаков взял жердинку, счищая ею на ходу вязкие, липучие комья. Приглушенно спросил:
- А может, у старшины письмо Буравлева?
- Едва ли — старшина передал бы.
- Когда передавать-то, если три недели «сабантуй»?..
С минуту Устин шел молча. Наверно, и ему сперва показалось это возможным. Но затем, видимо припомнив, что и в дни самых жарких боев кто-нибудь из ребят обязательно навещал их, он ворчливо проговорил:
- «Сабантуй», «сабантуй»!.. Вторую «зажигалку» принесли же, и трофейных сигарет подбросили, и насчет Елгавы, что она у наших, дали знать. «Сабантуй»!..
- Да не мог Буравлев забыть. Сам приучал усматривать фальшивинку в человеке по одному невыполненному обещанию, по одному нарушенному слову.
- Ото ж!..
Роту они нашли в большом деревянном сарае. Разведчики завтракали. Белели под пилотками и на руках бинты. Кое у кого рдела на лицах паучья вязь царапин. Некоторые спали в бурьянистом сене, обняв автоматы, — видно, перед утром вернулись с задания.
- Здорово, трепачи! — громогласно поприветствовал Устин.
- А-а, Макуха!..
- Как твоя тыльная часть, Макуха?
- Братва, после войны вся статья быть Устину в начальстве — там эта штука па заседаниях и совещаниях пришлифуется!
Устин обнимал их, скалил зубы:
- Ото сволочуги так сволочуги!.. Где же Петро Кущ?..
- Снарядом разнесло Куща.
- А Лобженидзе где?
- Пуля насмерть поцеловала.
- А Федька Воробейчик, Василь Голобородько, Ибрагим Амирханов? — мрачнея, допытывался Устин.
- Эти позавчера выволокли языка из горящей «пантеры», а сегодня командарм увез их в своей машине. С орденами вернутся, наверно.
Поочередно с каждым здоровался и Ермаков. Разведчики сняли его пилотку, ощупывали рубец.
- Присохло, как на кобеле!
- Теперь твой сварной кумпол и бронебойным не угрызут!
- Степан, по этой расписке должок стребуем!
И Ермаков, выслушивая грубовато-бесхитростные солдатские слова, знал им цену: прижгли ребята махорочным дымком горе, изо всех сил бодрятся как могут.
- Вот и вместе мы, опять вместе, — говорил он. — Должок непременно стребуем. Уж мы стребуем!.. Старшина, писем мне нет?
- Да нет пока.
- Буравлев ничего не сообщал?
- Молчит.
- Ну и пусть молчит! — сердито сказал Макуха. — Пошли, Степан, к повозке за автоматами... Пусть молчит!..
Свой автомат Ермаков узнал по буковкам на прикладе. Ножом были вырезаны те буковки: «С» и «Е». В одной и другой запеклась кровь — его кровь.
Степан почистил и смазал автомат, снарядил диски патронами, масляной тряпкой протер нож. Потом он и Макуха сдали старшине шинели, документы, ордена, фотографии, письма. Взамен получили фуфайки и масккостюмы...

Снова — разведка, разведка, разведка. Это сейчас вспоминаешь — и страх леденит душу. А тогда его сжимало, глушило что-то сиюминутное, что-то находящееся рядом или впереди.
Октябрьской ночью выдвинулись в нейтральную полосу. Задание — лежать и слушать.
Чмокали одиночные выстрелы. Ослепительно синими птицами повисали над землей ракеты, высматривая в трепетном снижении, кого клюнуть, кого закогтить. Явственно слышался в обороне немцев стук топора.
К трем часам пары «слухачей» возвратились.
Как и Ермаков с Макухой, все они доложили командиру разведроты: «Подхода танков противника не обнаружено».
- Спать! — распорядился командир.
Едва сомкнули глаза — подъем. В темноте растекались группами к передовой. Туда же на самой малой скорости шли танки.
Все было понятно. Точный пас наступления неизвестен, о нем никогда не говорят. Но уж если идут к передовой тапки, долго ждать не придется.
- Гвоздик жалит ногу, — пробубнил Макуха.
- Цыть!..
Гвоздик, говорю, туды его мать, высунулся в сапоге, терпения нету. Степа, я трошечки моху подложу?...
- Давай!..
В звездном небе плыл омытый дождем месяц. Лиловый свет его холодно щупал иглы сосен, листья берез, кусты и валежины.
У артиллерийских батарей солдаты снимали шинели, засучивали рукава; потом они в пылу боя и гимнастерки сбросят. На просеке — суета связистов. Поодаль грозный оклик: «Я курну, курну кому-то!»
Ермаков вывел группу к четырем подбитым «пантерам». Стояли они на поляне, зияя дырами в броне. Хищно щерились клыкастой сталью рас-пластанные гусеницы.
- Значит, так, — сказал Ермаков. — Сразу после артподготовки врываемся в траншеи, берем языка. В нашей негасимой любви к фрицам сильно не объясняться — чего доброго, ухлопаем, а командованию живой язык нужен. Сема, зачем нужен язык после артподготовки?
- Чтобы была ясность, какие потери у фрицев.
- Точно.
Семку Корнева первый раз официально включили в группу — вырос, окреп. Пришел он в роту тринадцатилетним пареньком. Худой, оборванный, в глазах — тоска несусветная: «Мамку убило под бомбежкой». Рвался воевать, но его придерживали. Помогал старшине, дежурил па кухне, выдвигался со «слухачами» в нейтралку. И вот теперь ему шестнадцать, а по виду совсем взрослый.
- Не боишься? — спросил Макуха.
- Будь спок, у меня гвоздик не высунется.
- Ото сволочуга так сволочуга!.. Уел!.. Всыпать бы!..
С рассветом началось. Сигнальный залп «катюш» — и по всему фронту сплошной грохот, непрерывное извержение огня и металла.
В обороне гитлеровцев — ад кромешный. Земля смешалась с небом. Что-то горит, брызжет пламенем. Оттуда прилетают, рвутся возле «пантер» снаряды. Долбят броню, взыкают над головой пули.
Пламя разрастается, из него выскакивают огненные языки: горит, наверно, склад мин или снарядов. Новые и новые залпы «катюш»; скрежет осколков; гул приближающихся «илов».
- Пора! — крикнул Ермаков.
...Они схватили гитлеровца, побежали, задыхаясь от нестерпимого жара и сернистокислой вони тротила. Ермаков тянул языка за грудь, Макуха стискивал руки пленному сзади, а Василь Голобородько, Ибрагим Амирханов и Семка би-ли из автоматов, прикрывая отход.
Несколько раз их швыряли на дно траншеи оглушительные взрывы. Слезились запорошенные глаза. Во рту хрустела земля.
Перешагивая через трупы гитлеровцев, они достигли ближнего пролома в стенке, выскочили наверх. И здесь... Ударил здесь, придавил их еще один взрыв, за ним — второй, третий. Град осколков... туча горелой земли... утробно-предсмертный вопль пленного...
Кроме гитлеровца, поднялись все. А когда поднялись, то увидел Ермаков, что по щекам Макухи текли струйки крови: взрывная волна повредила уши. Раскрыв рот, Устин шатался, как пьяный, и медленно поворачивал голову к восходящему солнцу.
- Ото ж!.. Ото ж!.. — хрипло выдыхал он, стараясь не упасть.
Его опустили на землю. Семка Корнев, заметив темное пятно, приподнял рубаху масккостюма и тихонько, испуганно охнул: в боку Устина торчал огромный осколок, из-под которого выбивались кроваво-красные роднички.
Выронил край рубахи Семка. Покатились у него слезы:
- Братуха!.. Ты прости!.. Ты прости за те мои слова!..
- Погодь! — отстранил его Степан. — Не причитай!..
Он попытался унять кровь сложенным вчетверо бинтом, но Макуха вздрогнул и, распрямляя деревенеющие ноги, прочертил каблуками кирзо¬вых сапог бороздки в твердой земле. Никакие бинты уже не могли помочь.
Ермаков взглянул на гитлеровца, отвернулся: у того были перебиты обе ноги, кроваво-сизым клубком пузырились внутренности. «И своего, и нашего, — гневно сверкал глазами Ермаков, глотая тротиловую вонь разорвавшихся снарядов. — И своего, и нашего, курвячьи души!..»
Вынырнул из траншеи ординарец командира разведроты. Масккостюм — крылатые лохмотья. Лицо измазано пороховой копотью.
- Чего застряли? — Увидел Макуху, сдернул пилотку. Пошмыгал носом, перевел взгляд на Ермакова. — Як старшине — приказано свертывать хозяйство. Всем, кого встречу, велено сооб¬щать, что языков больше не требуется: наши дырку в их обороне прогрызли.
- Скажи старшине, пусть возьмет Устина, — с внутренней болью проговорил Ермаков. — Пошли, ребята!..

Наступление. Вспышки боев и опять — вперед, вперед.
Попадаются группы оборванных, заляпанных грязью немцев, бросают оружие.
- Где есть плен?
- Там! — деловито машет назад Семка Корнев. — Идите сами, нам некогда!
Чем ближе к Балтийскому морю, тем ожесточеннее бои. Горят «пантеры» и «тридцатьчетверки». Пехота штурмует рубеж за рубежом. Днем и ночью уходят на задания разведчики. Сколько их ушло!..
В том наступлении старшина однажды вручил конверт Ермакову. Незнакомым почерком написан адрес. В конверте — записка и сложенное тре-угольником письмо.
По четким прямым строчкам на треугольнике Степан узнал руку Буравлева. Записку придавил автоматом — не до нее. Развертывал треугольник настороженно: «В чужом конверте почему-то...»
Но отлегло от сердца: Буравлев извещал, что ждет отправки в глубинный госпиталь, чувствует себя хорошо.
«Правда, врачи говорят, что я отвоевался: сильно повреждена кость, — писал Буравлев. — Не хочу утешать себя радужными надеждами — к этому не привык. Однако верю в нашу медицину и упорно буду помогать ей отремонтировать руку как следует. Пусть режут, пилят, вставляют новые куски — вытерплю.
Без промедления, сегодня же, узнал о Джоне Паркере. У него началась гангрена. Лежит в беспамятстве, иногда бредит, повторяя: «Я не слапак!.. Я не слапак!..» Ждут прибытия самолетом какого-то большого хирурга. Возможно, он спасет. Но гангрена — это все-таки гангрена.
Передайте, товарищ старший сержант, ребятам, что я никогда не забуду их мужества, братской отзывчивости и душевной чистоты».
- Каков сам, так и о людях судит, — сказал старшина, когда Ермаков прочитал ему письмо. — Гангрена — это антонов огонь?
- Да пуля у американца осталась в середке.
- Ежели антонов огонь, то хана...
- Всяко бывает, — грустно проговорил Ермаков.
В конце письма стояла дата — 17 августа. Оп смотрел, ничего не понимая: «Октябрь же сейчас...»
- Пожалуй, в записке объяснение, — сказал старшина. — Письмо-то другими прислано.
Степан сдвинул автомат, взял записку.
«Дорогой товарищ! — говорилось в ней. — Мы восстанавливаем в освобожденных районах телефонные линии. Вчера обнаружили близ лесной дороги сгоревшую машину полевой почты — видимо, попала фашистская бомба. Один прорезиненный мешок с письмами уцелел. Эти письма мы и рассылаем сейчас. Всего Вам доброго. Начальник восстановительного подразделения лейтенант Чернокленов».
«Так вот почему долго не было письма от Буравлева. Спасибо тебе, лейтенант Чернокленов. Другой, может, и прошел бы мимо того мешка, а ты, видать, знаешь, что такое для солдата письмо. И не поленился написать о причине задержки. Спасибо, друг!..»
— Кончай привал! — услыхал Ермаков голос командира разведроты. — Дальше поедем с передовым отрядом. Быстро — на танки!..
Гремели бои. Наступление продолжалось...

15

Вот и все, что багрово-красными отблесками высветила память. Думаное-передуманое. Но-человечески бесхитростное, прямое.
Солнце уже опустилось за горизонт. На мелководье клубками пены белели чайки. В бархатисто-мягкой задумчивости обнимал вечер песчаные косы пляжей, приморский бульвар, корпуса судоремонтного завода...
Сдав егерю ялик, Ермаков не стал ждать троллейбуса; свечкообразные дома четвертого микрорайона, где он жил, были близко, решил пройтись, чуточку развеяться после тяжелых воспоминаний.
В скверике гуляли старые и молодые люди. Отбойно бренчала за кустами гитара. Шли к морю любители вечернего купания. У киоска сменившиеся докеры тянули янтарно-коричневатое пиво.
Он пересек скверик, пошел аллеей. Много лет назад он вместе с другими фронтовиками, ребятишками из школ, студентами приборостроительного института сажал березы этой аллеи. И дали ей дорогое сердцу название — аллея Мира.
«Комрид, комрид! Ты только вообрази... В сорок пятом мы вернулись с фронта к развалинам и работали как проклятые. Четыре года подряд вот здесь, на взгорье, не росло ни одной травинки — все умертвило железо войны. Мы выбирали это ржавое осколочное железо, увозили к заводам, чтобы переплавить, перековать. И строили...»
Шаг за шагом, Степан Петрович беседовал про себя с Джоном Паркером, убежденный, что именно его сына видел на борту американского теплохода. Внешнее их сходство, изумленно-вопросительное «Ермакоф?.. Степан Ермакоф?» подкреплялись еще одним немаловажным доводом: ведь и у нас любящие супруги часто дают детям имя отца или матери.
Он шел, посматривая в небо: где-то там летали «Союз-19» и «Аполлон». Весь мир сегодня узнал об их стыковке. Люди ждут, надеются. И яснее ясного, какая у них надежда, почему молодой Джон Паркер восторженно кричал: «Совиет комрид! «Союз» — «Аполло» о'кэй! Стаффорд, Леоноф о'кэй!»
— Да, это доброе начало, — вслух проговорил Ермаков. — Это от разума...
На фронте он познал термин «стыки» применительно к флангам батальонов, полков, дивизий. То были стыки жестокой, беспощадной войны. Еще и теперь, спустя десятки лет, снятся по ночам оскаленные морды, траншеи, колючая проволока, огонь и смрад.
Земля родная! Разве для таких снов, для таких дел ты создана?.. Неужели начинает торжествовать разум?..
«Спокойнее! — предупредил он себя. — Разберись как следует. «Союз» — «Аполлон» — это хорошо. Но ты уже видишь другие стыки — большие, всепланетные. А они пока туго, очень туго поддаются стягиванию; их одной, пусть даже чистой и светлой, надеждой, одними восторгами не стянешь, не загерметизируешь. На земле еще много сторонников вражды, фальши и обмана, в лютой злобе вопящих о неугодном им развитии мира. Мы знаем эту породу. Мы — стреляные, битые, горевшие в тапках и самолетах — лучше всех знаем ее!..»
Только ли фронтовой памятью кристаллизовалась его осторожность? Нет... На днях иностранные моряки рассказывали, что у совместного полета были недоброжелатели и откровенные противники. Ермаков представлял тех противников в эсэсовской форме. Знал, что одеты они иначе, а все равно представлял такими.
«Уж они попытаются и в доброе начало вогнать клип. Непременно попытаются! Тут смотри да смотри, чтобы опять земля не стала «пухом». Тут не ждать надо, пока восторжествует разум, а делать все, чтобы он восторжествовал. Каждому па своем месте, с великой человеческой от-ветственностью!..»
Мягко светили люминесцентные лампы. В обвитой виноградом беседке магнитофон пел о стареньких неподшитых валенках, о человеке, который шагал от звезды к звезде и гасил за бедой беду.
«Утром все узнаю о комриде, — подумал Ермаков, входя в подъезд своего дома. — И расскажу молодому Джону Паркеру, что мы успели сделать, что делаем. Боцман Чарли поможет разговаривать. Он тоже, видать, хватнул на войне горького до слез, он поможет... Завтра утром все прояснится».