17- Капризы памяти -

Нэлли Журавлева Ектбрг
19

В сентябре среди бабьего лета ударили заморозки, и Антипов решил расквартировать наш базовый лагерь в деревне.
Наверное, больше всех этому радовались я и Тётьнат. Я потому, что наконец-то, может быть, будет хотя бы относительно цивилизованный быт, Тётьнат жаждала отправиться домой, к мужу, к своему Пете.

Это событие, то есть наша перебазировка, могло быть радостным для Фили: ему отвязали верёвку с лапы и предоставили свободу, но он почему-то не полетел. Лангета давно была снята, крыло по всем предположениям должно срастись, но Филя не взлетал. Мы стояли вокруг и ломали головы: почему?

Я присела на корточки перед Филей и, не решаясь погладить, попыталась палочкой пошевелить крыло. Филя затрепыхал им, но как-то странно: не вверх плечевым суставом, когда надо взлететь, а куда-то вкось, будто высокомерно отмахивался: брысь! «Филя, – сказала я, – мы тебя любим, но тебе пора домой. Мы уезжаем, кто тебе будет мышек приносить? Ты же совсем обленился, разучился добывать пищу. Бабье лето закончится, придут дожди, потом полетит снег». Но Филя игнорировал мои старания, только крутил головой и хлопал глазами. Рязанов тоже присел и заговорил серьезным, не сюсюкающим тоном: «Что, Филимон? Выпендриваешься? Давай, давай, очнись, есть такое слово «надо». Мы тоже с места снимаемся. Не одному же тебе здесь куковать». Мы посовещались и пришли к выводу, что Филя ещё не совсем здоров, иначе, без сомнения умотал бы в родные пенаты: какой ему интерес торчать среди дикарей, которые даже мышей не едят?
Но Фёдоров вдруг открыл всем глаза: «Да он слепой днём! Ночью улетит». Я же говорила, что Фёдоров у нас самый умный, разумеется, после Лёни.
Мы с облегчением вздохнули и разошлись по своим делам.
А про того типа, который в банке, никто не вспомнил.

Перед тем, как объявить сборы, Антипов распорядился устроить прощальный вечер: без шампанского, без деликатесов – как было не вспомнить Петю? – но на каждого было выделено по банке свиной тушёнки, поэтому калорий в макаронах по-флотски получилось с избытком, аромат такой вкуснятины, наверное, доносился даже до деревни.

Словом «прощальный» было будто спрогнозировано настроение за нашим застольем: собрались не кучно, тянулись поодиночке. Куда-то исчез Паниковский, хотя машина стояла на месте, Маргарита всё возилась с замком своего необъятного жёлтого чемодана, обычно аккуратный и обязательный Антипов не мог разобраться с бумагами. Рафаэль не выдержал и забил в «колокол» – Тётьнатину чугунину.

Наконец, собрались все, кроме Паниковского. Но, во-первых, семеро одного не ждут, во-вторых, мы, зная, что он прикипел сердцем к какой-то Маньке, уже привыкли к его внезапным исчезновениям. Маргарита одолела, наконец, разнесчастный замок и закрыла свой заморский, из настоящей кожи чемодан. Тася хмыкнула: «А что, у нас перевелись мужчины? Нельзя было кого-нибудь попросить помочь?» Маргарита отпарировала: «Сами не лыком шиты». Рафаэль уткнулся глазами в миску.

Надо было уже приступать к торжественной части нашего «Прощального», но оказалось, что без традиционного поднятия бокалов застолье теряет торжественность и даже смысл. Получается рядовой ужин. А кому интересно банально набивать желудок, когда было обусловлено устроить торжество? Все скисли: какой же это прощальный вечер? Я подумала: слово «прощальный» говорит само за себя, в нём заключена грусть, печаль от расставания с каким-то отрезком жизни. Рафка, крутанул огромные глаза в мою сторону и удивлённо протянул: «А ты пессими-ист! Разве соль в расставании? Нас ждут перемены! Вся прелесть жизни – в пе-ре-ме-нах».

Тётьнат, видимо, решила подыграть ему: выскочила из-за стола и моментально вернулась с «бомбой» азербайджанского «Агдама». Поставив сюрприз перед Антиповым, торжествующе произнесла: «В-вот!». Потом, смешно подмигнув, добавила: «Вам туда, а мне домой. Ага?». Тётьнат сама «не потребляла», но на свои проводы эту «бомбу» приготовила.

«Агдам» – самое дешёвое зелье, совсем не прозрачное, чуть не чернильного цвета. Я знаю: в «цивилизованной» обстановке мой Лёня побрезговал бы даже пригубить эту «отраву», но «на безрыбье и рак – рыба». Сейчас эта жидкость была более чем кстати. Как-никак символ традиции, а традиция – великая вещь. Много более тысячи лет назад Великий князь Владимир в выборе веры, пригодной для русской земли, отказался от ислама, запрещавшего пить вино. Иначе он потерял бы голову: дружина не поддержала бы его. Уже тогда на совместных трапезах ради веселья пили хмельные напитки.

Едва зелье было разлито по кружкам, обстановка сразу разрядилась. Народ расслабился, заразговаривал. Даже Ритка, кажется, впервые приняла активное участие и рассказала какой-то типично еврейский анекдот. Не секрет, евреи любят потешаться над своим еврейством, будто проявляя свою непричастность к нему. Мы, рождённые в советское время, воспитаны в интернациональном духе, и никогда ни в какой компании не возникало и намёка даже на малейший негатив в отношении какой-либо национальности. Мы действительно чувствовали себя членами одной семьи. Если иногда и проскакивало такое, как, например, «где хохол побывал, там еврею делать нечего», то это звучало скорее добродушно, чем с каверзой. Но когда анекдот прозвучал из уст чопорной Маргариты, это вызвало нездоровое чувство: фамилия её была русской, а на внешности лежала печать еврейства, ранее не замечаемого нами. Среди нас был и чистопородный еврей Пильщиков, и украинка Валентина Григорьева с русской фамилией мужа, и помесь не то калмыка, не то татарина с русским – Аркадия, и русские – Рязановы и Журавлёвы, и москвич Антипов, а это даже тогда считалось особой кастой среди русских. Хотя чистопородность русских тоже была сомнительна: татаро-монгольское иго оставило свой след. Теперь-то мы знаем, какое это было иго, когда мзда монголам составляла полтину со всей деревни – много меньше, чем иным русским князьям с души.

По инерции хохоток у кого-то вырвался, но колкости никто не отпустил. И всё-таки по нашим лицам Маргарита, видимо, поняла, что «села в лужу» со своим анекдотом, но не съёжилась, не спряталась в ракушку, не напустила на себя привычно чопорного вида. Тряхнув рыжими космами, Ритка вдруг ни с того, ни с сего брякнула: «А у меня сегодня день рождения». Антипов округлил глаза: он-то знал дни рождения своих подчинённых: во время полевого сезона все мыслимые должности были на нём, он и за начальника, и за отдел кадров, и за парторга, и за завхоза, и… и… и… Я тоже была в курсе: однажды во время наших тет-а-тет разговоров на берегу речки Ритка проговорилась, что день рождения у неё приходится на октябрьские праздники, – на седьмое ноября. Мы тогда долго философствовали о том, как странно: праздник в ноябре, а зовётся днём Великого Октября. Конечно, революция случилась двадцать пятого октября по старому стилю, зачем же сменили календарь? А если сменили, то зачем вносить путаницу в головы людей – старый стиль да новый? У меня мама родилась первого марта, а я узнала об этом совсем недавно, потому что праздновали всегда четырнадцатого. Эта разность доставила массу хлопот при оформлении каких-то бумаг. И не смешно ли? В году два Новых года – старый и новый. «Такое «чудо» возможно только у нас в Советском Союзе. Во всём мире единое летоисчисление», – это уже сказала Ритка. Мне только непонятно было, с гордостью она произнесла это или с осуждением. Риткины высказывания мне часто бывают непонятны: то она может долго и красиво говорить об отечественном искусстве, то вдруг начинает восхищаться абстракционистами, называя незнакомые фамилии, а я знаю, что для советских людей абстракционизм неприемлем, что на идеологическом фронте это течение направлено на то, чтобы растоптать принципы социалистического реализма, и чтобы растлить коммунистическое сознание советского человека. Тогда я относилась к Ритке с благоговением и, впитывая любую информацию от неё, не пыталась возражать. Но сейчас, когда она так бессмысленно солгала, мне стало не по себе. Но не выскакивать же, не конфузить человека, не зная причины поступка. Разумеется, честность одно из обязательных качеств человека, но может ли человек быть честным во все минуты жизни? Есть ли в мире человек, не солгавший хоть раз? Ради ли высокой идеи или ради большей правды? Ложь всегда не праведна, а направленная на достижение собственного благополучия или на спасение собственной шкуры за счёт несчастья другого – подлая.

Ритка не могла не заметить удивления на лице Антипова, но с ней действительно что-то случилось, коли она должным образом не отреагировала. Или она шла ва-банк? Голос её звучал неестественно громко. Подозревает ведь, что кто-то слышал её разговор с Рафкой тогда, на берегу, и этот кто-то мог быть из наших. Наверняка сгорает от стыда, а таким поведением прикрывается.

Но Антипов – редкой чуткости человек! – решил подыграть: приказал пустить шапку по кругу, Ритка что-то пошептала ему на ухо, и тот заявил, что именинница возражает против денег, пусть каждый напишет поздравление, желательно стихами. Слово начальника – закон, и все погрузились в творческие муки. Когда шапка оказалась наполненной, раздался голос вынырнувшего из темноты Паниковского. «А вота-ка и мы?» – объявил он и со звоном поставил на стол две бутылки водки – других горячительных напитков он не признавал – и трёхлитровую банку томатного сока. Вот тут-то и случился тот эксперимент с «Кровавой Мэри», который казался актом чародейства и который развеселил всех до умопомрачения. Ритка отказалась даже пригубить, как на неё ни давили психологически. Я последовала её примеру, мне сам Бог велел, ведь я ждала дитя. Потом мы разожгли костёр и водили вокруг него хоровод. «Балдели» по полной программе почти до утра. Когда стали расходиться по местам, я не удержалась и спросила Ритку, зачем ей надо было врать про день рождения. Сначала она не снизошла до ответа, или уклонилась, по лицу её скользнула горькая усмешка, потом сказала:
– Хотелось красивых слов в свой адрес.
– И что?
– Хм…Никто не расщедрился. – Она достала из кармана аккуратно сложенные бумажки и потрясла ими, – вот самое «оригинальное»: «Поздравляю с малолетием и желаю долголетия». Увы, не прижилась я в вашем коллективе.

Ну, кто же виноват? – подумала я. «Не найдёшь в себе, так не найдёшь и в селе», – как говорит моя бабушка. И почему коллектив наш, а не её тоже? Любовь не выпросишь, её завоевать надо своей любовью. Мне почему-то снова стало жалко Ритку.


На другой день произошло событие, изменившее моё представление о ценностных качествах человеческой натуры. Когда, наконец, был упакован казённый скарб, и Паниковский готов был отправиться в путь, решено было попутно отвезти нашу повариху на станцию. Пожимая на прощанье Тётьнатину руку, Антипов сказал: «Ждём в следующем году вместе с Петром Никифоровичем. Работой его тоже обеспечим. Расчувствовавшись, Тётьнат не удержалась – расплакалась. Потом решила тоже пожать всем руки и на Ритке задержалась:
– Ты, Риточка, пусти Бога-то в душу, оно, глядишь, и жись наладится.
Ритка угрюмо буркнула:
– М-угу.

Наверное, у Тётьнат были основания пожелать Ритке, чтоб жизнь наладилась, и наверное, она ожидала если не «спасибо», то хотя бы подобия улыбки, но получив совсем другой ответ, потухла лицом и сев в кабину, укатила.
Мы начали стаскивать личные поклажи в общую кучу, чтобы потом при загрузке не задерживать второй рейс.
И вдруг произошло то, что рано или поздно должно было произойти, иначе я бы так и жила в полном неведении.

Григорьев решил помочь Маргарите, перехватил её огромный чемодан. Но не сделал он и десяти шагов, как чемоданный замок щёлкнул и расстегнулся. Содержимое чемодана веером рассыпалось по земле. Все кинулись на помощь. И застыли: сверху книг и тряпья лежала чёрная клеёнчатая тетрадь. Григорьев поднял её, опередив Маргариту, и, как мне показалось, зловещим голосом произнёс:
– Эт-то что?
– Имею я право вести дневник?


В экстремальной ситуации можно узнать многое.
Едва появившись в отряде, Каверина объявила, что она назначена агитатором в коллективе. Поначалу это заявление вызвало смех, но ей великодушно позволили устраивать «спектакль». Пой, пляши, декламируй, ходи на голове, короче говоря, развлекай. А передовицы из «Правды» можно и без подсказчиков прочитать – при желании, конечно.
В ответ Каверина, подняв чёрную тетрадь, холодно отчеканила: «Явка обязательна. Кто вздумает игнорировать, будет занесён в эту тетрадь».

Антипов, человек умудренный жизнью, а потому осторожный, удивлённо поднял брови: налицо было рождение короля местного значения. Едва выскользнув из институтских пелёнок, индивидуум метил в пупы земли. Известно, что завскладом или швейцар в ливрее имеют более важный вид, чем академик. Оставшись один на один с агитаторшей – лишь повариха возилась с посудой на дальнем конце стола – Антипов хоть и в деликатной форме, но учинил допрос, потому что явление самозванки в отряде случай неординарный: до сих пор никакая агитация в геологию не просачивалась. Было бы оправданно, если бы таким мероприятием пытались охватить рабочий участок, там контингент особый: случайный люд, сезонные рабочие. Задачей агитаторов, как понимал Антипов, было воспитание масс в духе… и так далее. Каверина ничуть не смутилась перед начальником. С достоинством, которого хватило бы на десятерых, она произнесла: «Да мне поручили, и я горжусь доверием».

Антипов был обескуражен тоном Кавериной: «Человек едва вступает в жизнь, – думал он, – кто мог дать этой девчонке такое поручение? За кого было агитировать в государстве, где народ и так предан единой партии – коммунистической?»
Лишь потом он вспоминал о своих сомнениях, а тогда с сочувствием произнёс:
– Вы так молоды, смотрите не обожгитесь, геологи народ горячий.
Не запретил, но и не одобрил.

Уши поварихи не пропустили ни слова в разговоре, и не уловив сути, она прониклась к Ритке тем сочувствием, которое уловила в голосе начальника.
Вероятно, тот эксцесс с самозванкой можно бы и простить и забыть, если бы…

Однажды тетрадь, которой грозилась Ритка, оказалась раскрытой на столе в камералке. На неё наткнулся Рафаэль, Не удержавшись, полюбопытствовал. Разгорелись страсти: в тетради были зафиксированы и слова Антипова «геологи народ горячий», и нелояльные анекдоты у костра, и колкости в адрес владелицы тетради. Имя Рафаэля упомянуто не было, но шум поднял именно он. Такие слова, как «донос», «стукач» в нашей среде не висели в воздухе, поэтому чувство страха было не знакомо. Но к кляузникам, на детском языке – ябедам, отвращение было в крови с детсадовского возраста. «Ябеда-беда, в огороде лебеда» издевались мы над ними и с чувством тузили.
Антипов не стал вмешиваться, пустил ситуацию на самотёк, и с того дня агитаторше пришлось не сладко. Предварительно её заставили «лично» сжечь тетрадь на костре.

Так вот откуда у Ритки было отстранённое выражение на лице, которое я приняла за достоинство. Вот почему она прилепилась ко мне: я не была свидетелем её позора. Ни один человек, как бы он не жаждал одиночества, не сможет выносить его долго. Старцы-отшельники, те, что добровольно отрешились от мира, – другое дело, а попробуй-ка в молодом возрасте!

История с тетрадью вызвала во мне не только чувство омерзения. Хотелось знать, что руководило этим ничтожным человечишком, этой Кавериной в тот момент, когда она, вливаясь в новый коллектив, готова была продать каждого. Кому? Зачем? Как это возможно? Но я не могла даже помыслить о том, чтобы не только спросить, а даже посмотреть в сторону Кавериной. Было противно.

Я была уверена, что Антипов тут же уволит её, но тот снова и пальцем не шевельнул. Мы были вынуждены ехать с ней в одном кузове.
На другой день Каверина сама написала заявление на увольнение, и Антипов отпустил её с формулировкой «По собственному желанию». Пожалел. Я бы на его месте вписала в трудовую книжку тридцать третью статью.

Но прежде, чем уехать, эта беременная кучей проблем, в которые сама захотела вляпаться, решила поискать у меня сочувствия.
Лёня был в «главном доме», к которому был приписан Антипов и в котором теперь размещалась камералка, а я занималась благоустройством на новом месте, когда увидела в окне Каверину.

Нашла меня. Явилась. Что ей от меня надо? Где её гордыня? Не впустить я не могла: хоть и вражина, но гостья. Молча указала на стул.
Невозможно было смотреть, как она извивалась змейкой, извиняясь и оправдываясь, на её слова «хочу тебе всё объяснить» я взвинтилась:
– Что, совесть проснулась? Сподличала, а теперь крокодиловы слёзы льёшь? Кому и за что продалась?

Каверина вздрогнула и замерла. И побелела, отчего её обычно приятные веснушки стали вдруг грязными брызгами. Потом тихо, утробно произнесла:
– Я надеялась, что хоть ты захочешь понять, что обвинения, которыми меня поливают, чудовищно несправедливы.
И с надрывом:
– Да не подличала я!

Я не нуждалась в её оправданиях, но видеть эту униженность, совершенно не вязавшуюся с прежним образом Ритки-гордячки, было выше моих сил, и я, собрав волю в кулак, изобразила внимание.
Каверина на какой-то момент смолкла, будто сомневаясь во мне, потом достала из-за пазухи клеёнчатую чёрную тетрадь и протянула её мне:
– Вот, убедись, что это просто дневник. Я писала обо всём: о погоде, о природе, о людях. Они же слушать не хотят.
– Тебе же было велено сжечь тетрадь.
– Я и сожгла. Только другую – со стихами любимых поэтов, хотя она тоже была дорога мне. А из этой Рафаэль выхватил отдельные фразы и по ним составил гнусное обвинение.
– Если гнусное, так разубедила бы…
– Да меня и слушать не хотели.

Я машинально взяла тетрадь, и мне стало не по себе: я ведь тоже вела дневник, выходит, мне тоже надо опасаться, что он может попасть в чужие руки? И меня тоже могут заклеймить позорным словом? Ведь в дневнике не только фиксируешь события, но и пытаешься их осмыслить, и некоторые личности предстают не всегда в выгодном для них свете. Я решила, не откладывая в долгий ящик, подшить внутрь рюкзака второе дно. На душе было гадко: как жить, если не доверять людям, ждать, что на тебя ни за что, ни про что могут, наброситься, словно свора волков, твои товарищи? Нет, это невозможно. Всё-таки не может один человек быть правым, а остальные не правы.
– А зачем ты агитатором себя объявила? – сказала я.
– Сглупила, конечно. Когда приехала, то почему-то не в отдел кадров попала, а к парторгу. Он направил в отдел кадров, но запряг, дал такое поручение. Мне оно лестным показалось. А я слышала, как обычно все относятся к таким мероприятиям, вот и решила начальнический тон применить. А дальше…. покатился снежный ком.

Я предложила чаю, утром в сельмаге купила пряников, твёрдых, хоть гвозди забивай, но других не было. Зато мятные. Ритка потягивала чай с удовольствием, обхватив стакан обеими руками, видимо, грея их, в комнате было не жарко.

Она спросила, не было ли в моей родне репрессированных. Когда из её слов я поняла, что это за гусь такой – «репрессированный», я подумала, что, наверное, к моему деду можно отнести это понятие: в тридцать седьмом его вместе с другими мужчинами с улицы, их было двадцать два человека, увезли неизвестно куда и с концом. Когда бабушка по чьей-то подсказке начала ходить к окошку в серый дом на Ленина семнадцать, ей объяснили: «десять лет без права переписки». И припугнули. Чтоб не ходила. А у неё годовалая дочь на руках и другие тоже – мал мала меньше, лишь двое – моя мама с её старшим братом дядей Тихоном на своих ногах и обзавелись семьями. Но я узнала об этом уже при Хрущёве, когда бабушке назначили пенсию «за кормильца», то есть за деда моего. На эту пенсию – десять рублей пятьдесят шесть копеек (для сравнения: пенсия бывшего инженера составляла сто тридцать два рубля) можно было прожить, может быть, неделю, если не платить за квартиру, не покупать мыло, нижнее бельё, обувь, хозяйственную авоську, полотенца, верхнюю одежду, постельное бельё, не покупать аспирин и другие лекарства, не ездить на трамвае, не звонить по телефону-автомату и др-р-р…

До Хрущёвских перемен в нашей семье не было разговоров о том далёком времени. Я не задавалась вопросом «Где дед?»: понятно – умер, старенький был. А «старенькому» не было и сорока пяти. Разговоры начнутся потом, когда тему репрессий замусолят средства массовой информации. Но и тогда они, то есть разговоры упрутся в то, что дед был невоздержан на язык, не умел помалкивать. Мне это казалось странным: как же так, все мужчины, которых забрали в ту ночь, были невоздержанны? А если бы бабушка была настойчивее в поисках мужа, тоже попала бы в число невоздержанных? И всё-таки страха в нашей семье не было, скорее, был стыд за дедову судьбу, лишь бабушка нет-нет да втихомолку сетовала: «Не дали пожить-то, не дали». При муже она жила барынькой: прачки, няньки, огородные работники, и дом-пятистенок, который дед успел продать, чтобы большевики не отобрали, сменил на избу. Лишь совсем недавно из рассказов тётушки узнала я, что детей у бабушки хотели отобрать и определить в детдом, потому что бабушка нигде не работала. Прятались мои тётушки и дядюшки тогда малые, по соседям или убегая в лес. Чтобы как-то прокормить семью, бабушке пришлось торговать рыбой, которой её снабжали местные рыбаки: утром спозаранку надев на плечи коромысло с двумя вёдрами, полными окуней отправлялась она на шарташский рынок, возвращалась с хлебом. Летом выручала малина – то же коромысло с двумя полными корзинами и тот же рынок.

А вот мама моя знала жуткий страх. В войну опоздание на работу на пять минут грозило тюремным сроком. Заводские гудки, задающие режим всему городу, возвещали начало рабочего дня в шесть утра. Мама – воспитательница детского сада при трамвайном депо в это время должна быть уже на работе: опоздает она – опоздают на свою работу родители – из депо вовремя не выйдут трамваи – опоздают тысячи рабочих и служащих. Строгости с дисциплиной были разумны, но страшное слово «тюрьма» пугало, и мама вставала в четыре утра без будильника, его просто не было. Но страшное «однажды» может случиться с каждым. Однажды внутренний будильник не сработал, и мама проспала на целых полчаса. «Безумывши», не попив чаю, не помня себя от страха, неслась она в темноте по дощатым тротуарам. Бог миловал: до заводского гудка она вступила на порог своей средней группы. Жестокие требования были оправданы: время военное.

На вопрос Маргариты о репрессированных в нашей родне я пожала плечами, на что та отреагировала с естественным для неё видом той самой «столичной штучки»:
– Живёте вы тут в своём болотце, не ведая о том, что творится вокруг.
– А ты что, на Олимпе что ли? – вспылила я.
– Извини, пожалуйста, не хотела обидеть. Может, позавидовала вашей безоблачной жизни. У меня почти вся семья пострадала. Я, правда, знаю об этом лишь по разговорам. Деда взяли в тридцать седьмом, отца – после войны в сорок шестом, а сейчас «пасут» моего брата. Обыск у нас был. Ты не представляешь, как это жутко. Только умоляю, не говори об этом никому, даже своему Журавлёву.

Ритка, видимо, создана для того, чтобы шокировать людей. Я всегда шарахалась от людей «проблемных» – тех, которые не вписывались в рамки закона. Несмотря на то, что тридцать седьмой год не обошёл нашу семью, я была уверена, что без причины человека «не заберут». О, ужас! – может, брат её шпион? Завербован Америкой? Всё-таки надо не забывать о бдительности! Я напряглась.

Когда Ритка сказала о том, что её отец после фашистского плена угодил на Колыму, мне это показалось странным. Мой дядя Степан, мамин брат, тоже был в плену, когда на него пришла бумага «без вести пропал». Но сумел выбраться, потом дошёл до Берлина и вернулся весь в боевых орденах и медалях. Никто моего дядю ни на какую Колыму не угнал. Я помню, как, вернувшись, он держал меня на коленях, а я вертела в руках и раскладывала по столу его подарок, привезённый из Германии – цветные карандаши. Такую разноцветную красоту я в свои семь лет видела впервые. А ещё он подарил мне удивительные, сказочно-красивые бусы: бело-перламутровые колокольчики с золотыми язычками. Было до слёз обидно, когда эту красоту отобрала моя тётка, мамина сестра, которая посчитала, что я ещё мала для таких украшений.

Ритка начала рассказывать о своём брате. В её голосе смешались и нежность, и восхищение, и печаль:
– Таких людей даже теоретически больше не может быть, он единственный. Между прочим, когда я впервые увидела Рафаэля, у меня сердце зашлось, настолько он внешне похож на моего брата. Только Рафаэль колючий, как ёрш, а наш Миша такой… ангел.

Пушистый? Ангел? Тогда почему же его «пасут»? – подумала я. Насколько я понимаю, пасут, значит, следят, значит, он преступник? Но я помалкиваю, чутьё подсказывает: не мешать!
Ритка с опущенными уголками рта продолжала:
– Какой-то злой рок преследует нашу семью: дед получил кличку «враг народа», отец оказался виноват в том, что остался жив в фашистком лагере смерти. А Миша наш на крючке у…» Она почему-то замолкла.

Я много раз видела грузовики с заключёнными. В задней части деревянного короба, вмонтированного в кузов, за двумя истуканами-конвоирами с винтовками в руках перегородка с дверями, закрытыми снаружи на железный засов, перекинутый поперёк. В верхней половине двери, выше засова – решётка из толстых металлических чёрных прутьев. Сквозь решётку видны бритые головы преступников, лица их бледны, с покойницким зеленоватым оттенком. В глазах шакалья алчность: свободу эти люди – или нелюди? – видят сквозь решётку лишь в те минуты, когда их везут на работы – от тюрьмы до строительной площадки за ржавой колючей проволокой, многорядно протянутой по верху забора. По углам площадки сторожевые вышки – не сбежишь. Конвоиры безучастны к комментариям бритоголовых по поводу любого движения за пределами решётки. «Эй, чувак, застегни ширинку, … потеряешь». Или «Эй, чувиха…» и дальше запредельный отбивающий уши похотливый мат. Выкрикивает чаще всего один из тех, что сидят возле решётки, остальные подобострастно скалят зубы.

Вдруг Ритка совсем не в тему спросила:
– Сколько мы с тобой языков знаем?
Не дожидаясь ответа сама и ответила:
– Правильно, свой родной и какой-нибудь один иностранный – с пятого на десятое, по институтскому минимуму. А Миша наш владеет тремя и начал осваивать четвёртый, арабский. Страсть у него к языкам. На этом и погорел. Засекли его с иностранцем. Потом припечатали тунеядство.

Я вспомнила, как к нашим соседям постоянно наведывался участковый милиционер. Лавочно-подъездные старушенции перешёптывались: «Опять к этому… к тунеядцу». А тунеядец этот, наверное, немногим старше меня вызывал симпатию во мне: держался с достоинством, солидно, одет аккуратно, хоть и стильно. Когда я узнала, что означает это слово – «тунеядец», по выражению моей бабушки – «неработь», мне показалось странным, как это можно совсем нигде не работать? Ведь кто не работает, тот не ест.

Потом этот парень куда-то исчез, и я решила: наверное, он американский агент, шпионы ведь обязаны вызывать симпатию среди окружающих. Наш знаменитый разведчик Николай Кузнецов казался фашистам своим в доску. Но чувство симпатии к соседу я не могла подавить в себе. Все-таки, как ни внушают нам, что надо воспитывать в себе бдительность, у меня не получается. Мне непонятно было, как можно загодя предполагать в каждом врага. Допустим, я заподозрила в ком-то шпиона, и что? Я должна куда-то бежать, докладывать? А вдруг ошибусь? Честного человека подозрением можно убить. Нет уж, пусть бдительность проявляют милиционеры. Это их долг и обязанность, а меня избавьте. Так думала я, когда исчез тот парень-сосед. Я не верила в то, что он тунеядец, в нём не было ничего вызывающего. Тунеядцы, это же трутни, живущие в своё удовольствие за счёт других, даже за счёт государства. Очень удобная позиция. А скажите, пожалуйста, кто бы не хотел жить в своё удовольствие? Я, например, тоже совсем не против быть свободным художником, но кто обязан меня содержать? В обществе каждый должен жить по законам этого общества. Иначе что же будет? Анархия, вот что. Кто во что горазд. Каждый за себя и каждый для себя. Никто никем не командует, никто никому не подчиняется. Каждый выбирает себе занятие по душе, нет необходимости отрабатывать положенные часы на службе за заработную плату, которой всегда не хватает. Когда занимаешься приятным делом, то отдаёшься ему целиком, жалея времени даже на еду и на сон. Результат на лицо – прогресс. Но, простите, кому-нибудь нравится убирать мусор, чистить канализацию? Кто-то должен это делать? А ещё есть люди, которым по душе лежать на диване, ковыряя в носу. От постоянного ничегонеделанья аппетит у них не исчезнет. Что они будут есть, если ничего не умеют и не хотят уметь? А есть хочется. Что остаётся? Воровать у тех, кто занят полезным делом. За воровство наказывать надо? Обязательно. А кто этим должен заниматься? Выходит, без такой организации человеческого общества, как государство, никак не обойтись, как бы с этим ни спорили разные вольнодумцы. Так что всё возвращается на круги своя. Как говорит моя бабушка: «Не так живи, как хочется, а так живи, как Бог велит».

Всё-таки Ритка явно темнила: как можно гордиться тунеядцем? На её месте я бы со стыда сгорела. И сор из избы не стала бы выносить.
– На маминой шее сидел? Не работал? – глупо спросила я.
– Иногда подрабатывал грузчиком на вокзале.

Сколько раз я давала себе зарок не спешить с выводами! Но после того, что услышала от Ритки, снова была готова водворить её на пьедестал героя.
Она говорила и говорила о своём Мише. Всё казалось странным, по киношному неправдоподобным. Брат её пострадал за справедливость, решив отыскать следы отца и вернуть ему доброе имя. В некотором роде мне это импонировало: в истории моего отца тоже сплошные несправедливости, о которых мне хотелось кричать на весь мир. Он хоть и не побывал в плену и не угодил ни на Колыму, ни в Воркутинские лагеря, и никто его не «пас», но мне казалась чудовищно несправедливой запись «без вести пропал», ведь пришло письмо от его боевого друга, где тот рассказывал о его героической гибели с гранатой под фашистским танком. Кто-то надоумил маму послать письмо какому-то высокому военному начальству в Москву, увы, ей не пришло в голову, отправить копию письма,заверенную нотариусом, письмо пропало, концов теперь не найти. Отец мой погиб в жуткой бойне Великой Отечественной. И у молоденького, безвестного героя – сержанта-связиста Насонова Александра Евдокимовича нет даже могилки. Не-спра-вед-ли-во-о! И боль от этого не утихает.

Смакуя подробности, Ритка рассказала о том, как её брат в студенческие годы окунулся в атмосферу Ленинградской богемы и как познакомился там с немцем по фамилии Мейер: Герберт, так звали Мейера, дважды побывал у них дома. И понравился. А сблизила и сдружила их с Мишей общая боль – за отцов. Мейер тоже потерял отца. Зимой сорок третьего под Сталинградом тот попал в советский плен. И лишь через много лет дошла весть о том, что он жив и даже надеется когда-нибудь увидеть жену и сына. А Риткина семья от своего отца получила весточку другого рода, через три года после того, как его забрали. Весточка эта представляла собой короткую записку на замусоленной бумажке, кем-то тайно брошенной в почтовый ящик на двери квартиры: «Я честно сражался за Родину, за Сталина. Целую вас, мои родные. Колыма». Ни конверта, ни почтового штемпеля, ни подписи.

– Но мама узнала почерк отца, – горько произнесла Маргарита. – Мы до сих пор не знаем, где он и что с ним, хотя после той записки Миша всерьёз занялся его поисками: куда только ни писал! Ответы были, как под копирку: сведений не имеют или отбыл туда-то. Тогда он начал писать о жизни отца, о несправедливостях, выпавших на долю нашей семьи. Часто по вечерам я засыпала под их с мамой шёпотливый разговор. Отрывки из рукописи он читал в своей компании, где собирались писатели, художники, музыканты, артисты. Он надеялся с помощью Мейера издать книгу, переправив рукопись за границу. Но видимо, в ту компанию затесался «чужак» или завистник. Мишу засекли с Мейером, вызвали…
Я хотела спросить, откуда взялся этот Мейер, но не успела: в сумеречном окне мелькнула тень – Лёня возвратился с работы, и Маргарита быстро ретировалась, вскользь попрощавшись.

Едва переступив порог, Лёня хмуро спросил:
– Что эта цаца здесь делала?
– Цаца? Никакая она не цаца! – неожиданно для самой себя ёрническим тоном произнесла я.
Лёня остолбенел: такой тон с моей стороны был незнаком ему. Но меня уже понесло:
– Что за удовольствие топтать человека? – почти выкрикнула я. – Хоть бы кто-нибудь попытался понять её!
Снисходительно глядя сверху вниз, Лёня ухмыльнулся:
– Н-ну, молото-ок. Ты-то, конечно, понимаешь.
– Я только что держала в руках ту несчастную тетрадь. Это же обычный дневник, не предназначенный ни для кого. И Рафке должно быть стыдно, что он сунул свой нос в чужие секреты.

Продолжение:   http://www.proza.ru/2013/02/12/1633